"Последняя шхуна" - читать интересную книгу автора (Казанов Борис)

ЯКШИНО

Духота, свист сойки, первая травка, давка на железных бочках, пущенный вкруг чайник вина, болтовня, визг работниц, перебегавших из рук в руки…

Так началась для нас страна, поселок Якшино, где мы из зимы попали в лето и встретили осень, проведя почти целые сутки под навесом засолочного пункта.

Я не чаял и в мыслях, что окажусь здесь, среди отборного числа гуляк: рулевых, стрелков, старшин ботов.

Случайно вышло! Батек, старпом наш, послал меня сторговать транспарант на гроб, а у них пропадала незанятая, лишняя женщина. Вот я и остался, понравившись ей, и, пускай никто со мной не общался, но никто и не позорил меня при Мэй, работнице этой, кореянке — я был при ней, она при мне, вдвоем вместе.

Надо же знать, кем я считался, и что недавно пережил: Шантары, гибель Махныря, не укладывающаяся ни в чьей голове, — его шугой, выплеснувшейся из—под подсова, приморозило к ропаку, и он, с головой в ледяном бушлате, дрейфовал со льдами, мог затеряться, расплавиться, совсем исчезнуть, если б Харитон не летал вокруг, сторожа — прирученный ворон, живший у нас в марсовой бочке.

Оттого я и появился здесь, что этот гроб мне взвалили на горб!

Все ж я бы, сидя с Мэй, не уводил себя поневоле в сторону Махныря.

Ради дикого смеха, что ли? Что тебе приписывают вину за то, что вытворяют плавучие льды, Шантары.

Но если без смеха и внятно можно было бы объяснить смысл того, что произошло, то именно так и выходит.

Я убийца.

Вот я и буду свое продолжать, пока ничего не предвещает Якшино.

Нет ничего такого, если научник перелатывается в робу матроса. Многие люди науки уходят в моря, из чего складываются ученые — что в них сочетаются оба знания. То редкость редчайшая, и я свожу ее с Белкиным, погибшим на острове Птичьем.

Может, Махнырь хотел взять пример с этого ученого, чьим другом простым был я? Все время он домогался уцелевших листков Белкина с последними исследованиями, когда пустили слух, что эти листки у меня.

Даже Вершинин, гнавший Махныря с вахты, предпочитая, чтоб «Морж» шел без рулевого, чем с ним, и тот, когда дошли слухи, просверлил меня глазами, сидя на руках у Батька: «Зачем ты эти листки прячешь? Не потому ли, что изменил нам? Чего ж тебе тогда делать среди нас, ничтожных?» — так он себя принижал, преувеличивая.

Знал бы, как я эти листки у скал доставал, боясь не остаться на свете, — листочек за листочком вылавливал застуженными руками в прибое! — может, и не сводил бы свои белые брови в категорическом осуждении?

Ничего я не прятал от науки! Я самый, если на то, рьяный сторонник, чтоб эти листки не затерялись! Однако Махнырь, поощряя меня с этой стороны, не посмотрел, надев робу матроса, что превратил меня в отброса, опустил на дно трюма.

Я могу проглотить любое оскорбление, никакая гордость в моем положении не выживет! Но я слепну, прозревая, какое измывательство перетерпел, не подозревая, в то утро, которого все ждали — и я.

Поскольку Мэй за всем следит, и не меньше меня ждет, когда составившиеся пары на бочках начнут по очереди удаляться в коптильню, то я отскочу спокойно на одно утро — из Якшино на Шантары.

Вот: Шантары, «Морж» в поиске льда, каюта, койка, сплю я.

Со мной бывало, и не раз: кажется, погасил лампочку на переборке, улегся, и тотчас — резкое пробуждение!

Привычный мрак: с подволока капало, по линолеуму переливалась вода, просочившись сквозь щели во время перехода.

Треск телеграфа в рулевой, и толчки льдин под ухом — в левый борт, возле него лежал.

Все новости — за бортом.

