"… и компания" - читать интересную книгу автора (Блок Жан-Ришар)X– Ради всего святого, Пьеротэн, окна, окна! Тридцать выхоленных джентльменов испытывали всем своим нутром и даже кожей глубочайшее удовлетворение при мысли, что они находятся в комфортабельном помещении и что их отделяет от всего остального мира хрупкий, но зоркий заслон зеркальных окон. Когда от заблаговременно затопленных каминов по гостиным идет блаженное тепло, как приятно сознавать, что там, за стенами, Вандевр вступил в единоборство с туманом. Звон луидоров на зеленом сукне и тихое посвистывание газовых рожков сливаются в очаровательную гармонию для того, кто трудится весь день во славу чистогана. Но через полуоткрытое окно в комнату вдруг проникли шумы, которые не приличествует слышать членам подобного клуба, – стенание осеннего дождя, того затяжного дождя, какой бывает только на западе Франции, и пыхтение ткацких фабрик. Вот почему в клубе раздается единодушное: – Ради всего святого, Пьеротэн, окна! Злополучный Пьеротэн не нуждается во вторичном напоминании. Он бросается закрывать ставни. Хотите узнать, в порядке ли содержит хозяин свой дом? Проверьте окна. Если обе створки беззвучно и плавно ходят в петлях и совпадают математически точно, как хорошо отрегулированные части машины, знайте, что архитектор рассчитывал, как говорится, с запасом, а мастера поработали на совесть. Пьеротэн захлопнул окно, и ни одно стекло не звякнуло в затвердевшей замазке рам. Тяжелые занавески, казалось, только и ждали этого жеста, чтобы лечь безукоризненными складками красного штофа. Теперь октябрь мог сколько ему заблагорассудится морщить меловое, серое небо или исподволь душить город периной своих туманов, – ни одно дуновение не осмелится шевельнуть золоченые кисти бахромы. Господа коммерсанты под надежной кровлей, и они знают это. – В такую погоду только и переезжать, – заявляет юный Потоберж, как бы подводя итог общим мыслям. – А кто-нибудь их видел? – осведомляется старец, утонувший в кресле стиля елизаветинской эпохи. – Сейчас пришел Булинье. Он, конечно, все знает. Ах, Булинье! Дражайший Булинье! Входит Булинье, вытирая влажные усы; на щеках у него лиловые пятна, – он замерз. – Вот и наш уважаемый коллега! Держу пари, он до отказа набит сплетнями, – заявляет Лефомбер («Шевалье-Лефомбер». Ткацкая фабрика). – Булинье, милый мой, вас прямо распирает от новостей! Мы вас слушаем, – восклицает Морендэ (Морендэ и компания. Бельевая фабрика), скрестив перед камином ноги на манер римской десятки. – Ваши друзья уже приехали, дорогой Булинье? – снисходит старец, утонувший в кресле. Никогда в жизни Булинье не удостаивали такой чести. – О каких это вы говорите друзьях, господин Рогландр? – Этот холуй нарочно корчит дурачка, чтобы набить себе цену, – высокомерно цедит сквозь зубы юный Потоберж. Его папаша нажил миллион на военных поставках, и сынок презирает капиталы в становлении. – Послушайте-ка, Булинье! – кричит от игорного стола господин де Шаллери. – Вас видели около трех часов тому назад, вы шли под ручку с вашими эльзасцами. Булинье не сдается. Он весь так и тает от благорасположения: – Как вам не позавидовать, господин де Шаллери, вам никогда в жизни не приходилось держать в руках хоть что-то отдаленно напоминающее договор или расписку. – Проклятый Булинье, умеет разжечь клиента! – Ничего не поделаешь, такова кухня коммерции, – скромно парирует торговец сукном. Но от господина де Рогландра так легко не отделаешься. Раскинувшись в кресле, багрово-красный от жары, он поднял рюмку шартреза и смотрит на огонь сквозь играющую в отблесках пламени жидкость. – Надеюсь, дорогой господин Булинье, что ваши друзья пребывают в добром здравии? Только господина Булинье на эту удочку не подденешь. «Круглый катится, плоский скользит», – господину Булинье известна эта поговорка. Сам круглый снаружи и плоский изнутри, он и катится и скользит, только бы пробиться вперед. – Хе! Мои