"Пирамида" - читать интересную книгу автора (Бондаренко Борис)

* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *

64

Группа начала собираться через неделю.

Прибыли они почти одновременно и явились на работу за три дня до окончания отпуска — темнокожие, дружно порыжевшие от солнца, — ездили все-таки на «паршивый юг», — и необыкновенно довольные поездкой. Савин оброс густейшей двухцветной бородой; Воронов элегантно помахивал самодельным костыликом темного вишневого дерева — сильно ушиб ногу, лазая по Крымским горам; Дина Андреева то и дело зябко поводила плечами, морщилась от боли в сожженной спине.

— Динуша, ты бы обнажилась, — посмеивался Савин. — Частично, разумеется. И тебе легче будет, и нам приятно. И Ольф заодно полюбуется на твои нежные лохмоточки.

— Ты, сивый, лучше усы себе покрась, — сердито отговаривалась Дина. — А то бабки и так уже чуть ли не крестятся…

— А у меня естество такое, — философствовал Савин, довольно улыбался, трогая светлые усы, переходящие в черную бороду. — Признак породы, стал быть.

— Если и есть в тебе порода, то только плебейская, — поддел его Полынин.

— Какая есть, — скромно соглашался Савин. — А ты, рыжий, и рад бы бороду отпустить, да ведь тогда пожарники со всей округи сбегутся. И так небось за версту светишься.

Разумеется, они сразу же спросили Ольфа — где Дмитрий Александрович?

— В отпуске.

Сообщение приняли как должное. Майя спросила:

— А когда вернется?

— Неделю назад уехал, — уклонился от ответа Ольф.

— А чем же мы пока заниматься будем? — спросила Алла Корина.

Это «пока» очень не понравилось Ольфу. Он буркнул:

— Найдем чем.

И тут же ушел, избегая расспросов.

Это было в пятницу, а в понедельник, войдя в большую комнату, где обычно все собирались перед началом работы, Ольф понял: знают. Не успел он и рта раскрыть, чтобы поздороваться, как Савин спросил:

— Ольф, где Дмитрий Александрович?

— Я же сказал — в отпуске.

— Неправда! — вскочила Майя. — Мы все знаем!

Ольф с раздражением сказал:

— Если вы все знаете, то вы знаете больше меня. Какого дьявола тогда спрашиваете? Это во-первых. А во-вторых, это правда. Он действительно в отпуске. Длительном отпуске…

— Он вернется? — спросила Майя.

— Будем надеяться.

— Что значит будем надеяться? — вскинулся Воронов. — Почему он уехал?

— Почему он уехал, я объяснить вам не смогу. Лучше не спрашивайте, я сам толком не понимаю. Если, конечно, не считать того объяснения, что он болен.

— Это правда, что Ася Борисовна уехала в Каир?

— Да.

— Он вернется? — как заведенная, спрашивала Майя.

Ольф, не ответив ей, сел на стол, скрестил на груди руки и невесело оглядел их:

— Слушайте меня, ребятишки… Я понимаю, новость для вас несимпатичная, но и для меня это событие не из радостных.

— Он вернется? — снова спросила Майя.

— Если и вернется, то не скоро.

— А сам он что-нибудь говорил об этом? — спросил Воронов.

И Ольф решил, что лучше сказать правду.

— Да, говорил. Он сказал…

Мгновенно установилась полная тишина, заставившая Ольфа оборвать фразу. Не выдержав их взглядов, он отвернулся и быстро закончил:

— Он сказал, что не приедет.

И еще несколько секунд стояла тишина, и чей-то голос — кажется, Аллы Кориной — беспомощно проговорил:

— Но этого не может быть! Ольф, ты что-то путаешь… Он так сказал?

— Да, он так сказал, — как эхо, повторил Ольф. — Зря не морочьте себе головы, ребята. Он сказал, что не вернется, но это еще не значит, что он действительно не вернется. Он нездоров, вы же знаете. Это переутомление. Он отдохнет и наверняка приедет и снова будет работать с нами. А пока что придется начинать новую работу без него. Теперь — временно, разумеется, до приезда Дмитрия… Александровича — руководить сектором буду я. И вам придется основательно помогать мне. Прежде всего нам надо решить, над чем работать дальше. Сегодня, понятно, у вас настроение нерабочее, а завтра, будьте добры, начнем думать. Кое-какие наметки оставил Дмитрий Александрович, какие-то идеи у меня появились — в общем, помыслим…

Он оглядел свое невеселое, молчаливое «воинство» и бодро закончил:

— А теперь — можете валять на все четыре стороны.

И Ольф торопливо ушел в комнату Дмитрия. Вслед за ним пришла и Жанна. Во время объяснений Ольфа она упорно молчала, забившись в угол.

— Ты уходил из дома — почты не было? — спросила Жанна.

— Так ведь рано еще… — Ольф прислушался к тишине за стеной, сказал с недоумением: — Сидят как мыши… Пойти к ним, что ли? А то получается, что мы вроде отделились.

— Выдумываешь бог знает что, — с досадой сказала Жанна. — Сиди, пусть сами… в своих чувствах разбираются.

На следующее утро Ольф с самым решительным видом приступил к руководству. Демонстративно засучив рукава, он взял мел и торжественно сказал:

— Нуте-с, господа, приступим… На сегодняшний день мы имеем три примерно равноценных идеи…

Он обстоятельно изложил эти идеи и с огорчением отметил — ни одна из них не вызвала и намека на энтузиазм. Слушали его вяло, вопросы задавали самые незначительные, и, когда Ольф, закончив, предложил высказываться, ему ответили дружным молчанием.

— Та-ак… — протянул Ольф. — Я вижу, вам эти идеи пришлись не по вкусу.

Они переглянулись — и по-прежнему никто не решался высказываться первым.

— Что вам в них не нравится? — спросил Ольф.

— А тебе они нравятся? — простодушно осведомилась Дина.

Ольф не очень естественно засмеялся:

— Вопрос в лоб… Хитрые вы, мужички унд бабоньки…

Ольф, конечно, ждал подобного вопроса. Все три идеи, в сущности, были ответвлениями только что законченной работы. И даже на первый взгляд это были не слишком значительные идеи — и уже поэтому не могли понравиться ни им, ни ему самому. Но ведь ничего лучшего не предвиделось…

— Вот что, братья славяне, — сказал Ольф. — Давайте-ка играть в открытую. Мы привыкли к тому, что главные вопросы всегда решал Дмитрий Александрович. Я говорю «мы», потому что и сам во всем полагался на него. Но теперь-то нам волей-неволей придется решать самим. Или пойдем на поклон к Ученому совету? Они, конечно, подбросят нам что-нибудь — да только будет ли это лучше для нас? А ну, выкладывайте все, я не собираюсь решать за вас, — потребовал Ольф. — Почему вам не нравятся эти идеи?

— Ну почему же не нравятся… — неуверенно протянул Воронов.

— Я скажу вам почему. После того, чем мы занимались почти три года, эти идейки кажутся вам мелковатыми… Так?

— Ну да, — почти с радостью брякнул Савин и зачастил: — А что, разве нет? Уже одно то, что идеек целых три и все действительно равноценны… Разве нет?

— Разве да? — передразнил его Ольф. — Какой ты умный, Савва… Заелись вы, вот что я вам скажу. А вам не приходит в голову, что такие идеи, как у Дмитрия Александровича, — может быть, одна за всю жизнь бывает? А ну-ка вспомните, что вам говорил Алексей Станиславович на том вечере… Вам действительно феноменально повезло, что вы начали свою научную карьеру с такой значительной работы. Но кто сказал, что вам всегда будет так везти? Или вы решили, что до конца дней своих только тем и будете заниматься, что претворять в жизнь выдающиеся идеи? Подавай вам Эвересты и Монбланы, на меньшее вы не согласны? А и где ж их взять, голубчики, эти Монбланы? Или они на дороге валяются? А может, у кого-нибудь из вас за пазухой торчит такой монбланчик? Ну так валяйте, выкладывайте, я сам с удовольствием займусь им… — Ольф закурил, небрежно закинул ногу на ногу. — А то, может, возьмем за жабры какую-нибудь элементарную сверхзадачку? Например, теорию гравитации? А что, в самом деле? Если вас эти орешки не устраивают, — он кивнул на доску, — почему бы нет? Или общую теорию поля… То-то лавров нам будет, если справимся…

Невесело посмеялись над его речью — и Ольф серьезно сказал:

— Ну, потрепались — давайте мыслить. Если у вас в самом деле есть какие-то другие идеи — милости прошу, выкладывайте.

Других идей не было. И эти три, несмотря на «разъяснительную работу» Ольфа, их явно не привлекали. До обеда они с видимой неохотой перебирали варианты, избегая каких-либо определенных высказываний, и Ольф наконец сердито сказал:

— Вот что, коллеги… Отправляйтесь обедать, и если уж вам так не хочется работать — не неволю. Но должен сказать вот что: если мы в самое ближайшее время не придем к какому-то решению — я иду в Ученый совет и прошу дать нам тему.

Угроза подействовала — после обеда обсуждение пошло более энергично. Ольф даже насмешливо хмыкнул:

— Первые признаки жизни налицо. Пульс слабый, нитевидный, дыхание прерывистое. Глядишь, скоро и по-настоящему мозгами зашевелите.

Из трех идей одна принадлежала Дмитрию — на ней в конце концов и остановились после долгого обсуждения. Ольф невольно задумался — было ли это случайностью? Они ведь не знали, что именно предлагал он, а что Дмитрий. Разве что Жанна могла сказать… Ольф спросил ее об этом. Жанна сухо ответила:

— Ничего я им не говорила, да они и не спрашивали. А тебя что, уже проблема престижа беспокоит?

Ольф с недоумением посмотрел на нее.

— Ничего себе вопросик… И как это ты догадалась? Помог кто-нибудь?

— Извини, — тихо сказала Жанна, отворачиваясь. — Я все думаю — почему он не пишет?

— Напишет, рано еще.

— Одиннадцать дней, как уехал…

В тот же день пришла от Дмитрия открытка — с десяток спокойных, безличных строчек. Дмитрий писал, что побывал на Байкале, что «священное море» вполне оправдывает все свои превосходные эпитеты, но задерживаться здесь он не собирается и завтра отправляется дальше, вероятно — до Владивостока. И что оттуда он им напишет.

Прошла еще неделя, прежде чем они получили письмо от Дмитрия — несколько небрежных строк, написанных на сером телеграфном бланке: «До Владивостока не доехал, сижу в Хабаровске. Иду по твоим следам, Ольф, — жду пропуска на Камчатку. Жара здесь тропическая, даже мухи от нее дохнут. Привет ребятам». И все — ни даты, ни подписи.

И пошли недели одна за другой, а от Дмитрия ничего больше не было.

65

С грустью и недоумением наблюдал Ольф, как буквально на глазах меняется группа. «Меняется» — пожалуй, чересчур мягко сказано. «Перерождается». Теперь они являлись на работу аккуратно, к восьми часам, долго «раскачивались» — курили, вяло перебрасывались анекдотами, неторопливо раскладывали на столах бумаги, тщательно чинили карандаши. Как-то Ольф, с раздражением наблюдая за этой «подготовкой к мыслительному процессу», насмешливо сказал:

— Ну что, юные чиновнички, приступим к процессу? Или процессоры не тем заняты? — Он постучал пальцем по лбу. — Не все процессанты на местах? Или нечего процессировать?

Намек поняли и, кажется, обиделись на него. Правда, Савин, очень похоже копируя Ольфа, глубокомысленно произнес:

— Ля процессорес дю процессуарес нихт процессирен дель процессантес, — и невозмутимо пыхнул трубкой, распространяя медовый аромат «Золотого руна». Но остальные шутку не поддержали и демонстративно приступили к «процессу». «На „чиновничков“ обиделись», — вздохнул Ольф. Ему ничего не оставалось, как начать руководить «процессом».

А руководить оказалось далеко не так просто, как представлялось когда-то Ольфу, глядя на Дмитрия. Первое, что обескураженно обнаружил Ольф, — ему никак не удавалось быть в курсе их дел. И когда они приходили к нему с вопросами и предложениями, Ольфу требовалось немало времени, чтобы как следует понять, о чем идет речь. Дмитрию, насколько помнил Ольф, нужно было для этого не больше минуты. И по взглядам ребят Ольф видел, что помнил об этом не только он. Но хуже всего было то, что он сам не был уверен в правильности доброй половины своих советов, — и они это тоже чувствовали, хотя, как правило, охотно соглашались с ним. Даже, пожалуй, охотнее, чем с Дмитрием. Но не трудно было догадаться о причинах такой сговорчивости. Просто им было все равно — или почти все равно. Как-то Ольф, подходя к дверям, услышал веселый голос Полынина:

— А мне до лампочки…

Ольф не знал, к чему это относилось, — когда он вошел, разговор тут же оборвался, — но был уверен, что догадался правильно. Все равно. До лампочки. До фени. До фениной мамы. Все это были слова из его же собственного лексикона…

И отношение к нему самому тоже изменилось. Прежней товарищеской близости как не бывало. Они не прочь были в шутку подразнить его «начальствованием», но скоро Ольфу показалось, что шутка повторяется слишком часто. А однажды, когда Алла Корина словно ненароком сказала ему «вы», Ольф сердито покосился на нее, но промолчал. Но когда Алла повторила это и в придачу назвала его Рудольфом Тихоновичем — было это при встрече в коридоре, — Ольф резко остановился и круто повернулся на каблуках.

— Вот что, сестрица Аленушка, — зло заговорил он, сдвинув брови, — бросьте вы эти фокусы…

— Да ты что? — удивилась Алла. — Я же пошутила.

— Надо думать, — мрачно посмотрел на нее Ольф. — Не хватало еще, чтобы ты серьезно сказала.

— А чего ты тогда взбеленился? — теперь уже Алла обиделась.

— А то, — Ольф повысил голос, — что вместо того, чтобы помогать мне, вы только зубы скалите.

— Мы? А я что, за всех ответчица?

— Нет, разумеется, — сразу сдался Ольф, склонил голову и шаркнул ботинком. — Пардон, мадемуазель. Куда уж там до ответчицы.

И Ольф отошел, досадуя на себя за нелепую вспышку раздражения.

«Чаепития» проходили теперь скучно и коротко. Ребята с такой готовностью взваливали на Ольфа ответственность за все решения, что однажды он взорвался:

— Слушайте, вы, оглоеды… Мне что, одному все это нужно?

— Да что все? Чем ты недоволен? — изумился Воронов.

— А тем, — заорал Ольф, — что вы сидите сложа руки!

— То есть как это? — опешил Савин.

— А так, — уже тише сказал Ольф, — что ни хрена не хотите делать. Работаете как из-под палки, думать совсем разучились. Но учтите, я над вами цепным кобелем стоять не буду. Если и дальше так пойдет — поищите себе другого руководителя. А вернее, вам его найдут.

Угроза подействовала — другого руководителя они не хотели. Ольф, бесспорно, их устраивал. Разумеется, только пока, на время отсутствия Дмитрия Александровича… И они так старательно стали изображать «бурную творческую деятельность», что Ольф через полчаса сказал:

— Ну, хватит, комедианты… По домам.

И они мигом исчезли, избегая его взгляда. Осталась только Жанна, молчала, глубоко задумавшись о чем-то. Ольф, сумрачно взглянув на нее, сказал:

— Что-то плохо получается у меня.

— Зря ты накричал на них.

— Это уж точно. — Ольф усмехнулся. — Кричат всегда зря. Трудно мне…

— И из меня помощник никудышный. Все из рук валится…

— Может, в отпуск поедешь?

Жанна с недоумением взглянула на него:

— Сейчас?

Ольф отвел взгляд и промолчал. Жанна поднялась:

— Поедем домой.

Когда они подходили к дому, Жанна ускорила шаги и почти вбежала в подъезд, держа наготове ключи. Ольф вошел следом за ней и увидел, как она разворачивает и трясет газеты. Оба почтовых ящика — и ее, и Дмитрия — были открыты. Жанна небрежно сложила газеты и приказала Ольфу:

— Открывай свой.

И хотя Ольф видел, что в его ящике ничего нет, он открыл его. Жанна молча повернулась и стала медленно подниматься по лестнице, держась за перила и внимательно глядя себе под ноги. Когда она дошла до своей двери, Ольф позвал ее:

— Жанна!

Она подняла голову, и Ольф сказал:

— Не надо так, Жан.

— Как «так»?

— Он приедет.

Жанна вдруг засмеялась:

— Ну разумеется, приедет. Хотя бы для того, чтобы забрать свои вещи.

— Не говори так. Он приедет совсем, к нам… к тебе, — не сразу добавил он.

— А если нет?

— Этого не может быть.

…Группа жила как будто одним ожиданием. Они работали, конечно, но так вяло и неохотно, что тошно было смотреть на них. Наверно, дело было не только в отсутствии Дмитрия. Возможно, это был вполне естественный спад после большой напряженной работы… Ольф уже ни в чем не упрекал их и не призывал засучивать рукава — у него и самого не было никакого желания работать.

Однажды пришел к нему Воронов, положил пачку исписанных листов.

— Что это? — спросил Ольф.

— Ваше задание выполнено, товарищ начальник.

— Ах, да! — Ольф не сразу вспомнил, какое у него было задание, и стал просматривать листки. — Ну что ж, отлично сделано.

— Да? — Воронов насмешливо поднял брови. — А по-моему, не очень.

— Не понимаю. — Ольф насторожился.

Воронов невесело вздохнул:

— Да что тут понимать… Только вчера до меня дошло, что сделать можно было по-другому и гораздо лучше.

— А именно?

— Это же типичное частное решение, приемлемое только для нашей работы.

— А чего бы ты хотел?

— А того, чтобы этот винтик, — Воронов ткнул пальцем в листки, — годился бы не только для нашего агрегата, а для прочих также.

— А как это сделать?

— Да можно было…

Воронов показал ему, как можно было расширить задачу. Ольф увидел, что действительно могла получиться вещь более значительная и интересная.

— Да, ты прав, Ворон. Жаль, сразу не додумался. И я маху дал… Слишком конкретное задание — так?

— Так, — безжалостно подтвердил Воронов.

Ольф закурил и невесело усмехнулся:

— С Дмитрием Александровичем такого, конечно, не могло случиться? Уж он-то наверняка увидел бы эту возможность?

— Не знаю, — куда-то в сторону бросил Воронов.

— Врешь, знаешь. Увидел бы. А вот я не увидел. — Ольф развел руками. — Виноват, конечно, но заслуживаю снисхождения, не так ли?

— Да брось ты…

— Бросить недолго. — Ольф угрюмо посмотрел на него. — Заново делать не будешь?

— Потом, может быть.

— Ну ладно, иди.

Воронов ушел. Ольф встал, прошелся по комнате, посмотрел на Жанну и тоскливо сказал:

— Знал бы, где он сейчас, поехал бы за ним, связал и сюда доставил бы… Проклятые «бы» мешают… Не подавать же на розыск в милицию?

— Уже, — сказала Жанна, не поднимая головы.

— Что уже? — опешил Ольф.

— Была я в милиции. — Жанна вздохнула и перевернула страницу журнала.

— Ты что, серьезно?

Жанна промолчала.

— И что тебе сказали?

— Что оснований для розыска нет.

Жанна положила на журнал руки и стала разглядывать ногти.

— Что-нибудь еще говорили?

— Да, — безучастно отозвалась Жанна. — Спросили, кем он мне приходится.

Лицо Жанны вдруг некрасиво искривилось, она качнулась вперед, уронила голову на руки, но тут же вскинула ее, тыльной стороной ладони вытерла глаза и сухо сказала:

— Иди погуляй пока.

Ольф направился к двери, задержался на мгновенье у стола, тронул Жанну за плечо и быстро вышел.

Это было часов в одиннадцать. Ольф послонялся по коридорам, посидел с ребятами, сходил в буфет, а когда вернулся к себе, Жанны не было. Она пришла через час, он услышал в коридоре быстрый стук ее каблуков и поднялся в мгновенно возникшем радостном ожидании. Жанна встала на пороге, спиной прикрыла дверь и протянула ему письмо:

— Вот…

«Здравствуйте, родные мои человеки! Не сердитесь за долгое молчание — так уж получилось. Как видите, я не на Камчатке, а на Сахалине, и очень доволен, что попал сюда. Здесь тихо, спокойно и пустынно, — а это то, что очень нужно мне сейчас. И рядом море. Вернее — океан, а это нечто совсем другое, чем море. А впрочем, не тебе, Ольф, описывать… Я с завистью думаю о том, что ты прожил у этого могучего красивого чудища много лет.

Потом напишу подробнее, а сейчас — просьба к вам: разыщите номера журналов с работами по квантованию времени и пришлите сюда, непременно авиапочтой. Еще, если возможно, — статью Гейзенберга о новой классификации элементарных частиц и работы Дирака по теории вакуума. Когда и где они напечатаны — не помню, спросите у А. С. И скажите ему, что напишу чуть позже.

Большой привет ребятам.

Обнимаю вас. Д.»

Ольф взглянул на конверт, прочел обратный адрес: «Сахалинская область, п. Топорково, почта, Кайданову Д. А.».

Жанна сидела за столом и тихо плакала. Ольф сел рядом, осторожно повернул ее голову к себе. Жанна сквозь слезы улыбнулась ему.

66

В Топорково поезд пришел в три часа ночи. Ольф с минуту постоял, привыкая к густой, пахнущей морем темноте, и пошел вдоль вагонов на слабый свет одиноко горевшего фонаря. Кажется, кроме него, никто не сошел здесь — в грязном зальце ожидания было пусто, за темным деревянным оконцем кассы стояла прочная тишина. Ольф растянулся на скамье, подложил под голову рюкзак и задремал.

Утром в свете еще невидимого, но близкого, встававшего где-то за сопками солнца Ольф разглядел, что поселок невелик, и подумал, что разыскать Дмитрия будет нетрудно — здесь наверняка все знали всех. Он пошел по деревянному тротуару и у первого встречного спросил, не знает ли он человека, месяца полтора назад приехавшего из Москвы. Москвичей у нас нет, уверенно ответили ему.

— И не было? — упавшим голосом спросил Ольф.

— Нет. Из Ленинграда был кто-то — высокий, бородатый, — три дня пожил и уехал. А из Москвы… нет, точно не было.

И никто не знал человека из Москвы.

Наконец Ольф догадался спросить:

— А до моря далеко отсюда?

Оказалось, что до моря восемь километров, и Ольф с облегчением вздохнул — конечно, Дмитрий и не может быть здесь, ведь из его письма ясно, что живет он рядом с морем. Значит, где-то поблизости, на побережье, должна быть какая-то деревня. Но тут же сказали ему, что до ближайшего селения на побережье добрых тридцать километров, и Ольф снова приуныл — ему казалось невероятным, что Дмитрий может поселиться где-то прямо на берегу, один. А потом кто-то предположил: может, он в заброшенках? Ольфу объяснили, что лет шесть назад рядом, на побережье, был рыбацкий поселок, его сселили, и с тех пор там никто не живет. И кто-то тут же вспомнил, что как будто видели там с неделю назад человека, и вроде бы он раза два приходил сюда, покупал консервы и хлеб.

— Какой он из себя? — спросил Ольф.

Стали вспоминать: роста как будто среднего, с бородой, волосы вроде ни темные, ни светлые… И больше ничего не могли. Сказать. Серьезный, добавил кто-то. «Наверно, он», — подумал Ольф и решил идти туда. Ему подробно объяснили, как дойти: километра полтора по железке, свернуть налево, перевалить через две сопки — и прямо к заброшенкам.

Тропинка к заброшенкам шла узкая, затравевшая, временами и вовсе терялась, — видно, не часто пользовались ею. Тайга здесь была низкая, худосочная — ядовитые морские туманы не давали ей развернуться, — зато трава росла мощная, буйная, и временами Ольф с головой скрывался в ней. Все крепче, настойчивее чувствовалось дыхание океана, вскоре оно начисто перебило таежные запахи, и Ольф понял, что скоро будет у цели. И когда вышел на гребень второй сопки — ярчайшим светом резанула глаза океанская синь, висело над ней большое, тяжелое солнце, где-то далеко впереди сплавляя воедино границу воды и огромного, никогда не виданного на материке неба.

Внизу увидел он серые, порушенные временем и безлюдьем скелеты домов. Иные совсем уже завалились, почти уничтожились, мертво белели среди высокой травы, другие еще пытались бороться, косо щерились в нежилое пространство темными провалами бывших дверей и окон, и лишь несколько срубов стояли прямо, и у одного из них Ольф увидел протянутую к столбу веревку и что-то темное на ней. Значит, действительно кто-то жил здесь. И Ольф заспешил вниз, оскальзываясь на влажной траве, стараясь не думать о том, что этот «кто-то» мог быть и не Дмитрий. И когда Ольф подошел ближе и в том, что висело на веревке, узнал куртку Дмитрия, он остановился, сбросил рюкзак и на минуту присел на валежину, вытащил сигарету и закурил. Надо было подумать о том, как они встретятся. Слишком хорошо помнил Ольф, каким был Дмитрий, когда уезжал, помнил его долгое молчание и понимал, что для этого должны быть веские причины. Думал он недолго — ничего не шло в голову, хотелось скорее увидеть Дмитрия, и он встал, вскинул рюкзак на одно плечо и торопливо зашагал к дому.

Дмитрия не было. Ольф вошел в сумеречное, пахнущее сыростью нутро избы, увидел широкий, грубо сколоченный топчан, матовый прямоугольник затянутого синтетической пленкой окна и облегченно сбросил рюкзак, окончательно уверившись в том, что это именно жилище Дмитрия: лежали на топчане журналы, и книги, увезенные им из Долинска, рядом темнел знакомый свитер, стоял у стены его чемодан. «Ну и слава богу», — суеверно подумал Ольф, оглядываясь, и вышел из избы.