Свесился, оперся локтями на доску столика, чтоб приоткрыть иллюминатор, высунуться с головой. Заржавленные барашки не поддавались спешной открутке, и еще я боялся, что порыв ветра, ворвавшись, разбудит ребят и вызовет недовольство. Приник к стеклу, выясняя и так, где мы и что там.

От воды сильно парило, и, за куда отлетали клочья дыма и пена, открывался промытый по ширине корпуса, закруглявшийся рваный след, что оставляла шхуна.

Небольшие льдинки, стучавшие в ухо, втягивались под борт, с шорганьем продирались по днищу и выбрасывались с противоположной стороны.

«Морж» создавал много шума из ничего.

Тут иллюминатор задрало, и я успел захватить взмывший обуглившийся ропак, похожий на отцепленный вагон. Этот ропак намозолил глаза еще с Больших Шантар, я б не поверил, что он приплыл сюда сам, если б его не волокла, сдвигая, свежая льдина.

Я посидел на койке, пока в голове, самоскладываясь с недостающим, не продавились в виде контурной карты остров Малый Шантар, и правее его, невидимые еще, добавляющие себя по долготе, Мальминские острова…

Неужели подогнало такой лед, как обещал Вершинин по секретной карте?

Мы на месте!

Посмотрел на задернутые койки и поверил, что за шторками спят.

Я не раз попадался на хитростях «с приветом», и столько уже намерещилось, что от меня избавятся, если просплю побудку, — а стоило лишь откинуть занавески и убедиться, там они или нет!

Собственно, я горел в волнения от того, что увидел. Думая, проснулся раньше всех, оделся и вышел.

В коридоре стала глуше музыка, скрежет льдин, царапавших днище, не давил на уши, как хорошая музыка. Прямо под коридором размещался трюм, он и резонировал, как оркестр.

Вошел в столовую.

Там сидел один Махнырь, долговатый, с длинными волосами хиппи, с несоставным шрамом от вырезанной заячьей губы. Он глянул со своей обычной заинтересованностью: вот ты вошел, ты есть, а я готов тебя видеть и слышать.

На этом я покупался: то он отвернется так внезапно, что поперхнешься на слове, то — порывисто прильнет, чуть не вытягивая язык, чтоб договорил.

Махнырь показал, смеясь, листок: «За смерть расписался!» — типичная шутка, когда подписываешь бумажку у Батька: никто не виноват, что в море с тобой произойдет или стрясется.

Не подумал я тогда: зачем ему эта бумажка? Для тех, кто отстаивает судовые вахты, она и не нужна вовсе!

Подумал о том, на него посмотрев, что на море не ты выбираешь робу, а она тебя. А если роба не прилагается, то не надо с ней спорить. Я по его виду тогда мог сказать задним числом сейчас: вот завтракает и не ведает, кто им пообедает!

Нет, я не глумлюсь над Махнырем, еще живым! Такая у нас особенность: мы хохочем над тем, от чего волосы дыбом. Даже старпом Батек, самый кроткий из нас, и тот, отмеряя на Махныре оставшийся кусок транспаранта для флага, сказал: «Как бы не пришлось тебя заворачивать!» — пошутил, как надо.

Я подождал, пока Махнырь, занявший мое место, доест и уйдет.

Эх, я люблю утренний чай или кофе, с хрустящим хлебом, с легко размазывающимся маслом, на котором оставляешь след лезвия ножа! И все это под внезапный грозовой высверк льда в иллюминаторе — он молния в тумане! — или же — в самый момент подношения ко рту стакана с горяченным какао, — толкнет, как подплыв под руку, ударившаяся в борт льдина.

Намазал кусище, откусил, как мог, не успел прожевать — как один из «береговых», то есть нанятых мездрильщиков шкур, завтракавших отдельно, проговорил мне укоризненно:

«Че стронул не свое? Тебе полагается с нами есть?»

Прямо вывалился кусок: о чем он говорит?

Другой упрекнул за то, что выплюнул:

«Еду испортил! Можно, я доем?»

Я кивнул бессмысленно: ешь.

«Не ешь из—под него, Фадей!».