друзья – все, кто продает, покупает и платит. – И вы полагаете, что они заплатят? – От этих людей можно всего ожидать. – А какие они с виду? Послушайте-ка, де Шаллери, говорят, вы встретили эту банду. – Настоящий цыганский табор, – кричит из-за стола господин де Шаллери. Члены клуба дружно восклицают: – Как так? – Как так? А так… Он неожиданно встает с места, и массивная его фигура заполняет весь проем двери. – Представьте себе такую картину. Приезжают откуда-то люди, зубастые, носастые, в длинных черных сюртуках, заляпанных грязью. И во главе шествует по лужам наш жирный идиот Габар под шелковым зонтиком. И вода с зонтика стекает ему прямо на брюхо. Он ведет эту процессию, а у самого вид такой жалкий, точно у дрессировщика, который направляется в цирк со своими учеными псами и уже заранее предвидит, что выручка будет ничтожная. А за ним следует вся шайка, скрючившись от холода. Я стал на краю тротуара, чтобы насладиться зрелищем. Прямо за Габаром, под одним зонтиком, два субъекта – худой и толстый – шлепают по грязи: забрызгали друг друга с ног до головы. Но они и внимания на это не обращают. В руках у них саквояжи, какие-то мешки, они подталкивают их коленями, совсем как факельщики, вдруг вздумавшие играть в мяч. Чуть позади – два господина поважней; очевидно, папаша со своим братцем – старшие Вимлеры, цвет верхнерейнской промышленности, наши будущие коллеги, господа! Словом, все лучшее, что со времен революции восемьдесят девятого года родилось в гетто города Франкфурта, подарочек правительства господина Тьера, немецкая вышивка на еврейской основе, двусторонняя ткань: с лица – ростовщичество, с изнанки – шантаж, с солидной каймой скаредности; ткань, не отрицаю, приятная для глаза, мягкая на ощупь, приманка для покупателя, – и только знаток безошибочно видит в этом товаре свидетельство того, что подлинной честной и добросовестной выделке пришел конец. Надеюсь, вы не посетуете на меня за то, что я решился представить вам этот примечательный клан, пожелавший утвердиться на прахе нашего незабвенного Понсэ. Одобрительным шепотом была встречена речь де Шаллери, каждое слово которой подчеркивал своими жестами и ужимками господин Булинье. Оратор де Шаллери незаметно для себя приблизился к камину, от которого предупредительно поспешил отойти Лефомбер. Даже когда господин де Шаллери стоит к собеседнику лицом, кажется, что он бросает фразу через плечо. Слова с трудом пробиваются сквозь густую щетку его усов, украшающих презрительно выпяченную верхнюю губу. Его манера говорить – аристократически небрежна, бессловесное превосходство монокля лишь подчеркивает ее. Он любит пройтись насчет уродливых носов, и хотя его собственный далеко превосходит нормальные размеры, считается почему-то, что нос у господина де Шаллери орлиный. – В сущности, я ничего не могу сказать об этих двух господах. Они закрылись зонтиком. Но наш друг Булинье, который семенил рядом с ними в качестве их интимного друга, может быть, сообщит нам более подробные сведения. Господин Булинье, потирая руки, в невыразимом восторге восклицает: – Ой, ой, ой! Вы говорите прямо как Сен-Симон. (Известно, что Сен-Симон – конек господина де Шаллери.) К чему так чернить каких-то несчастных четырех беженцев? Габар просто дурачок, и вполне возможно, что они его провели. Но ведь любой младенец может провести нашего Габара. – Однако вы так и не объяснили, отчего вы семенили рядом с ними? – настаивает из угла чей-то голос. – Вовсе я не семенил, просто у меня такая походка. Спорить, однако, не берусь. Всем известна меткость наблюдений господина де Шаллери. Но как же вы прикажете мне ходить, при моей-то комплекции, между двумя такими дылдами, которые к тому же не пожелали убавить свой шаг применительно к моему? – Но вы же семенили в качестве их друга, Булинье, не отпирайтесь! – Это уже неправда, господа. Тут наш вандеврский Сен-Симон хватил через край. Я вношу нашему