"РЕКВИЕМ" - читать интересную книгу автора (РАЙНОВ Богомил)ГЛАВА 1Ранняя весна, полдень, бульвар почти пуст, свободен от людских толп, бледное солнце светит, но не греет в эту раннюю весеннюю пору. Как тут не замедлить шаг, хотя мне не скрыть от самого себя, что истинная при-.чина того, что я так неохотно иду по указанному адресу, совсем иная. — Надо бы сперва позвонить туда, — заметил я, обсуждая детали предстоящего визита на работе с Борис-лавом. — Дай-ка мне их телефон. — У них нет телефона. — Как это «нет телефона»? — Они живут изолированно, как в скорлупе, и на кой черт он им нужен, твой телефон. — Они сами замкнулись в своей скорлупе или вы забыли про них? — Пожалуй, и то и другое, сам понимаешь, как бывает в жизни. Сперва они как-то обособились, а потом и мы про них забыли. Начальство меняется, одни приходят, другие уходят, словом... Борислав вяло махнул рукой: чего, дескать, толковать — и тихо забарабанил пальцами по столу. — Но ты должен к ним сходить. — Ладно, ладно, — согласился я. — Только давай без указаний. Кстати, а почему ты сам не сходил? — Потому что, как тебе известно, я тоже верчусь как белка в колесе. И потом, я — это одно, а ты — совсем другое. Как-никак для Любо ты был самым близким другом. Мы действительно были друзьями. Ему я обязан не только этой дружбой, но и своей профессией, потому что я был у него подмастерьем, а он, мастер, щедро делился со мной, передал мне весь свой опыт и умение. В сущности, нашим ремеслом Любо владел в те времена в самой грубой форме: лихо расправлялся с бандами, устраивал засады, строчил из автомата, с чем я в дальнейшем дела не имел. Но у Любо я научился и таким вещам, которые не раз в моей жизни сослужили мне добрую службу. Как важно, к примеру, уметь разминуться со смертью в критические моменты, не задумываясь над тем, чем бы все кончилось, если бы разминуться не удалось. В те годы мы с Любо всегда были вместе, плечом к плечу, сколько раз мы с ним глядели смерти в лицо, а потом были на волосок от нее, как на том скалистом холме, где Любо ранили в ногу, а я карабкался на гору с уже простреленной рукой. Потом у меня рана зажила, у Любо тоже, но с тех пор он всегда при ходьбе слегка приволакивал левую ногу, что, как он сам говорил, с профессиональной точки зрения не имело значения. Потом нас послали на разную учебу, мы переквалифицировались и надолго с ним расстались. Снова нам пришлось встретиться лишь много лет спустя, но не здесь и не на крутых холмах пограничья, а там, далеко, в летнем зное влажной Венеции. Встретились мы потому, что были посланы по одному и тому же заданию, только Любо попал туда раньше и уже несколько месяцев подряд тщетно бился над мудреной загадкой, а потом и меня включили в игру. Мы сидели с ним на мраморной скамейке, в тени, на пустынной набережной, и Любо детально освещал мне обстановку, а когда рассказ его подошел к концу, он добавил безо всякой связи: — А у меня, братец мой, есть сын... В ту памятную ночь в горах роковые события разразились на рассвете, и, хотя вокруг нас яростно свистели пули, нам опять удалось разминуться со смертью. А тут, в Венеции, ощутить присутствие роковой опасности было почти невозможно, она таилась в будничном покое, и, когда Любо лениво брел по мосту в сторону Местре, слегка приволакивая ногу, смерть налетела на него в виде черной машины, в виде пьяной черной машины, да так внезапно, что в этот раз избежать ее не удалось, — отброшенный к перилам Любо остался лежать на мосту, точнее, его окровавленное и все еще вздрагивающее тело. — А у меня, братец мой, есть сын... Только этому его сыну, второму, не суждено было долго прожить на свете. Получив сообщение о гибели Любо, Мария пришла в состояние полной