«Зачем?»

«Меченый он, поэтому снизили!»

Вылетел на палубу, а там они в «Тройке»: Садовод, Сучок, Трумэн, и Махнырь с ними — и уехала, обманом сформированная ботовая команда!

Я впал в перевозбуждение: веко задергалось, запульсировали, взбухая, запястья.

Я закричал дракону, который спустил все боты и отошел от лебедки, снимая рукавицы:

«Видел, меня кинули? Променяли на Махныря! Он с вилами еще вчера бросался на ропак…»

Дракон, не вслушиваясь особо, произнес, подойдя, тыча в лицо папиросой:

«Огня».

Достал коробок, зажег, поднес ему, как маленькому, спичечку к харе, нещадно ободранной «Невой». Дракон подождал, ухватил огонек, обжигавший пальцы, проволок по ним горящую папиросу и посмотрел снизу, выдохнув дым.

У меня пальцы обморожены, один с вывихом с весны, я не выдержал, закричал:

«Ты мне пальцы сжег! Чего ты лыбишься, чего ты?»

«У меня это выражение лица».

Я попался, и не умолить. Неважно, кем был вчера, а если по воле обстоятельств, стал падалью, то на тебя набрасываются те, кто пожирает падаль.

«Что ты ко мне вяжешься, собака! — я уже не сдерживался. — Я тебе карточный долг скостил, оплачиваю за тебя артелку, алименты, ты вошью сидишь на мне…Других боишься, ко мне пристал?»

Дракон набряк кровью, топнул ножкой:

«Поговори, ластоногий! Сколько ты ребят погубил, оставил сирот—детишек… Давно умывался кровью, прием! Да я сперва дохлую крысу пожалею, чем тебя! Пошел в трюм, на мешки с солью …»

Он что—то сделал со мной, одними словами, я стал болен, буквально ослеп. Заспешил, поскользнулся, понял, что мешают ботовые сапоги.

«Возьми сапоги, и в городе можно носить».

«В этих сапогах и пойдешь на жир, на соль».

Не буду вдаваться, торопясь к Мэй, как мне удалось залезть на бот, с которого меня ссадили.

Когда в лед убежал, чересчур торопясь, он вернет: двигатель забарахлил, не выверил компас, испортилась рация…

Приехали: Шантары, вечер, синева ропаков вдали, и вся команда высыпала посмотреть, кого я с ребятами привез на «четверке».

Поначалу все смотрели на Махныря, запаянного в куске льда, с продолбленными дырами, где пламенели шмотья глаз…

Харитона винить нельзя, взял за охрану!

Да! — перелез на «Морж» я, сдирая лед с телогрейки, стряхивая пот, грызя сосульку, так как кончились папиросы, смеясь от тоски, что сейчас убьют. Конечно, ноль доказательств, но кто устанавливает вину черта, кому удалось схватить его за рога?

Плевать им, в общем, на Махныря, «яйцеголовые», вот и вся им оценка, будь ты с длиннющими волосами, как Махнырь, или великим ученым, как Белкин!

Достаточно своего: срыв промысла, команда без денег, и шхуна осквернена, и — сам мой вид, как будто я чудил! — все это сработало вроде запальника или свечи.

Так вот он, ворон, пригретый кэпом, таившийся! Вот он и клюнул в самое темечко, а!

Все затворы на сдаче, у Батька, ломились к Вершинину, требуя моей выдачи, потом отмены традиции захоронения — настоящий бунт на «Морже»!

Батек, нянька и раб Вершинина, не дал бы, конечно, в обиду парализованного богом за зверопреступления великого капитана.

На крайний случай — вариант затопления — для обретения Вершининым своего последнего, мечтаемого дома.

Тогда—то Вершинин и сделал ход, рассчитанный на примирение: работницы, гульба с вином — вот это.

Я в Якшино!

Уже близятся минуты, я замираю от них, когда мы поднимемся с бочек, каждый со своей, чтобы затребовать у самих причитающиеся нам дары.