Ждать пришлось часа полтора. Ольф увидел, как Дмитрий бредет по полосе прибоя в рыбацких сапогах — высокие голенища их с торчащими в стороны ушками были подвернуты, — с ружьем и действительно с бородой. Он смотрел себе под ноги и не видел Ольфа. А когда поднял голову и увидел — Ольф шагнул ему навстречу и заторопился быстрой, неровной походкой, напрямик, через траву. А Дмитрий стоял и смотрел на него, словно не узнавая. И, пугаясь этого странного неузнавания, безрадостной неподвижности Дмитрия, Ольф крикнул:

— Димыч, это я!

— Вижу, что ты, — спокойно улыбнулся Дмитрий, снимая зачем-то ружье, и, сжав левой рукой стволы, правой обнял Ольфа. — Какими судьбами?

— Обыкновенными, — сказал Ольф, часто моргая и все еще не отстраняясь от Дмитрия. — Аэрофлотовскими.

— Ну, идем в мою берлогу.

— Вот решил наконец проветриться, — бодро, торопливо заговорил Ольф, вышагивая рядом с Дмитрием. — Ну, как ты?

— Хорошо, — безразлично ответил Дмитрий, глядя себе под ноги.

— Выглядишь ты отлично, — сказал Ольф.

И это было почти правдой. Дмитрий за два месяца заметно поздоровел, и хотя шел медленно, но походка была спокойная, уверенная. Одно не нравилось Ольфу — взгляд Дмитрия. Не так бы должен смотреть человек, у которого все хорошо…

Ольф ждал, когда Дмитрий начнет расспрашивать его, но так и не дождался. Дмитрию как будто совсем неинтересно было, как они жили в это время. Он повесил ружье и небрежно осведомился:

— Голодный?

— Есть маленько.

— Журналы привез?

— Да.

— Давай сюда.

Ольф молча отдал ему журналы и вытащил коньяк. Дмитрий, не обращая на него внимания, стал просматривать статью Гейзенберга. Минут через десять он швырнул журнал в общую кучу, бегло просмотрел работы Дирака, помолчал, думая о чем-то, и невесело взглянул-на Ольфа:

— Ну что, будем есть?

— И пить тоже.

— И пить тоже, — машинально повторил Дмитрий, поглаживая бороду.

— А борода тебе идет, — сказал Ольф. — Дмитрий невидящим взглядом посмотрел на него, вытащил из-под топчана трехлитровую банку с икрой, бревноподобную копченую кетину, и Ольф с завистью крякнул:

— Широко живешь, пустынник…

Расстелили на траве плащ. Ольф, жмурясь от яркого солнца, рассматривал море, сопки, черные прибрежные скалы и с усмешкой сказал:

— Тебе можно позавидовать самой черной завистью, Экое местечко отхватил… Присоветовал кто?

— Было дело.

Ольф кивнул на солнце:

— И давно здесь такая благодать?

— Почти все время, как приехал.

Ольф помолчал и словно нехотя сказал:

— А у нас дожди. И вообще на редкость гнусное лето выдалось… Ну что, выпьем?

— Наливай.

Ольф разлил коньяк в помятые жестяные кружки, усмехнулся:

— Коньяк из кружек… Забавно. Ну, со встречей, дружище.

Дмитрий после первого глотка поперхнулся и закашлялся.

Ольф похлопал его по спине и пошутил:

— Совсем из формы вышел, старик… Тренировки не было, что ли?

Дмитрий промолчал. Ольф, пробуя поочередно то икру, то кету, жмурился от удовольствия:

— До чего ж хорошо…

Потом он закурил, растянулся на траве. Помолчал, посмотрел на Дмитрия и с напряжением в голосе сказал:

— Ты бы хоть поинтересовался, как наши дела…

— А как ваши дела? — равнодушным голосом спросил Дмитрий, и Ольф обозлился:

— А никак… Все хорошо, прекрасная маркиза. Статья вышла, имела бесспорный успех, состоялось заседание Ученого совета, на коем вам, почтеннейший, единогласно, единоручно и единодушно было присвоено звание доктора физико-математических наук… Что же вам еще надобно?

— А Жанне?

— Жанна почти так же прекрасна, как и всегда. — Ольф с особым значением произнес это «почти», но Дмитрий этого как будто не заметил.

— Я не о том. Кандидатскую ей утвердили?

— Разумеется.

— А чего ты злишься?

— Я? — Ольф изобразил крайнюю степень удивления. — Да помилуйте, сударь, с чего бы мне злиться?

Ольфу самому было тошно от своего тона, но другого не находилось. Он с недоумением думал: неужели Дмитрий и в самом деле не рад его приезду?

— Покажи статью, — попросил Дмитрий.

Ольф молча поднялся, пошел в «берлогу», вытащил из рюкзака журнал.

Наблюдая за тем, как Дмитрий разглядывает страницы журнала, спросил:

— Чем ты недоволен?

— Почему фамилии не по алфавиту?

— Жанна наотрез отказалась ходить в лидерах. Я, разумеется, тоже вперед не рвался. Ну, а Валерка в любом случае был бы последним.

— А ему докторскую дали?

— С ним история такая приключилась… Твой меморандум на Ученом совете рассматривали, конечно. Что именно там было — в точности не знаю, со слов Дубровина передаю. В общем, мнения разделились, но похоже, что большинство все-таки склонялось к тому, чтобы дать Валерке доктора. Однако возникли какие-то вопросы, и решено было подождать… до твоего возвращения. А Валерка каким-то образом узнал об этом и сразу же прикатил. Видел бы ты, как-кой он был… Юпитер Громовержец, да и только. На всю ивановскую орал, что в твоих благодеяниях он не нуждается и сам как-нибудь добьется всего. Сочинил какую-то нелепую бумагу Ученому совету с требованием не рассматривать его кандидатуру. Видно, здорово ты его чем-то ушиб…

— Бог с ним. Дубровин лак?

— Неважно, Димыч, еле ноги волочит. А в больницу не хочет.

— Доклад в академии когда будет?

— Двадцать четвертого.

Ольф ждал, когда Дмитрий спросит о Жанне и ребятах, но он молчал. «Ну и черт с тобой, молчи, — снова разозлился Ольф. — Спросишь еще…» И стал рассказывать о другом:

— Должен сообщить вам, почтеннейший, что статья произвела весьма заметное впечатление… Уже на четвертый день после выхода журнала явился посланец из Института физических проблем. Вежливый дядя… Страшно был разочарован, что не застал тебя. Долго не хотел раскрывать карты, выспрашивал о тебе — и, надо сказать, довольно умело. Под конец все же решился сообщить, что если Дмитрий Александрович пожелает переехать в Москву, то оный институт готов незамедлительно предоставить ему приличную должность, квартиру и соответствующий оклад. И не только ему, но и нескольким наиболее ценным сотрудникам, коих он, Дмитрий Александрович, сочтет нужным взять с собой. При сих словах дядя многозначительно помолчал, посмотрел на меня и добавил: в разумном количестве, конечно, — скажем, одного-двух человек… Так что — выше нос, Дмитрий Александрович, вы явно на пороге славы. А вместе с вами, вернее, чуть в сторонке и позади и еще кое-кто, скажем, Рудольф Тихоныч с Жанной Валентиновной…

— Послал бы ты его подальше.

— Ну зачем же, — рассудительно сказал Ольф. — С такими предложениями далеко не посылают. Такие предложения тщательно, но не слишком долго обдумываются, а потом, как правило, принимаются. А послать никогда не поздно. Будешь иметь удовольствие сделать это сам, если захочешь, конечно…

Дмитрий пристально посмотрел на него и промолчал. Ольф снова лег на траву. Долго молчали они, а потом Ольф заснул.

Когда проснулся, Дмитрия рядом не было. Ольф встал, огляделся — и увидел его. Дмитрий сидел у воды на белом, мертвенно-костяного цвета бревне и смотрел на море. Бил в берег невысокий медленный накат, лениво выбрасывал широкие лохмотья пены. Ольф подошел к бревну, сел рядом с Дмитрием, вытащил сигареты и дал ему. Дмитрий молча закурил, протянул Ольфу зажженную спичку.

— Димыч, — тихо спросил Ольф, — ты не рад, что я приехал?

Дмитрий повернул голову, несколько секунд смотрел на него и мягко сказал:

— Конечно, рад, Ольф… Но, понимаешь, такое уж у меня состояние. Рано ты приехал. Мне нужно еще одному побыть.

— Значит, — медленно сказал Ольф, — мне придется уехать?

— Не знаю, — ответил Дмитрий.

67

Я не удивился приезду Ольфа. Больше того — я был уверен, что он приедет. Ведь я на его месте сделал бы точно так же… Только поэтому я и не писал в Долинск. Я знал, конечно, что все они будут там волноваться, но другого выхода не было. Мне просто необходимо было одиночество. Нужно было самому справиться с тем, что так неожиданно навалилось на меня. Я знал, что никто не сможет мне помочь. Ни Ольф, ни Жанна, ни Дубровин. И уж конечно ни Ася, если бы она и вернулась ко мне.

Все же я не думал, что он приедет так скоро. И конечно, я рад был видеть его, но что-то мешало мне высказать эту радость. Я знал, что он приехал затем, чтобы увезти меня отсюда, но мне еще нельзя было уезжать. Это я тоже знал и теперь готовился к трудному разговору, ожидая, что Ольф с минуты на минуту начнет его. А он, видимо, и сам боялся этого разговора и, кажется, ждал, что начну его я. Когда он спросил: «Значит, мне нужно уехать?» — мне очень хотелось ответить ему «нет», а потом как-нибудь помягче объяснить, почему я не смогу сейчас вернуться в Долинск. Но я решил, что лучше сказать правду. Ольф явно растерялся. Я отвернулся от него и стал смотреть на море. Он еще немного посидел со мной и поднялся:

— Пройдусь по берегу, может подстрелю кого-нибудь.

— Надень сапоги.

— Хорошо.

Ольф надел мои сапоги и, не подходя ко мне, пошел по берегу. А я остался сидеть на бревне, смотрел на море и думал.

Статьи Гейзенберга и Дирака ничем не помогли мне, и я опять пожалел, что написал в Долинск. Я просто не знал, что теперь буду говорить Ольфу. Перед отъездом я попытался все объяснить ему, но он тут же сказал, что такое у меня уже было — «помнишь, в шестьдесят третьем?». И я тут же замолчал. Бесполезно было бы доказывать ему, что аналогии с шестьдесят третьим годом неуместны. Да Ольф, кажется, всерьез и не думал о том, что причина моей «болезни» — я знал, так они называют мое состояние, — именно работа. Он думал, что все дело в Асе. И все так думали — даже Дубровин, я видел это по его глазам во время нашего последнего разговора. Кажется, только Жанна догадывалась, что отъезд Аси — далеко не главная причина моей «депрессии»… Конечно, я помнил о том, что было в шестьдесят третьем, и иногда принимался успокаивать себя: ведь было такое время, как сейчас, долго было, мне пришлось бросить начатую работу, но все же в конце концов я вернулся к своей идее и осуществил ее, хотя и по-другому… Но успокоение приходило разве что на минуту. Сейчас, шесть лет спустя, я хорошо понимал, чем был вызван тот кризис. Моим незнанием, невежеством и в конечном счете непониманием самой сути тех явлений, которые мне случайно удалось обнаружить. Конечно, было и неверие в себя, в свои силы, — но это уже следствие, а не причина… А теперь? За эти годы я узнал очень многое. Может быть, почти все, что можно было узнать в этой области, — я хорошо видел это, когда читал многочисленные работы по теории элементарных частиц, в них, как правило, не оказывалось ничего существенно нового и неожиданного для меня. Я смутно подозревал, что в конце концов вся эта информация сложится в какую-то более или менее законченную картину и мне придется делать какие-то выводы. Правда, я не думал, что эти выводы придется делать так рано, еще до окончания своей работы. Но так уж вышло — как только я уверился в том, что наша работа закончится успешно, я примерил ее результаты к той общей картине, которая отчетливо представлялась мне, и довольно скоро увидел — получается что-то неладное. Результаты в эту картину целиком не вписывались. На первый взгляд в этом не было ничего страшного: просто добавилось еще что-то новое, — да и как же иначе, для этого работа и проводилась! — картина стала полнее, только и всего. Мне понадобилось всего два дня, чтобы понять: дело не в полноте картины, а в ее противоречивости, вернее — в несовместимости. Вот тогда у меня и появилось ощущение надвигающейся беды… Я, разумеется, тут же напомнил себе, что эксперимент еще не проведен и результаты могут не совпасть с тем, что мы ожидаем, но это было слабое утешение. Я знал, что эксперимент удастся. Не может не удаться… Проще всего было бы, конечно, подождать его результатов, а потом уж все как следует обдумать. Но это было уже не в моей воле. Я продолжал обдумывать создавшуюся ситуацию — и не видел никакого выхода. Кроме одного: все неверно, с начала до конца, вся теория элементарных частиц… ни к черту не годится. (К счастью, тут была какая-то доля преувеличения, и затем «все» я заменил на «почти все»). Я долго боялся прямо сформулировать это, искал какие-то другие решения — и не находил их. Пытался отыскать изъяны в своих построениях — и не видел их. Я цеплялся за малейшую возможность приладить свои результаты к этой общей картине, но они упрямо выламывались из нее. Я ухватился было за мысль, что мне неизвестны какие-то сверхновые данные, просмотрел все новинки — и ничего не обнаружил. Оставалось одно — признать неумолимую логику фактов и взглянуть правде в глаза. А правда была такова: все неверно. Все, в том числе и моя работа, И мое уточняющее «почти» мало что спасало. Меня поздравляли с удачей, а я отмалчивался и пытался улыбаться. Ведь они еще не знали, что кроется за этой удачей. И еще не скоро узнают — чтобы понять, что именно означают результаты нашей работы, нужно время. Но в конце концов поймут. Они не могут не прийти к тем же выводам, к которым пришел я. Иначе я действительно сумасшедший, и меня в самом деле надо упрятать в психбольницу…

Первое время меня все же немного смущало, что никто не понимает истинного смысла результатов нашей работы. Даже Дубровин не догадывался… Но и этому нашлось простое объяснение. Дубровину было не до нас. Ольф вообще ни о чем не задумывался — так был рад, что наконец-то все кончилось. Вот разве что Мелентьев мог бы что-то заподозрить, но и то вряд ли — он, по складу своего ума, мог блестяще решить, вероятно, любую сколь угодно сложную частную задачу, но сделать какие-то фундаментальные обобщения ему, как правило, не удавалось, я хорошо знал это по нашей работе. Помню, я как-то невесело посмеялся над собой, представив себя в роли пророка, в гордом одиночестве владеющего скрытой от всех истиной, хотя смеяться было не над чем. Действительно, пока только я один знал эту истину. Вот разве что одиночество никак нельзя было назвать гордым… И я готов был немедленно поделиться своей истиной, но я знал, что пока ничего из этого не выйдет. Истина была еще слишком неконкретной, почти бездоказательной, она пока еще лежала больше в области интуиции. И если для меня она представлялась бесспорной, то другие восприняли бы ее более чем скептически. И пока я наверняка не сумел бы ничего доказать. Сначала надо было самому все привести в порядок. Я не сомневался, что рано или поздно мне удастся сделать это, и принялся за работу. И, кажется, уже в первый день спросил себя: зачем я это делаю? Чтобы доказать, что другие не правы? Разрушить то, что создано ими? (И мной в том числе!) Но я-то уже знаю, что это так. Пусть другие позаботятся о себе. Пройдет не так уж много времени, и кто-то задумается над результатами нашей работы и наверняка придет к тем же выводам, что и я, приведет строгие математические доказательства моих интуитивных положений. А я за это время, может быть, хоть немного продвинусь в поисках каких-то новых решений. Логично? Как будто. Но что-то во мне противилось этой логике. И вовсе не то, что эти выводы могут существенно отличаться от моих, — я уже не сомневался в своей правоте. Тогда что же?

Я подумал о том, сколько времени может занять эта разрушительная работа. Я еще смутно представлял, с какими трудностями придется столкнуться, и не мог даже приблизительно назвать какой-либо срок. Три-четыре месяца? Возможно. А если год, два? Не слишком ли это много? Много — для кого? Для очень многих! Для сотен, а может быть, и тысяч людей в разных странах, которые работают в этой области. И чем скорее они узнают о том, что означают наши результаты, тем лучше. Для них, конечно. А для меня? Возможно, для меня это будет потерянное время… И неважно, что никто, кроме меня, не будет считать, что потери напрасны. Наоборот — эта разрушительная работа наверняка будет признана очень значительной. Уж кто-кто, а физики умеют по достоинству оценивать так называемые «отрицательные» результаты — у них было немало случаев убедиться в их важности. Значит, мне нужно все-таки проделать эту работу… Постараться по возможности расставить все точки… Ведь я наверняка сделаю это быстрее, чем кто-либо. Пока статья выйдет из печати, пока ее прочтут, пока найдется кто-нибудь, кто как следует задумается о том, что она означает, — может пройти немало времени. Напрасно потерянного времени для очень многих. И не только для каких-то людей «вообще», но и для Дубровина, — я уже догадывался, что мои результаты должны касаться и его работы тоже.

И я решил сделать эту работу. Но шла она необычайно тяжело. Я не переставал думать о том, что же будет дальше, когда я сделаю это. Найдется ли хоть какой-нибудь просвет в создавшемся тупике? И, думая так, я занимался тем, что усердно достраивал этот тупик, — для того, очевидно, чтобы, положив последний камень, на минутку передохнуть и повернуть назад. В который раз я спрашивал себя: какой смысл в этой работе, если после нее мы будем знать еще меньше, чем прежде? С точки зрения абстрактной логики — никакого. Но мы-то живем в мире, где законы абстрактной логики очень часто бывают неприемлемы… И я продолжал свою разрушительную работу. И похоже было на то, что сооружение тупика близилось к концу. Но пока работа не закончена, мне нельзя было возвращаться в Долинск. Ведь они ничего не знают. У них свои заботы, и они постараются, чтобы я разделил их с ними. Я знал, что нужен им, да и мне самому было плохо без них. Но они, вольно или невольно, помешают мне, а сил у меня и без того сейчас было немного. Вот это и придется как-то объяснить Ольфу, и дай-то бог, чтобы он сумел понять меня…

Ольф пришел вечером, бросил трех уток и довольно улыбнулся:

— Принимай трофеи, Кайданов. Небогато, правда, да больше нам пока и не нужно. Еще трех подранков в море упустил. И между прочим, всего семь патронов истратил. Однако, есть еще порох в пороховницах… Была бы лодка, их можно десятками стрелять.

— Зачем? — спросил я.

— Верно, конечно, да я ведь так, к слову, охотничий азарт говорит. Давненько я с ружьишком не бродил… А ружьишко дрянь, однако…

Ольф разделся до пояса, пошел к берегу и долго мылся. Растираясь полотенцем, он крякал и ухал от удовольствия.

— Хорошо-то как, господи… Вот бы эту стихию да к нам в Долинск, а?

Ольф сам разделал уток и зажарил их. Я хотел помочь ему, но он запротестовал:

— Э, нет, братец, ты уж не лишай меня этого удовольствия. Мне так обрыдла наша стерильная цивилизация, что ты уж того, посиди смирно. Я сам, сам… — И, принюхиваясь к запахам, он мечтательно сказал: — Ну-с, сегодня попантагрюэльствуем…

Он был очень доволен своей охотой, предстоящим пиршеством, всем, что видел вокруг, и я подумал, что мне трудно будет объяснить ему мое состояние. Но в этот вечер Ольф не начал разговора. Мы «попантагрюэльствовали» и легли спать.

Ольф долго ворочался, вздыхал, видно, ему очень хотелось поговорить, но я никак не реагировал на его намеки.

Потом я сквозь сон услышал, как Ольф встал и надолго ушел. Я вылез из спального мешка и выбрался наружу.

Ольф разжигал костер.

— Замерз? — спросил я.

— Да нет… Не спится, няня. В Долинске-то еще девять вечера, а тут уже утро на носу. Чудно, — повел он головой. — Воистину — край земли. Как-то даже не верится, что там, — он кивнул на море, — ничего нет кроме воды, а за ней — Америка.

Костер разгорелся. Ольф сходил в избу и вернулся с бутылкой коньяку.

— Выпьем по махонькой?

— Давай… Ты что, весь рюкзак бутылками набил?

— Еще одна есть. Мы же теперь богатые. Мы же теперь — с успехом, а стало быть — и с деньгами. Кстати, премии всему сектору отвалили, по два оклада.

Мы выпили, помолчали, и Ольф спросил:

— Димыч, когда мы поедем отсюда?

— Не знаю, — сразу сказал я.

— Докладчиком на сессии заявлен ты.

— И напрасно.

— Нет. Нужно, чтобы именно ты сделал доклад. Все так считают.

— Кто все?

— Все. Дубровин, Торопов, ну и мы с Жанной, конечно.

— И все-таки доклад придется делать тебе.

— Я без тебя не уеду, — твердо сказал Ольф.

Я промолчал. Ольф, пристально глядя на меня, заговорил:

— Димыч, дело даже не в докладе, хотя и это имеет значение. Ты же знаешь, что там наверняка возникнут сложнейшие вопросы, и никто лучше тебя не ответит на них. Но не это главное…

— А что же?

— Скверно там без тебя, Димыч. Ты даже представить себе не можешь, как скверно.

— Что именно скверно?

— Ребята не хотят работать.

— Не хотят?

— Вернее, не могут.

— Не понимаю.

— Это трудно объяснить, но это так, поверь, я ничуть не преувеличиваю. Они ждут тебя и хотят работать с тобой, и ни с кем другим.

— Из этого все равно ничего не выйдет.

— Допустим, — уклончиво сказал Ольф, и я понял, что он и не пытался убедить их в этом. — Но тебе самому придется объяснить им это. Мне они не верят.

— Жаль… А что еще скверно?

— Как ты говоришь… — с болью сказал Ольф. — Можно подумать, что тебе действительно на нас наплевать.

— На кого это на вас?

— На Жанну, например, на Дубровина… На меня, наконец… Знал бы ты, как Алексей Станиславович беспокоится о тебе… А Жанна форменной психопаткой стала. Она даже в милицию ходила, хотела на розыск подать. А ты двух слов не написал, чтобы мы хотя бы знали, где ты. Мало ли что могло случиться с тобой… Все-таки это жестоко, Димка…

— Наверно… Но я не мог иначе.

— Ну хорошо, хорошо, — сразу согласился Ольф, — не мог так не мог, я же не упрекаю тебя. Ты уезжал больным, и хорошо, что уехал, — торопился Ольф, — мы, очевидно, были неправы, отговаривая тебя, эта поездка здорово встряхнула тебя, выглядишь ты просто отлично, но почему же тебе не поехать вместе со мной?

И тогда я попытался объяснить ему, чем сейчас занят и что еще мне предстоит сделать. Ольф слушал недоверчиво, со все более возрастающим изумлением. Когда я кончил, он потер рукой лоб и потерянно сказал:

— Вот это финт, я понимаю… А впрочем, пока я ничего не понимаю… Погоди, дай подумать… Ты что же, хочешь сказать, что сами по себе наши результаты ничего не стоят?

— Почти ничего. Главное — в тех последствиях, к которым они приводят.

— А ты… не ошибаешься в этих последствиях?

— Думаю, что нет.

— Подожди-ка… И давно ты додумался до этого?

— Я еще не до конца додумался, Ольф. Именно поэтому я сейчас и не хочу уезжать отсюда.

— Ну, а когда… — он покрутил рукой, — это пришло тебе в голову?

— Еще до того, как мы провели опыт.

Ольф сложил губы так, словно собирался свистнуть, но свиста не получилось. Он встал, покружился вокруг костра и остановился передо мной, сунув руки в карманы.

— Слушай, что же это получается?

— Сядь.

— Ну, сел.

— Ты карточные домики строил когда-нибудь?

Ольф рассердился:

— А при чем тут карточные домики?

— Хочу популярно объяснить, что получилось… Сначала строить эти домики очень легко. Все держится более или менее прочно. А в конце, когда пытаешься положить последние карты, все вдруг разваливается. Вот так примерно получилось и у нас.

— Ты хочешь сказать, что мы положили одну из этих последних карт?

— Видимо, так.

— Ну, а если без аллегорий… Ты не можешь показать мне свои выкладки?

— Пока нет.

— А… Дубровину говорил?

— Нет. Тогда мне самому многое было неясно.

— Но ведь ты, кажется, говорил ему, что не видишь никакого выхода… Как ты объяснил ему это?

— Я говорил ему примерно то же, что и тебе. Одни эмоции, и никаких доказательств. А потом, вы все вбили себе в голову, что я болен, и все мои доводы пропускали мимо ушей. И Дубровин тоже. А я ничем не болен, Ольф. Просто устал. Здорово устал… ото всего.

Ольф как-то странно смотрел на меня, и я догадался, о чем он думает, и сказал:

— А впрочем, можете считать это болезнью или как вам угодно. Но не смотри так — твоя могучая мысль слишком уж явно читается на твоей физиономии. Я не сумасшедший, и мои догадки отнюдь не бред больного воображения. Через месяц-полтора вы сами убедитесь в этом.

Ольф спохватился и сделал вид, что рассердился:

— Никто тебя сумасшедшим не считал и не считает… Но ты говоришь такие вещи, что так сразу их не переваришь. Ведь если это правда, то есть твои предположения, то это же… черт знает какое открытие!

— Уж лучше назвать это закрытием.

Наверно, тон у меня был не слишком-то веселый, и Ольф подозрительно посмотрел на меня:

— Закрытие? Ну, знаешь ли… Не каждый год делаются такие закрытия… Можно подумать, что ты не рад своей удаче.

