"Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II" - читать интересную книгу автора (Штерн Борис Гедальевич)

ГЛАВА 7. Бой со львом

Конечно, условия художественного творчества не допускают полное согласие с реальностыо; например, нельзя изобразить смерть от яда так, как она происходит па самом деле. Нужно, чтобы читателю было ясно, что это только условность, но что он имеет дело со сведущим писателем. А. Чехов

Но не выйти на финал против Льва Толстого — этого поступка (вернее, этого не-поступка) Хемингуэю никто бы не простил. Трус, сказали бы все. Эрнесто сам себе не простил бы трусости. Толстой был страшен. Зверь, кулаком его сбить нельзя, можно только задушить в женских объятиях. До этого Толстой выиграл бои у самого Вильяма Шекспира, у Жан-Жака Руссо и даже у Лоуренса Стерна. Великий Лев вышел па ринг в потертом крестьянском зипуне, по в хороших сапогах, походил но рингу, попробовал пружинистость деревянного настила, что-то ему не понравилось, ему вообще ничего не правилось. Он грязно выругался непроходимым русским матом. Он был растренирован, давно охладел к боксу, всех спортивных репортеров коротко посылал «nah…», ему все было до фени. Перед боем он выставил офирской федерации бокса единственное условие — драться без денежного приза. Деньги он ненавидит, сказал он. Федерация не понимала Великого Льва. Его никто не понимал. Он играл в бокс не по правилам, не брал денег. Толстой всем надоел, все болели за Эрнесто. Рефери на ринге готов был считать в его пользу. Секундантами Хемингуэя были Hertrouda Stein[66] и Scott Fitzgerald.[67] Хемингуэй видел толстое бледное лицо Гертруды в красном углу. Толстое старушечье лицо Гертруды Стайн то и дело сморкалось куда-то под ринг, зажимая ноздрю указательным пальцем, и утиралось хэмовским вафельным полотенцем. Рядом с ней Скотт Фицджеральд вовсю прикладывался к бутылке с виски.

— Хочешь глотнуть? — спросил Скотт, подставляя табуретку под Эрнесто в перерыве после первого раунда.

— Дурак — сказал Эрнесто.

Скотт Фицджеральд набрал в рот виски и выдул брызги в лицо Эрнесто.

— Страшно? — спросил Скотт.

— Ро houyam, — сказал Эриесто.

— Брешешь, — сказал Скотт.

— Немного боязно, — сказал Эрнесто.

— А мне за тебя очень страшно, — сказал Скотт.

— Да, очень страшно, — сказал Эрпесто. — Ну и несет же от тебя.

— А ты ложись, — сказала Гертруда, размазывая вафельным полотенцем капли виски по лицу Эрнесто. — Прямо падай на ринг и лежи до счета «десять».

— Так нельзя, — сказал Эрнесто.

— Нужен один удар, — сказал Скотт. — Чтобы сразу вызвать у читателя подсознательный сексуальный интерес к литературному произведению (нравственно оно или безнравственно), его название должно состоять из одного слова, как один сильный удар — «Библия», «Одиссея», «Гамлет», «Возмездие». Можно из двух — «Великий Гетсби», «Кама Сутра», «Прощай, оружие!», но это слабее. Три слова — перебор, но иногда возможны — «Война и мир», где союз «и» не вполне слово; или «Сто лет одиночества», где слово «сто» обозначает цифру. Названия, содержащие более трех слов, не поднимают сексуальной волны и не запоминаются читателю. Так говорил Фрейд в «Сексуальных технологиях 3-го порядка».

— Ты пьян, Скотт, — сказал Эрнесто.

— Начинать роман следует с какой-нибудь случайной фразы: «После того как медицинская комиссия признала его полным идиотом, Швейк ушел с военной службы и промышлял продажей собак, безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные».

— Ты пьяный скот, — сказал Эрнесто.

Лев Толстой обходился без тренера и даже без толкового секунданта. Перчатки ему завязывал его личный врач, лысенький доктор Душан Петрович Маковицкий, чех, который ничего в боксе не смыслил. Маковицкий был очень добрым человеком, убежденным антисемитом и противником насилия, поэтому Толстой взял его и в лечащие врачи, и в секунданты — хороший врач должен быть убежден хоть в чем-нибудь. В перерывах доктор Маковицкий наливал из зеленой бутылки родниковую воду в белую эмалированную кружку, и Толстой жадно глотал родниковую воду из эмалированной кружки, высоко задирая свою седую бороду. Бородища у Толстого была, конечно, некорректная, многие боксеры обижались на него за эту некорректную бороду, которая закрывала его подбородок и грудь, сбивала сопернику прицел кулака и аммортизировала удар. Брови у графа тоже были некорректные, эти брови Толстой в юности нарочно сбрил да еще припалил свечой, чтобы новые брови отросли густые и жесткие, как канаты; такие некорректные брови трудно пробить кулаком и пустить кровь. В правилах спортивных единоборств нигде не записан запрет бороды у спортсмена: борода-не-борода — дерись! А ведь борода мешает не только психологически, когда перед тобой развевается черная, рыжая или седая мочалка, но и физически — в потных соприкосновениях борода колет, щекочет, трет шваброй по раскаленному телу, и Хемингуэй специально к бою с Толстым отрастил и себе бородку, чтобы смутить Толстого и скрыть свой квадратный подбородок. Но Великому Лео было все до фени. Он не порхал по рингу, как Анри Бейль-воробей, не бил с размаху, как Иван Тургенев, он вообще не бил; он коряво ходил по рингу на своих кривых кавалерийских ногах в длинных черных трусах по колено и лишь имитировал удары своими кривыми руками артиллериста. Из глубины огромных подбровных впадин на Эрнесто Хемингуэя смотрели желтые внимательные неандертальские глаза. Вся сила Великого Льва была в этих желтых умных глазах. Это не были ленивые хитрые глаза зверя — никакого зверя Эрпесто не испугался бы, не зря он дразнил африканских львов. Этот человек был страшнее любого зверя — этот человек был умнее и зверее самого Эрнесто.

