"Непротивление" - читать интересную книгу автора (Бондарев Юрий)Глава пятаяСтоял теплый и тихий послезакатный час, все мягко золотилось, угасая в вечереющей Москве, над дальними крышами одиноко царила в чистом небе зеленоватая луна. На улицах было светло. Еще не зажигались фонари. С утра, солнечного и душного, окна были распахнуты настежь, и сейчас в комнате посвежело, везде бродил вечерний свет. Александр лежал один, в полудреме, лицом чувствовал прохладу, слышал, как стихали московские улицы, в этом затихающем шуме звучнее крякали сигналы автомобилей, изредка с опадающим шелестом проходили троллейбусы по расплавленному за день асфальту, слабо доносился электрический треск проводов. Он любил простодушную городскую жару, палительные летние дни в замоскворецких переулках, когда июльский зной в полуденное время лежит на мостовых тупичков, нежно баюкает, клонит в лень, когда тут пребывает государство тишины и солнцепека, неразрушимый покой в школьных парках, запах сырой земли в тени под сараями на задних дворах, где на приполках в сонной истоме воркуют голуби. Он любил и ранние утра в своем Монетчиковом переулке, открытые окна в еще росистую сырость тополей; там, в плотной зелени, от взбудораженной возни воробьев трепетала листва, чириканье врывалось в комнату сумасшедшим хором, звенело над спящим двором. Но ведь был когда-то и маленький немецкий городок со сказочными черепичными крышами, всюду обильно цвели яблоневые сады, дремали весь день, обогретые майским солнцем, и пресно-сладко пахло горячей травой. А он лежал в трофейном шезлонге, читая томик Чехова в дореволюционном издании, найденный в домашней библиотеке разбомбленного на границе Пруссии фольварка, и то смеялся от души над «Пестрыми рассказами» (он запомнил название этой книги), то, отложив книгу, подолгу смотрел в высокое небо, там медленно плыли белыми зенитными дымками облака, а лепестки яблонь планировали ему на грудь, касались шеи, открытой расстегнутым воротником гимнастерки. Он помнил в этом брошенном немецком доме веранду с дрожащей на полу солнечной сетью, заброшенной сюда сквозь ветви сада, упомнил майские закаты, потом сплошь позеленевшее небо светилось до ночи, а вечера были призрачны, чутки, пахучи, верхушки деревьев темнели на светлой незатухающей полосе на западе. И, сладостный в лесной дали, рождался и пропадал голос кукушки завороженным отсчетом неизбывной надежды на возможную близкую радость, и тогда ему думалось, что ради этого ожидания стоило и воевать, и жить. В этот вечер, глядя на угасающий московский закат, на меркнущие отсветы на мебели чужого кабинета, он вспоминал этот уютный германский городок, май, цветущие яблони, стеклянную веранду, томик Чехова, любимого писателя отца, закаты над садом, голос кукушки, околдовывающий по вечерам обещанием счастливой жизни возвращения в милое, ни с чем не сравнимое Замоскворечье, с его провинциальными переулочками, январскими сугробами у заборов, инеем на трамвайных проводах в новогодние морозы, шуршащими и шумящими во дворах листопадами и незабвенным домиком в глубине двора, со всем школьным, прошлым, ликующим в долгожданном мире. То было в одна тысяча девятьсот сорок пятом. Потом был фанфарно-победоносный, бескровный марш в Маньчжурии, куда перебросили его дивизию. «Как счастливо кончилась война в том немецком городке», — думал Александр. И, обволакиваемый тишиной вечера, приглушенными звуками улицы, Александр устало забылся, но сейчас же был разбужен движением, смехом, голосами в соседней комнате. Он приподнялся, включил торшер, и в этот миг в кабинет уверенным