— Чему уж тут радоваться…

Ольф с изумлением уставился на меня:

— Ты что, серьезно? Или придуриваешься? Не понимаешь, что означает это твое закрытие?

— А что оно, действительно, означает? Что столько времени, средств, а может быть, и человеческих жизней было потрачено зря? Я уже сейчас могу составить список по меньшей мере из двух десятков работ, и работ значительных, то есть признанных таковыми, результаты которых начисто уничтожаются нашей работой.

— Но ведь… если и так… это же великолепно! Разве ты виноват в этом? Наоборот — тебе в ножки надо поклониться? Нет, Димка, ей-богу, — Ольф вскочил на ноги, — до меня только сейчас начинает доходить, что ты сотворил. И не строй похоронную рожу, не делай вид, что ты не понимаешь значения твоей работы. Это же… Ух, черт, даже не верится!

Ольф в возбуждении ходил вокруг костра и радостно восклицал:

— Вот шум-то теперь подымется, а? Нет, подумать только, — такой фитиль поставить легиону ученых мужей! А этот параноик еще чем-то недоволен! Посмотреть на этого чудика, так можно подумать, что его постигло величайшее разочарование в жизни! Или ты еще не уверен в своем «закрытии»? — остановился он вдруг передо мной.

— Как раз в этом-то я уверен.

— Тогда объясни мне толком, что тебе не нравится? — Он присел передо мной на корточки и требовательно посмотрел на меня. — Валяй выкладывай все, я ведь не отстану от тебя.

— А что выкладывать? Я уже все сказал.

— Это… насчет напрасных трат?

— Да.

— Нет, ты все-таки кретин! — взорвался Ольф.

— Ольф, но ведь все так просто. Ты не забыл, над чем мы работаем? Над созданием теории элементарных частиц. Еще раз повторяю — над созданием. А наша работа и мои выводы хоть на шаг приблизили нас к этому созданию? Нет…

— Да как же это нет? — с яростью зашипел Ольф. — Чего ты мелешь? Что ты понимаешь под созданием? Прямую линию, соединяющую две точки? Неуклонное, беспрерывное поступательное движение по этой линии? Так, что ли? Если так, то, конечно, ты ничего не открыл и ничего не создал! Но если так ты представляешь себе процесс созидания, то ты безнадежный дурак, кретин, идеалист! Познание — это не прямая линия и даже не кривая! Это чудовищно разветвленное дерево с бесконечным множеством ветвей и веточек, и где-то там, на вершине, — Ольф мощным жестом простер руку к небу, — то самое драгоценное яблоко, которое нам надо сорвать! А, черт, но ведь даже само это выражение — «древо познания» — говорит за себя. Если уж библейские мудрецы додумались до таких вещей, то тебе-то, материалисту, уж и вовсе полагалось бы иметь представление о том, что такое процесс познания. Это нагромождение бесчисленного количества ошибочных теорий и несостоятельных идей, среди которых прячутся золотые жилки истины! Это умопомрачительный лабиринт, план которого известен разве что господу богу! Но этого чертова бога не существует, и нам, человекам, приходится самим выбираться из этого лабиринта! Но скажи, сделай такую милость, как из него выбраться, минуя тупики? Как?! Ты и сам отлично знаешь, что другого способа не существует. И если ты обнаружил один из этих тупиков — великая тебе благодарность за это… — Он действительно сделал глубокий поклон. — Ибо это означает, что одним тупиком стало меньше и шансы найти единственно верный путь автоматически повысились. Пусть ненамного, пусть мы даже не знаем, на сколько именно, но повысились, разве нет? Да или нет?

— Допустим…

— Не допустим, а точно! Тогда какого тебе рожна надо?

— Послушай-ка меня, Ольф, — остановил я его. — Не надо мне ничего доказывать, я все это, как ты мог бы догадаться, и сам знаю.

— Я думаю, — сразу сник Ольф. — Сейчас это даже школьники знают.

— Вот именно. Мы говорим о разных вещах. Ты судишь с каких-то позиций «вообще», а судить так — значит всегда быть правым. И ты прав, разумеется. Возможно, и я рассуждал бы точно так же, окажись на твоем месте. Даже наверняка так. Но то, что это сделал именно я, а не кто-то другой, заставляет меня смотреть на все эти вещи по-иному. Что моя работа будет признана значительной, успешной и принесет известность и все такое прочее — это я тоже знаю. Более того, я даже думаю, что ничего более значительного — опять же с этих позиций «вообще» — я не сделаю за всю свою оставшуюся жизнь.

— Ну, это ты загнул…

— Ничего не загнул. Пожалуйста, не перебивай меня. Все твои красивые слова о древе познания, лабиринте и тупиках — те самые прописные истины, которые, не задумываясь, пускают в ход, когда хотят оправдать свою беспомощность и несостоятельность.

— Кто это хочет?

— Все. Если хочешь — все человечество.

— Ого…

— А разве нет? Разве не очевидно, что это самое человечество сплошь и рядом признает успехом то, что в конечном счете оказывается ошибками и заблуждениями?

— О господи… — простонал Ольф. — Да откуда оно, это самое человечество, может заранее знать, что это ошибки и заблуждения?

— Не может, конечно. Но что это меняет?

— Димка, еще немного — и я начну думать, что ты в самом деле свихнулся.

— Все может быть.

— Ты что, не понимаешь, что с такими взглядами просто невозможно жить? Не понимаешь, что нельзя отнимать у человечества, и уж тем более у отдельных людей права на ошибки? Если во всем заранее предполагать ошибки… да ты знаешь, к чему это приведет? К тому, что потом уже ничего не будет! Не то что каких-то достижений, но даже этих самых ошибок! Ничего! Нуль, бесконечная деградация — вот что будет! Это ты понимаешь?

— Отлично понимаю, Ольф. И все-таки ничего не могу поделать с собой.

— Димыч, это пройдет. Это все временно.

— Дай-то бог…

— Это пройдет, Дима, обязательно пройдет.

— Знаешь, я ведь не случайно просил тебя прислать статьи Дирака — не только потому, что они понадобились мне для работы. Я вдруг задумался о его судьбе… С тех пор как он предсказал существование античастиц, прошло сорок с лишним лет, а Дирак не сделал больше ничего, что можно было бы хоть как-то сравнить с этим предсказанием… Я, разумеется, не ставлю себя на одну доску с Дираком, но как подумаю, что, может быть, действительно достиг своей вершины именно в этой работе и теперь мне остается только спускаться вниз…

— А ты помнишь, что сказал о Дираке Ландау?

— Да. — Я невольно улыбнулся. — Когда Дирак делал доклад в Харькове, Ландау приговаривал: «Дирак — дурак, Дирак — дурак».

Ольф неодобрительно посмотрел на меня:

— Это ты помнишь, а другое забыл…

— Что именно?

— А то, что на одном из совещаний Ландау говорил и такое: «Кто спорит, что Дирак за несколько лет сделал для науки больше, чем все присутствующие здесь за всю жизнь?»

— Это было гораздо позже.

— Ну и что?

— А потом, обрати внимание: за несколько лет… А что остальные сорок лет? Дирак ведь до сих пор живет и здравствует… на проценты со своего капитала. Почему так?

— Ну, мало ли почему…

— А я догадываюсь почему.

— Да? — Ольф с любопытством посмотрел на меня.

— Видимо, подобные вспышки озарения требуют такой огромной духовной работы, что человек растрачивает себя практически мгновенно. Даже, думаю, не за несколько лет, а может быть, за считанные дни, если не часы. А потом неизбежно наступает расплата и в конечном итоге прозябание.

— Но Дирак-то не прозябает, — возразил Ольф.

— Но я не Дирак — это во-первых. А во-вторых — смотря с чем сравнивать. Если с другими — конечно, это не прозябание. Но если с тем, что он сам сделал во время этой вспышки, — это именно прозябание. А сравнивать нужно все-таки с этим.

— Послушай, — сказал Ольф и замялся.

— Да?

— А как у тебя это было? Ну, в смысле… сколько времени заняло… когда ты догадался?

— Не знаю, — не сразу сказал я. — Вероятно, несколько часов. Остальное уже шло по инерции.

— Знаешь, что меня поражает… в твоей истории? Твоя непостижимая уверенность. Ведь еще никто, кроме тебя, не знает об этом… а по твоим словам, и вообще по виду, чувствуется, что ты абсолютно уверен в своей правоте.

— Так оно и есть… А почему — не знаю.

Я встал и увидел, что уже утро.

— Ну что, будем досыпать?

— Да разве уснешь теперь, — сказал Ольф и, взглянув на меня, добавил: — Да, я не сказал сразу… Я привез тебе письма.

— Письма? От кого?

— От ребят, от Дубровина. И от Аси.

Он вынес из избы несколько конвертов. Один был очень толстый, без надписи. «От ребят», — догадался я. От Аси было три письма, я посмотрел на штемпеля и увидел, что два пришли сразу после моего отъезда, а третье — месяц спустя.

Я сунул конверты в карман и сказал:

— Пойду пройдусь.

Мне не хотелось при Ольфе читать эти письма. Он кивнул:

— Иди. А я, наверно, и в самом деле попытаюсь заснуть.

68

Я прошел немного по берегу, сел на камень, вытащил письма и вскрыл толстый конверт. Там было с десяток листков, исписанных разными почерками. Я бегло просмотрел их — записки Жанны почему-то не было. Я сунул листки в конверт и принялся за письмо Дубровина. «Дима, мальчик мой», — прочел я первую строчку и остановился. Так Дубровин обращался ко мне впервые. Я попытался представить, какое лицо было у него, когда он писал эти слова, — и не мог. «Наконец-то мы узнали, где ты. Я просто не знаю, как мне теперь говорить с тобой. Я не думал, что твой отъезд, твое долгое молчание причинят мне такую боль. Мне казалось, я достаточно хорошо знаю тебя, хорошо понимаю твое состояние, и, откровенно говоря, это долгое молчание оказалось для меня неприятной неожиданностью. Ты не должен был так делать. О чем я только не передумал за эти два месяца, каких только бед не представлял… Но теперь, слава богу, все позади. Странно, наверно, тебе читать это? В разговоре таких слов я не сказал бы, а в письме… что ж, в письме все можно. Можно и сказать, что ты стал для меня одним из самых дорогих мне людей, что твоего возвращения я жду как… не помню уже, ждал ли я кого-нибудь так, как тебя. Прошу тебя, возвращайся. Твой А. С.».

Короткое, неожиданное письмо Дубровина без труда сделало то, чего напрасно добивался Ольф. Я еще не решил, что уезжать нужно непременно сейчас, но знал, что мое одиночество кончилось. Я не мог не выполнить такой просьбы Дубровина. Я решил, что подумаю об этом потом, и принялся за письма ребят, уже зная, что будет в них.

Ольф не преувеличивал — им действительно было скверно. Растерянность прорывалась в каждом письме, хотя они наверняка писали их, не советуясь друг с другом. По-видимому, они и в самом деле не могли работать. Дело было, конечно, не в моем отъезде… Я вспомнил, что даже не спросил Ольфа, чем конкретно они решили заняться. Это было не так уж и важно — любой из тех вариантов, которые мог предложить им Ольф, наверняка не устраивал их.

Я закурил и долго смотрел на море, не решаясь прочесть письма Аси. Было время — перед отъездом сюда, — когда я панически боялся одного вида этих узких длинных конвертов с множеством разноцветных марок. Сейчас страха не было, но читать эти письма мне не хотелось. Я знал, что между нами все кончено, но эта определенность не избавляла от боли — ни меня, ни тем более Асю. Ей приходилось намного хуже, чем мне. Она была одна, без друзей, в бесконечно чужой стране, и порой я просто не представлял, как она выдерживает все это. И если бы я мог хоть чем-нибудь помочь ей… Но время, когда я мог что-то сделать для нее, прошло. Иногда мне хотелось плакать от жалости к ней, от бессмысленности того, что случилось с нами. Разумом я понимал, что мы оба расплачиваемся за те ошибки, которые творила по собственной воле, и что их не могло не быть после самой главной ошибки — нашей встречи, нашего решения жить вместе. Мы слишком понадеялись на то, что все образуется, все будет хорошо, если есть главное — наше желание быть вместе. И ведь как сильна была эта уверенность… А теперь? Но если уж суждено было случиться нашему разрыву, почему на Асю должна ложиться главная тяжесть? Наверно, все было бы проще и легче для нее, если бы ушел я. Или появился бы кто-то третий. Но никакого третьего не было, и первой ушла Ася. И не просто ушла, а заранее, в течение нескольких месяцев, обдумала все, тщательно подготовив свой отъезд… Она была уверена, что я не смогу простить ей именно этой долгой подготовки, и, кажется, оказалась права. В первые дни, да и потом, меня особенно сильно мучило именно это. В феврале (или еще раньше? когда она решила уйти от меня?) Ася уже знала, что уедет. Знала об этом, целуя меня при встрече, отвечая на мои ласки, обсуждая наши планы на будущее. И я ничего не замечал. Ничего, совсем ничего! А ведь каждое ее слово было ложью… Зачем она делала так?. Почти в каждом письме Ася объясняла мне это, иногда одними и теми же словами. Если бы она сразу сказала о своем решении, она вряд ли смогла бы уйти. У нее наверняка не хватило бы сил на это, и ей не хотелось уходить от меня. И еще — она не хотела мешать моей работе, особенно на таком ответственном этапе… Все было разумно и очень логично в ее объяснениях, и я верил ей — даже тому, что она не хотела уходить от меня. Но это была какая-то неестественная, даже, пожалуй, бесчеловечная логика. В основе этой логики была ложь, и эта ложь автоматически распространялась не только на те четыре месяца. (Логика, ложь — какие похожие слова… Нет ли между ними связи?) Ведь ложь никогда не возникает вдруг, на пустом месте. Зародыш этой лжи лежал где-то в далеком прошлом, может быть, еще в самом начале наших отношений. Понимала ли это Ася? Кажется, да. И эта ложь делала почти невозможной любую попытку возврата к старому. Почти — потому что такая попытка все же была. Даже две.

Когда в тот день я пришел с работы и прочел письмо Аси, оставленное на журнальном столике, я почти ничего не понял. Я тут же уехал в Москву, взял на вокзале такси и помчался в Шереметьево. Письма я с собой не взял, и, когда по пути в аэропорт пытался вспомнить, что же написала Ася на одиннадцати страницах, мне это не удалось. Из всего письма я понял только одно — что Ася уезжает от меня, а я не хочу этого и обязательно должен вернуть ее. Потом, после ее писем из Каира, я подумал, что, если бы мне удалось застать ее в аэропорту, она осталась бы. Но Ася все точно рассчитала. Когда я приехал в Шереметьево, самолет уже два часа был в воздухе. Я вернулся в Долинск, перечитал письмо, снова почти ничего не понял и сел писать. Я писал почти всю ночь, заклеил конверт и положил его в ящик стола. Осталось дождаться письма Аси из Каира, узнать ее адрес, надписать конверт и отнести его на почту. И если бы Ася сразу написала мне, я так и сделал бы. Но первое ее письмо пришло только через три недели. Ася и это рассчитала — что мне понадобится какое-то время, чтобы обдумать все. Да, понятие «женская логика» к ней никак не подходило, тут уж надо отдать ей должное… Так все логично было в этом втором письме, что я взял свой толстый конверт и, не вскрывая, сжег его. Потом я пошел в магазин, добыл два ящика из-под сигарет и стал упаковывать Асины вещи. Я сделал все так, как она просила: один ящик отправил в Каир, а другой — в Москву к какой-то ее подруге. Перечисление того, что и куда нужно отправить, заняло в ее письме почти целую страницу. Она не забыла упомянуть, что вещи надо переложить шариками нафталина, и указала, где они лежат — в шифоньере, третий ящик сверху, в правом дальнем углу. Я отыскал там несколько пакетиков с нафталином. Мне показалось, что этого слишком много, но я мудро решил, что кашу маслом не испортишь, и положил все. Ася даже объяснила, зачем нужно отсылать второй ящик в Москву, — она подумала, что мне неприятно будет видеть ее вещи, они о многом будут напоминать мне. Что ж, и это было логично…

Через два дня пришло третье письмо. Логики в нем было уже гораздо меньше, чем в первых двух. А потом письма пошли одно за другим, чуть ли не ежедневно. И в них порой вообще не было даже намека на какую-то логику. Ей было очень плохо, и я, как мог, пытался утешить ее и оправдывал все ее поступки. После пятого или шестого письма я понял, что, если позову ее, она вернется. Два дня я обдумывал это, а потом сел и написал ей. Я предлагал забыть все и попытаться наладить нашу жизнь. Письмо вышло убийственно логичным, в нем, насколько я мог сейчас вспомнить, не было ни одного живого человеческого слова. Писал я его в институте, в перерыве между своими выкладками, и, закончив, снова принялся за работу. У меня было искушение отправить письмо не перечитывая, а там будь что будет, главное — решение принято. Но вечером я перечитал его и, конечно, не отправил. Я больше не писал ей — просто не мог. А вскоре уехал сюда и решил, что больше не буду думать об этом. Что кончено, то кончено.

К некоторому моему удивлению, я и в самом деле почти не думал об Асе в эти два месяца. Значит, действительно все было кончено. Вот почему сейчас мне очень не хотелось читать ее письма. И все-таки прочесть надо… Я вскрыл последнее, третье письмо.

«Дима, родной мой… Ты не отвечаешь на мои письма, и я решила, что тоже больше не буду писать тебе. А вчера вечером получила письмо от Ольфа, в котором он пишет, что ты заболел и уехал, и даже он не знает куда. Господи, что было со мной… Я проревела всю ночь, и мне страшно, так страшно, Дима… Наверно, я все-таки очень люблю тебя. Забудь обо всем, что я писала тебе прежде, — все это неправда. Я люблю тебя — сегодня ночью я поняла это. Я люблю тебя — и если что-нибудь случится с тобой, я просто не знаю, как я смогу жить дальше…»

Я отложил письмо и полез за сигаретой. Вот так… И Ася тоже решила, что моя «болезнь» — из-за ее отъезда. Особенно если Ольф намекнул ей на это. Мне стало так скверно, что заломило в затылке. Я закурил и стал читать дальше, уже зная, что последует за этим вступлением.

«Дима, я сделала огромную ошибку. Постарайся понять меня и, если можешь, прости. Я знаю — ты человек великодушный и незлопамятный. И очень умный. Ты не можешь не понимать, чем было вызвано мое решение. Ты же знаешь — в нем не было и не могло быть ни злого умысла, ни какого-то расчета. Я хотела только одного — чтобы тебе было хорошо. Хотя нет, не совсем так. Я считала, что для нас обоих это лучший выход из положения. Я ошиблась, теперь-то я очень хорошо понимаю это. Но кто не ошибается? И ведь любую ошибку можно исправить — если, конечно, очень хотеть этого. А я очень хочу. Ничего другого в жизни я не хотела так, как этого. Хочу надеяться, что это возможно. Может быть, не сейчас, не сразу, ты подумай, не спеши с ответом. И если решишь, что это возможно, — сообщи мне, и я сразу вернусь. Но в любом случае как можно скорее сообщи о себе. Мне надо знать, что с тобой ничего не случилось. Я напишу Ольфу, чтобы он при первой возможности переслал тебе это письмо, и ты сразу дай мне телеграмму, хотя бы несколько слов. Прошу тебя, сделай это сразу…»

Письмо было длинное, и я с трудом дочитал его до конца. В нем еще раз двадцать встречалось «я люблю тебя», но я совершенно спокойно читал это. И не потому, что не верил ей, — Ася писала искренне. Я хорошо понимал, что заставило ее писать так. Страх и отчаяние. Одиночество и чернота каирской ночи. И то, что страх был за меня, за мою жизнь, почти не трогало меня. Наверно, на ее месте я точно так же тревожился бы, писал отчаянные письма и предлагал начать все сначала. И если бы это случилось, к прежним ошибкам прибавилась бы еще одна, и рано или поздно нам обоим пришлось бы расплачиваться и за нее. Несмотря на всю искренность Аси, в ее словах все же не было правды. Правда была в других ее письмах. Особенно в самом первом, написанном в течение многих дней. В том письме выверено каждое слово, сделаны самые точные и, возможно, единственно правильные выводы. Ася, видимо, очень много думала об этом, и письмо получилось на редкость убедительным. Потом я много раз перечитывал это письмо, и сейчас мне было легко вспомнить его…

«Мы ошиблись, Дима. Грустно и больно писать это, но уж лучше говорить прямо. Мне кажется, за любовь мы приняли желание любви. Мы оба хорошо сознавали, что есть немало такого, что надо бы заранее как-то решить, но понадеялись на то, что все решится само собой. Я не могу без волнения вспоминать о том, с какой деликатностью и бесконечным терпением ты старался сгладить все углы и шероховатости, с какой нежностью и бережностью относился ко мне во все эти годы. Мне кажется, что и я пыталась делать все, что в моих силах… Но, видимо, не так уж много было у меня этих сил. И если что-то и решалось благополучно, то далеко не само собой и далеко не все. Мы, видимо, все же очень разные люди, и никакими стараниями, никакими совместными усилиями не удастся сгладить эту разницу. Я хорошо понимаю себя и, надеюсь, тебя тоже. Ты же всегда понимал меня гораздо хуже. Это не упрек, милый, — это только факт. И твое непонимание происходит оттого, что ты всегда представлял меня лучше, чем я есть на самом деле. Пожалуйста, не думай, что я занимаюсь самоуничижением. Я просто трезво смотрю на вещи. Я всегда умела это делать — пожалуй, даже слишком хорошо. Я человек совершенно заурядный, с заурядными желаниями и соответствующими возможностями. Я почти всегда знаю, что я могу, а что нет, — и поступаю соответственно. Вообще я довольно быстро осознала тот круг деятельности, из которого мне никогда уже не вырваться. Я могу быть неплохим переводчиком, неплохим — но и не слишком хорошим — преподавателем, довольно средним филологом-лингвистом. И все это — до конца жизни. Для тебя же никаких границ, никаких кругов не существует — вот главная, непостижимо огромная разница между нами. Ты, если можно так выразиться, человек абсолютно творческий, я — натура столь же абсолютно нетворческая. Казалось бы, что в этом страшного — мало ли семей, где талант преспокойно уживается с бездарностью? Я не знаю, как это у них получается — если только получается. Наверно, это вполне возможно, если каждый хорошо осознает свой круг возможностей и не станет требовать от другого того, чего он дать не в состоянии. Но ты-то на это не способен. Мысль о моей посредственности не только никогда не приходила тебе в голову, но, выскажи я ее, ты бы совершенно искренне возмутился. И был бы по-своему прав, потому что свою одаренность ты никогда не воспринимал — по-моему, и не способен воспринимать — как что-то исключительное.

Сегодня четверг, завтра мне нужно ехать к тебе, а я боюсь. Я чувствую, что в твоем мире происходят сейчас какие-то важные события, а я не могу понять их. И никогда не смогу — вот что самое страшное. Стыдно признаваться, но, уезжая от тебя, я порой испытываю чувство облегчения, и бывает это все чаще и чаще. Здесь, среди людей, с которыми я живу и работаю, мне легко. Все понятно и не слишком сложно. С тобой все иначе… Слишком сложно и трудно, и я больше не могу выдерживать этого.

Мне очень не хочется уходить от тебя, поверь мне. Я человек не слишком сильный, мужества во мне немного, и мне страшно начинать новую жизнь. Но начинать надо. Поэтому-то я и уезжаю в Каир. Мне еще в прошлом году предлагали это место, и я едва не согласилась. Решила сделать еще одну попытку. Попытка не удалась — а что я еще могу сделать? Ничего. Не суди меня слишком строго. Я действительно не могу иначе…»

Вот такое письмо оставила мне Ася перед уходом. В нем было еще немало всяких здравых логических рассуждении. Так, Ася подробно описывала и тот день, когда мы отмечали наш успех. Но самое-то примечательное было в конце письма:

«Много я написала, пытаясь объяснить, почему ухожу от тебя. Все это правда, Дима. А может быть, все это слишком уж сложно и надуманно, чтобы быть правдой. Говорят, что правда всегда проста. Не знаю. Возможно, что это и так, и в нашем случае правда действительно проста и заключается в том, что я просто не люблю тебя и никогда не любила. Но если бы я считала так, то, поверь, не стала бы так длинно и не слишком вразумительно оправдываться. Да я и не оправдываюсь. Я хочу, чтобы ты понял меня…»

Вот такое было то письмо, о котором Ася просила теперь забыть. Но забыть о нем я уже не мог, если бы и захотел. А я уже и не хотел.

Два других письма я только посмотрел — в них не было ничего существенного. Я еще немного посидел на камне и пошел к Ольфу. Когда скалы кончились и началась песчаная отмель, я разулся, завернул штаны до колен и пошел босиком по полосе прибоя. Вода была холодная, но мне нравилось так ходить, я проделывал эту процедуру ежедневно и потом всегда чувствовал себя отлично. Солнце поднялось уже высоко, и я надел темные очки. Сквозь их коричневые стекла все кругом стало казаться еще красивее. Жаль, что придется так скоро уезжать отсюда. Говорят, такая погода держится здесь чуть ли не до середины октября. До двадцать четвертого оставалось еще двенадцать дней, и я решил, что можно на неделю задержаться здесь. Да и Ольфу не мешает проветриться. Походим по побережью, поохотимся, побываем у рыбаков, — а там и в путь.

69

Проснувшись, Ольф застал Дмитрия за странным занятием — он сворачивал огромную самокрутку.

— У тебя что, сигареты кончились?

— Есть еще.

— Интересно, — сказал Ольф, принюхиваясь к дыму. — Махра?

— Она самая… Ну, вставай, хватит вылеживаться.

Ольф словно и не слышал его. Наблюдая за тем, с каким наслаждением Дмитрий затягивается едким вонючим дымом, он спросил:

— Решил опроститься?

