"Плагиат (Исповедь ненормального)" - читать интересную книгу автора (Карлов Борис)12Была половина первого: мы успевали в метро. Зюскевич объяснил, что так будет проще. Иначе пришлось бы неделю оформлять пропуска через главный вход. На «Знаменской» мы, не поднимаясь вверх, зашли в служебное помещение, проследовали мимо одетых в милицейскую форму охранников, спустились по узенькому, но длинному эскалатору, который заработал, едва мы на него встали, миновали цепь коридоров и остановились перед невысокой железной стеной. Постояли. — Нас идентифицируют, — негромко пояснил Зюскевич. — Скажите что-нибудь. — Они всех знают? — сказал я. — Всех, кто когда-либо со мной соприкасался. — Не то слово, — пробормотала Берёзкина. — Имел сношения, — уточнил Гусев. Пол завибрировал, железная стена откатилась на метр, образовав проход. Мы шагнули в проём и оказались в просторном мраморном зале с колоннами, с бронзовыми светильниками и росписью на потолке — в стиле самых первых дорогих станций метрополитена. То есть, скорее всего, это и была одна из первых станций метро, по каким-то причинам не пущенная в эксплуатацию. Всё было подготовлено для нашего прихода: по центру перрона стояли три кресла с высокими спинками. Они были такие же вычурные, как всё остальное, из бронзы и мрамора. К спинкам были привинчены штативы, к штативам — колпаки матово-серебристого металла. Метрах в десяти перед креслами находился пульт управления. — Колпаки не в тон, — отметил Гусев. Он окончательно уверился, что вся «машина времени» — фикция сумасшедшего или навороченный симулятор. — Что? — не расслышал Зюскевич, уже суетившийся возле кресел. — Ничего, что мы датые? — Ничего. Даже лучше. Легче войдёте. Без шока и без стресса. — Попадём в это же время суток? — В полночь с двадцать пятого на двадцать шестое. — А почему восемьдесят четвёртый? — Шаг прибора — десять лет. — Надо вспомнить, что мы делали… тогда вечером… — Гусев, — сказала Берёзкина. — Ты что, не понимаешь? Двадцать лет назад, десять или тридцать — было одно и то же. Мы отмечали мой день рождения. — Верно! — обрадовался Гусев. — Это каждый год, строго. Между тем Берёзкина внезапно о чём-то задумалась. Она медленно походила туда-сюда, резко повернулась и сказала: — А почему в восемьдесят четвёртый? Двадцать четыре года — не такая уж первая молодость. Все подруги повыскакивали, а кто-то уже ведёт детей в первый класс. Я не хочу двадцать четыре. — Сколько ж ты хочешь, ненормальная? — поинтересовался Гусев. — Шаг десять лет?.. Хочу четырнадцать. Да-да! Как это я сразу не сообразила! Первая любовь и всё такое… Мы посмотрели на Зюскевича. Ему было всё равно. — Мне тоже четырнадцать больше нравится, — поддержал Гусев идею Берёзкиной. — Работать не надо. Где мы в этот день были? Ах да. Нет, тогда ещё не пьянствовали. Спали у себя дома — и никакого похмелья. Давай, давай, крути назад свою машину. Хочу свежих забытых ощущений, хочу первый раз в первый класс! — Натягивайте комбинезоны и садитесь. — Почему так грустно, академик? — Гусев развеселился, возможно на нервной почве. — Все ли механизмы машины времени надёжно работают? Все ли детали смазаны машинным маслом и все ли болты надёжно затянуты? Товарищ академик, вы пьяны! Разве может пьяный нобелевский лауреат производить опыты над людьми? Фашист! Недочеловек!.. Он всё перепутал, но я его уважаю; Гусев из породы тех легкомысленных людей, которые способны шутить во время пытки огнём. Только это я и называю настоящей отвагой. — А если мне не понравится? — продолжала капризничать Берёзкина. — Что, если я захочу вернуться не через двадцать лет, а гораздо раньше? Зюскевич приблизился к нам вплотную и, не успели мы ахнуть, щелчками зажатой в руке машинки ввёл что-то каждому из нас в голову. Я нащупал за ухом мягкий шарик с горошину, перекатывавшийся между кожей и черепом. Берёзкина гневно вскрикнула, но, стиснув зубы, промолчала. Поверив в чудо, она была согласна терпеть любую боль и любое унижение. — Я как раз об этом… — заговорил Зюскевич. — Вернуться можно всем сразу, одновременно. Если один из вас раздавит капсулу, все трое окажетесь снова в этих креслах. — Сильно давить надо? — спросил Гусев. — Приложить что-нибудь твёрдое… монету… и надавить. Сил хватит. Ухо защитит от случайности. — Как же это работает? — я осматривал тонкий комбинезон, состоящий сплошь из миниатюрных датчиков. — Разве можно что-то изменить в прошлом? — Как ты представляешь себе поток времени? — Что-нибудь вроде спирали… — Избавься от штампов. Вселенная, поток времени — это дерево. Ствол массив информации. Кругами, по коре, триллионы лет мы взбираемся кругами к его верхушке… — Тогда это винт, — сказал Гусев. — Винт? Пожалуй, винт. Чем выше мы поднимаемся, нарезаем резьбу по его поверхности, тем больше массив информации, тем выше он становится. Мой прибор настроен на десятилетний виток. Сейчас я спущу вас на три витка, в 1974 год. Поднимайтесь, делайте что хотите, у вас тридцать лет. Но вы не в силах сорвать резьбу. Для этого нужно совершить что-то важное — взорвать водородную бомбу или убить президента… Рассказы про раздавленную бабочку примитивная беллетристика. То, что вы измените в своём прошлом, не изменит сегодняшнего дня. — У меня всё время… — я потёр лоб. — Что? — Это… как будто резьбу срывает. Живу совершенно отчётливо какой-то кусок жизни. А потом — бац, без всякого перехода, — с какого-то места снова, уже по-другому. — То есть, что значит, всё время? Давно? — Нет, только сегодня. — Это возможно, такие сбои иногда бывают на нервной почве. Вроде дежавю, из той же области, не опасно. Разберёмся, я в процессе подкорректирую. Натягивайте костюмы и садитесь. Мы в последний раз пустили бутылку по кругу, разделись догола, отвернувшись друг от друга, через отверстия для лица натянули вытканные из тончайших проводов комбинезоны и сели в кресла. Зюскевич встал за пульт и нахлобучил на голову шлем. — Готовы? — Да, — сказал я. — Глумись, — отозвался Гусев. — Ничего, что бухие? — Даже лучше. — Я в туалет не сходила… — прошептала Берёзкина. — Приготовились… Сверху опустились и легли нам на плечи колпаки-«фены». Клацанье клавиатуры притихло. Щёлкнув зажигалкой, Зюскевич прикурил сигарету и глянул на нас в упор. Я подумал, что Зюскевич робкий только по жизни, а в науке он зверь. — Поехали. В голове у меня заскрипело и провернулось. |
|
|