Пусть это всего лишь обычай, с которым мы сжились, но я не хотел бы, чтоб обо мне сложилось, что я из плеяды ретивых каких, жаждущих утех.

Судьба роет мне яму, я сваливаюсь и выбираюсь, и всякий раз, если что прибивается, цепляюсь, как за последнее.

Так вот, мы сговорились с Мэй, и это наша тайна, что она отворит свет нашему сыну или дочери.

Конечно, этот дар ляжет ей на плечи, и я, в виде субсидии, выкладываю все, что у меня есть: тысячу рублей.

Недаром же я к ней подсел! Имя, как у звезды, оранжевый передник, руки в язвах от соли, черные глаза сверкают — нет, такая не обманет!

Уже объятья, ток в нервах, и одна из работниц приподнялась с бочки, потерла ягодицу с въевшимся ребром от донышка, и произнесла певуче, с грубой откровенностью: «Во, налюбилась этим местом, а манду замучила!» — и сразу подвижка, и начали уходить на опилки в коптильню. И та работница, что уходила, снимала с себя оранжевый передник из клеенки и вешала на стену перед дверью, оставляя с ней запах от всего.

Не стоит и гадать, какие они, и все ж вешанье передника, этот ритуал перед дверью, что для нас припасли, — в том и растерянная совесть, и чистота заскорузлая, а? Вот нам бы и подровняться, придумать свое, но что мы могли?

Превзошел всех Бочковой, приземистый, с янтарными глазами, с маленьким ртом, алевшим среди бороды и усов: одной мало, пошел с двоими.

Ну, он — старшина бота, кто возразит?

Такая вот очередь: все со всеми.

Но и работницы не протестовали: одна вышла, и, переходя к другому, сказала со смехом: «Как на кадрили!»

Мэй ждала, жадно смотрела, вертела головой, тузала в нетерпении тесемки передника: чего мы ждем? Ей было странно, как я себя веду, и что никто не глядит в нашу сторону, и так она все пропустит, и никто к ней не подойдет. Тогда она начала от меня отворачиваться, а потом набралась смелости и отсела.

Я даже был рад, когда Бочковой подошел к затрепетавшей Мэй, и, расставив ноги, оглаживаясь, произнес:

— Эх, раскалил! Счас проплавлю твои нейлоновые трусы! — и выхватил другую.

Ведь это же сговор, они сговорились так мне отомстить! У меня глаза открылись: вот чего вы согласились для вида, что и я!

Но разве вам по силам меня унизить? Это не Махнырь, а я отменил рейс и секретную карту Вершинина! Теперь те тюлени, что пришли на льдинах, останутся на Шантарах!

И в следующем так будет!

Вершинин и такое сказал под настроение: «Тебя—то и запомнят среди нас: „Это было в те годы, когда жил Счастливчик…“»

Но как я не убеждал себя, как не восставала гордость, еще сильнее разъедало бессилие.

Было горько, душа горела, и я ждал бот.

В полночь собрались, побрели к морю, где плавали льдины, и стоял наш «Морж», весь белый, в свисающих сосульках, похожий на ледяной грот.

От нагревающихся льдин, плававших неподалеку, струились испарения, обволакивая песчаный берег: амбары, сараи, поблескивающие солью, коптильню с трубой, с передниками, смотрящимися, как с брачной ночи.

Оттуда, с горба дороги, спускающейся к морю, нам махали руками работницы и мужичонка, отиравшийся среди них, организатор, по прозвищу Мэр — небритая личность в истертом пальто с остатками меха на воротнике, в поломанной шляпе из соломы, и с чайником в руке.

Такие вот, немолодые, неизвестно какие, они взирали осиротело, и, кажется, только махни — побегу по воде, как святые…

Олухи небесные!

Кто—то из ребят отсалютовал им из винтовки. Эхо прокатилось в сыром воздухе, как поезд.

Работницы опять заволновались, приподнялись на цыпочки.

Мэр оторвался от чайника, собрался прокричать, но поперхнулся, закашлялся, поскользнулся и шлепнулся с чайником в грязь.