— Где уж нам… Ты встаешь?

— А зачем?

— Пройдемся по берегу, к рыбакам сходим.

— А успеем вернуться?

— Там заночуем.

— Ну, тогда встаю.

Выбравшись из «берлоги», Ольф с наслаждением потянулся и с завистью сказал:

— Господи, живут же люди… Тут им и океанарий, и красная икра ложками, и даже почту на дом приносят… А ты этакую благодать своим хмурым видом и мерзостным табачищем искажаешь. А правда, с чего это ты на махру перешел?

— Потому как крепкая, — в тон ему ответил Дмитрий. — Кстати, как Жанна поживает? В колхозном письме ее почерка я почему-то не обнаружил.

— Да? — удивился Ольф. — Странно… Коньячок к рыбакам заберем?

— Можно. Так как же Жанна?

— А что еще возьмем?

— Слушай, ты, шпагоглотатель… — Дмитрий сердито сдвинул брови. — Я тебя о чем спрашиваю?

— А о чем?

— Как Жанна?

— А ты еще раз спроси. А то я так давно путного человеческого слова от тебя не слышал, так уж давно…

— Что с ней?

— Ничего.

— А чего ты крутишь тогда? Не можешь по-человечески ответить?

— Могу. Уважаемый тов. Кайданов! На ваш запрос: «Как Жанна?» — отвечаем: «Как верная Пенелопа, ждущая своего Одиссея. С уважением — Р. Т.Добрин».

— Ольф, перестань. Я ведь серьезно.

— И я серьезно. Правда, Одиссей в такую даль не забирался по причине несовершенства тогдашнего транспорта, но писем тоже не писал — вероятно, вследствие отсутствия регулярных почтовых сообщений.

— Почему она не написала?

— А куда было писать-то?

— Ну сейчас-то, с тобой…

— А кто сказал, что не написала?

Дмитрий несколько секунд молча смотрел на него и тихо спросил:

— Где письмо?

— В рюкзаке.

Дмитрий круто повернулся и пошел в избу.

— Эй, погоди, я сам достану… — Ольф кинулся за ним и выхватил рюкзак из рук Дмитрия. — Неприлично рыться в чужих вещах… Держи, пан Цыпа.

Дмитрий осторожно взял письмо, положил на топчан и вытер ладони о куртку. Не глядя на Ольфа, негромко спросил:

— Что же ты сразу не сказал?

— А ты спрашивал? Я, может, этого вопроса с первых минут жду. А ты… — Дмитрий взглянул на него, и Ольф сразу умолк, отвел глаза в сторону и неловко пробормотал: — Тоже мне, олимпийское спокойствие изображал. На все, мол, ему наплевать…

— Выматывай отсюда.

— Ладно, иду. Мог бы и повежливее…

Ольф мигом выкатился из «берлоги», сокрушенно качнул головой: «Черт, кажется, переборщил… Надо было сразу отдать».

Читал Дмитрий долго. Ольф, не вытерпев, поднялся на ветхое крыльцо, встал в проеме двери и смиренно спросил:

— Могу я взойти?

— Взойди, — разрешил Дмитрий, не поворачивая головы. Сидел он, сгорбившись, перед топчаном, зажав ладони между колен. Письмо Жанны уже было в конверте, лежало поодаль.

— Солнце-то уже в три дуба стоит, Одиссей. Трогаемся, что ли?

— Сейчас тронемся.

— Только, бога ради, не умом.

— Когда поезд на Южный?

— На какой Южный?

— На Южно-Сахалинск.

— В шесть с чем-то. А тебе зачем? — удивился Ольф.

— Значит, успеем, — сказал Дмитрий, взглянув на часы.

— Куда мы должны успеть? — спросил Ольф.

— В Южный.

— А дальше?

— А дальше — в Москву. — Ольф молча смотрел на него, и Дмитрий добавил:

— А из Москвы, естественно, в Долинск.

— Вот это я и хотел услышать от тебя, — спокойно сказал Ольф. — Ты немного одичал здесь и разучился разговаривать по-человечески, но я тебя приучу… Начнем укладываться?

— Да.

На гребне сопки Ольф сбросил рюкзак, сел на валежину.

— Перекурим, Одиссей, попрощаемся с пространством.

Дмитрий нехотя сел рядом, посмотрел на часы:

— Не опоздать бы.

— Успеем.

Молча сидели несколько минут. Ольф, щурясь от света большого солнца, заговорил наконец:

— А пространство вокруг них сияло огромное, светоносное, почти необъятное и совершенно пустое — если, конечно, не считать такой ерунды, как материя, изучению которой они посвятили всю свою недолгую прекрасную жизнь. И покидали они его с сожалением, грустью и радостью… С сожалением — ибо пространство сие прекрасно, а им более не дано увидеть его. С грустью — потому что не дано им в совершенстве познать его, а с радостью — потому как в другом, менее необъятном пространстве, за десять тысяч верст по прямой, ждут их верные Пенелопы. А что на свете может быть прекраснее верности? Ничего, и десять тысяч раз ничего… Идем, Одиссей.

На прямой рейс до Москвы билетов не было, и они полетели через Хабаровск. Там предстояло ждать пять часов. Дмитрий сходил в парикмахерскую, сбрил бороду — как ни уговаривал его Ольф оставить ее до Долинска, — и они основательно устроились в ресторане, приготовившись к долгому ожиданию. Дмитрий все больше молчал, рассеянно оглядывался кругом и был заметно невесел. Ольф, внимательно разглядывая его, сказал:

— Что-то не пойму я тебя, Димыч. Сорвался как на пожар, — видно, Жанкино письмо тебя погнало, сегодня же увидишь ее — а почему-то невеселый. Как будто боишься чего-то, что ли…

— Может, и боюсь. — Дмитрий недовольно посмотрел на него. — Я же дикий все-таки, а может быть, и того… в самом деле чокнутый.

— Дурак ты, братец.

— И это возможно.

— Чего тебе бояться? Как она встретит тебя?

Дмитрий не ответил.

Ольф нерешительно заговорил:

— Вот что я тебе скажу, Димыч… Сам знаешь, в твои личные дела я никогда не вмешивался и советов не давал. А сейчас один небольшой совет все-таки хочу дать…

— Ну, дай.

— Жанна будет нас в аэропорту встречать, я дал ей телеграмму…

— Зачем?

— Она просила… Если помнишь, я всегда относился к ней настороженно и в вашем гипотетическом треугольнике неизменно держал сторону Аси…

— Не было никакого треугольника, — недовольно перебил его Дмитрий.

— Я же сказал — гипотетическом. Не было, так мне мерещилось, что мог быть… Так вот, мимоходом сообщу, что былая моя неприязнь к Жанне быльем поросла. И не потому, что Аси нет. Узнал я ее за эти два месяца — и очень рад, что ошибался. Что она написала там тебе — не знаю и знать не хочу. И какое у тебя к ней отношение — тоже не ведаю. Но об одном прошу — будь с ней поосторожнее при встрече.

— Что значит поосторожней?

— Ну, поласковее… А то она такая стала… от одного неосторожного слова сорваться может. А все твоя одиссея довела…

— Ладно, я понял, — буркнул Дмитрий.

— Кстати, Асе ты телеграмму дал?

— Да.

Ольф чуть было не проговорился, что тоже послал ей телеграмму, но вовремя спохватился.

Задержаться пришлось не на пять часов, как предусматривалось расписанием, а на восемь.

К концу этого срока Дмитрий совсем изнервничался — поминутно бегал в справочное, поругался с дежурным по аэропорту и наконец накинулся на Ольфа:

— Какого черта ты телеграмму дал? Будет теперь ждать там.

— Ничего, больше ждала, — спокойно сказал Ольф. — И не лайся. Впредь будешь знать, что это такое — ожидание.

Взлетели наконец — прямо на огромное закатное солнце. Ольф, устраиваясь в кресле, меланхолически проговорил:

— Однако, суточки у нас получаются — ровнехонько в тридцать два часа. Вот каждый день бы так — то-то бы дел наворочали.

Дмитрий ничего не сказал — и молчал все девять часов полета.

Самолет уже шел на посадку, тяжело и длинно содрогаясь огромными косыми крыльями, размеченными на концах тусклыми, размытыми туманом сигнальными огнями. Стюардесса объявила, что температура в Москве плюс шесть, идет дождь, на что только что проснувшийся Ольф демонстративно передернул плечами и обиженным тоном сказал Дмитрию:

— Слыхал? Ну какого дьявола, спрашивается, унесло нас от такой благодати? Нет, чтоб еще месячишко побыть там…

Дмитрий продолжал молча смотреть в окно. Ольф выждал немного и нудно затянул:

— Сидели бы сейчас у рыбаков, наворачивали бы икру ложками, и никаких тебе забот, дождей…

— Если верить Данте, — отозвался наконец Дмитрий, — болтунам в аду заливают глотки кипящей смолой.

— Чу, слышатся звуки божественной эллинской речи, — развеселился Ольф.

— Так ведь до ада еще черт знает сколько лет — это во-первых. А во-вторых, никакого ада вовсе и нет. А в-третьих, я попаду в рай — за выдающиеся заслуги по охране спокойствия душ выдающихся людей. Разве я не охраняю спокойствие твоей души? И разве ты не выдающийся человек?

— Слушай, заткнись, а?

— Слушаюсь, — тотчас же согласился Ольф. — Раз выдающийся человек не в духе…

Дмитрий безнадежно махнул рукой:

— Вот трепло…

Потом шли они по длинному узкому коридору, впереди, за прозрачными оргстеклянными дверями, стояла толпа ожидающих, Ольф разглядел в ней Жанну и посмотрел на Дмитрия — он шел, плотно сжав губы, и, щурясь, неуверенно смотрел перед собой. Ольф чуть отстал и увидел, как фигура Дмитрия неловко протиснулась мимо дежурной, Жанна качнулась к нему, и на пол посыпались цветы. Ольф наклонился, чтобы подобрать, но чьи-то ноги уже наступили на них. Ольф разогнулся, увидел неестественно белую, подрагивающую руку Жанны на шее Дмитрия, встал так, чтобы загородить их от людей, и, положив им руки на плечи, осторожно подтолкнул к выходу:

— Ладно, ребятишки, давайте выбираться.

Жанна споткнулась и судорожно вцепилась в Дмитрия. И выбрались уже на свободное место, а Жанна все держалась за него, низко склонив тяжелую, густую корону влажных волос, и как будто боялась поднять от пола глаза. Потом она провела рукой по лицу, боязливо взглянула на Ольфа и растерянно спросила:

— А цветы? У меня же цветы были…

И стала оглядываться кругом, избегая взгляда Дмитрия, увидела растоптанные цветы и заплакала:

— Ну вот, всегда мне не везет…

— Да будет тебе… — начал было Ольф — и замолчал.

Дмитрий быстрым движением притянул к себе Жанну, она неловко ткнулась губами ему в подбородок, он обеими руками обхватил ее голову и зашептал что-то в ухо.

Ольф отвернулся, полез за бумажником, вытащил багажные квитанции и сказал:

— Ждите здесь, я сейчас.

Он направился в огромный, гудящий множеством голосов зал, и через несколько шагов чьи-то сильные руки резко остановили его.

— Ольф!

Он поднял голову — и увидел Лешку Савина, Игоря Воронова, Майю, Дину, Аллу. Ольф широко раскинул руки, сгреб их в охапку.

— Ну, молодцы, что прибыли! Видали? — Он кивнул на Дмитрия и Жанну. — Привез вашего Дмитрия Александровича, берите его за рупь двадцать. Вам завернуть или так возьмете?

— Так возьмем, — засмеялась Майя.

— Ну-с, ждите еще пару минут, заворачивайте их в целлофан, а я за шмотками. Савва, подойдешь потом, поможешь.

Когда Ольф и Лешка выбрались с вещами, они увидели такую картину: Дмитрий стоял в центре, Жанна по-прежнему так крепко держалась за него, словно боялась упасть, а ребята тесно окружили их, как будто опасались, что кто-то может похитить Дмитрия.

— Ну, пастырь, — сказал Ольф, — как ты находишь свое стадо? А вы, бараны и баранессы, держите своего пастуха покрепче, а то он чего доброго, улизнет в Африку, к белым медведям.

В Долинск приехали почти в два часа. Ребята проводили их до дома, долго прощались во дворе. Прощались бы и еще дольше, очень не хотелось им расходиться, но Ольф скомандовал:

— Стадо, по хлевам! Завтра наговоритесь.

Сам он, остановившись на площадке, тихо сказал:

— Нуте-с, влезайте, я через минуту на минутку загляну, выпьем по рюмашечке. Выпить-то найдется, Жан?

— Найдется.

— А рюмашечку я заслужил?

— Две. — Жанна засмеялась и открыла дверь квартиры Дмитрия.

Пришел он, конечно, не через минуту, а через полчаса. Дмитрий лежал на диване, Жанна сидела рядом с ним и, положив руку ему на плечо, что-то тихо говорила, низко склонившись к его лицу. На шаги Ольфа она повернулась медленно, и лицо у нее было уже не такое, как в электричке, — спокойное, глаза светились нескрываемой радостью. А в электричке сидела она как-то очень неудобно, не поднимая глаз от пола, и почти ничего не говорила.

— Ну и минутка у тебя, — весело сказала Жанна.

— А вы, я смотрю, уже причастились.

— Было дело. Садись, наливай.

— Я, однако же, точно на минутку, — сказал Ольф, налил всем и, не садясь, высоко поднял свою рюмку. — За наш ренессанс — и за вашу удачу.

Дмитрий приподнялся на локте, молча выпил. Жанна дала ему ломтик лимона, чуть пригубила свою рюмку и, заметив движение Ольфа, спросила:

— Уже идешь?

— Да-с. Минута на исходе, а я человек слова. Иногда.

Жанна вышла проводить его, прикрыла дверь в комнату.

— Ну что? — тихо спросил Ольф.

— Все хорошо. — Жанна даже глаза закрыла, покачала головой. — Так хорошо, что даже не верится. Спасибо тебе. — Она пригнула голову Ольфа, поцеловала его и легонько подтолкнула к двери: — Иди. Завтра скажешь, что мы после обеда приедем.

Спустя час Ольф говорил Светлане:

— Столько уже лет знаю я его, а там — поразил он меня.

— Чем?

— Когда он рассказал мне, что в действительности означают результаты нашей работы, — у меня голова кругом пошла. И что меня изумляет до сих пор — ведь вместе всю работу делали, все, что знал он, мне известно было, — а ведь и капли подозрения у меня не возникло, что тут что-то еще, кроме голых этих результатов, может быть. Все-таки, талантище он необыкновенный, может быть — и гений, хотя при жизни такие титулы и не принято раздавать.

— А знаешь, — сказала Светлана, уютно устраиваясь на его плече, — я всегда почему-то немножко боялась его. Еще с первой встречи, тогда, на Балтике. И даже не представляю, что я когда-нибудь смогла бы понять его… вот так, как тебя понимаю.

— Ничего удивительного, я сам иногда не понимаю его. Он как будто иначе устроен, чем все люди. И что побаиваешься, тоже понятно. Мне там за него просто страшно стало…

— Страшно?

— Да. Такое впечатление было, будто он взвалил на себя какой-то немыслимый груз, и никто не видит его, а тяжесть — чувствуется. Вот и страшно — вдруг не выдержит? Может, этот груз и называется талантом?

— А ты у меня что, не талант?

— Ну, по сравнению с ним я школьник. Когда-то я думал, что мы более или менее равны, но очень давно это было. И знаешь, глядя на него, я, грешным делом, иногда думал: и хорошо, что бог мне такого таланта не дал. Все-таки тяжела эта ноша… Ой, как тяжела…

70

Жанна пошла провожать Ольфа. Я слышал, как они о чем-то тихо говорили, потом хлопнула дверь. Жанна прошла на кухню и включила колонку.

Я оглядел комнату. Было в ней как-то очень уж чисто и непривычно уютно.

Жанна вернулась, села рядом со мной и положила руку мне на шею. Я прижался к ней щекой.

— Устал?

— Есть немножко.

— Три часа уже… А сколько на Сахалине?

— Одиннадцать. О чем это вы с Ольфом любезничали?

— А тебе все знать надо?

— Я смотрю, вы наконец-то поладили с ним.

— Да, — живо отозвалась Жанна. — Он… очень хороший. Прости, раньше я была несправедлива к нему. — Она улыбнулась и склонилась ко мне. — Как он забавно сказал: за наш ренессанс — и за вашу удачу.

— Язык у него вообще недурно подвешен.

— Но иногда он так говорит, что не поймешь — то ли всерьез, то ли шутит…

— Он и сам не всегда это знает.

— Наверно. — Жанна засмеялась. — Знаешь, он как-то очень растерялся без тебя, особенно в первое время. О ребятах я уж не говорю. Когда я им сказала, что ты прилетаешь, они такой сабантуй устроили… Вообще я впервые поняла, как много может значить один человек…

— Смотри, зазнаюсь…

— Ну вот еще…

Она все еще избегала подолгу смотреть на меня и теперь отвернула голову, пряча лицо, прижалась ко мне и тихо спросила:

— Похудела я, да?

— Немножко.

— Ничего, теперь поправлюсь.

Я осторожно перебирал руками ее волосы, случайно вытащил несколько шпилек и почувствовал, что Жанна улыбается.

— Что ты?

— Приятно…

— Остальные тоже можно?

— Конечно.

Я вытащил все шпильки, волосы рассыпались, и я удивился, как их много, и сказал ей об этом.

Жанна выпрямилась и с улыбкой спросила:

— А ты не знал?

— Нет. Я ведь впервые вижу тебя такой.

Она снова отвернула голову и с усилием сказала:

— Иди… мойся, вода уже набралась.

Я молча смотрел на нее. Наверно, и она думала сейчас о том, что будет потом, полчаса спустя, и так же, как я, боялась этого.

— Ну иди же, — повторила она, все еще не глядя на меня, и я сел, осторожно обнял ее за плечи и прикоснулся губами к ее шее. Она вдруг судорожно схватила мои руки и прижала ладони к своим губам: — Господи, как я ждала тебя… Нет, не надо пока целовать меня, прошу тебя.

И я тут же отпустил ее и пошел в ванную.

Когда мы приехали в институт, я сразу пошел к Дубровину. Я почему-то без стука открыл дверь его кабинета и заметил, что Дубровин вздрогнул.

— Извините, я напугал вас…

Он снял очки — я даже не знал, что он пользуется ими, — и медленно поднялся.

— Ничего, Дима, это ничего…

Он вышел из-за стола, я протянул ему руку, но он словно не заметил ее и обнял меня — и тут же легонько оттолкнул и проворчал:

— Ну, путешественник, садись, рассказывай.

— Да что рассказывать… Вот, явился.

— Вижу, что явился… — Он с явным одобрением оглядел меня и спросил: — Здоров?

— Да. А вы?

— Я — как обычно. Икры привез?

— Да.

— Когда угощать будешь?

— Хоть сегодня.

— Можно и сегодня. Прошу вечером ко мне. — Он знакомым движением склонил голову к левому плечу, внимательно посмотрел на меня. — Видел своих гавриков?

— Частично.

— Тогда иди смотри полностью. Заждались они тебя.

— Подождут еще.

— Ишь ты… Иди, иди, мне все равно некогда с тобой… разговоры разговаривать. Чего смеешься? — рассердился Дубровин.

— Я не смеюсь.

— Ну, улыбаешься.

— Рад, что вижу вас.

Дубровин отвернулся и буркнул:

— Иди, мне действительно нужно работать. Вечером поговорим.

Я пошел к своим «гаврикам». Они явно перестарались с торжественностью встречи. Кто-то караулил в коридоре и при виде меня тут же юркнул в большую комнату. Когда я увидел стол с шампанским и их парадные одеяния, я сказал, оглядывая серьезные, торжественные физиономии:

— По-моему, не хватает трибуны и оркестра.

— Трибуны нет, а оркестр щас будет, — мигом среагировал Савин.

Он дал кому-то знак — и из угла грянул «Ракоци-марш». «Гаврики» встали чуть ли не навытяжку. Я прошел в угол, к проигрывателю, убавил громкость и, когда марш закончился, сказал:

— Здравствуйте.

День этот превратился в сплошное празднество.

Не успели мы вернуться из института, как уже пора было отправляться к Дубровину. Там мы засиделись за полночь. Я боялся, что Дубровин заговорит о моих дальнейших планах, но он словно мимоходом обмолвился, что главное сейчас — доклад в Академии наук, все остальное — потом.

И ребята деликатно молчали, разве что поглядывали иной раз с ожиданием — не скажу ли я сам чего-нибудь? Все же из некоторых их реплик я понял: они я мысли не допускают, что я не буду работать с ними. На другой день как-то само собой устроилось «чаепитие», и мне были продемонстрированы все достижения последних двух месяцев. Достижения были не бог весть какие, но я, конечно, не стал говорить им этого. Я сказал «недурно», и на большем они не настаивали. Потом я почти не показывался в институте — считалось, что я готовлюсь к докладу. Я действительно полдня готовился к нему, а потом засел за свою работу.

Доклад прошел, по общему мнению, «сверхблагополучно». Я был уверен, что еще никто не докопался до истинного смысла наших результатов, — не прошло и месяца, как была опубликована наша статья, и имена наши, как говорил Ольф, были «покрыты мраком неизвестности» и потому не привлекли внимания. Да и «время летних отпусков» только что закончилось, сессия была первой после долгого перерыва, и настроение у всех было не слишком-то рабочее. И действительно, вопросы мне задавались самые обычные, дежурные: «уточните, пожалуйста», «скажите, пожалуйста», «поясните, пожалуйста», «будьте добры». Такая вежливость говорила сама за себя — по рассказам Дубровина я знал, что при обсуждении каких-то спорных работ обычно бывает не до джентльменских тонкостей. И я столь же вежливо уточнял, пояснял, говорил — и следил только за тем, чтобы случайно не проговориться.

На следующее утро я спросил Жанну:

— Куда поедем в отпуск?

Она с радостным удивлением посмотрела на меня и переспросила:

— В отпуск?

— Вот именно. Ты же, насколько я знаю, еще не была в отпуске.

— Нет.

— Вот и давай думать, куда поедем.

— А когда? Ты же еще не закончил.

О своей работе я рассказал Жанне в первый же день после приезда. В отличие от Ольфа она почти не удивилась моему «закрытию», и сначала я даже подумал, что она не поняла меня. Но она поняла — если и не все, то самое главное.

— Мне нужно еще недели три. Самое большее — месяц.

— За месяц мы что-нибудь придумаем.

Тревожило меня объяснение с Дубровиным. Я знал, что он просто не поверит тому, что эти полтора месяца мне нужны только для отдыха. Но и говорить что-то конкретное до окончания работы мне не хотелось.

И действительно, Дубровин сразу догадался, что я чего-то недоговариваю.

— Разумеется, ты волен использовать это время как тебе вздумается, твоего отпуска никто не отменял. Но… если ты объяснишь… — Он испытывающе посмотрел на меня, и мне пришлось сказать:

— Объясню. Но не взыщите, в самых общих чертах. Результаты нашей работы натолкнули меня на одну идею, которой я и занимался все это время. И я хотел бы разделаться с ней, — небрежно закончил я.

Дубровин недовольно посмотрел на меня и сказал:

— Информация, прямо скажем, небогатая. Ну что ж, дело твое, заканчивай. Помощь нужна?

— Пока нет.

71

Он закончил эту работу двадцать первого октября, дождливым сумрачным вечером. Жанны еще не было. Дмитрий аккуратно сложил листки, разобрал на столе книги и журналы и прошелся по комнате. Почему-то захотелось посмотреть, что делается на улице, и он погасил свет и подошел к окну, увидел пустой двор, слабо угадывающуюся стену сосен за дорогой и темное низкое небо над ними. И простоял так до прихода Жанны.

— Ты почему в темноте? — спросила она.

— Да так…

— А я уже привыкла видеть свет в твоем окне. Выхожу из-за угла и сразу смотрю. А сейчас не увидела и почему-то испугалась… — Жанна виновато улыбнулась и попросила: — Если будешь выходить куда-нибудь, не выключай свет, хорошо?

Дмитрий молча кивнул и помог ей раздеться. Жанна поцеловала его, внимательно глядя на него, догадалась:

— Закончил?

— Да.

— И… что же?

— То, что и предполагал.

Жанна села в кресло и, не спуская с него глаз, медленно сказала:

— Интересно, что же дальше будет.

— Дальше? Поедем в отпуск.

— Я не о том.

— А я о том.

— Теперь ты покажешь мне?

— Конечно.

Дмитрий принес ей листки, Жанна как-то боязливо взяла их и попросила:

— Дай сигарету.

Дмитрий дал ей закурить и пошел на кухню готовить ужин. Жанна читала очень долго, и, когда он пошел звать ее, она все еще сидела в кресле и смотрела на листки, разложенные на журнальном столике.

— Пойдем, — сказал Дмитрий, — уже все готово.

Жанна молча взяла его руку и притянула к себе. Дмитрий присел на ручку кресла и обнял ее.

— Дима… — тихо сказала Жанна и замолчала.

— Да?

— Понимаешь… это настолько необычно…

— Наверно. Тут с ходу не разберешься.

— Может, я и потом не смогу разобраться, но… я чувствую, что ты прав.

— Еще бы, — хмыкнул Дмитрий. — Я тоже почему-то уверен в этом.

— Наверное, я сказала не то, чего ты ждал…

— Вот еще. Именно этого я от тебя и хотел — чтобы ты верила в меня. А теперь идем ужинать, остынет все.

Жанна вдруг прижала его ладонь к своим глазам.

— Что ты? — встревожился Дмитрий.

— Ничего, сейчас пройдет. Это от волнения. Знаешь, когда я читала… просто не могу передать, что я чувствовала. Я все-таки не ожидала, что это окажется таким… не знаю даже, как сказать… сложным, необычным, даже немножко страшным.