депрессии, заботу о ребенке доверили другой женщине, и через непродолжительное время его унесла какая-то болезнь, не помню, какая именно, хотя это не имеет значения, раз это существо ушло из жизни, едва появившись на свет. Так что я сейчас иду не к Любо — его давно нет в живых, и не к его младшему сыну — его тоже нет в живых, а к старшему, живущему вместе с матерью, и, честно говоря, особенно не тороплюсь на эту встречу, так что если я еле-еле плетусь по бульвару Дондукова, то вовсе не из желания погреться на бледном весеннем солнышке — мне хочется по возможности оттянуть это неприятное свидание. Именно неприятное. Как будто идешь к раковому больному и с ужасом думаешь, что тебе придется добрых полчаса сидеть в больничной палате, не зная, куда смотреть и о чем говорить, всячески стараясь не касаться той или иной темы и хранить бодрый вид. Конечно, ты бы навестил больного куда охотнее и даже с приподнятым настроением, если бы у тебя была уверенность, что своим посещением ты спасешь больного или хотя бы облегчишь его страдания. Но тебе отлично известно, что ни спасения, ни облегчения ты ему не принесешь и что твой визит всего лишь дань традиции, ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон. Еще при своем первом посещении Марии в один из приездов в Софию из дальних странствий я знал, что выполняю именно такой ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон. Она никогда не проявляла ко мне ни тени дружелюбия, и не только в силу той странной ревности, которую проявляют иные жены к близким друзьям своих супругов. Для нее я был олицетворением той невидимой инстанции, которая отняла у нее мужа, оторвала его от семейного очага и превратила в нечто свое. И теперь, когда случилось непоправимое, было бы глупо надеяться, что в этом доме, где я и прежде не мог жаловаться на чрезмерное радушие, меня встретят с распростертыми объятиями. Как я и предвидел, Мария встретила меня с ледяной холодностью, неохотно ввела в небольшую, скромную, но чисто прибранную прихожую, села у окна и с унылым видом положила руки на колени, тогда как я устроился в углу между радиоприемником и фикусом, выбрав, может быть совершенно несознательно, самое темное место в комнате. Женщина сидела молча и ждала, пока я заговорю, отчего мне было очень не по себе, я чувствовал себя обвиняемым, так как, в сущности, говорить было не о чем, и то единственное, чем я мог поделиться, едва ли доставило бы удовольствие хозяйке, поскольку в доме повешенного о веревке не говорят. Кое-как я все же вышел из положения. Спросил, как себя чувствует Боян и чем бы я мог им помочь. — Ничем. Разве что вернешь мне мужа, — тотчас же сразила она меня. — Я бы с радостью, будь это в моих силах... — Да, это не в твоих силах. Ты и другие вроде тебя способны только убивать, а воскресить вы не в силах. — Не мы убили Любо... — возразил я. — Вы его убили! Вы!.. Я промолчал, потому что спорить при создавшемся положении не имело смысла. — По-моему, ты должен сообщить мне хоть какие-то подробности, — сухо проговорила Мария, когда молчание слишком затянулось. — Эти ваши затасканные слова, вроде «при выполнении служебных обязанностей» и тому подобное, может быть, годятся для некролога, но для меня они ничего не значат. — Я полагал, что тебе уже рассказали... — Приходили, но я не пожелала их слушать. И вообще я без них обходилась и теперь обойдусь... — Ладно, -- примирительно кивнул я. -- Если ты интересуешься... — Я не интересуюсь. Нисколько не интересуюсь. Абсолютно не интересуюсь, понимаешь! После того что случилось, мне решительно все равно, как и почему это случилось! Но Любо оставил сына. Сын растет. И когда-нибудь ему захочется больше узнать о гибели отца. Я должна ему