— Я подслушаю, о чем они говорят, — сказала Гертруда Стайн и направилась в обход ринга к противоположному углу. Потом вернулась и сказала, нисколько не удивляясь: — Нам конец. Знаете, ребята, о чем они говорят? Они говорят об употреблении французского языка в русской литературе.

Вот какие разговоры между Львом Толстым и Душаном Маковицким подслушала Гертруда Стайн в перерывах между раундами:

— Лев Николаевич, почему у вас Наполеон в «Войне и мире» говорит то по-русски, то по-французски? — спрашивал Маковицкий, обмахивая Толстого полотенцем.

— Меня об этом уже спрашивали, mon ami, — для чего в моем сочинении on dit, поп seulement русские, mais et французы, tantot en russe, tantot en francais? Reproche в том, что лица on dit et ecrivez en francais в русской книге, подобен тому упреку, qui бы сделал personne, глядя аu tableau и заметив в ней noir пятна (тени), которых нет в действительности. Peintге не повинен в том, что некоторым ombre, сделанная им аu face tableau, представляется noir пятном, которого не бывает в действительности, mais peintre повинен seulement в том, si тени эти положены неверно et грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества et Buonaparte et французов, имевших такое прямое participation в жизни того времени, je sans intention захопився формой воображения того французского склада мысли больше, чем це було noтpiбнo. Apres tout, не заперечуючи те, що положенные мною тени, probablement, неверны et незграбнi, je желал бы seulement, чтобы те, которым покажется tres смiшно, как Napoleon розмовляе tantot en russe, tantot en francais, знали бы, что это им кажется тiльки вiд того, что они, как personne, смотрящий аu portrait, видят не face со светом et плямами, a noir tache audessous de носом.[68]

— То же самое и с ненормативной лексикой, — продолжал Толстой в ауте между вторым и третьим раундом. — Главное и драгоценнейшее свойство искусства — его искренность. Когда Кутузов после Бородинского отступления говорит, что «французы будут у меня говно жрать», я не могу в целях ложно понимаемой художественности заменить это слово на какое-нибудь другое — например, на французское «merde» или на русское «дерьмо», или на украинское «гiмно», или на аптекарское «кал»; но с целью ненарушения художественной правды оставляю это грязное русское слово в том виде, в каком оно было произнесено Кутузовым после Бородинского сражения.

— Лев Николаевич! Ну, «govno» — это еще туда-сюда, это слово и я могу выговорить, но есть и другие слова… — сказал Душан Петрович, раскручивая пропеллером перед лицом Толстого мокрое полотенце.

— Какие же еще слова, Душан Петрович?

— Я затрудняюсь… Разве сможете вы, граф Толстой, послать человека на три буквы?

— Nah… что ли? Конечно! Мое любимое слово. Послать nah… плохого или глупого человека — за милую душу! Подумайте, Душан Петрович, — если я каждый день слышу о женских затычках и прокладках, о подтирках, горшках и унитазах, о всяких сексуальных аксессуарах, которые напрямую вызывают у меня ассоциации с образами человеческого низа и зада — тут я полностью согласен с Фрейдом, — то почему я не должен называть эти образы своими именами?

Эрнесто не имел определенного плана на финальный бой, он не знал, что будет делать. Как-то отмахиваться, отбиваться, выжидать. Ему мог помочь только случай. Мало ли что случается на жизненном ринге. Проломится ринг, рухнет потолок…

Богатый высокомерный янки из англосаксов, сидевший рядом с Гайдамакой, но болевший почему-то не за Эрнесто, а за Толстого, — вдруг покраснел, его чуть инфаркт не хватил.

— Вам плохо? — спросил Гайдамака по-русски. Американец побагровел и посмотрел на него.

— Вызвать вам врача? — спросил Гайдамака по-английски.

— Да пошел ты на… — тяжело дыша, ответил этот типичный янки на чистом русском. (Потом они познакомились; оказалось, что Гайдамака сидел рядом с основоположником троцкизма — это был тоже Лев, но по фамилии Бронштейн, которому мексиканский художник Ривера обещался проломить голову ледорубом за то, что тот спал с его женой.)

В этот момент граф Толстой принюхался и почувствовал от Эрнесто запах виски. Лев не выносил запаха алкоголя. В Leo проснулся настоящий зверь, неандерталец.

— Молодые писатели спрашивают: как вы пишете, как выучиться писать, — сказал Толстой. — Я отвечаю: писатель пишет не рукой, не головой, а жопой. Жопа должна сидеть на стуле и никуда не бегать — вот главный секрет писательства. Волка кормят ноги, писателя кормит жопа.

После этих слов Hertrouda Stein без согласования с Эрнесто выбросила на ринг вафельное полотенце.

— Все вы — потерянное поколение, — сказала Гертруда Стайн.