— Ну вот еще, страшным… Что в этих каракулях может быть страшного?

— Для тебя, может, и ничего…

— А ну их, пойдем ужинать. Есть хочу.

— Пойдем.

За ужином Дмитрий спросил:

— Так куда же мы поедем?

— А куда хочешь?

— Мне почти все равно.

— Я на всякий случай написала в Одессу, там у меня подруга, можно на первое время у нее остановиться.

— Можно и в Одессу, — согласился Дмитрий. — Много тебе времени нужно, чтобы собраться?

— Дня три-четыре.

— Для ровного счета — пять.

— Пусть будет пять, — засмеялась Жанна.

На следующее утро Дмитрий перепечатал статью — получилось всего восемнадцать страниц, — разобрал экземпляры и поехал в институт. Он сразу пошел к Дубровину и положил перед ним статью, вложенную в свежий номер «Советского спорта». Дубровин сначала просмотрел результаты хоккейных матчей и удовлетворенно хмыкнул:

— «Спартак»-то выправляется, а?

— С каких это пор вы стали болельщиком? — удивился Дмитрий.

— Нельзя, что ли?

— Почему же…

— Болельщиком я не стал и не стану, но, знаешь, когда все начинают спрашивать друг друга, что случилось со «Спартаком» и со Старшиновым, грешным делом можно и подумать — а вдруг это и в самом деле очень важно? Может, чем черт не шутит, даже важнее, чем все наши теории? Все-таки, как пишет пресса, — любимая игра миллионов! Шутка ли — миллионов, ни больше ни меньше. А нас, кабинетных мыслителей, какие-то жалкие десятки или сотни тысяч… Вдруг на старости лет, подводя итоги, начнешь жалеть, что пошел в доктора наук, а не в хоккеисты. А в самом деле: Старшинова знают все, даже такие профаны, как я, а кто знает Дубровина? Ты, да я, да мы с тобой. Обидно, а?

— Очень, — в тон ему ответил Дмитрий. — Я смотрю, вы сегодня недурно настроены.

— Это уж точно, — довольно улыбнулся Дубровин. — Наметились очертания финиша. Не только тебе заканчивать работы, однако. А ведь это дьявольски приятно — заканчивать работу, а? И итог виден, и — тем еще хорошо, что за новую можно взяться.

— И долго вам еще кончать?

— К Новому году, надеюсь, успеем. Нуте-с, это и есть твоя идея?

— Да.

— Читать надо быстро?

— Желательно.

— Ну, коли желательно, значит, и обязательно.

Дмитрий пошел к своим, дал второй экземпляр Ольфу, и тот сразу же заперся в кабинете. Дмитрий побыл немного с ребятами и поехал домой.

Вечером Жанна сказала ему, едва успев раздеться:

— Звонил Алексей Станиславович…

— И что же?

— Спросил, когда мы собираемся уезжать. Я сказала, что дня через три-четыре. Тогда он попросил ненадолго отложить отъезд.

— Надеюсь, ты согласилась?

— В общем-то да… Сказала, что ты вряд ли будешь возражать.

— Однако ты дипломатка… А что он еще говорил?

— Ничего. Сказал «до свидания» и повесил трубку.

Дмитрий засмеялся:

— Это в его стиле.

— Ты думаешь, его просьба только из-за твоей работы?

— Уверен. То есть не то чтобы только из-за моей…

— А что еще?

— Там, в моей статье, есть кое-что, прямо его касающееся. И боюсь, что это «кое-что» изрядно испортит ему настроение, — сказал Дмитрий, невесело усмехаясь. — Вообще эта работа не одного по темечку стукнет. Многие, наверное, помянут меня недобрым словом… И Дубровину быть среди этих многих совсем ни к чему, а что делать?

— Ну, он-то тебя недобрым словом поминать не будет.

— Не будет, конечно, да я не о том. Просто не хотелось бы мне играть роль невольного разрушителя чужих замыслов. А уж по отношению к Дубровину — тем более. — Дмитрий заметил, что Жанна как-то уж слишком пристально смотрит на него, и спросил: — Тебя смущает моя самоуверенность?

— Нет, я вот о чем подумала… Пытаюсь представить себя на твоем месте, на месте Дубровина… Что бы я чувствовала? И еще знаешь что… Ведь на месте Дубровина мог бы оказаться человек, который всеми силами постарался бы как-то помешать тебе.

— Это было бы бесполезно. Мои выводы говорят сами за себя, я тут всего лишь посредник.

— Но ведь наукой-то занимаются живые люди.

— И это верно. Но, слава богу, на месте Дубровина сидит Дубровин, а его в таких вещах подозревать бессмысленно. Ольф приехал?

— Да.

— Как он?

— Не знаю. Молчал всю дорогу.

— Ничего, потом наверстает.

За ужином Дмитрий почувствовал сильную усталость, даже решил не дожидаться чая и виновато сказал Жанне:

— Знаешь, я, наверное, пойду лягу.

— Иди, чай я тебе принесу.

Когда Жанна принесла ему чай, Дмитрий, погладив ее руку, тихо сказал:

— Ты не волнуйся, я просто устал. После окончания работы у меня почти всегда так.

— Ольф говорил, — невесело сказала Жанна. — Ноу тебя такое лицо…

— Ничего, теперь отдыхать будем… Долго отдыхать.

— Как ты говоришь это слово — «долго», — с тревогой сказала Жанна. — Почему долго?

— Целый месяц — разве не долго?

— Ты не так сказал.

— Все так, Жаннушка… Давай-ка спать, а? Я уже разучился засыпать без тебя.

— Сейчас я тоже лягу.

Но пока Жанна относила чашки на кухню и раздевалась, Дмитрий уже заснул.

Прошло несколько дней. Дубровин никак не давал о себе знать, и даже Ольф не показывался — что было совсем уж странно. Но Дмитрия это не беспокоило. Он много спал, днем читал, вечером, по настоянию Жанны, выходил вместе с ней прогуляться, но всегда старался поскорее вернуться домой и сразу ложился спать.

На четвертый день явился Ольф. Сидел невеселый, неразговорчивый, и Дмитрий наконец сказал:

— У тебя такой вид, как будто тебе очень хочется выпить.

— Выпить? — Ольф посмотрел на него. — Представь себе, нет. Совсем не хочется.

— Впервые слышу, что ты отказываешься от выпивки.

— Да? — зло оскалился Ольф. — С таким идиотом, как ты, и совсем разучишься пить.

— Позволь узнать, чем я заслужил такую анафему? — осведомился Дмитрий.

— Тем, что существуешь на свете, — мрачно изрек Ольф.

— Вот как? Забавно. А разве это моя вина?

— Нет. Это твоя беда.

— Возможно, — серьезно согласился Дмитрий.

Жанна, до сих пор молча наблюдавшая за их перепалкой, вспылила:

— Ольф, или замолчи, или уходи.

Ольф без всякого удивления воспринял ее вспышку и молча ушел. Но через полчаса он явился снова, со статьей Дмитрия, и уселся в кресло, зажав в кулаке свернутые в трубку листы.

— Не мни, пожалуйста, — попросил Дмитрий, — а то придется перепечатывать.

— Надо будет — перепечатаю, — буркнул Ольф.

— Тебе что-нибудь неясно?

— Неясно? — Ольф уставился на него. — Что тут может быть неясного?

— Тогда в чем дело? Чего ты свирепствуешь?

— А что прикажешь делать, если я не понимаю, как все это могло получиться?

— Что все?

— То, что ты написал здесь, — Ольф хлопнул статьей по колену.

— Ты же сам сказал, что там все ясно.

— И сейчас скажу. И все-таки — непонятно.

— До сих пор считалось, что «ясно» и «понятно» — слова-синонимы.

— Ну, значит, я болван.

— А все-таки — в чем дело?

— Ни в чем. — Ольф рассердился и бросил статью на столик. — Или у меня шариков не хватает, или у тебя они не в ту сторону крутятся. В общем, какая-то несовместимость.

И Ольф опять ушел — теперь уже окончательно.

72

Дубровин пришел к нему в субботу утром и сказал:

— Одевайся, пойдешь со мной. И возьми с собой все, что касается твоей статьи.

— Что все? — не понял Дмитрий.

— Все — значит все. Черновики, варианты, заметки. В общем — все.

На улице Дубровин упорно молчал и шел явно не прогулочным шагом — торопился, хромал сильнее обычного, а когда Дмитрий спросил, куда он ведет его, Дубровин буркнул:

— Увидишь.

Пришли они к Александру Яковлевичу. Дмитрий догадался об этом еще в подъезде — дом, в котором жил Александр Яковлевич, был известен всему городу.

Дверь открыл сам хозяин — высокий, красиво поседевший старик с густыми бровями и светлыми глазами. Дмитрий до сих пор видел его лишь издали, за столом президиума, и теперь удивился тому, что выглядит Александр Яковлевич явно моложе своих семидесяти двух лет, что у него сильные, совсем не старческие руки с длинными гибкими пальцами. Дубровин представил их друг другу, Александр Яковлевич, задержав руку Дмитрия в своей, густо сказал:

— Однако, погодка не для прогулок, а?

— Это уж точно, — проворчал Дубровин, стряхивая со шляпы капли дождя. — Чаем угостишь?

Дмитрию показалось, что он ослышался, — Дубровин был на тридцать лет моложе своего прославленного учителя и, однако, говорил ему «ты».

— И даже с коньяком, — весело сказал Александр Яковлевич.

— Мне твои коньяки боком выйдут, ты вон его угощай.

— А я тебя и не заставляю.

Александр Яковлевич провел их в кабинет, показал на кресла:

— Алексей, займи гостя, пока я чай приготовлю.

— А что его занимать, не красная девица… — начал было Дубровин, но Александр Яковлевич уже шел к двери, пообещал с порога:

— Я — быстро.

И действительно, очень скоро пришел с подносом и, расставляя на столике чашки, спросил у Дмитрия:

— Чай, надеюсь, пьете крепкий?

— Разумеется.

— Даже так… А сигары курите?

— Не приходилось.

— Попробуете?

— Можно.

Дмитрий старался говорить спокойно — и опасался, что тон его может показаться слишком уж небрежным. Но, кажется, все получилось как надо — Александр Яковлевич с явным одобрением оглядел его, пододвинул ящик с сигарами, взял одну и показал, как нужно обрезать.

— На первый раз увлекаться не стоит, выкурите треть — и достаточно. Затягиваться тоже не рекомендуется.

Сигара оказалась крепчайшей, чай — необыкновенно вкусным, Дмитрий похвалил его, на что Дубровин насмешливо отозвался:

— Вот это уж зря, а то Александр Яковлевич и так считает, что он крупнейший специалист по чаю во веем городе. Самолично закупает чай в Москве и непоколебимо убежден, что обладает какими-то сверхсекретными способами заварки.

Александр Яковлевич не обратил внимания на эту тираду. Помешивая чай, он внимательно оглядел Дмитрия и серьезно сказал:

— Значит, вы и есть Дмитрий Александрович Кайданов… Дима. Не возражаете, если я буду вас так называть?

— Нет.

— Сколько вам лет?

— Тридцать один.

— Возраст самый подходящий… — Для чего «подходящий», Александр Яковлевич не договорил, задумался о чем-то и с сожалением сказал: — Почему-то совсем не помню вас, Дима.

— И не удивительно, ты же его не знаешь, — вставил Дубровин.

— Мало ли кого я не знаю, однако память на лица у меня неплохая, встречались же мы где-нибудь в коридоре.

— Нет, — сказал Дмитрий, — я редко бываю в вашем корпусе.

— Ну, неважно. Жаль, что Алексей раньше нас не познакомил.

— Нужды не было, — ворчливо сказал Дубровин.

— А теперь, выходит, нужда появилась? — с усмешкой спросил Александр Яковлевич и сам себе ответил: — Да, теперь определенно появилась. Ну что ж, приступим к делу… Ты ничего не говорил ему? — спросил Александр Яковлевич у Дубровина.

— Нет.

Дмитрий почувствовал, что лицо у него пошло красными пятнами, — как ни был он уверен в своей правоте, но теперь, в ожидании приговора, трудно было сдержать свое волнение. Александр Яковлевич заметил это и, взяв с письменного стола его статью, медленно заговорил, словно пробуя каждое слово на вес:

— Алексей сразу показал мне вашу статью, и вот все эти вечера мы с ним только тем и занимаемся, что обсуждаем ее. Факт в нашей с ним совместной работе единственный, надо сказать, и говорящий сам за себя. Обвинения, выдвинутые вами, по существу, против всех основных положений современной теории элементарных частиц… — Александр Яковлевич сделал паузу и повторил: — Да, именно против всей теории, вполне можно сказать и так… Так вот, эти обвинения столь серьезны и значительны, что мы попытались сразу же встать на защиту этой теории, которой оба отдали но один год нашей жизни. Звучит несколько высокопарно, но — так оно и есть. Неделя — срок не слишком большой, но и не такой уж маленький. За это время мы не только не смогли опровергнуть ни одного из ваших обвинений… Выпейте-ка коньяку, Дима, — прервал себя Александр Яковлевич, взглянув на лицо Дмитрия, и сам налил ему.

Дмитрий выпил, поперхнулся и закашлялся.

— Это… от сигары, — наконец выговорил он.

— Конечно, — чуть улыбнулся Александр Яковлевич. — Треть вы уже почти выкурили, так что можете пока отложить ее. Нет-нет, гасить не нужно, она сама погаснет… Так вот, Дима… Наши попытки защитить наше любимое детище пока что закончились полнейшей неудачей… С чем вас и поздравляю, — неожиданно сказал Александр Яковлевич. — Из этого, конечно, еще не следует, что других также должна постигнуть неудача. Возможно, мы просто неважные адвокаты. И наверняка не сделали всего, что могли, — этим еще предстоит заняться. Но одно несомненно: ваша работа — серьезнейший удар по существующей теории, удар такой силы, что даже если и удастся отбить его, это наверняка приведет к необходимости значительно изменить многие из устоявшихся представлений на природу элементарных частиц… Вы хорошо поняли, что я сказал?

— Да.

— В таком случае займемся более конкретными вещами. Статья вызывает множество различных предположений и вопросов, ответы на которые сейчас вряд ли возможны. Несомненно, что эти вопросы и предположения возникли и у вас, но вы, как я понял, намеренно избегали всего, что нельзя было подкрепить достаточно вескими аргументами.

— Да.

— Что ж, это хороший метод работы, хотя и не слишком практичный. Мы тут с Алексеем немного поспорили по этому поводу. Я хотел предложить вам расширить статью, дополнить ее некоторыми не совсем очевидными, но довольно существенными положениями. Нет ничего страшного в том, что пока эти положения будут не слишком доказательными, можно отыскать для них безукоризненные формулировки. Что вы об этом думаете?

— Мне кажется, этого не нужно делать.

— Что я тебе говорил? — насмешливо вставил Дубровин.

— Ваш обоюдный идеализм достоин, конечно, всяческого уважения, — серьезно сказал Александр Яковлевич, — но я-то стреляный воробей и как-никак лицо официальное, и мне далеко не безразлично, в каком виде будет опубликована эта работа. И уж не обессудьте, но я просто обязан позаботиться о том, чтобы статья вышла в свет в наиболее полном виде — разумеется, без ущерба для научной строгости. Так что давайте все-таки подумаем, как это сделать. Того, что здесь есть, явно недостаточно. И в конце концов, зачем нужно уступать кому-то первенство даже в области гипотез? Нет уж, друзья мои, — решительно сказал Александр Яковлевич, — придется вам согласиться со мной.

— А что ты конкретно предлагаешь? — спросил Дубровин.

— Во-первых, все-таки дополнить статью. Вы, судя по вашему багажу, захватили с собой черновики?

— Да.

Дмитрий выложил все свои листки. Александр Яковлевич пододвинул к себе его статью и сказал:

— Что ж, давайте заглянем за кулисы…

«Закулисный» разбор продолжался часа четыре. За это время Дмитрий совсем освоился. Наконец они составили довольно внушительный список гипотез и предположений. Некоторые из них оказались полнейшей неожиданностью для Дмитрия. Когда он признался в этом, Александр Яковлевич добродушно заметил:

— Друг мой, чего же вы хотите? Это и естественно. Все мы в молодости расточительны и действуем по принципу: лес рубят — щепки летят. Щепок вы не замечаете — лес мешает. Ну, а с годами начинаешь ценить и щепки. У вас это еще впереди… Давайте думать, что делать с этаким богатством. На мой взгляд, вот эти четыре гипотезы непременно должны войти в статью. — Александр Яковлевич жирно выделил четыре пункта. — Возражений нет?

— Есть, — сказал Дмитрий. — Из этих четырех гипотез только три мои.

— Слушаю.

Дмитрий показал. Александр Яковлевич с любопытством посмотрел на него:

— Вот как? А чья же четвертая?

— Ваша.

— А почему я не знаю об этом?

— Знаете, — засмеялся Дмитрий.

— Друг мой, мне ваши лавры ни к чему, у меня и своих хватает. Ваша гипотеза, ваша, я ее только чуть-чуть переоформил.

— Ничего себе чуть-чуть.

— Вот именно, чуть-чуть. Не будь вот этого вашего уравнения, которое вы с такой легкостью готовы были выбросить в корзину, мне и в голову не пришла бы эта, как вы выражаетесь, моя гипотеза.

— Я потому и хотел отбросить это уравнение, что не понял до конца его смысла.

— Но позвольте, уравнение-то ваше, а не мое.

— Ну и что?

— Нет уж, вы ответьте, — даже как будто рассердился Александр Яковлевич, — уравнение ваше?

— Мое. А гипотеза все-таки ваша, — упрямо сказал Дмитрий.

Они еще с минуту вежливо препирались, и Дубровин наконец не выдержал:

— До чего же приятно слушать вас… Ну прямо рыцари без доспехов. Александр Яковлевич, есть же элементарный выход из этого положения. Насколько я помню, ты еще в первый день предлагал предпослать его статье что-то вроде вступления-комментария под двумя нашими подписями. Поскольку без такого комментария все равно не обойтись, не проще ли сделать так: включить этих трех приблудных китов в статью Димы, а четвертого, из-за которого вы так элегантно спорите, а заодно и весь остальной улов, — еще в одну статью, но уже коллективную, под тремя подписями.

Александр Яковлевич помолчал и хмыкнул:

— Однако ты мудрец, Алексей. Хоть так и не принято делать, но почему не попробовать? Одним выстрелом убьем всех зайцев. Без комментария действительно не обойтись…

— Почему? — спросил Дмитрий.

— Да потому, — сказал Александр Яковлевич, — что рядовая читающая публика — а ее, как и всяких рядовых, большинство — очень не любит, когда ее начинают поучать люди без имени, то есть, по их представлениям, такие же рядовые. А так как дерзость автора статьи очевидна, то наверняка она в первую очередь и будет отмечена. Ну и посыплются на вас незаслуженные обвинения.

— Я этого не боюсь, — сказал Дмитрий.

— Не сомневаюсь. — Александр Яковлевич учтиво наклонил голову. — Но надо подумать и о статье. Ей это, несомненно, повредит. А что вы имеете против нашего сотрудничества?

— Ничего, конечно, — поспешно сказал Дмитрий.

— И отлично. Наверно, мы действительно так и сделаем — напишем коллективную статью. Поскольку ты, Алексей, возглавишь список авторов, тебе и карты в руки. Пиши, да поскорее.

— Хорошо, — согласился Дубровин.

— А может, меня все-таки не нужно включать? — робко спросил Дмитрий.

— А вам не подходит наша компания? — Александр Яковлевич улыбнулся и встал, не дожидаясь ответа. — А теперь — прошу обедать.

73

На стол подавала маленькая, очень старая женщина, назвавшаяся Антониной Васильевной. Что-то мешало Дмитрию думать, что она — жена Александра Яковлевича: уж слишком почтительно обращались они друг с другом, да и представлялись очень разными. За обедом деловых разговоров не вели, лишь в самом конце Александр Яковлевич неожиданно спросил Дмитрия:

— Вы, кажется, собираетесь в отпуск ехать?

— Да.

— А какие планы на будущее?

— Нн-не знаю, — замешкался Дмитрий, недовольно взглянув на Дубровина.

Александр Яковлевич его ответу как будто не удивился и спокойно осведомился:

— Почему же не знаете?

Дмитрий промолчал — он растерялся и просто не знал, что говорить, — и Александр Яковлевич тактично перевел разговор на другое. Но после обеда, когда они вернулись в кабинет и закурили, Александр Яковлевич снова заговорил об этом:

— Мне кажется, Дима, что вы не совсем четко представляете масштабы сделанного вами и того, что еще предстоит сделать. В этом… — Александр Яковлевич взял в руки его статью и значительно покачал ею, — предстоящей работы не на один год и для многих сотен, если не тысяч, людей. Это вы понимаете?

— Приблизительно.

— А надо бы точно, ложная скромность здесь неуместна. И конечно, было бы странно, если бы вы не занялись самыми важными проблемами, поставленными вами же.

Дмитрий помолчал и сумрачно сказал, не глядя на Александра Яковлевича:

— Но я действительно не знаю… — И неожиданно для самого себя добавил:

— Я не знаю даже, смогу ли я вообще работать дальше.

— Алексей мне немного говорил об этом, — мягко сказал Александр Яковлевич. — Вы уж не сердитесь на него за это.

— Ну что вы…

— Состояние это, в общем-то, неудивительное, даже, пожалуй, естественное для тех, кто пытается разобраться в тайнах мироздания. И если, конечно, оно исключение из правил, а не правило. В моей жизни было два подобных кризиса, когда я не мог работать и ни во что не верил — ни в себя, ни в других, ни в разум человеческий. А у вас это впервые?

— Нет, — сказал Дмитрий. — Второй раз.

— Уже второй… Для тридцати лет многовато.

— Для него — в самый раз, — серьезно сказал. Дубровин.

— Вот как. — Александр Яковлевич улыбнулся. — Ну что ж, тебе лучше знать. Да и то сказать — мы в его годы таких работ все же не делали.

Дмитрий покраснел и не знал, куда глаза девать. Александр Яковлевич словно не заметил этого и, подвинув кресло поближе к Дмитрию, заговорил:

— Только, пожалуйста, не думайте, что мы разыгрываем сцену для поднятия вашего духа. В этом нет никакой необходимости — вы человек не из хлипких, сужу об этом с уверенностью потому, что такая работа не для слабых духом. И что работать дальше вы будете, и работать крепко, значительно, — Александр Яковлевич сжал пальцы в кулак и энергично взмахнул им, — я ничуть не сомневаюсь… Ничуть. Просто вам нужно какое-то время, чтобы прийти в себя. Разумеется, сейчас я не собираюсь вытягивать из вас каких-то конкретных ответов и обещаний. Но, уж не обессудьте, и оставлять все на милость вашу и божью тоже не могу, именно значительность вашей работы не позволяет делать этого… Поезжайте, отдохните как следует, в сроках вас никто не ограничивает, и подумайте вот о чем… Сколько человек у вас в секторе?

— Тринадцать.

— Мало, очень мало… Мы, откровенно говоря, уже решили укрупнить вас, перевести ваш сектор рангом выше, сделать его лабораторией. Как вы на это смотрите?

— Никак, — сказал Дмитрий.

— Хм, — задумался Александр Яковлевич. — Так-таки и совсем уж никак?

— Да. Жаль, но ничего более конкретного пока сказать не могу.

— Но вы подумаете об этом?

— Конечно.

— Видите ли, друг мой, я хоть и дал вам обещание не требовать от вас конкретного ответа — и от обещания этого не отказываюсь, — но войдите и в мое положение. Конец года на носу, надо утрясать планы будущего года, и хотите вы этого или нет, но вашей работе, в чем бы конкретно она ни заключалась, в этих планах должно быть отведено значительное место. Ждать еще год — просто преступление. Это вы понимаете?

— Да. Но поймите и вы меня. Если бы я мог что-то ответить, я сразу сделал бы это.

— Несомненно. Но, простите за назойливость, тая как я не сомневаюсь, чем закончатся ваши раздумья, то сделаем вот что: вы едете отдыхать и думать, а мы действуем так, словно вы уже дали согласие на руководство лабораторией, и, по возможности, планируем все необходимое для вашей дальнейшей работы… Я вижу, вам это не очень нравится?

— Да.

— Мне тоже. — Александр Яковлевич развел руками. — Я предпочел бы более конкретный ответ, но что делать? Деловая проза частенько входит в конфликт с нашими эмоциями. Вы можете предложить какое-то другое решение?

— Нет. — Дмитрий покачал головой. — Но и это мне не представляется удачным. Мне будет крайне неприятно, если я не оправдаю ваших надежд.

— Я думаю. И все-таки мы рискнем.

Дмитрий пожал плечами и промолчал.

На улице Дубровин предложил:

— Зайдем ко мне?

— Можно, — не слишком охотно согласился Дмитрий.

Они прошли в кабинет и несколько минут сидели молча. Наконец Дубровин спросил:

— Ты чем-то еще расстроен — кроме разговора о лаборатории?

— Вы думаете, этого мало?

— И не слишком много. Тебя ведь насильно никто не заставляет.

— Ну конечно, — Дмитрий усмехнулся. — Все выглядит очень даже мило. Ты можешь не соглашаться, но мы все-таки настаиваем. И попробуй откажись — сразу выйдешь дурак дураком и неблагодарной свиньей.

— Ну, это уже слишком.