хозяином вошел Кирюшкин, еще чему-то смеясь, белокурые кудрявые волосы были опрятно зачесаны на косой пробор, глаза щурились со знакомой дерзостью. Комсоставский ремень не без щегольской броскости охватывал педантично заправленную по талии гимнастерку, отчего увеличивался его высокий рост, хромовые сапожки поскрипывали по строевому; в руке он помахивал бутылкой вина. — Боевой салют, Александр! Принимай гостей! Как настроение в полковой разведке? — сказал он с приветливой удалью, немного наигранной. — Глянь-ка на него, Миша, наш лейтенант выглядит ве-ли-ко-лепно! Образ-цово! Следом за Кирюшкиным, косолапо переваливаясь на несокрушимых ногах, вероятно, из-за размера обутых не в праздничный хром, а в простые кирзачи, глыбой вдвинулся «боксер» Миша Твердохлебов, на его обширном лице отсутствовало всякое выражение приветливости, только взгляд, обычно непропускающе угрюмый по причине контузии и плохого слуха, испытывающе впился в Александра и, точно прислушиваясь, размягченно и обезоруженно засветился, выдавая свои постоянно зажатые чувства. — Привет, кореш, — пробасил он и кинул какой-то сверток на кресло, после чего одернул новую гимнастерку, распираемую гигантскими плечами, искоса глянул на Нинель, стоявшую в раскрытых дверях. — Сверточек вы возьмите, дорогуша. Там новый китель для Сашка, поскольку старый обчекрыженный и носить нельзя. И поговорить бы нам надо, дорогуша… — Во-первых, я не дорогуша, милый гость. Во-вторых, не волнуйтесь, я уйду, — улыбнулась Нинель и, взяв сверток, закрыла за собой дверь в другую комнату. «Непонятно», — подумал Александр, удивленный праздничным видом Кирюшкина и Твердохлебова, и, чтобы умерить волнение, нашел нужным сказать с безобидной бойкостью: — Не то дым, не то туман! Головокружительно, кавалергарды лейб-гвардейского полка! К сожалению, нет оркестра, чтобы грянуть встречный марш! Спасибо за визит. — Что ж, принимай ряженых визитеров, пришли к тебе как в гости, — отозвался Кирюшкин и ловко бросил бутылку Твердохлебову, поймавшему ее огромными клещами рук. — Раскупорь-ка, Мишуня, кагор полагается в госпиталях для поправки. Жив, Сашок? — Несмотря на все принятые меры, — пошутил Александр. — Пейте без моего участия кагор и поправляйтесь. А я для приличия посижу с вами. Стаканы и рюмки вот там, в роскошном шкафчике возле письменного стола. Он шутил, заранее закрывая предполагаемые вопросы о самочувствии, о ранении — говорить об этом значило возвращаться туда, в недавнее, о чем вспоминать не хотелось, как о неудавшейся разведке. Но забыть недавнее было невозможно. Когда Александр, ощущая зыбкую слабость в ногах, легкое кружение в голове, сел на край дивана, а Твердохлебов ударом мощной лапы вышиб пробку из бутылки, Кирюшкин расставил стаканы, заговорил первым: — Неглупые англичане уверены: лучшая новость — отсутствие новостей. Но все-таки новости бывают и спасательным кругом. О тебе все знаем от Яблочкова. Правильный мужик. Но его план об отправке тебя в госпиталь абсолютно неприемлем. Находиться тебе нужно здесь. Надежно и безопасно. Только здесь. Яблочков будет приходить через день. Главная информация для тебя: Эльдар был у твоей матери, постарался объяснить твой отъезд. Понимаю — это для тебя главное. Эльдар, краснобай и златоуст, знаток премудрости мира, вспомнил всю Библию и все цитаты из Корана. Мать вроде бы поверила. — Точно, Эльдар хвилософ, голова, — прогудел Твердохлебов, неудобно ворочаясь в тесном для него кресле, отчего оно трещало под его тяжестью. — Хвилософская, можно сказать, голова. Лошадиная. Александр вытер испарину со лба, спросил, уточняя: — Мать ничего не сказала Эльдару? Хоть что-нибудь она ему сказала? Кирюшкин помедлил, обдумывая этот, по-видимому, непростой вопрос, затем проговорил размеренно: — Уходить, Сашок, от прямого ответа, в сущности, тоже вранье… Мать выслушала Эльдара, конечно, заплакала, потом сказала вот что: «Я так боюсь за него. Не дай Бог, с ним что-нибудь случится»… Вот все, что она сказала. Это точно, до запятой. — Понятно, — выговорил Александр. — Мне тоже, — кивнул значительно Кирюшкин. — Даже сверх того. Ну, ты что — кагором лечиться будешь или у тебя по-прежнему полусухой закон? — Закон я нарушил. Выпил здесь водки. Знобило. Кагор не буду, даже если он приносит наисовершеннейшее здоровье. Пейте во здравие русского оружия, — ответил он не вполне искренней шуткой, и тут же его уколола мысль о том, что необъяснимо зачем он произнес эту хвалу оружию, похоже было, напоминал о безотказности фронтового «тэтэ», оказавшего услугу и Кирюшкину, и Твердохлебову, и Эльдару в том дьявольском лунном саду. — Нет, Аркадий, — заговорил он другим тоном, презирая себя за неудачную шутку. — Нет, здесь оставаться мне нельзя. Приехал отец Нинель и потребовал немедленно освободить кабинет. Я уйду к Эльдару. Он сказал, что в семье не возражают. Да, вот еще что. Тут объяснение по поводу меня произошло между отцом Нинель и Яблочковым — как будто черт их столкнул приехать в одно время. Народный артист был в ярости. Стоило его увидеть — фигура любопытная. Весь властелиноподобный. — Дубина из дубин. Слава, деньги, женщины, — вяло покривился Кирюшкин. — Если заглянуть в комнату, куда он вошел, там обнаружится полная пустота. Не актер, а накладные усы. — Ты его когда-нибудь видел? Набросился, аки тигр, не зная… — Видел. И знаю. В какой-то картине. Играет лихо красавца аристократа. А в общем — алмаз нечистой воды. Даже добряк Яблочков не выдержал и рассказал, как Лебедев тут кипел и брызгал ржавым самоваром. Этому бы артипупу свою душу постирать надо. В срочную химчистку отдать — тогда поймет, что разжирел на народных харчах и бабьих аплодисментах. Попортить бы ему попочку прикосновением грубой обуви где-нибудь в темном переулке — не мешало бы отрезвить знаменитость! Терпеть патентованных проституточек и шкурников не могу! А за войну шкур в фильдеперсовых носках развелось в тылу предостаточно! Всех бы связал одной веревочкой — это безлиственные леса, мертвые! Видел их на войне? — Ты о чем? — О предателях. — А ты только скажи, Аркаша, можно для порядку ляпнуть и по репе, ежели надо, — вплел трубное гудение Твердохлебов в ожесточившуюся речь Кирюшкина. — Поумнеет разом тыловая финтифлюшка. Отрастил морду. В кино видел: ну, репу разнесло! Ширше экрана. Фронтовиков не уважает, а артист хороший. Очень хороший. Александр сказал отрезвляющим голосом: — Перестаньте глупить! Не все решается так просто! На лице Кирюшкина пребывала непроницаемая насмешка: — Вразуми, Сашок, кем решается? Во имя чего? Ради каких истин? Хреновина! Каждый читает свою Библию. Два человека — две Библии. Треба знати, що брехати, абы гроши тилько мати. Девиз одних. Непротивление и трусливый сволочизм других. Между ними болтается всякая мелюзга, в том числе и великая добродетель. Болтаются, как цветок в проруби. Не могу жить в умелом бездействии. Ненавижу усидчивое безделье исправных бурдаков! Да и ты тоже!.. — К какой категории ты относишь себя, Аркадий? — Я вечный солдат, Сашок. Знаешь, были в девятнадцатом веке вечные студенты. А я вечный солдат. Поэтому — снаряды рвутся на бруствере. И тех, кто улыбается ушами, а при каждом свисте ныряет задницей в