уважаемому секретарю Пьеротэну двадцать франков и прошу вручить их любому члену клуба, который докажет, что ему удалось завязать знакомство с кем-либо из старших Зимлеров. По сравнению с ними младшее поколение – просто щенки. А те двое – скала, господа, настоящая скала! Даже не улыбнутся. Не знаю, все ли они такие там у них, в Эльзасе, но если кто-нибудь сможет добиться от них вежливого слова, тогда Булинье – не Булинье. – Значит, ваши подопечные вовсе не такие безобидные люди, как вы уверяли? – Если бы они были такие, как вы думаете, могли бы они быть чьими-нибудь подопечными? Мы здесь, так сказать, мозг французской текстильной промышленности, и они понимают, что разыгрывать с нами драмы бесполезно. Собака, которая лает, не кусается. – Но на всякую кусачую собаку найдется свой намордник. Нет, ваши друзья мне определенно не по душе, – замечает толстяк Юильри (ткацкая фабрика) тоном, который вряд ли кто-нибудь может назвать абсолютно спокойным. Тут снова вмешивается господин де Рогландр; его сморщенное личико медно-кирпичного цвета пылает в отблесках пламени: – Продолжайте, дорогой. Ваши описания очень забавны! – А женщины? Расскажите нам лучше о женщинах, – требует юный Потоберж. Де Шаллери, прежде чем приступить к рассказу, отпускает комплимент по адресу Булинье, который сумел польстить ему своим сравнением с Сен-Симоном: – Бог с ней, с вашей походкой, дорогой друг. Во всяком случае, я предпочитаю вашу французскую поступь тяжелым шагам этой баварской пехоты. – Но, дорогой де Шаллери, боюсь, что вы зашли слишком далеко. Между Эльзасом и Баварией немалое расстояние. Во всяком случае, между ними пролегает Рейн, не говоря уже о недавнем мирном договоре, который, я надеюсь, вас не особенно устраивает. Человека, сделавшего это нравоучительное замечание, впрочем вполне спокойным и любезным тоном, не видно, – его укрывает высокая спинка кресла, обитая английской кожей. Однако торопливость, с какою де Шаллери счел нужным ответить, доказывает, что с говорившим приходится считаться. – Ну, знаете ли, я вправе делать некоторое различие между французами из Эльзаса и поселенцами пограничной зоны. Для меня лично Франция всегда будет простираться до Рейна. Но в пределах этой пограничной зоны, установленной самой природой и национальной традицией, я, с вашего разрешения, сумею отличить моих соотечественников от тех, кто ни до войны, ни после нее ими не был. – Надеюсь, вы не хотите этим сказать… – Разрешите мне закончить, наша беседа стоит того. Полтора миллиона французов стали немцами. Но пусть они даже присягнули императору Вильгельму, пусть они платят налоги немцам – для меня они остаются истинными, настоящими французами. Более того, из всех жителей Эльзас-Лотарингии подлинные французы именно те, что остались там, дабы продолжать войну и после окончания войны. – Прекрасно сказано, господин де Шаллери! – кричит кто-то из соседней комнаты; в тишине зала, воцарившейся после речи господина де Шаллери, слова эти звучат несколько странно. Оратор поправляет монокль и медленно продолжает: – В числе тех, кто покинул свой боевой пост в арьергарде нашего отступления, которому завтра, милостивые государи, суждено стать авангардом, были и такие, кто имел для этого все основания. Что ж, их совесть может быть спокойна. Пусть приходят – у нас для них место найдется… – Правильно! – кричит Юильри, мнения которого, впрочем, никто не спрашивает. Какой-то третьестепенный член клуба вдруг просто-Душно брякает: – Но ведь есть и другие места, кроме наших. – Вот если бы вы видели, как видел я, – продолжает господин де Шаллери, – зрелище, какое представляет собой эта банда – …как их… Зимлеров, что ли, – вы согласились бы со мной, что волна, хлынувшая к нам из аннексированных областей, что называется, со всячинкой. Из кресла, обитого английской кожей, снова раздается голос, ленивый, насмешливый, чуть-чуть наставительный: – Я не хочу оспаривать сделанный вами