— Ничего не слишком. Я не знаю, что вы говорили Александру Яковлевичу о моем… кризисе, но боюсь, что вы не слишком хорошо и сами понимаете, что это такое. Дело обстоит хуже, чем вы думаете. Я не стал особенно возражать Александру Яковлевичу, потому что это бесполезно, да и похоже, что лабораторию в самом деле надо создавать… Создавайте хоть целый институт, если моя работа стоит того. Но уж позвольте мне самому решать, смогу ли я принять участие в этой работе, а тем более руководить ею. Я сделал все, что мог, — и кончено на этом. А что дальше будет — увидим… И на вашем месте я не стал бы слишком рассчитывать на меня. Если я и выберусь… из этого кризиса, — Дмитрий криво усмехнулся, — то вряд ли скоро. А терять даже один год — это, как считает Александр Яковлевич, преступление. Если так — заранее ищите другого руководителя. Я наверняка ничем не смогу быть вам полезным… в ближайшем будущем по крайней мере. Я не только не могу сейчас ничего делать, но и не хочу, понимаете? Ничего не хочу. Я еле-еле закончил эту работу, и большего не требуйте от меня.

— Дима, — тихо сказал Дубровин, — успокойся, пожалуйста. Не будем больше говорить об этом. Поезжайте куда хотите и на сколько хотите. Жанне тоже надо как следует отдохнуть.

— Это уж точно. — Дмитрий поднялся. — Я пойду, Жанна будет волноваться.

Дмитрий стал одеваться, но вдруг хлынул такой дождь, что Дубровин решительно отобрал у него пальто, и они снова вернулись в кабинет. Дмитрий встал у окна и смотрел, как яростно сечет дождь тонкие голые деревья. Потом повернулся к Дубровину и спросил:

— Антонина Васильевна — его жена?

— Да. Непохоже?

— Почему же…

— У них такая история — хоть роман пиши. Знакомы они с детства, но в гражданскую потерялись, несколько лет искали друг друга и не нашли. Он женился на другой, она вышла замуж, пошли у обоих дети, — в общем, у каждого своя жизнь. А в сорок седьмом, когда им уже по пятьдесят было, случайно встретились на улице и, представь себе, сразу же узнали друг друга. Как оба уверяют — только по глазам. Проговорили один вечер, другой — и решили, что расставаться им не надо. Дети у обоих были уже взрослые. Она ушла от своей семьи, он — от своей, и вот с тех пор и живут вместе.

— Давно вы его знаете?

— Лет двадцать.

— Я все-таки пойду, Алексей Станиславович…

— Дождь-то еще не кончился.

— Он, похоже, до самой зимы не кончится.

— Тогда возьми зонт.

Домой Дмитрий пошел не сразу. Остановился под узким карнизом закрытого магазина, плотно прижался спиной к его прозрачной стеклянной стене. Закрыл зонт, закурил, долго смотрел на пустую, чисто вымытую дождем улицу. Волнение, пережитое при разговоре с Александром Яковлевичем, казалось уже чем-то далеким, теперь спокойно думалось: ну вот, все кончилось самым благополучным образом, уверенность в своей правоте не подвела тебя и на этот раз, работа оценена на «отлично» — и что же дальше? Ответ может быть вроде бы только один: работать и работать. Прав Александр Яковлевич: работы этой не на один год, и кому же, как не ему самому, возглавить ее…

Но он знал, что не сможет больше работать. Ни сейчас, ни позже. И спасительное стандартное утешение, что все это временно, естественная реакция на чрезмерные нагрузки, не помогало. В конце концов, усмехнулся он, жизнь — явление тоже временное. Глупая, пошлая «философия» — все так, но вот беда: то, что глупо и пошло, еще не означает, что это неверно… А, к черту… И он пошел домой. Ольф тоже был у него, и, судя по всему, они заждались его.

— Виноват, ребятишки, — улыбнулся им Дмитрий с порога. — Великие дела требуют великого времени… — И, не дожидаясь их расспросов, сказал: — В общем, все верно, можете меня лобзать и поздравлять… Ну, что же вы?

Жанна обняла его. Дмитрий, поглаживая ее по плечу, посмотрел на Ольфа и тихо сказал:

— Как хорошо, что вы есть, ребятишки…

Потом Ольф заставил его рассказать все подробно, восхитился Александром Яковлевичем: «Могучий старик!» — и, подумав, сказал:

— Знаешь, что мне пришло в голову? Что нам очень везет с учителями. Сначала Ангел вытягивал нас, потом Дубровин, а теперь вот — Александр Яковлевич… И все за-ради так, наших прекрасных глаз для? И противников-то у нас, по существу, не было, один пунктиром наметился, да и то уничтожился, стопроцентным джентльменом оказавшись. А где же пресловутая борьба нового со старым, новаторов и консерваторов?

— Подожди, будет тебе еще борьба, — пообещал Дмитрий.

— Ну, когда-то еще будет, а до сих пор почти не было. Все нас приветствуют, все идут навстречу, — вот только чепчики в воздух не бросают. Это мы такие везучие — или так быть должно?

— Наверно, и то и другое.

— Да? — Ольф скептически посмотрел на него. — Ну ладно. А раз уж зашел об этом разговор — позволь мне покаяться.

— В чем?

— Я был неправ тогда, поддерживая Валерку, — уже серьезно сказал Ольф.

— До меня только сейчас по-настоящему начинает доходить, в чем тут дело. И Ангел, и Дубровин, и Александр Яковлевич помогают нам, конечно, не ради наших прекрасных глаз…

— Я думаю, — улыбнулся Дмитрий.

— Просто, наверно, так надо. И мы перед ними в долгу, который, очевидно, придется возвращать другим. Я, по своей несознательности, не понимал, что время возвращать долги уже настало…

— А сейчас понял? — насмешливо спросила Жанна.

— Сейчас — да, — серьезно сказал Ольф.

74

В Долинске стояла унылая бесснежная зима. Дмитрий и Жанна приехали вечером, и через полчаса Ольф уже заявился к ним. Открыла ему Жанна; Дмитрий слышал, как Ольф о чем-то тихо спросил ее и потом встал в проеме двери и оценивающе прищурился:

— Привет, бродяжка.

— Привет, — заулыбался Дмитрий, направляясь к нему.

— Винца-то южного привезли?

— А то как же.

— Ну, тогда можно и поручкаться… — Ольф милостиво пожал Дмитрию руку, потом ткнул его кулаком в бок и довольно ухмыльнулся: — А ничего, мясцо наросло. Женщина, — обратился он к Жанне, — выпить-то дашь?

— Сейчас, садитесь.

Открыли бутылку вина, и Дмитрий спросил:

— Ну, как живы-здоровы?

— Да по-всякому. Кто жив, кто здоров, а некоторые — и то и другое.

— Дубровин как?

— Сам увидишь, — нехотя отговорился Ольф.

— Болеет, что ли?

— А ты здоровым-то его часто видел?

— А как выглядит?

— Неважно.

— А ребята как?

— Ребята? — Ольф немного подумал, словно вспоминая. — А ничего ребята.

— Далеко продвинулись?

— Куда? — Ольф сделал невинное лицо, и Дмитрий догадался, что дело нечисто.

— Ты дурачком-то не прикидывайся… Сдвиги какие-нибудь есть?

— Ну, как им не быть, — уходил от ответа Ольф.

— А ну выкладывай, — приказал Дмитрий.

— Да чего там выкладывать… — Ольф вздохнул. — В общем, оставили мы эту работу.

— Это как же понимать? — удивился Дмитрий.

— А так. Не хотят ребята заниматься этой мелочью.

— А чем же они хотят заниматься?

— Твоей работой.

— Какой моей работой?

— А той самой, которую ты родил в тихоокеанском уединении.

— Та-ак… — Дмитрий встал и прошелся по комнате. — И кто же подал им эту блестящую идею?

— Никто. Сами додумались.

— Ах, вот как, сами… — Дмитрий остановился перед ним. — А как все это объяснить Ученому совету?

— А это уже не моя забота.

— А чья?

— Твоя и Дубровина.

— А он знает об этом?

— Конечно.

— И как ему понравилась такая самодеятельность?

— Очень даже понравилась, отче, — с удовольствием сказал Ольф, откидываясь в кресле и смакуя вино. — Это во-первых. А во-вторых, никакой самодеятельности вовсе даже и не было. Можно сказать, наоборот. Он сказал, что недурно придумано и, если бы мы сами не додумались до этого, рано или поздно так решили бы сверху. Что, Одиссей, съел?

— Н-да, дела. — Дмитрий покачал головой. — И чем же конкретно вы занимаетесь?

— Пока что ликбезом. До сих пор толком не поняли ни одной твоей закорючки. Ждем тебя как господа бога, чтобы ты хоть немного просветил нас.

…Утром Дмитрий сразу пошел к Дубровину, но его не было. И только после третьего телефонного звонка услышал знакомый голос:

— Слушаю.

— Это я, Алексей Станиславович… Здравствуйте.

Дубровин несколько секунд помолчал, словно не узнавая его, и невнятно сказал:

— Приходи ко мне.

Он сидел за пустым столом — очень непривычно было видеть его ничем не занятым — и показался Дмитрию необычно маленьким.

— Ну, здравствуй. — Дубровин, не вставая, протянул ему через стол руку и кивнул: — Садись, рассказывай.

— Да что рассказывать… Вот, явился, — почему-то смешался Дмитрий.

— Об этом мне еще утром доложили.

— Быстро, однако.

— А ты как думал!

Дубровин так внимательно оглядывал его, что Дмитрий улыбнулся:

— Ну, как товар?

— Товар хорош, — серьезно сказал Дубровин. — Поправился, потолстел и глядишь… почти приемлемо.

— А как вы?

Дмитрий ожидал услышать обычную для Дубровина отговорку, но он вздохнул и невесело сказал:

— Скверно, Дима. Надо почку удалять.

— Так плохо?

— Да.

— Когда?

— Предлагают сейчас, но я поторговался — и отложили до весны. Сейчас очень уж некогда.

Дубровин как-то неловко, боком вылез из-за стола, прошелся по кабинету, прислонился к стене и, пристально глядя на Дмитрия, спросил:

— Что, рассказывать тебе действительно нечего?

— Нет, — сказал Дмитрий, опуская глаза.

— Тогда я расскажу кое-что. С января организуется новый отдел, смысл и назначение которого — заниматься проблемами, поставленными тобой. Как тебе нравится эта новость?

— Никак.

— Плохо, что никак… Ладно, поехали дальше. Будет в отделе пока две лаборатории: одна твоя, другая… — Дубровин чуть помедлил, — моя.

— Ваша? — с удивлением спросил Дмитрий.

— Да. Начальником отдела буду я. Чем ты так удивлен?

— Но ведь у вас были другие планы…

— Были, а теперь нет. Точнее, твоя работа заставила их изменить — и настолько, что от них почти ничего не осталось. — Заметив, что Дмитрий хочет что-то сказать, Дубровин сухо проговорил: — Твои эмоции, а тем более сожаления по сему поводу по меньшей мере неуместны.

— А законченную работу это сильно задело? — прямо посмотрел на него Дмитрий.

— Пока трудно сказать, но похоже, что да. Однако — все это уже в прошлом, а нам теперь придется основательно подумать и о будущем.

Дубровин так явно выделил это «нам», что Дмитрий поморщился.

— Насколько я тебя понял, ни к какому определенному решению ты еще не пришел?

Дмитрий хотел сказать, что решение у него более чем определенное — руководить лабораторией он не сможет, — но посмотрел на Дубровина и тихо ответил:

— Нет.

— Жаль, — жестко сказал Дубровин. — Значит, придется мне пока одному всем заниматься.

— Почему одному? Ольф…

— Ольф в таком деле не помощник, — оборвал его Дубровин. — Ладно, не будем об этом. Нет так нет. Но кое в чем тебе все же придется помочь мне сейчас.

— В чем?

— Тут приходили трое, изъявивших желание работать у нас. Тебе нужно поговорить с ними, и, если решишь, что они нам подходят, мы возьмем их.

— Хорошо, я поговорю, — сказал Дмитрий.

— Это первое. Второе — Шумилов уходит из института.

— Почему? — удивился Дмитрий.

— Решил, что работать он здесь не сможет. Вероятно, правильно решил…

— А как же его лаборатория?

— Об этом и речь. Лабораторию решено расформировать. Часть людей я беру к себе, часть уходят в другие отделы, а шестеро изъявили желание работать у тебя.

— Именно у меня?

— Да. Тебе придется поговорить и с ними. Одного ты возьмешь или всех — это уже твое дело.

— Но, Алексей Станиславович…

— Никаких «но», — решительно остановил его Дубровин. — Я отлично помню твое «нет», но этим все-таки изволь заняться, у меня и без того забот хватает. К тому же я их почти не знаю, а ты работал с ними.

— А о чем мне с ними говорить?

— Вот уж не знаю, голубчик, — развел руками Дубровин. — Судя по тому, как ты раскусил Мелентьева, опыта в этом деле тебе не занимать.

— Мелентьев — другое дело.

— Почему другое? Подбирай людей так, чтобы с ними можно было долго и хорошо работать.

«Кому?» — чуть было не спросил Дмитрий, но, перехватив взгляд Дубровина, промолчал.

То спокойное, бездумное настроение, с которым Дмитрий вернулся в Долинск, исчезло в первые же дни. Он видел, что все ждут, когда же он возьмется за работу. А работать он по-прежнему не мог. Совсем не мог. Несколько раз он брался за те наметки, которые они втроем сделали перед отъездом в Одессу, но хватало его не больше чем на час. Он просто ничего не понимал в том, что сам же писал всего месяц назад. И не только это. Просматривая журналы, Дмитрий тут же убеждался, что не в состоянии как следует осмыслить даже самую несложную информацию. Разглядывая строчки уравнений, он видел только какие-то греческие и латинские буквы, очень хорошо понимал, что каждая из них в отдельности означает, но связать все эти звенья в единую цепь почти никогда не удавалось. Как только ему казалось, что он начинает что-то понимать, тут же возникал какой-нибудь вопрос, и все рассыпалось. Он просто разучился мыслить. А главное — ему и не хотелось этого. Он каждый день отправлялся в институт, запирался в кабинете, клал перед собой папку с бумагами, но, случалось, даже не раскрывал ее, а весь день читал. До Нового года он перечел почти все романы Дюма. Где-то рядом, по коридору, работала его группа, были Жанна и Ольф; но Дмитрий почти не встречался с ними, разве что вместе ходили обедать. Он не знал, как объяснить Жанне свое затворничество, и, когда наконец заговорил об этом, она тут же остановила его:

— Дима, не надо ничего объяснять, я же вижу, как тебе это неприятно. Делай так, как считаешь нужным. Мы не будем тебя беспокоить, я уже сказала ребятам, чтобы они не обращались к тебе ни с какими вопросами.

— Да? — только и нашел он что сказать. — Очень хорошо.

И его действительно оставили в покое. И с Дубровиным Дмитрий виделся только мельком, и тот ни о чем не спрашивал его. С теми, кто хотел работать в его лаборатории, Дмитрий поговорил на следующий день и сказал Дубровину, что можно брать всех. Дубровин, не глядя на него, небрежно сказал:

— Хорошо, после Нового года оформим. Если насчет кого-нибудь передумаешь, сообщи.

И Дмитрий с облегчением взялся за романы Дюма. Время от времени он напоминал себе, что надо еще раз попытаться сесть за работу, и минут двадцать честно старался разобраться во всей этой чепухе, а когда убеждался, что у него ничего не получается, чуть ли не с радостью откладывал бумаги в сторону и снова принимался за чтение. Когда надоедало читать, он вставал, ходил по кабинету, смотрел в окно, просматривал старые подшивки «Крокодила» и решал кроссворды. Но рано или поздно приходили минуты отрезвления, он начинал понимать, что долго так продолжаться не может и надо как-то выбираться из этой отупляющей трясины. Но как? Его все больше пугала непроходящая неспособность к сколь-нибудь связному логическому мышлению. Однажды, натолкнувшись в своей же двухлетней давности статье на слова «эрмитова матрица», Дмитрий почти с ужасом обнаружил, что не знает, что это такое. Не не помнит, а именно не знает. А ведь он сам писал эти два слова и помнил, что эрмитова матрица — что-то не слишком сложное, вроде синуса в геометрии, но что именно, даже приблизительно представить не мог. Он тут же уехал домой, чтобы заглянуть в учебник, и в автобусе вспомнил случай, бывший с ним когда-то в университете. После долгого дня работы он спустился вниз, чтобы купить пачку лезвий, и, подойдя к киоску, обнаружил, что не знает, как они называются. Он долго стоял перед киоском и смотрел на маленький красный пакетик с надписью «Спорт». Он знал, что пакетик никакого отношения к спорту не имеет, что по-английски это называется «bracle», что за этим он специально спустился с четырнадцатого этажа, — но для чего ему это нужно и как эта штука называется по-русски, он никак не мог вспомнить. И, дождавшись, когда разошелся народ, он сказал продавщице, ткнув пальцем в стекло на прилавке:

— Дайте мне это.

— Что «это»? — не поняла продавщица.

— Ну… вот это.

Продавщица посмотрела, куда он показывал.

— Пасту?

— Нет, рядом.

— Лезвия?

— Да-да, лезвия, — обрадовался он.

И, вспомнив сейчас этот эпизод, Дмитрий почти успокоился. Значит, такое с ним уже бывало — и бесследно прошло. Он вспомнит эрмитову матрицу точно так же, как вспомнил когда-то про лезвия. И вообще нет никаких оснований для паники. И его забывчивость, и непонимание, и нежелание работать — естественная реакция на крайнее перенапряжение, которому он подвергал свой мозг. Один Сахалин чего стоит…

О Сахалине Дмитрий сам вспоминал порой с удивлением. Он обдумывал свои идеи почти беспрерывно, даже во сне, и иногда, очнувшись на минуту, не сразу понимал, где он и почему вокруг скалы и море, а не стены его кабинета. Однажды, задумавшись, он ушел далеко по берегу и, споткнувшись о камень, сильно ушиб руку, огляделся и увидел, что все вокруг незнакомо ему. Только взглянув на часы и вспомнив, когда он отправился в путь, Дмитрий догадался, что прошел, вероятно, километров пятнадцать, и повернул назад. А через час ему показалось, что он сошел с ума. Он стоял у скалы, смотрел на глубокую, шумно вскипавшую перед ним воду и никак не мог понять, как же он перебрался через это явно непроходимое место. Поверху? Он отошел назад и озадаченно покачал головой — верхом, бесспорно, пройти тоже было нельзя. Но ведь как-то он попал сюда, не дух же святой его перенес… Он даже пощупал свою одежду, чтобы убедиться, что она сухая и ни вплавь, ни вброд он не перебирался. Потом он сел на камень, закурил и только минут через пятнадцать догадался, в чем дело. Прилив! Ну конечно же прилив… Как, оказывается, все просто…

Случалось и раньше, что он, увлекшись работой, забывал о еде и сне, но такой полной, почти абсолютной отрешенности от пространства и времени, как на Сахалине, у него никогда еще не было. И стоит ли теперь удивляться, что мозг отказывается подчиняться ему? Пройдет еще какое-то время, все восстановится, и он снова начнет работать…

Дома он посмотрел учебник, тут же, бегло прочитав всего несколько строк, вспомнил эрмитову матрицу и совершенно успокоился. Почему-то очень захотелось спать, Дмитрий лег и проспал три часа. А проснувшись, не сразу понял, что сейчас — утро или вечер. За окном было темно, часы показывали четверть шестого. Наконец он догадался, что должен быть вечер — ведь Жанны рядом не было, — и стал думать, почему он в постели. «Кажется, я зачем-то вернулся домой… Зачем? Ах да, эрмитова матрица… При чем тут эрмитова матрица и что это такое?» Минуту или две он думал об этом, но вспомнил только, что перед сном прочел об этой матрице в учебнике и все понял. А что именно понял — этого он не знал. Вернее, когда-то знал, но совсем забыл — и теперь уже никогда не узнает и не вспомнит. Никогда. И работать он тоже уже никогда не сможет… Это было так очевидно, что он хотел даже посмеяться над своими недавними надеждами. Но смеяться он не мог — ему хотелось плакать. Он отвернулся лицом к стене, закрыл глаза и подумал: да, это конец. Очевидно, силам человеческим положен какой-то предел, и он этого предела достиг. Именно так, и это все объясняет.

Думать об этом было слишком больно, и он хотел встать, чтобы заняться чем-нибудь, но посмотрел на часы и увидел, что сейчас должна прийти Жанна, — и остался лежать. Но когда она открыла дверь и, торопливо сбросив на кресло пальто, сразу прошла к нему, он даже не пошевелился. Жанна немного постояла, потом осторожно разделась, легла рядом с ним, прижалась к его спине и положила ему руку на лоб. Дмитрий прижал ее ладонь к своему лицу и неожиданно заплакал: от жалости к самому себе и — почему-то — к ней, от счастья своего неодиночества, от необычного ощущения теплой тяжести ее тела. «Господи, как же мне повезло, — суеверно подумал он. — Что я делал бы сейчас без нее?» Он хотел сказать это ей, но почувствовал, что засыпает.

75

Приказ об образовании нового отдела вывесили двенадцатого января. Один из четырех его пунктов гласил, что руководство вновь созданной тридцать первой лабораторией временно возлагается на доктора физико-математических наук Кайданова Д. А. Дмитрий прочел об этом утром, машинально задержавшись у доски приказов по пути в свой кабинет.

— Можно вас поздравить? — сказал кто-то, стоявший рядом.

— Да-да, благодарю, — пробормотал Дмитрий тщетно пытаясь вспомнить, кто это, и пошел к Дубровину. Не поздоровавшись, он сказал с порога:

— Алексей Станиславович, там приказ вывешен…

— И что же? — сказал Дубровин, протягивая ему Руку.

— Здравствуйте… В пункте третьем есть две маленькие неувязочки.

— Какие?

— Во-первых, формально я еще не доктор физико-математических наук…

— Насколько мне известно, позавчера ВАК утвердила твою кандидатуру. Диплом вышлют, вероятно, недели через две. Какая вторая неувязка?

— Я не давал согласия на руководство лабораторией. Даже временное.

— Ну, не давал, так и не руководи, — безразлично сказал Дубровин, разглядывая бумаги на столе.

— Как это понимать?

— А так, — вздохнул Дубровин. — Да ты сядь… Можешь считать, что никакого приказа не было. Тем более что ты не расписывался под ним и формально имеешь полное право ничего не делать. Ровным счетом ничего. Только прошу учесть, что в таком случае все твои обязанности, — Дубровин особенно подчеркнул это «все», — придется исполнять мне.

— Алексей Станиславович, зачем вы это сделали? — тихо спросил Дмитрий.

Дубровин промолчал.

— Вы это специально?

Дубровин устало посмотрел на него:

— А если и так?

И тут Дмитрий не выдержал. Он вскочил и закричал высоким, самому показавшимся незнакомым голосом:

— Да поймите вы, черт возьми, я не благородная институтка, меня не надо упрашивать! Если бы я мог работать, я бы не то что согласился, а сам бы потребовал, чтобы мне дали лабораторию, людей, средства! Но я не могу, поймите вы это наконец! Я сейчас способен только на то, чтобы читать детективы и решать кроссворды! Вы сами говорили, какую значительную работу я сделал, — так подумайте о том, чего это могло стоить мне! Я же интеллектуальный труп, развалина! Или вы думаете, что я набиваю себе цену и мне нравится, чтобы меня упрашивали? Скажите честно — вы так думаете?

— Нет, Дима, нет, — быстро сказал Дубровин. — И, пожалуйста, успокойся.

— Тогда зачем вы так делаете? — с горечью спросил Дмитрий. — Или вы думаете, мне приятно слышать, что вы, тяжело больной человек и человек мне очень дорогой, должны делать за меня мою работу? Неужели вы думаете, что я сам не сказал бы вам, что согласен, если бы мог сделать это?

— Сядь, Дима. — Дубровин вышел из-за стола и, положив ему руку на плечо, повторил: — Сядь, пожалуйста.

Дмитрий сел, и Дубровин сказал:

— Прости, я виноват. Действительно, не надо было так делать… Дай-ка закурить.

— Вам же нельзя, — тихо сказал Дмитрий, но полез за сигаретами.

— Одну можно.

Они закурили, и Дубровин, морщась то ли от дыма, то ли от боли, заговорил:

— Действительно, я сделал это специально. Думал, что так будет лучше. Ты весь ушел в себя, даже Жанна ничего не знает, и мы можем только гадать, что с тобой творится. Я и подумал, что этот приказ… как-то поможет тебе сдвинуться с мертвой точки. Это во-первых. А второе — раз уж лаборатория создана, ею должен кто-то руководить, хотя бы формально.

— Я же вам давно говорил — поищите кого-нибудь, если уж Ольф не подходит.

— Кого-нибудь нельзя, Дима, — твердо сказал Дубровин. — Нужен именно ты. Потому что не только твоя лаборатория, но и весь отдел будет работать над твоими проблемами — ты не забывай об этом. И мне, как начальнику отдела, теперь постоянно будет нужна твоя помощь. А потом… — Дубровин помолчал, — мое состояние. Мне очень скверно, Дима. Боюсь, что и до весны не дотяну. А уложат меня месяца на два, если не больше. У меня ведь и вторая почка не очень хорошо работает. А на кого отдел оставить? Ты же сам понимаешь, как важно с самого начала не наделать ошибок.

— Алексей Станиславович, — с отчаянием сказал Дмитрий, — я все понимаю, но я не могу… Верите вы мне?

— Ну разумеется, — торопливо сказал Дубровин. — Давай не будем об этом говорить. Подождем, пока ты придешь в себя.

— А вы уверены, что это будет?

— Конечно.

— А я нет…

— Дима, ты не думай об этом. Это пройдет, обязательно пройдет.

Дмитрию показалось, что Дубровин и сам напуган его словами, и он попытался улыбнуться:

— Будем надеяться.

— Ты постарайся не думать так. Ты думай, что это обязательно пройдет, и очень скоро. Ну все, хватит. Знаешь что? — вдруг оживился Дубровин. — Давай-ка выпьем, а?