окоп, — презираю и брезгаю, как клопов! Это моя Библия. Как вижу, и твоя. Но разумность и расчет храбрых ребят не отрицаю. А предателей, шкуродеров, лесиков всяких расстреливал бы по приказу двести двадцать семь! По сталинскому приказу. И сколопендре Лесику мы еще припомним Сталинград! И твои дырочки в руке. Прощения тут нет! Унмёглих! Невозможно! Припомним! — подчеркнул он со злой решимостью. — Нас всех до этого не пересажают! Главное — не проколоться. Не быть ушехлопами. Как наш христианин Роман. Танкист сыграл в растяпу! Это ты знаешь? «Проколоться? Приказ двести двадцать семь?.. — нахмурился Александр. — Что за наваждение? Он говорит так, как если бы вместе со мной видел сон, где он приговорил Лесика к расстрелу, и я все видел и слышал подробно, как наяву. Что он хотел сказать?» — Как это Роман сыграл в растяпу? — спросил Александр недоверчиво. — Роман с Эльдаром был у меня утром. И растяпой не показался. — То было утром, Сашок. Нет, даже на пожаре Александр не видел Кирюшкина в таком состоянии тугой собранности, будто раз и навсегда осознал что-то и пришел к единственному выводу. В его облике исчезла беззаботная снисходительность, зеленые глаза, всегда весело дерзкие, обретавшие змеиную неподвижность в моменты гнева, стали льдистыми, выражая брезгливое неприятие. Он не притрагивался к стакану с кагором. Он решительно и ритмично постукивал пальцами по подлокотникам кресла. Твердохлебов, без вкуса выхлебывая из своего стакана слабенькое винцо, то и дело косился на эти твердые волевые пальцы. — Что с ним? — поторопил Александр. — Что ты имеешь в виду, Аркадий? — Роман растяпа и разгильдяй, дьявол бы его взял! — произнес Кирюшкин и сбросил руки с подлокотников кресла. — После того как он развез нас, ему надо было до зеркального блеска промыть пол в машине, чтобы не оставлять никаких следов. Чтобы ни один смертный носа не подточил. На полу ведь была кровь, голубиный помет. Я упустил, не напомнил ему, что блеск навести надо, а он, миленький, сам не допер, не повел ушами и преспокойно поставил машину в гараж. Машина-то была не его, как ты знаешь, а чужая, взятая якобы для перевозки мебели. А утром шоферюга, водитель машины, видать, сквалыга и зануда, обнаружил в кузове странные пятна на брезенте, на полу голубиный помет, кинулся, стервец, к завгару с жалобой: мне, мол, продукты возить, а в машине Билибин устроил безобразие. Завгар осмотрел кузов, поковырял засохшую кровь и, видать, как ищейка, что-то заподозрил. Но к директору, умница, не пошел, знал, что тот будет защищать инвалида Романа, а сообщил, как стало понятно, в известные тебе наблюдательные органы. Ясно как день: служил, подлюга, честно. А уже после обеда Романа пригласил в комнату завгара некто в гражданском из уголовного розыска и с глазу на глаз стал задавать вопросы: зачем брал машину, куда ездил, а если перевозил мебель, то по какому адресу, не подвозил ли кого по дороге, что за пятна в кузове. И прочая, и прочая. Роман понял, что пропал, никакого адреса назвать не сможет, потому что проверят моментально. Сначала молчал, зажатый первыми вопросами, потом сообразил сделать неглупый шаг… — Кирюшкин с насмешливой злостью втянул воздух расширенными ноздрями. — Тут ему хватило сообразительности, танкисту бородатому. Раньше бы соображать надо было! В общем, Роман изобразил приступ контузии — стал заикаться, мычать, дергать башкой, глаза закатывать. Ну, этого мы насмотрелись в госпиталях, изобразить можно. Да Роман и в самом деле контуженый. Малый из уголовного розыска оказался ушлым, сперва глянул с недоверием — хватит, мол, хватит, но