обзор, дорогой де Шаллери. Очень может статься, что вы и правы. Этих Зимлеров я не видел. Однако мне хотелось бы, чтобы вы, прежде чем пускать в ход ваши аналитические таланты, приобрели некоторый опыт для распознания подлинных французов среди эльзасцев. Мне кажется, вы слишком поторопились. Если вы не желаете, чтобы вас заподозрили в боязни конкуренции со стороны этих беженцев, подождите, пока их будет побольше, и не оспаривайте у них права называться французами. Разве нас, французов, слишком много? Увы, это не так. Конец его фразы был заглушен еле слышным ропотом голосов, неуверенно и не без горечи твердивших: «Правда, правда…» – Что я слышу? – воскликнул де Шаллери. – Неужели это говорите вы, господин Лепленье, вы, чей родной сын едва не погиб, стараясь остановить панику в своем батальоне? Нам не количества недостает, а качества! А какое качество, какое французское качество представляют эти Зимлеры? Повторяю, мне очень жаль, господин Лепленье, что вы не присутствовали вместе со мной при их прибытии… – Продолжайте ваш рассказ, господин де Шаллери; послушать такого пылкого оратора – истинное удовольствие, – раздался чей-то насмешливый возглас. – Милостивый государь, – вскричал де Шаллери, не то польщенный, не то обиженный, – тут дело не в пылкости, а в здравом смысле и законном негодовании. В конце концов пусть живут! Я этого права ни за кем не отрицаю. Но только не в качестве наших коллег и полноправных членов нашего общества. Нет уж, увольте! При этих словах господин де Шаллери хихикнул, словно отбрасывая этим сухим и тягучим смешком всю клику Зимлеров на сотню лье от своих моральных и физических критериев. Затем он продолжал не без игривости: – Вообразите только госпожу де Рогландр, госпожу Помье, госпожу Морендэ, госпожу Пьеротэн, госпожу де Шаллери, принимающих у себя госпожу… как бишь ее… да, Зимлер, и отдающих ей визит в ее конуре. Нет, милый друг, вряд ли вы пошлете к Зимлерам мадемуазель Лепленье. Я погорячился, верно, но есть от чего. Кто видел, как видел я, эти бесформенные тюки в грязных старых шалях, свисающих на мокрые саржевые юбки, эти шлепанцы, эти липкие от грязи саквояжи – словом, все эти признаки гнусной алчности, тот не усомнился бы, что для такого сорта людей Вандевр только временный привал в пути. Они просто ярмарочные торговцы, милостивые государи, и ничего больше. И очень жаль, заявляю во всеуслышанье, что они нашли способ завладеть фабрикой покойного Понсэ. Но наш долг ясен. Пусть живут сами по себе, и мы будем жить тоже сами по себе. Когда же они уберутся отсюда, – что, надо полагать, случится в самом непродолжительном времени, – мы перекрестимся и снова спокойно займемся нашими делами. А пока будем рассматривать их как инородное тело, проникшее в наш город, как пулю, засевшую в нашей ране. Из презренья или лености господин Лепленье хранил молчание. По гостиным клуба прошел легкий шепот. Он начался у камина и достиг даже прихожей. Господин де Шаллери с удовольствием заметил, что слушатели его, расходясь, продолжают переговариваться вполголоса, – значит, не зря он произносил речь. Заключительная ее часть заронила зерно в душу каждого, но – увы! – не то, на какое рассчитывал оратор: полнейшее равнодушие в отношении Зимлеров. Зато все испытывали страх перед неизвестностью, перед неустройством, дождем и туманными осенними сумерками. И господин де Шаллери замер от изумления, когда юный Потоберж, задрав на американский манер ноги чуть не выше головы, вдруг громогласно выразил мысль, тайно волновавшую всех: – И подумать только, что Лорилье отправился на охоту в такую погоду! Однако господин Булинье не согласился перевести разговор на другую тему. – Я вижу, – потирая руки с какой-то излишней нервозностью, пробормотал он негромко, но таким пронзительным голоском, что все присутствующие обернулись в его сторону, – я вижу, что совершенно излишне передавать вам то, что мне поручили вам передать. – Что