— Да что вы, ей-богу! — изумился Дмитрий. — Вот этого вам уж точно нельзя.

— Это мы еще посмотрим. — Дубровин встал, налил из графина воды в два стакана и довольно улыбнулся. — К этому ни один эскулап не придерется. А знаешь, к чему я все это веду?

— Нет.

— Будем пить на брудершафт. А то ты кричишь на меня — и в то же время на «вы» величаешь. Неестественно как-то.

— Извините.

— Вот выпьем, тогда и извиню. Давай-ка, как это делается… — Дубровин с самым серьезным видом продел свою руку в руку Дмитрия и кивнул: — Ну, пей.

И, поцеловав его, сказал:

— Вот теперь можешь еще раз извиниться.

— Извини, — улыбнулся Дмитрий.

— То-то. А вообще — правильно накричал на меня. Дураков надо учить. А то я тоже хорош… разнюнился. Ничего, Дима, я выдержу, не смотри так жалостливо. Нам с тобой еще долго вместе работать. Только бы мне совсем не свалиться… Ну все, иди.

Дубровин легонько подтолкнул его, и Дмитрий, оглянувшись на него с порога, ушел.

Придя в свой кабинет, он с отвращением засунул недочитанную «Королеву Марго» в нижний ящик стола и, придвинув папку с бумагами, еще долго не решался открыть ее, страшась очередной неудачи. И неудача, как и прежде, была полная. Насилуя себя, он просидел над выкладками до обеда, но у него ничего не получалось. После обеда он с полчаса поболтал с Жанной и Ольфом, всячески оттягивая минуту, когда придется идти к себе в кабинет.

Дмитрий засел, за одну из своих старых статей, надеясь, что так будет легче восстановить утраченные навыки, — и к вечеру с грустью обнаружил, что если и есть какие-то сдвиги, то иначе чем ничтожными их не назовешь. И статья представлялась ничтожной, и тратить на нее время казалось бессмысленным. Но на следующий день, обложившись черновиками, он снова взялся за нее, шаг за шагом проделав выкладки двухлетней давности. Время все равно девать было некуда, и он весь день просидел над статьей и к концу дня, просматривая эту бессмысленную работу, подумал: «К Грибову сходить, что ли? Терять-то все равно нечего». Но что сказать ему? Он был здоров как никогда, спал, по словам Жанны, как младенец, Ольф утверждал, что цвет лица у него «более чем прекрасный», он мог легко отмахать на лыжах двадцать километров и останавливался лишь тогда, когда Жанна и Ольф начинали отставать. (Лыжные прогулки втроем давно уже вошли у них в привычку.) Чем он может быть болен? Тупостью? Но вряд ли найдется на свете врач, который может излечить это.

И все-таки было уже не совсем то, что прежде. Если раньше только мысль о работе вызывала отвращение, то теперь, понимая, что само собой ничего не произойдет, Дмитрий просиживал за работой целыми днями. И хотя результаты ее по-прежнему можно было расценивать лишь, как убогие, — они все же были. С прежним уровнем, конечно, и сравнивать не приходилось, — но что-то уже было. Он не приходил в отчаяние от того, что чего-то не понимает, а спокойно разбирался в непонятном. И если и злился, то лишь на то, что выздоровление идет слишком медленно. Вот если бы это произошло сразу, от какого-нибудь толчка или шока… Поймав себя на этой мысли, Дмитрий зло обругал себя: «Чушь собачья… Чертовщина… Метафизика… Какой может быть толчок? Работать надо…»

76

И все-таки «чертовщина» случилась, и очень скоро.

Они возвращались домой, и Жанна, сойдя с автобуса, сказала ему:

— Ты иди, а я по магазинам пройдусь.

— Пойдем вместе, — предложил Дмитрий.

— Да нет, не надо. — Жанна почему-то смутилась. — Иди, я недолго.

Но пришла она только через два часа, и Дмитрий, истомившийся ожиданием, недовольно посмотрел на нее:

— А говорила — недолго.

Жанна поцеловала его и весело сказала:

— Не сердись, милый, мне нужно было.

Она стала готовить ужин, и Дмитрий, приглядываясь к ней, заметил, что настроена Жанна как-то необычно — то и дело беспричинно улыбалась, говорила невпопад и явно была очень довольна чем-то.

— У тебя какие-то новости? — спросил он наконец.

— Все может быть, — ответила Жанна, отворачиваясь, и Дмитрий видел, что она едва сдерживается, чтобы не рассмеяться.

Он неодобрительно покосился на нее и принялся за чай. А потом, минут пятнадцать спустя, он подошел к книжному шкафу и, тронув рукой корешки переплетов, вдруг повернулся к ней — и увидел, что Жанна смотрит на него откровенно ликующим взглядом, и наконец догадался, еще не смея поверить себе:

— Ты что… беременна?

Жанна молча кивнула, и Дмитрий, сев на первый попавшийся стул, тихо позвал ее:

— Иди сюда, Жанна медленно подошла к нему. Дмитрий, сцепив руки у нее на спине, осторожно прижался лбом к ее животу и поцеловал скользкую ткань ее блузки.

— Ты лучше меня целуй, — тихо засмеялась Жанна.

Он посадил ее на колени и обнял так, словно хотел руками оградить ее всю от каких-то неведомых опасностей. Он знал, что надо спросить Жанну еще о чем-то, что должно быть связано с этой новостью, и не сразу догадался:

— Сколько уже?

— Почти два месяца.

— Что же ты раньше не сказала? — наивно спросил он.

— Надо же мне было самой увериться.

— А теперь… уверена?

— Да. Врач сегодня подтвердила.

— Поэтому ты так долго и ходила?

— Ну конечно.

Вечером, в постели, Жанна призналась ему:

— Знаешь, я уже начала бояться, что у меня… ничего не получится. Пошла здесь к врачу, потом в Москву съездила — говорят, что все в порядке, а я все больше боюсь. Для тебя ведь это было бы… очень плохо, да?

— Сейчас уже не знаю.

— Плохо, я знаю. Я же видела, как тебе хочется ребенка.

— А сейчас разве не видишь?

— Все вижу, все знаю, — засмеялась Жанна. — Давай спать будем.

И она действительно скоро заснула, но Дмитрий еще долго смотрел в темноту и, думая об этой необыкновенной новости, все не мог до конца осмыслить ее. Он ни за что не признался бы Жанне, что его самого уже начало беспокоить то, что она так долго не могла забеременеть. Но ему и в голову не приходило, что дело может быть в ней. А если бы у них действительно не было детей — что тогда? Сейчас думать об этом было легко. Никаких «бы» — все будет! И ждать-то осталось всего семь месяцев… Ему вдруг почему-то стало неспокойно, и он не сразу догадался, в чем дело. Возраст Жанны… Дмитрий некстати вспомнил то ли где-то прочитанное, то ли от кого-то услышанное: женщины уже чуть ли не в двадцать пять лет считаются старородящими (слово-то какое уродливое!). А Жанне в апреле исполнится тридцать три. Для первых родов, наверно, не так уж и мало… И как ни успокаивал он себя тем, что таких, как она, наверняка сотни тысяч, если не миллионы, и рожают же они, — беспокойство все усиливалось. Что ему до этих миллионов, если Жанна у него одна-единственная… Он осторожно повернулся на бок, почувствовал ее дыхание на своем лице — и вдруг страх за нее, страх перед той болью, которая ожидает ее в недалеком уже будущем, заставил его тронуть ее за плечо. Жанна спросонья потянулась к нему губами, он поцеловал их и тихо спросил:

— Спишь?

— Угу…

— Слушай, Жаннета, а это… не опасно?

— Что?

— Ну, роды-то у тебя первые.

— Ну и что? — не понимала Жанна.

— Как что? Тебе же все-таки уже за тридцать.

— Тоже мне старуху нашел, — обиженно пробормотала Жанна и поудобнее устроилась у него на руке. — Спи, это не твоя забота.

— Как это не моя?

Жанна окончательно проснулась:

— Ты, что ли, за меня рожать будешь?

— Слушай, я же серьезно…

— А я — нет.

— Что тебе об этом сказали? — не унимался Дмитрий.

— Хорошо сказали… Что телосложение у меня на редкость гармоничное и все пройдет как надо. И вообще я вся красивая… Не веришь?

— Нет, — улыбнулся Дмитрий, вспомнив ее слова: «Пожалуйста, не говори мне о моей красоте».

— А вот смотри…

Жанна взяла его руку и провела ею по своему лицу, потом по груди, бедрам и подогнула колени, чтобы он мог дотянуться до ее ног.

— Вот видишь, какая я… И даже могу говорить об этом, и чуть-чуть похвастаться… И не бойся, что я такая старая.

— Ужасно боюсь.

— Слушай, давай все-таки спать, а?..

Жанна, уткнувшись. Лицом ему в шею, скоро заснула. А Дмитрий пролежал без сна почти до утра. Он уже совсем не боялся за Жанну и стал думать о том, что надо подавать на развод. С Жанной он заговаривал об этом только однажды, вскоре после приезда с Сахалина. Она неодобрительно посмотрела на него:

— А других забот у тебя сейчас нет?

— Все равно делать когда-то надо.

— А почему именно сейчас?

— Ну… лучше уж сразу кончить с этим, — не очень уверенно сказал Дмитрий, не глядя на нее.

Но на самом деле он совсем не думал так. Да, Ася была уже в прошлом, но это прошлое было еще слишком близким, и ему очень не хотелось возвращаться к нему. И Жанна, отлично понимая это, решительно заявила:

— Пожалуйста, не делай этого сейчас. Я вовсе не горю желанием как можно скорее заполучить отметку в паспорте о том, что я законная мужняя жена. Если уж хочешь знать, мне даже неприятно, что ты можешь подумать так.

— Как «так»?

— Что меня беспокоит эта формальность.

— А может, она меня беспокоит? — Дмитрий, не подумав, решил все свести к шутке, но Жанна огорченно вздохнула:

— Еще того лучше… Ты думаешь, что говоришь?

— Нет, — смутился Дмитрий.

— Оно и видно.

— Прости, пожалуйста, я действительно не подумал.

— Ладно уж, — сжалилась над ним Жанна. — Но больше не надо так говорить.

— Не буду.

Ася, видимо, знала о перемене в его жизни. После четырех месяцев молчания она снова написала ему. Письмо было спокойное, Ася подробно рассказывала о том, что уже привыкла к Каиру, к языку, к климату — вот только по зиме очень скучает, — что относятся к ней хорошо и работа ей нравится. А в конце она словно мимоходом писала, что, если ему нужен развод, она, разумеется, не станет возражать и, если нужно, приедет, но лучше было бы обойтись без этого. И Дмитрий решил, что завтра же надо сходить в суд и все узнать.

Утром, просыпаясь от прикосновения Жанны, будившей его, и еще не совсем проснувшись, он уже знал, что день сегодня начинается необыкновенный, — и тут же вспомнил, в чем эта необыкновенность. Можно было называть это «чертовщиной» и «метафизикой», но Дмитрий очень хорошо видел, что все, знакомое прежде, выглядит теперь определенно по-другому. Казалось, все тот же ковер висел на стене, так же поблескивала посуда в шкафчике, такое же зимнее утро нехотя начиналось за окном, — и все-таки было все не то и не так, как вчера. А главное — другой была Жанна. Дмитрий все утро присматривался к ней, пока Жанна шутливо не возмутилась:

— Димка, перестань так смотреть!

— Как?

— Так… — Жанна покраснела, засмеялась и обняла его: — Чудак ты, Дима.

— Почему чудак?

— Не знаю… Ты сейчас как ребенок.

— Уж и обрадоваться нельзя, — попробовал обидеться Дмитрий.

— Почему же нельзя… Но на работе не надо так на меня смотреть.

— А сейчас, значит, все-таки можно?

— Сейчас все можно…

По дороге в институт Дмитрий с уверенностью подумал: с работой тоже все будет по-другому. Не сегодня, так завтра, вообще — очень скоро.

Через три дня он сам будет изумляться тому, как мог не понимать такие элементарные вещи. Непонятное не только стало очевидным, но и казалось на редкость простым, даже примитивным. Он за полдня разобрался в осенних наметках и легко увидел несколько новых интереснейших возможностей продолжения работы. Он опасался упустить счастливое время, знал, что продлится оно недолго, а потому просиживал в своем кабинете до позднего вечера. Возвращаясь домой, почти не разговаривал с Жанной, и она ни о чем не спрашивала его, но по ее взглядам Дмитрий видел, что она обо всем догадывается. Да и вся группа, похоже, заметила перемену в его состоянии.

А потом пришел день, когда он понял, что счастливое время все же кончилось. Работоспособность восстановлена, но никаких идей больше не будет. Пока, разумеется. Потом они, конечно, появятся снова… А впрочем, почему «конечно» и «разумеется»? Давно ли само собой разумеющимся было убеждение, что работать он больше не сможет? С тех пор не прошло еще и месяца… А когда это появится снова? Ведь если такое бывало уже дважды — и всего за какие-то шесть лет, — то наверняка будет и в третий раз. И в четвертый, если, конечно, третий не окажется последним. А, да пропади оно пропадом, вдруг неизвестно отчего почти взбесился Дмитрий, будет так будет, ничего не поделаешь. Пока ведь это кончилось, и он снова может работать. Есть целая куча недурных идей, с которыми придется основательно повозиться, и возни этой, похоже, хватит на несколько лет. Если, конечно, уже через месяц или даже завтра не выяснится, что все они гроша ломаного не стоят… Но и об этом думать пока не нужно. Просто надо работать. Главное, есть та печка, от которой можно танцевать. И чтобы сделать первое па, надо завтра пойти к Дубровину и сказать ему, что он согласен. Можно пойти и сейчас или хотя бы позвонить… И Дмитрий набрал номер, послушал длинные гудки и не сразу сообразил, что рабочий день уже давно закончился — был восьмой час вечера. Ну что ж, завтра так завтра…

Вернувшись домой, Дмитрий увидел довольную физиономию Ольфа, стоявшего в дверном проеме. Пока он раздевался, Ольф с таким многозначительным видом смотрел на него, что Дмитрий не выдержал:

— Уж не хочешь ли ты сказать, что с меня бутылка?

— Две, — ухмыльнулся Ольф.

— И обе выпьешь?

— С вашей помощью.

— А есть за что пить?

— Нет, ты только посмотри на него! — с возмущением обратился Ольф к Жанне, выглянувшей из кухни. — Он еще сомневается, есть ля за что пить! А ну, глянь сюда…

Ольф посторонился, и Дмитрий увидел накрытый стол, на котором действительно стояли бутылка коньяку, шампанское и даже цветы.

— Оцени, отче! — торжественно сказал Ольф. — Бутылки — дело плевое, но цветы, цветы! Из-за них я унижался и пресмыкался аки червь!

— Благодарю, — церемонно наклонил голову Дмитрий, догадываясь, из-за чего такой переполох.

Ольфу явно очень хотелось, чтобы Дмитрий порасспрашивал его, но, так и не дождавшись этого, он снова возмутился:

— Ты бы, Одиссей, хоть приличия для поинтересовался, из-за чего такой сыр-бор разгорелся?

— А из-за чего?

— Во негодяй. — Ольф покачал головой. — Нет, я просто не могу смотреть на эту постную физиономию… Женщина, иди сюда! — крикнул он Жанне.

Она вышла, и Ольф, взяв ее под руку, горестно начал:

— Смотри, ради кого мы старались… Что изображено на этой личине? Ради чего мы облачились в лучшие свои одежды, мудрили над яствами и питиями, сбивались с ног, стараясь успеть к его приходу в час икс… Да ему не коньяк надо было ставить, а портвейн за рупь тридцать две! Не цветы, а копеечную открытку без марки и адреса! А посмотри, во что одет этот шаромыжник… Можно подумать, что это пришел не доктор наук, а ночной сторож после суточного дежурства. Все штаны в пепле, штиблеты не чищены… — сокрушенно покачал головой Ольф.

— Ладно уж, простим его, — засмеялась Жанна.

— Не прежде, чем он облачится во фрак…

Жанна, целуя Дмитрия, сказала:

— Правда, Дима, иди переоденься.

— Слушаюсь.

Когда он вышел, Ольф и Жанна стояли рядом и держали расписной деревянный поднос, на котором лежал журнал и что-то тонкое и плоское, обернутое цветной бумагой. «Диплом», — догадался Дмитрий. Ольф, тряхнув шевелюрой, провозгласил:

— Вот, отче, прими… Мы, наместники доброй и справедливой судьбы на этой грешной земле, одаряем тебя твоим же собственным могучим трудом, в ближайшем будущем потрясущим основы всей современной науки… Жаннета, приступай.

Жанна, стараясь сдержать смех, с поклоном подала ему журнал. Дмитрий поцеловал ей руку и сказал:

— Мерси, мадам.

— А также, — возвысил голос Ольф, протягивая диплом, — преподносим тебе знак формального признания твоих великих заслуг. К сожалению, ты будешь не самым молодым доктором наук в нашей стране, но и далеко не самым старым.

Ольф обнял Дмитрия, смачно поцеловал его и недовольно проворчал:

— Фу, табачищем от тебя несет… Женщина, дай в качестве компенсации тебя облобызаю.

Жанна подставила ему щеку. Ольф осторожно приложился к ней, Жанна засмеялась и сама поцеловала его.

— А теперь — за стол! — скомандовал Ольф.

Потом, поглаживая блестящие журнальные страницы, Ольф задумчиво сказал:

— Ну теперь грянет гром небесный… — И со вздохом признался: — Знаешь, Димыч, когда я прочел это — с грустью обнаружил, что понял еще меньше, чем осенью… Почему так? Я же, надеюсь, не из самых бездарных кандидатов, не говоря о нетитулованных чернорабочих науки? Как же тогда они примут это?

— Поживем — увидим, — сказал Дмитрий.

77

Ни завтра, ни через неделю Дмитрий к Дубровину не пошел.

На следующий день он внимательно просмотрел свою статью и мысленно продолжил ее теми идеями, которые возникли в последние дни. Пытаясь сформулировать общее впечатление, он вдруг подумал: «А может быть, лучше было бы не делать этого?» И, хорошо понимая, что не сделать нельзя было, все-таки думал: «Возможно, это и есть одна из тех „безумных“ идей, о которых говорил когда-то Бор… Но заниматься-то этими безумными идеями придется людям вполне разумным, нормальным. В частности, Ольфу, Жанне, всем ребятам…» Некстати вспомнилось вчерашнее признание Ольфа: «Понял еще меньше, чем осенью». А как же тогда понять другим? Вот сейчас в десяти шагах от него сидят и ждут, когда он придет к ним и что-то объяснит. А как это сделать? Они, конечно, будут вовсю стараться, работать до изнеможения, — но к чему это приведет? Что, если они никогда не справятся с этим? Если им это просто не по силам? А ему самому?

Допустим, этих идей действительно хватит на несколько лет работы. А что дальше? Ведь совершенно очевидно, что снова наступит такой момент, когда придется делать очередной скачок, чтобы как-то осмыслить и разрешить клубок накопившихся противоречий и проблем. Наивно думать, что его идея, пусть даже и «безумная», наконец-то приведет к созданию «истинной» теории элементарных частиц… Мир-то бесконечен и неисчерпаем, это же азбучная истина. В лучшем случае его идеи — лишь очередной шаг на пути к этой «истинной» теории. И даже если он сделает его — что дальше? Очевидно, следующий шаг… А хватит ли у него сил сделать его?

Он встал и прошелся по кабинету, пытаясь как можно спокойнее и по возможности объективно оценить сделанное им.

Допустим, его работа — действительно большое открытие, как уверяют Дубровин и Александр Яковлевич. Пусть даже, предположим на минуту и это, выдающееся… Но почему именно ему удалось сделать его? Потому что он талантлив? Наверное, так. Но что это такое — талант? В сущности, лишь условное обозначение чего-то, существующего в природе. Снег назвали снегом, думал он, глядя в окно на заснеженные сосны, потому что его надо было как-то назвать. А можно было снег назвать талантом, а талант — снегом. И кажется, была такая мера веса, называвшаяся талантом… А что такое, в частности, его «что-то, существующее в природе»? По-видимому, главная особенность его таланта — крайнее перенапряжение мозга, после которого наступает какое-то патологическое истощение — и физическое, и духовное… Возможно, у других все это иначе, но у него, к сожалению, именно так. Конечно, куда лучше быть всегда исправной машиной, безостановочно генерирующей и обрабатывающей новые идеи, но ему это не дано. После каждой «генерации» ему, очевидно, придется становиться на ремонт. И ремонтироваться, бесспорно, после каждой поломки придется все дольше и дольше. До тех пор, пока он не сломается совсем. Интересно, когда это может произойти? — с любопытством, как не о себе, подумал он. Наверняка раньше его физической смерти… И что же тогда? Медленное угасание, воспоминания о славном прошлом? А собственно, почему бы и нет? В конце концов, не он первый и наверняка — не последний…

Дмитрий вспомнил, что уже думал об этом на Сахалине. Кажется, тогда эта мысль не слишком угнетала его — наверно, потому, что работа еще не была окончена и обо всем остальном думалось мимоходом. Значит, надо браться за работу и сейчас…

Но ему еще долго не удавалось побороть себя. За работу он взялся, но по-прежнему просиживал в одиночестве в своем кабинете и никак не мог решиться пойти к Дубровину. Слишком хорошо помнились недавние месяцы пустого, бессмысленного существования. И при одной мысли о том, что это снова повторится, — а он был уверен, что так и будет, — ему становилось плохо. И думалось: в этот раз его спасли Жанна и будущий ребенок, а кто и что будет спасать в следующий раз? А если этот следующий раз действительно окажется последним?

И все больше мучила его мысль: имеет ли он право связывать свою «безумную» идею с другими людьми? Пусть они сами этого хотят, но ведь они просто не знают, что им предстоит. Что, если эта работа для многих окажется в конце концов непоправимым психологическим крушением? И хотя он хорошо понимал, что рассуждать так теперь, когда «джинн» уже выпущен из бутылки, по меньшей мере нелогично, ведь его работа существует уже независимо от него и не в его власти ни запретить, ни уничтожить ее, — решиться было трудно. Он вздыхал про себя: «Если бы можно было всю жизнь работать одному…»

Но это, конечно, было невозможно. И Дмитрий, уже зная, что не может не согласиться на руководство лабораторией, все же со дня на день откладывал разговор с Дубровиным и при редких встречах с ним виновато отводил глаза.

«Гром небесный» грянул очень скоро — уже на девятый день после выхода статьи. В десять часов Дмитрию позвонил Александр Яковлевич и, ответив на приветствие, сказал:

— Вот что, Дима, давай-ка быстренько ко мне.

Александр Яковлевич впервые обратился к нему на «ты», и Дмитрий довольно заулыбался:

— Слушаюсь, Александр Яковлевич… Через час буду.

— Ты делаешь успехи.

— Одну в день выкуриваю, — сказал Дмитрий.

— Значит, скоро совсем на них перейдешь… — Александр Яковлевич помолчал и неожиданно спросил: — А газеты ты читаешь?

Дмитрий с удивлением посмотрел на него:

— Конечно.

— И эту тоже? — показал Александр Яковлевич.

— Эту — нет.

— Ну так прочти, есть тут одна любопытная статейка.

«Статейка» оказалась на полстраницы и называлась внушительно — «Безответственность». Дмитрий, еще не понимая, зачем ему нужно читать эту статью, бегло просмотрел начало, потом бросил взгляд на конец статьи, мельком заметил свою фамилию, но сначала прочел подпись: «В. И.Михайловский, академик, лауреат… член…», а затем снова наткнулся на свою фамилию и прочел весь абзац: «Совершенно очевидно, что публикации таких работ, как статья Д. А. Кайданова, наносят ощутимый ущерб престижу советской науки. В сущности, авторы подобных статеек недалеко ушли от печально знаменитых изобретателей „вечного двигателя“, и поныне посылающих свои „гениальные“ творения в различные инстанции…» Дмитрий почувствовал, что у него начинают гореть уши, и вернулся к началу статьи. Автор утверждал, что «наряду с огромной армией серьезных, добросовестных ученых, честно делающих свое нелегкое дело», есть небольшая группа «юных авантюристов от науки», во что бы то ни стало жаждущих сенсаций и дешевого успеха. Оказывается, эти «юные авантюристы», не удосужившись как следует даже разобраться в элементарных основах сложнейших современных теорий, «ничтоже сумняшеся» объявляют их неверными и взамен выдвигают свои, якобы «бесспорные» и «истинные». В частности, молодой кандидат физико-математических наук Д. А. Кайданов, спекулируя объективными трудностями теории элементарных частиц, в недавно опубликованной статье утверждает — ни много ни мало! — что многие положения этой сложнейшей из наук «по меньшей мере сомнительны» и «нуждаются в пересмотре». Завидная самоуверенность! Но это только цветочки, ягодки впереди. Здесь юный ниспровергатель еще сомневается… Там же, где он берется что-то прямо утверждать, у не слишком искушенного и легковерного читателя волосы должны подняться дыбом, если хоть немногое из того, о чем столь безапелляционно сообщает нам автор, соответствовало бы действительности… Но, к счастью, этого «не может быть, потому что этого не может быть никогда». Попытки «лихим кавалерийским наскоком» потрясти основы науки неоднократно предпринимались и раньше, но все они неизменно заканчивались печальным конфузом для инициаторов этих «атак». «И здесь уместно задать автору вопрос: думал ли он о том, на что посягает? Приходило ли ему в голову, что эти самые основы наук закладывались задолго до того, как он появился на свет, и что занимались этим тысячи и тысячи людей во многих странах мира — и нередко с риском для жизни?»