изуродованное лицо Романа все-таки в сомнения ввело. И кончилось пока вот чем. Приезжала в гараж из милиции оперативная группа, колупались в машине, скоблили, смотрели, брали на экспертизу. Роману запретили выезд из города, он предупрежден, что вызовут еще побеседовать. Побеседовать, понял, что это значит, Сашок? Особенно когда сделают в лаборатории экспертизу. Техники-криминалисты тугоподвижностью в башках не отличаются. Ребята ловкие и быстрые, даром хлеб не едят. — Это сам Роман тебе рассказал? — спросил Александр, чувствуя, как что-то новое, опасное подступило вплотную, но в эту минуту еще безбоязненно подавляя в себе тревогу. — Роман был утром, ничего не сказал. Значит, случилось после, — договорил он то, что уже не имело никакого значения. — Все случилось часа в три, — пояснил Кирюшкин. — А Роман приехал ко мне часов в шесть. Он знал адрес в Люберцах, где я ночую. Петлял по городу, чтобы не было хвостов. И появился мальчик с повинной. Ладно. Все. Теперь дело не в этом. Рвать на себе волосы и рыдать поздно. Давай думать, Сашок, как жить дальше. Программа лично у меня сложилась такая. Первое. — Кирюшкин ребром ладони пристукнул по подлокотнику. — Роману по причине страха перед милицией изображать рецидив контузии и играть под дурачка. Он инвалид, это правдоподобно. При его ранении и контузии ни один психиатр не докопается. Тебе же никуда не двигаться, оставаться здесь, несмотря ни на что. Народного артиста как-нибудь отшлифуем, спустим с деревьев на землю. Я что-нибудь придумаю. У Эльдара находиться рискованно. Романа и Эльдара часто видели вместе. Друзья. Ниточка от Романа может протянуться к нему. Второе. Я сижу в Люберцах, в Москве не появляюсь. Запомни адрес: Тополиная, шесть. Мой связной Миша. Приезжаю в Москву по необходимости. Вечером или ночью. С тобой держит связь Эльдар. Третье. На время, пока лежим на дне, пенензы у нас будут. Завтра мои однополчане из Люберец загонят портсигар на Тишинке. Но портсигар — попутная деталь, как сам понимаешь. У меня вопрос к тебе: как удобнее передать какую-нибудь сумму твоей матери? По твоей легенде, ты уехал зарабатывать деньги. Удобнее всего сделать это Эльдару. Он объяснит матери, что приехал твой друг из Средней Азии, привез от тебя деньги, с запиской, Тебе надо написать несколько слов. Миша передаст записку Эльдару. У меня все, Сашок. Обстановка тебе понятна. — Кирюшкин мельком взглянул на наручные часы. — Извини, до двенадцати я должен встретиться с Людмилой, иначе будет поздно, она не выйдет из дома. Если поправки и существенные идеи у тебя есть, выкладывай. Я слушаю, Сашок. Он выпрямился, сухощавый, сильный, расправил грудь, в прищуре глаз была нерушимая твердая готовность к действию, и Александр, не прерывавший Кирюшкина, представил, как в своей батарее он отдавал приказы командирам взводов, ни в чем не сомневающийся, способный принимать рискованные решения, и подумал: «С ним легко и трудно было воевать». — Не знаю, что ты еще посоветовал Роману, — наконец сказал Александр, — но контузия может не спасти. Надо доказательнее придумать, откуда кровь и голубиный помет в машине. Утверждать, что перевозил мебель, чепуха. Ты прав — адрес проверят быстро. Поэтому про мебель стоит совершенно забыть. Роману необходимо придумать самое наивное. Может быть. Вообразить, что барышники с Тишинки попросили перевезти какой-то товар. Договорились о хорошей цене. Взял в гараже крытую машину, приехал, барышников на условленном месте не оказалось. Подвели спекулянты, как бывает часто. На обратном пути, уже вечером, машину остановил весь в