это он еще задумал, наш слащавый иезуит? – буркнул весьма непочтительно юный Потоберж. Рассматривая на узорном ковре отпечатки своих подметок, Булинье несколько томно продолжал: – Эти наивные младенцы воображают, что в наш клуб так же легко войти, как в первый попавшийся трактир. Слушатели сдвинулись плотней. А господин де Шаллери, наполовину протиснувшийся в дверь, ведущую в игорный зал, остановился, но не обернулся. Тогда господин Булинье схватился левой рукой за запястье правой, как будто намереваясь вести самого себя в участок, яростно потряс своей пленной рукой, пытаясь вырвать ее из тисков левой руки, исполняющей полицейские функции, вскинул голову и прокричал: – Знаете, милый Пьеротэн, какое поручение возложили на меня эти Зимлеры? Им, видите ли, недостает второго поручителя, чтобы баллотироваться в члены клуба. Взрывы смеха, презрительное фырканье заглушили его последние слова. Послышался тонкий голосок Пьеро-тэна: – Но поскольку они не найдут второго… – Вы ошибаетесь. Если это может иметь какое-нибудь значение, то я… Господин Лепленье поднялся с места и спокойно подошел к столику, где стояла спичечница. Сначала перед присутствующими возникло нечто напоминающее тыкву – огромный шишковатый череп, на мгновенье вобравший в себя весь свет, излучаемый люстрой. Затем – обрамленное легкими пушистыми бакенбардами и венчиком белоснежных волос лицо благородной скульптуры, на котором главенствовал лоб, выпуклый и блестевший, как отлакированный. От носа до подбородка шла бело-розовая поверхность, пересеченная вялой линией рта. Хотя члены клуба уже давно привыкли к манерам господина Лепленье, тем не менее, когда он встал с места и направился к столу под мерное колыхание длиннополого сюртука, бившего его по коленям, они почувствовали себя не совсем в своей тарелке. Причиной тому был отнюдь не огромный рост господина Лепленье, – все, начиная от прочных ботинок и серых гетр до крахмального воротничка с черным адвокатским галстуком, каждая мелочь его туалета обличала в нем бывшего денди, смелого нарушителя недолговечных законов моды, свято верящего в непогрешимость своего вкуса. – …если, конечно, никто из вас, милостивые государи, не видит в этом ничего предосудительного. Господин Лепленье во время разговора медленно поворачивал голову то влево, то вправо; потом он зажег спичку таким точным и вместе с тем таким изящным движением, что все присутствующие невольно взглянули на его широкую кисть, полуприкрытую рукавом сюртука. Впрочем, этих скупых жестов оказалось вполне достаточно, чтобы обнаружить в господине Лепленье новые, и, пожалуй, не столь барственные черты. Из-под бровей сверкнули маленькие, слишком близко поставленные свиные глазки. Да и нос у него был сапожком, – типично клоунский нос, толстый, самый простонародный. Теперь вам понятно, отчего его голос звучал столь иронически. Чтобы завершить портрет господина Лепленье, добавим, что на его испещренных прожилками щеках были две глубокие ямочки, что рот он держал полуоткрытым, – и это особенно подчеркивало странную форму его мясистой нижней губы, похожей на черпачок и выдававшей мягкий и насмешливый характер ее владельца. Одновременно оказалось, что вовсе не так уж господин Лепленье гордо и осанисто держит свой стан – это была скорее иллюзия, объясняющаяся нравственным авторитетом. При более детальном рассмотрении оказывалось, что и талия у него длинновата, да и живот торчит. Тут обнаруживался весь господин Лепленье, не столько величественный, сколько скептический. Впрочем, это-то и смущало его собеседников. Равно как и слегка гнусавый голос, звучавший так язвительно и резко, что он скрывал даже от самого Лепленье его снисходительный нрав. Присутствующие остолбенели. – Господин Лепленье! – воскликнул юный Потоберж, схватившись от изумления за собственные щиколотки. Лепленье повысил голос, он звучал теперь до оскорбительности высокомерно и вместе с тем весьма