Дальше шло еще с десяток подобных патетических восклицаний, из которых Дмитрий узнал о себе несколько любопытных вещей. Что он, например, «дилетант, довольно искусно балансирующий на грани ложной глубокомысленности и невежества», что ему «явно не мешало бы заглянуть в учебники», что его «удивительная логика несравнима даже с женской». («Пусть простит мне это сравнение лучшая половина рода человеческого!» — тут же восклицал Михайловский.) И что некоторые его утверждения настолько ошибочны, что указывать на эти ошибки, очевидные даже для студента-третьекурсника, как-то неловко. Затем выражалось удивление по поводу того, как мог такой солидный и авторитетный журнал допустить «столь безответственную публикацию». А заканчивалась статья так: «Как только что стало известно автору, Д. А. Кайданову присвоено звание доктора физико-математических наук. Новость, которая, несомненно, повергнет в изумление всякого, кто отважится на неблагодарный и заведомо никчемный труд ознакомиться с только что опубликованной статьей новоявленного „светила науки“. Но еще большее изумление вызывает тот факт, что Ученый совет одного из крупнейших научно-исследовательских центров страны решился на такую акцию, а ВАК, — очевидно, по недосмотру, ничем другим это объяснить нельзя, — утвердила ее. Не следует ли из этого напрашивающийся вывод, что ученым советам всех институтов, и, конечно, в первую очередь ВАКу, следует повысить требовательность к уровню кандидатов, представляемых к высоким научным званиям?»

Дмитрий сложил газету и спросил:

— Можно взять на память?

— Бери. — Александр Яковлевич с любопытством посмотрел на него и улыбнулся: — Валидол, я смотрю, тебе вряд ли понадобится.

— Нет.

— Ну и… как тебе это? — Александр Яковлевич показал сигарой на газету.

— Да в общем-то никак… Неприятно, конечно. И неумно, хотя он академик, лауреат и член чего-то.

— Что верно, то верно, — согласился Александр Яковлевич. — Ума там не то что на палату, но и на собачью конуру не наберется. Мне даже неловко стало… за свое академическое сословие. Однако славу он тебе создал настоящую. Правда, скандальную, со знаком минус, но ведь известность-то какая, а? — Александр Яковлевич насмешливо прищурился. — Теперь несколько миллионов человек будут знать, что Кайданов — спекулянт, авантюрист, одержим манией величия и никакой он не доктор наук, а проходимец и чуть ли не самозванец…

— Переживу как-нибудь.

— Да уж придется… Ладно, повеселились — и хватит. — Александр Яковлевич сразу стал серьезным. — Что делать думаешь?

Дмитрий с удивлением посмотрел на него:

— Ничего, разумеется. Это же демагогия чистейшей воды.

— До этого я и сам додумался, — неласково сказал Александр Яковлевич. — А с демагогией, выходит, не надо бороться?

— А как вы представляете эту борьбу?

— Как — это уже второй вопрос. Ты же, кажется, считаешь, что принципиально не стоит бороться… — Дмитрий промолчал, и Александр Яковлевич сердито спросил: — Я правильно тебя понял?

— Примерно, — нехотя отозвался Дмитрий.

— Ты только посмотри на него, Алексей, — с удивлением обратился Александр Яковлевич к Дубровину.

— И смотреть не хочу, — отозвался Дубровин. — Я же тебе говорил, что он чокнутый.

— А чего вы на меня накинулись? — обиделся Дмитрий. — Мало того, что меня печатно облаяли…

— Выходит, что мало, — жестко сказал Александр Яковлевич.

— Я же сказал — как-нибудь переживу.

— Да не о тебе речь, а о твоей работе.

— Моя работа говорит сама за себя. Ничего добавить к ней я не могу. Если она стоит чего-то — поймут, кому надо.

— Ничего не скажешь, удобная позиция. — Александр Яковлевич язвительно прищурился. — Твои идеи будут извращать, шельмовать, издеваться над ними, а ты ручки в брючки и в сторону? Пусть другие защищают их — так, что ли?

— Я никого не прошу защищать мои идеи.

— Он, видите ли, не просит! — повысил голос Александр Яковлевич. — Мальчишка! Он, видите ли, считает, что его великие идеи сами себя защитят! А если нет — что тогда? Ты подумал о том, почему появилась эта статья?

— Откуда я знаю…

— Ну так я тебе скажу! И не так уж трудно это понять! Твоя работа задела — и очень больно — интересы многих людей. А эти люди, между прочим, живые, у них свои человеческие и вполне понятные и простительные слабости и недостатки. Они, как правило, честолюбивы, немало уже достигли и стремятся к новым достижениям, к признанию. И вдруг на их пути появляешься ты, какой-то новоиспеченный докторишка наук… Естественно, первая их реакция — ополчиться против тебя… И заметь — я говорю отнюдь не о карьеристах, а о вполне добросовестных, честных ученых. И Михайловский совершенно искренен в своем негодовании. Он абсолютно уверен в том, что выступает против тебя не потому, что твоя работа полностью отвергает немалую долю его прежних достижений, а с благородной целью защитить истину от посягательств какого-то проходимца. Не забывай, что твоя работа настолько сложна, что с первого взгляда вряд ли кто способен понять ее. Даже и мы с Алексеем не сразу поняли — при всей нашей доброжелательности к тебе… Чего же тогда от других требовать?

— Но в конце концов вы все-таки поняли…

— И что же? Ты предлагаешь ждать, когда поймут другие? А когда это будет — ты знаешь? Ты думаешь, эта статья — все? Нет, голубчик, это только начало, сигнал к атаке. Теперь на тебя набросятся все кому не лень. И шишки посыплются крупные. И не получится ли так, что твои идеи будут надолго погребены под кучами словесного мусора?

— Что же вы предлагаете?

— Прежде всего — ты должен начисто выкинуть из головы эти непротивленческие идеи. Драться придется, дружок, драться… — Александр Яковлевич успокоился и сел за стол. — И драться в первую очередь именно тебе, а мы в этой заварухе — твои верные помощники, но не больше. Алексею впору со своими болезнями справиться, а я… — Александр Яковлевич помолчал и спросил: — Ты знаешь, сколько мне лет?

— Семьдесят два.

— Увы, почти семьдесят три… — Александр Яковлевич грустно улыбнулся.

— И сколько я, по-твоему, еще проживу? Десять лет? Наверняка нет. Пять? И это сомнительно. Я дал себе три года, и, поверь, буду считать, что мне повезло, если удастся прожить этот срок с ясным умом, не впадая в старческий маразм, как тот же Михайловский. А у меня еще очень много дел, Дима… Надо закончить свою работу, надо подыскать себе преемника, привести в порядок архив, надо, в конце концов, съездить на родину, побродить по старым местам, даже, черт возьми, перечесть старые письма, но на это времени уже вряд ли хватит… Так что большой помощи ждать от меня не надо. Разумеется, если приспичит, я брошу все и займусь твоими делами, но, конечно, не ради любви к тебе, а ради твоих идей. Но это на крайний случай, и дай-то бог, чтобы этого крайнего случая не было. Так что — хочешь не хочешь, а придется тебе засучить рукава и помахать кулаками. А мы уж с Алексеем рядышком, на подхвате… Так, что ли? — Александр Яковлевич подмигнул Дубровину. — Где надо — не погнушаемся и своими титулами тряхнуть, а их у меня побольше, чем у Михайловского; понадобится — и власть употребим, а она у меня пока что тоже немалая… Но это, так сказать, антураж, а черновую работу тебе придется самому делать.

— Не знаю, как это у меня получится.

— А мы поможем.

— И с чего я должен, по-вашему, начинать?

— Вот это уже деловой разговор, — повеселел Александр Яковлевич. — Во-первых, надо решать с твоей лабораторией. Когда думаешь приступать к руководству?

— Сегодня, — сказал Дмитрий.

Александр Яковлевич подозрительно посмотрел на него, нажал на кнопку звонка и сказал вошедшей секретарше:

— Анна Михайловна, подготовьте приказ на Кайданова.

Когда секретарша вышла, он признался:

— А мы с Алексеем, откровенно говоря, приготовились метать по этому поводу громы и молнии. Он — громы, а я — молнии…

— И чего я тогда торчал здесь? — недовольно спросил из своего угла Дубровин.

— Ладно, не ворчи… Это, в общем-то, главное, из-за чего я тебя вызывал. Сегодня у нас четверг, так?

— Да.

— Так вот, друзья мои, давайте-ка послезавтра вечерком соберемся у меня дома и попробуем набросать план антикампании по защите хилого новорожденного дитяти, мать которого — истина, отец — Кайданов, а восприемники — рабы божьи Алексей и Александр… Идет?

— Идет, — сказал Дубровин, вставая.

Поднялся и Дмитрий, но Александр Яковлевич сказал:

— Подожди, распишешься на приказе. Не приезжать же из-за этого еще раз. Времени у тебя теперь будет мало.

Дмитрий сел и спросил:

— Александр Яковлевич, а вы знаете этого Михайловского?

— Разумеется.

— Хорошо?

— Не столь хорошо, сколь давно. Лет этак… — Александр Яковлевич помолчал, припоминая, — сорок шесть или сорок семь.

— Неужели он ничего не понял в моей статье?

— Похоже, что так.

— Но как же это возможно? — с недоумением спросил Дмитрий. — Все-таки он академик…

— Как видишь, возможно. К сожалению, научные титулы даются пожизненно.

— А что он за человек?

— Да как тебе сказать… Когда-то был очень неплохим физиком и вполне заслуженно получил все свои титулы и звания. А что дальше с ним случилось, можно только гадать. То ли достиг своего потолка, то ли еще что, но лет пятнадцать назад он вдруг совершенно перестал воспринимать какие-либо новые идеи. И даже, как видишь, предпочитает бороться с ними… Случай, конечно, не самый типичный, но, к сожалению, и не столь уж редкий. И это не первый его демарш… Но на сей раз неуважаемый Василий Иванович явно дал маху. — Александр Яковлевич покачал головой. — И мы тоже, между прочим. Если бы в этом же номере была и наша коллективная статья, вряд ли Михайловский стал бы так писать. А может, и вообще промолчал бы…

Секретарша принесла отпечатанный приказ, Александр Яковлевич подписал его и пододвинул Дмитрию; он, не читая, расписался, и Александр Яковлевич улыбнулся.

— Что-нибудь не так? — спросил Дмитрий.

— Да нет, все так… Мне потому смешно, что ты даже не посмотрел, какой тебе оклад положен.

— Какой? — озадаченно спросил Дмитрий, даже не подумавший о том, что оклад может измениться.

— Не скажу. Будешь получать — сам увидишь… Ладно, идите. Жду послезавтра, часикам к семи.

78

Возвращались они вдвоем, на той же машине. Дубровин насмешливо хмыкнул:

— Однако, отделал тебя старик… И поделом.

— Я уже сам хотел идти к тебе.

— Да, дождешься тебя… А на статью плюнь. Этот Михайловский просто старый маразматик, правильно о нем Александр Яковлевич сказал. От практических дел он уже отошел, всерьез его давно никто не принимает. Так что и серьезных последствий эта писанина иметь не будет.

— А несерьезных?

— А несерьезные будут, конечно. В частности — шушуканья за твоей спиной и мысленные указывания пальцем. А то и реальные.

— Это не самое страшное.

— Не самое, конечно, но все же неприятно. По себе знаю.

— Тебя тоже так потчевали?

— Не так, но похоже.

— Все-таки немного странно… Какая-то почти детская озлобленность, как будто я лично оскорбил его.

— Так оно и есть, — невозмутимо сказал Дубровин. — Он как раз из тех, кто любой выпад против своей работы принимает именно как личное оскорбление. А кроме того, тут, вероятно, и счеты с журналом. Когда-то Михайловский был членом редколлегии и однажды пытался бурно протестовать против опубликования какой-то статьи. Его почти никто не поддержал, статью напечатали, и Михайловский демонстративно вышел из журнала. Так что, как видишь, оснований злобствовать у него предостаточно.

— Что значит предостаточно? Можно подумать, что ты считаешь это естественным.

— Не естественным, конечно, но и ничуть не удивительным. Старик трижды прав — наукой, как и прочими делами, занимаются живые люди, каждый со своим комплектом достоинств и недостатков. И не у всех эти комплекты выглядят так идеально, как у нас с тобой.

— Издеваешься?

— Немножко, — серьезно сказал Дубровин. — Но отчасти говорю правду. Ты думаешь, мне было очень приятно, когда я сообразил, что твоя работа вынуждает меня почти полностью изменить мои планы? Как бы не так!

— Однако же ты не только не стал сопротивляться, но и поддерживаешь меня?

— А что мне остается делать? Что толку… это самое… против ветра? Намочишь и штаны и репутацию. Я не настолько глуп, чтобы позволить амбиции взять верх над доводами логики. Да и вообще над чем-либо.

Дмитрий улыбнулся:

— Только этим и объясняется твоя поддержка?

— А с чего ты взял, что я тебя поддерживаю? Я себя продвигаю. Разумный симбиоз. Я просто воспользовался удобным случаем, и вот результат: благодаря тебе я стал начальником отдела…

— Как будто ты раньше не мог им стать, — сказал Дмитрий, отлично зная, что Дубровин уже несколько раз отказывался от этого назначения.

— Ну, мало ли я когда-то кем-то мог стать… А через пару лет мы выдадим такое, что все ахнут. Лавры, как начальнику, опять же достанутся мне. А ты как был бесхребетным гнилым интеллигентом, так и останешься им.

— А ну тебя… Слушай, Алексей Станиславович, — осторожно начал Дмитрий, — ты вроде собирался на время операции оставить отдел на меня.

— Это ты к чему?

— А к тому, что незачем тебе ждать до весны.

— Ишь ты какой прыткий… Ты сначала со своим хозяйством разберись.

— Это недолго, недели хватит.

— Вот тогда и поговорим… А может, ты меня заранее от моих лавров отпихиваешь?

— Что-то ты сегодня очень веселый.

— А почему бы и нет? — Дубровин улыбнулся и ласково положил ему руку на колено. — Просто очень рад, что ты наконец-то выбрался из этой ямы. Я ведь только тогда понял, насколько все серьезно, когда ты психанул и наорал на меня. И стал уже побаиваться, что это надолго.

— А у тебя так не бывало?

— Так, пожалуй, нет, — покачал головой Дубровин и вздохнул. — А еще, откровенно говоря, тому радуюсь, что теперь мне полегче будет.

— Ложился бы ты прямо сейчас на операцию.

— Сейчас не сейчас, а недельки через две сдам тебе дела и лягу. Кстати, тебе придется перебираться из своего закутка.

— Зачем?

— А затем, что noblesse oblige.[2]

— Я же серьезно.

— И я не шучу. Ты теперь не кустарь-одиночка, а глава солидной лаборатории и замначотдела. К тебе теперь на поклон будут идти, с заезжими гостями кофе будешь распивать, да и разносы учинять в комфортабельной обстановке сподручнее.

— Может, и секретаршу прикажешь завести?

— Со временем — обязательно, — серьезно сказал Дубровин. — Можешь даже сейчас подыскать себе какую-нибудь симпатичную девицу, если, конечно, Жанна не будет против.

— Ты что, серьезно?

— Конечно. Всякой писаниной самому заниматься нет никакой необходимости. Ты теперь — общественный капитал, и институт кровно заинтересован в том, чтобы использовать тебя с максимальной отдачей.

— Ладно, убедил, — пришлось согласиться Дмитрию. — Но, надеюсь, я не обязан сидеть в кабинете все время?

— Да хоть совсем не появляйся, лишь бы дело делалось.

— А куда прикажешь перебираться?

— В бывшие шумиловские апартаменты, естественно.

— Почему именно туда? — неприятно удивился Дмитрий.

— А потому, что больше свободных помещений нет. А чем тебе плох этот кабинет? — Дубровин сделал вид, что ничего не понимает. — Он даже лучше моего.

— Вот и давай меняться.

— Э, нет. Я человек консервативный, привычек своих не люблю менять. Бери у коменданта ключи — и вселяйся.

— Откровенно говоря, — пасмурно сказал Дмитрий, — я предпочел бы остаться в своем закутке.

— А я вот предпочел бы сейчас сидеть на зеленом бережку и подергивать удочкой. Да ведь нельзя… Хотя бы потому, что зима.

— Разве ты рыбак?

— Был, — вздохнул Дубровин и, помолчав, начал с улыбкой рассказывать: — А знаешь, у меня ведь тоже подобная история была — как у тебя с нами. Лет двенадцать назад я получил результаты, которые основательно противоречили одной из работ Александра Яковлевича. Я долго набирался смелости, чтобы сказать ему об этом. А когда он убедился, что я прав, первым же и поддержал меня. Лет мне было тогда примерно столько же, сколько тебе сейчас, и я примерно так же не понимал некоторых элементарных вещей, потому что спросил его, почему он сделал это. Он так посмотрел на меня, что я почувствовал себя последним дураком и начал извиняться. И знаешь, что он мне сказал? «Молодой человек, я слишком стар, чтобы служить чему-то еще, кроме истины». История, как видишь, повторяется.

— А ты тоже слишком стар?

— Я?.. Нет, наоборот, я слишком молод. И слишком честен, — серьезно сказал Дубровин.

Дмитрий хотел сразу пойти к Жанне и Ольфу, но, подумав секунду, зашел к себе в кабинет, заперся и развернул газету. При повторном чтении статья Михайловского показалась ему еще менее убедительной. Вот уж действительно — демагогия чистейшей воды… Но почему Михайловский написал ее? Неужели он действительно совсем ничего не понял? Поверить этому было нелегко. Все-таки Михайловский — фигура в науке далеко не рядовая, без упоминания его имени не обходится ни один учебник физики. «Совершенно перестал воспринимать какие-либо новые идеи», — вспомнил он слова Александра Яковлевича. Почему? «Достиг своего потолка…» А что, собственно, означает эта фраза? А если и он уже достиг своего потолка? Опять о том же… Все-таки почему он никак не может избавиться от этих мыслей? Черт возьми, совсем неплохо было бы походить на тех целеустремленных «сверхположительных» героев, которые, однажды решив что-то, без страха и сомнения идут по намеченному пути…

Он запрятал газету в дальний ящик стола, где лежала забытая «Королева Марго», и пошел к Жанне и Ольфу.

— Обедать идете?

— Так ведь рано еще, — сказал Ольф.

— Действительно, — пробормотал Дмитрий, взглянув на часы — не было еще и двенадцати.

— А с чего это у тебя так быстро аппетит разыгрался? — улыбнулась Жанна. — Вроде бы утром я кормила тебя нормально.

— Аппетит? — машинально переспросил Дмитрий. — Да мне и есть-то не хочется.

— А зачем тогда народ баламутишь? — уставился на него Ольф.

— Так это… — смешался Дмитрий. — Я думал, можно пораньше начать.

— Что начать?

— Работать.

— А мы, по-твоему… — начал Ольф и осекся, догадавшись, в чем дело. — Вот что… Ты хочешь сказать, пастырь, что наконец-то соизволил принять под свое крылышко стадо?

— Что за гнусный способ выражаться, — недовольно заявил Дмитрий.

— Да или нет?

— Да. — Они молча смотрели на него, и Дмитрий добавил: — Вышел приказ Александра Яковлевича… В общем, я назначен руководителем лаборатории. Постоянно.

Ольф вышел из-за стола — и вдруг замахнулся на него локтем.

— Как бы врезал сейчас… По-человечески сказать не можешь? Обедать пойдем, — по-козлиному проблеял Ольф, — пораньше начать, приказ вышел… Эх, ты!

— Ладно, виноват, братцы…

— Еще бы не виноват…

— Скажи ребятам, что после обеда объявляется общий сбор.

— Есть, товарищ начальник, — уже весело сказал Ольф. — А почему ты им сам не скажешь?

— Да ладно тебе, — усмехнулась Жанна. — У тебя язык тоже не отвалится.

— Это уж точно, — согласился Ольф. — Тем более такой, как у меня. Ладно, пойду последний раз исполнять свои временные функции.

Когда дверь за Ольфом закрылась, Жанна подошла к Дмитрию и боязливо спросила:

— Значит, у тебя… все кончилось?

— Да, — тихо сказал Дмитрий. — А ты очень боялась за меня?

Жанна вымученно улыбнулась:

— По-всякому… Иногда очень, иногда была уверена, что это ненадолго, а временами просто страшно становилось. — Она глубоко вздохнула. — Но я ведь неплохо держалась, правда?

— Да. — Дмитрий осторожно погладил ее по виску. — Ты вообще очень храбрая женщина. И я не знаю…

Договорить он не успел — вошел Ольф и объявил:

— Начальник, они все в сборе и хотят, чтобы ты начал немедленно.

— Можно, — согласился Дмитрий.

Когда они вошли в большую комнату, все сосредоточенно устраивались за столами, а Савин торопливо заканчивал вытирать доску. Дмитрий внимательно оглядел всех, чуть дольше задержался взглядом на новеньких — после разговора при оформлении на работу он не сталкивался с ними, — взял мел и, поддернув повыше рукава свитера, начал:

— Ну что ж, приступим… Приблизительно вы уже знаете, чем нам предстоит заняться. Сейчас я постараюсь в самом общем виде изложить те идеи и предложения, которые возникли у меня после того, как мы закончили эксперимент. Вы, вероятно, знаете, что идеи эти не совсем обычны, и у вас наверняка возникнет множество вопросов. Их я прошу пока оставить на потом и для начала лишь внимательно выслушать меня. По ходу дела вы увидите, что некоторые из этих идей и предположений существенно противоречат установившимся взглядам и фактам. Поэтому предлагаю вам на время забыть — по возможности, разумеется, — о некоторых вещах, как будто бесспорных и очевидных. О каких именно — сейчас вы сами увидите…

Дмитрий старался говорить как можно проще, избегая громоздких выкладок, но по их напряженным лицам видел, что они плохо понимают его. Поставив последнюю точку, он сказал:

— Вот что мы пока имеем. Как видите, слишком много неясного и спорного. И я сам еще очень многого не понимаю. Я даже не знаю, по какому из всех этих возможных направлений пойдет наша работа. И возможно, что выяснится это еще не скоро. И к чему приведут наши усилия — тоже не знаю… — Он помолчал и, оглядывая притихшую аудиторию, продолжал: — Откровенно говоря, я приготовил для вас небольшую речь. Мне хотелось рассказать прежде всего о тех трудностях, которые нас ждут. Что трудности эти будут очень велики, для меня очевидно. Я даже думаю, что не всем они окажутся по плечу. Возможно, и мне тоже… И я хотел, чтобы вы как следует подумали, прежде чем браться за эту работу. То есть я и сейчас этого хочу, — поправился Дмитрий. — Но вот расписывать черными красками предстоящую нам нелегкую жизнь мне почему-то уже не хочется. Хотя жизнь у нас действительно будет нелегкая, это я вам могу обещать довольно твердо. Но когда я рассказывал и смотрел на вас, мне пришло в голову, что пугать вас — дело достаточно безнадежное. И не только потому, что народ вы бесстрашный.

Кто-то засмеялся, и Дмитрий тоже улыбнулся.

— Я думаю, вряд ли вы обидитесь на меня, если я скажу, что поняли вы пока что не очень много…

— Вернее, очень немного, — сказал Ольф.

— Возможно, — согласился Дмитрий. — Какое из этих двух выражений больше соответствует истине, выяснится в ближайшее время. И вполне может быть, что, когда вы поймете чуть больше, кто-то из вас решит, это эти проблемы вовсе не стоят того, чтобы тратить на них время и силы…

Предупреждая начинающийся шумок протеста, Дмитрий поднял руку:

— Товарищи теоретики, вы напрасно так реагируете на мои слова. От души желаю никому из вас не приходить к такому решению, но предусмотреть его необходимо. И если такое все же с кем-то случится, убедительная просьба — откровенно сказать мне об этом. Поверьте, так будет лучше для всех нас. И ничего зазорного в этом нет. Я почему-то думаю, что сейчас никто из вас такого не скажет, но со временем…

Он замолчал, и кто-то сказал:

— Ясно, Дмитрий Александрович.

— Ну что ж, тогда приступим ко второму заходу… С чего начнем?

Наступило минутное замешательство, и наконец Полынин неуверенно сказал:

— Наверное, с самой первой строчки.

— Что ж, с первой так с первой…

Дмитрий взял мел, но вся доска была исписана, а стирать как будто ничего нельзя было. Он задумчиво потер переносицу и сказал:

— Пожалуй, нам понадобится еще одна доска.

— Это мы мигом, Дмитрий Александрович, — торопливо вскочил Савин. — Орлы, за мной!

И трое отправились за доской. Дмитрий внимательно глядел на первую строчку, думая о том, с чего лучше начать, и услышал жалобный голос Дины Андреевой:

— Дмитрий Александрович…

— Да? — Дмитрий повернулся к ней.

— Есть хочется…

— Есть? — не сразу понял ее Дмитрий. — Ну да, конечно…

Он взглянул на часы и увидел, что говорил почти два часа, и хотел сказать, чтобы все шли на обед, но на Дину набросились со всех сторон:

— Динка, нишкни!

— Ты же давно собиралась на диету сесть… Вот и начинай прямо сейчас!

— Презренная раба желудка!

— Охальница!

— Никуда мы не пойдем!

— Да там уже и есть нечего!

Дина возмутилась:

— Чего набросились? Я и сама не хочу идти! Но за бутербродами мы можем сбегать, пока доску принесут?

— А это идея!

— Братцы, шапку по кругу!

— У сей женщины весьма практичный ум!

— И пивка не мешало бы…

— Обойдешься…

Кто-то действительно пустил по кругу роскошную меховую шапку, и в нее посыпались рубли и мелочь.

— Кто у нас самый быстрый?

— Витька, жми!

И уже минут через двадцать, торопливо дожевывая бутерброды и вытирая пальцы бумагой, они приготовились слушать Дмитрия.


Обнинск. 1963–1973