крови парень с голубиным садком. Сказал, что ранен, на него напали, хотели отобрать голубей. Попросил подвезти к дому, например, в Сокольники, обещал щедро заплатить. И опять соблазн. И вот в этом-то вся вина. И тут надо говорить всякую жалкую ерунду. Зарплата крошечная, позарился, дурак, налево заработать, за эту глупость готов понести наказание и ответить. Наивно, Аркадий, но похоже на рвача шоферюгу, каких сейчас много. «И он, и я придумываем ложь во спасение, — кольнуло Александра. — Контузия и рвачество — вряд ли это поможет, если в милиции не все круглые дураки». — В общем, варианты продумать надо. Контузия остается. Если Роману нужно будет выздороветь, легенду твою не отбрасываем. В наивности что-то есть, — сказал Кирюшкин. — Жаль только — свою кровь какому-то парню отдаешь. — Он недоброй усмешкой отверг свою иронию и встал, механическим движением выравнивая складки гимнастерки под новым комсоставским ремнем, озабоченно сказал: — Пора. Мы уходим. Миша, допивай кагор. Я пока позвоню. Он подошел к письменному столу, снял трубку, быстро набрал номер и, повернувшись спиной, заговорил сбавленным голосом, удивившим Александра своей мягкостью: — Лю, это я… Звоню из Москвы. Я здесь. Да. Через двадцать минут. На автобусной остановке. Я тоже. Знаешь, у меня в батарее хохлы говорили «соскучился за вами», когда ухаживали за санинструктором. Нет, я не ухаживал, Лю. Просто ты не любишь меня. Могу написать это в «Книге жалоб». Во всех магазинах Москвы. Это не очаровательная глупость, а констатация. Я еду. Выходи из дома, когда в окно увидишь меня на остановке. Он положил трубку, и сейчас же Твердохлебов, как по команде, вырос перед ним тяжеловесной громадой, махнул вместо салфетки широченной ладонью по рту, вытирая губы после допитого стакана вина, пробасил: — Да-а, хохотать и сморкаться хочется. Как Ромашка наш обо… обделался. Танкист, хфилософ, а башкой не сообразил. Тугоподвижность, как ты говоришь, Аркаша. А? — Не хохотать хочется, а покрыть все сплошным хохотом и матом, — поправил Кирюшкин жестокосердно. — Умение жить — умение держать уши гвоздем, а не развешивать ухи по-ослиному. — Он оторвал листок от блокнота возле чернильного прибора, выдернул карандаш из керамического стаканчика и, положив листок и карандаш на столик возле дивана, сказал: — Твоя записка, Саша, наверняка снимет дома напряжение. И Александр, в испарине слабости, преодолевая непослушность в отвыкшей от карандаша руке, написал насильственно старательным почерком: «Дорогая мама, посылаю тебе первый полученный аванс. Со мной все в порядке. Целую тебя, Александр». — Все теперь зависит, Сашок, от нашей воли, — сказал Кирюшкин, пряча записку в карман гимнастерки. — Или пан, или пропал. Не царь, не Бог и не герой… Кроме нас самих. Александр проводил их, пожав обоим руки без прощальных слов, потом утомленно присел на подоконник, глядя на свет абажуров в двух еще не потушенных в ночном дворе окнах. Полный месяц висел невысоко в небе, крыши блестели. Синий воздух заполнял двор текучим озером, дымился, сквозил меж тополиных ветвей, длинные тени пролегли по земле. Он смотрел на крыши, на тени тополей, на месяц, в голове его вертелась одна и та же фраза: «Со мной все в порядке», — и непроглатываемый комок в горле прерывал ему дыхание. Он вспомнил слабую шею, тихий голос, всепрощающий взгляд ее задумчиво-печальных глаз, и влажно. Мерцающие лучи начали протягиваться от месяца к земле, сходиться и расходиться зыбкими веерами. Он понял, что впервые за много лет его душат забытые с детства слезы — от любви, вины, жалости к матери. |
||
|