убежденно: – Да, милостивые государи, эти люди для меня не безразличны. Я не могу забыть, что они бедные эльзасские беженцы. Их внешний вид меня не касается; вопрос вероисповедания, как вам известно, для меня никакой роли не играет, и на нашей земле мы должны помогать друг другу. Воцарилось молчание, и только когда господин Лепленье раскурил трубку, господина де Шаллери прорвало: – Вы просто шутите, Лепленье! Да ведь они… Помните мое слово, вы еще раскаетесь!.. – Поживем – увидим. Надеюсь, господин Булипье не возражает, чтобы я был вторым поручителем? Булинье не знал, что ответить. Спор зашел слишком далеко, и он чувствовал себя, как рыба, выброшенная на берег. Он пробормотал несколько невнятных слов и с удрученным видом подошел к своим коллегам. Пьеротэн, непременный секретарь Коммерческого клуба, в подобных обстоятельствах привык действовать как часовой механизм. Равнодушный ко всему на свете, он начинал развивать лихорадочную деятельность, стоило только щелкнуть механизму, приводящему в движение колесики клубных правил и уставов: – Ай, ай, ай, ай, ай! Правила требуют, как вы знаете, господа, в случае если имеются возражения и если поручители, как вы знаете, не являются членами правления клуба, как в данном случае, то правила требуют одобрения по меньшей мере, как вы знаете, четверти членов клуба. Устав клуба, как вы знаете, старается предусмотреть любые возможности! Конечно, господин Лепленье не должен обижаться. – Хорошо. Исполняйте ваши секретарские обязанности. Нас здесь… – Двадцать восемь! – крикнул с места Лефомбер. – Итак, присутствует двадцать восемь человек, следовательно, примерно больше трети членов клуба. – Только постоянные члены! – Только постоянные. Будем действовать согласно предложенным здесь господином Пьеротэном правилам. Если результат окажется неблагоприятным, на том и покончим. Через несколько минут господин Лепленье, спокойный и насмешливый, стоял против двадцати шести джентльменов, столпившихся у дверей игорного зала. А Гектор Булинье, наподобие понтонного моста, сорвавшегося со швартовов, растерянно шнырял по комнате, лавируя своей материальной оболочкой среди кресел и увязая совестью в бесконечных сомнениях. Лепленье улыбнулся: – Что ж, не смею настаивать! Тут в каминных часах что-то зашипело, как масло на сковородке. Желудки присутствующих дружно отозвались на этот призыв. Раздалось семь размеренных ударов, торжественно завершивших насыщенный трудами день. Но если слабого звона каминных часов вполне достаточно, дабы возвестить двадцати восьми выхоленным джентльменам об окончании трудового дня, то весь обширный мир, лежащий по ту сторону клубных окон, нуждается в более ощутимых напоминаниях. И по этой причине сквозь плотную преграду красных штофных занавесей в комнату проник вой гудков. Гул ткацких машин смолк как по волшебству. Гасли огни, таяли во мгле очертания фабрик. Теперь одна лишь осень вплетала свои жалобы в приглушенный топот двадцати тысяч ног, которые устремлялись по улицам, пересеченным через равные промежутки жалким светом газовых фонарей. Их отражения дробились и умирали в блестящей поверхности луж. Шарканье промокших подошв растекалось по тротуарам и исчезало вдали. Тени сворачивали в переулки, и в стуке захлопывающейся двери слышалось: «Покойной ночи», «До свиданья». За ситцевыми занавесками прохожий мог видеть круглые столы, освещенные висячими лампами. Семья усаживалась обедать. Дымилась миска с супом. На клеенке подымала свое запотевшее горлышко черная винная бутылка. Тяжелые четырехфунтовые караваи, мирно улегшись на середине стола, обращали к прохожим свое взрезанное чрево. Повсюду тепло и мягкий свет. Улица, туман и ночь остаются на долю чужестранцев, которых забросили сюда случай и нужда. Запоздалые шаги не утешают одинокого пришельца. Так четко шагает только тот, кто уверен, что дома его ждет царство уюта. Джентльмены из Коммерческого клуба не любили смешиваться с толпой. Они возвращались домой последними, по опустевшим уже улицам. Но они не могли противиться искушению и с невинным видом, как по команде, свернули к фабрике столь оплакиваемого всеми покойного Понсэ. Низкий котелок юного Потобержа соседствовал с высоким широкополым цилиндром, прикрывавшим мощный череп господина Лепленье. Когда они добрались до фабрики, Булинье тихо свистнул. Газовый фонарь тускло мигал, фантастические тени решетки падали на фасад, где светились проемы окон. Но смотреть здесь, в сущности, было не на что. Зрелище открывалось дальше. Домик, «пригодный для бездетного привратника», выходил окнами на улицу, и окна не были занавешены. Сидя на узлах, а то и прямо на полу, семейство Зимлеров совещалось, вслушиваясь в жалобный вой ветра. Две свечи, воткнутые в горлышки бутылок, озаряли комнату желтым трепетным светом. Двое эльзасцев стояли – тощий великан с пегим, как шашечница, лицом и невысокий толстяк в золотых очках. Остальные сидели на вещах. Женщина в несвежей соломенной шляпке с лентами, сбившейся набок и открывавшей блеклые русые косы, держала на руках спящую девочку: видны были только ребячьи коленки, почерневшие от ерзанья по вагонным скамейкам, и толстенькие икры, запачканные грязью. Мальчик, испуганно прижавшись к матери, смотрел на дядю и дедушку и на их тени, пляшущие у самых его ног. Пожилая женщина, вся в черном, склонив тонкий и властный профиль над веревочной сумкой, доставала оттуда куски пирога, завернутые в газету, и кровяную колбасу. Еще двое мужчин, до странности непохожие друг на друга, сидели в дальнем углу: один, устроившись на высоком коричневом чемодане с вздувшейся крышкой, машинально покачивал ногой, не достававшей до полу. Он нервически дергал руками, и на выцветшие обои падала нелепая его тень; другой – старик – грузно сидел на корзине, обшитой черной клеенкой. По-видимому, говорил тот, что сидел на высоком чемодане. Большим пальцем он указывал себе за плечо на нечто, находившееся где-то за пределами этого здания, даже за пределами этой ночи. Старуха выпрямилась и стала раздавать еду. Молодая белокурая женщина покорно взяла бутерброд, но тут же отдала его сыну. Старик, сидевший на корзине, даже не оглянулся; оратор, взгромоздившийся на чемодан, растерянно отмахнулся от предложенного ему куска, а те, что стояли посреди комнаты, вдруг точно оторвались от своих теней и разом протянули руки. Тогда один из стоявших, жадно откусывая колбасу прямо от куска и поблескивая из-под усов ослепительными зубами, начал вдохновенную речь. Он тоже указывал на что-то, но указывал в противоположном направлении. Невысокий человек, сидевший на чемодане, устало пожал плечами, сунул между колен сложенные руки и равнодушно отвернулся. А гигант с шашечным лицом вдруг вскинул голову, обернулся к корзине, обшитой черной клеенкой, показав присутствующим огромное родимое пятно. Очевидно, его увлекло собственное красноречие. Старуха с властным лицом завязала сумку с продуктами. Тогда худой человек сполз с чемодана и направился к дверям. Господа члены клуба не стали ждать продолжения. Они повернули, как по команде, и, стараясь не убыстрять шага, удалились: они уже достаточно насмотрелись на этот привал дикарей. И когда шагов через триста господин Лефомбер остановился в снопе лучей, вырывавшихся из дверей кафе, и заявил: «Спокойной ночи, господа! Мне налево», – все почувствовали облегчение оттого, что молчание нарушено, – никто из джентльменов и не подумал оскорбиться тоном, каким были произнесены эти простые слова. А господин Лепленье вдруг понял, что он недоволен собой; охваченный странным возбуждением, он повернулся к обществу спиной и молча исчез в ночи. До его усадьбы, расположенной у Нантского шоссе, было всего полчаса ходьбы, но никогда еще эта прогулка так не утомляла его. И, сам не понимая, откуда у него вдруг такая тоска, он с облегчением запер за собой высокую садовую калитку. |
||
|