что-то ответить! Я снова помолчал, чтобы дать ей успокоиться. Потом рассказал про смерть Любо. Очень коротко. Женщина слушала с полным равнодушием, продолжая глядеть в сторону, на противоположную стену, где висела старая фотография в дешевой рамке. Фотография не Любо, а молодой женщины в кружевной блузке; на круглом миловидном лице застыла невыразительная улыбка, словно по заказу фотографа. Снимок изображал Марию былых времен. Я закончил свой рассказ, и в тот же миг теперешняя Мария перестала созерцать ту, какой она была когда-то, и впервые посмотрела на меня в упор. — А зачем было посылать его туда, к тем типам? — Они действовали против нашей страны. Кому-то надо было пойти и обезвредить их — Любо, мне или кому-то другому... — Однако ты вернулся, правда? А Любо остался... Так в общих чертах прошла наша первая встреча. Что касается второй, которая должна была состояться два года спустя, то она вообще не состоялась. Однажды зимним вечером я увидел с улицы, что в квартире на втором этаже горит свет, тут же поднялся по лестнице и позвонил, но мне не открыли — вероятно, посмотрели в глазок и установили, кто пришел. Я позвонил еще раз-другой и удалился. Когда вышел на улицу и снова посмотрел вверх, окна уже не светились. И вот мне предстоит третий визит. Звоню. Тишина. Затем изнутри доносятся неясный шум и какой-то тревожный говор, потом снова тишина, затем опять шум, теперь уже в самом тамбуре. Должно быть, заглядывают в глазок, хотя нет, дверь внезапно открывается, и на пороге вырастает стройный юноша с красивым, немного нахмуренным лицом. Удивительно знакомое и в то же время совсем чужое лицо. Оно ужасно напоминает мне Любо и так не похоже на него. — Что вам угодно? — Я бы хотел видеть товарища Ангелову. Я друг вашего покойного отца. — Очень жаль, но мама больна. Может быть, Мария в самом деле нездорова, потому что даже мой нос курильщика улавливает в воздухе застоявшийся запах валерьянки и вообще аптеки. Обстановка в прихожей изменилась до неузнаваемости — к худшему, я хочу сказать. Батистовые шторы на окнах стали серыми от пыли, книги лежат на столе вперемешку с грязной посудой, в углу валяется обувь, на диван брошен поношенный дамский халат, на полу мусор, стены в грязных пятнах — все говорит о том, что тут давно бытует мерзость запустения. — Я же сказал, что нам сейчас не до гостей... — снова бормочет парень. — Мне просто неудобно принимать вас в такой обстановке... Но раз уж вы пришли... Мало сказать пришел, я уже уселся на своем любимом месте, в углу, между радиоприемником и фикусом, чьи листья, как и все вокруг, остро нуждаются в мокрой тряпке. — Не стесняйся, мой мальчик, — говорю я, делая вид, что никакого беспорядка не заметил. — Я закоренелый холостяк, и, если в доме немного не прибрано, это на меня не производит особого впечатления. Несколько успокоенный моей непринужденностью, юноша садится на край кушетки и ждет, пока я сообщу о цели своего визита. Он до сих пор не догадался спросить, как меня зовут, вероятно догадываясь, кто я такой, тем не менее я все же рискнул представиться. — Ты, должно быть, меня не помнишь, потому что, когда я тебя видел в последний раз, ты был вот такой бутуз, но, может быть, что-нибудь слышал обо мне. Я Эмиль. — Слышал, конечно, — отвечает парень. Он как-то вяло^кивает головой. И в его взгляде, явно избегающем меня, также сказывается какая-то вялость. И в выражении этого красивого, немного бледного лица видна то ли апатия, то ли рассеянность, то ли обычная усталость. — Может быть, это тебя не интересует, но в то время, когда твой отец узнал о твоем рождении, мы были с ним вместе там, в горах, на границе. Любопытное совпадение. — Я отлично понимаю, что тебе это нисколько не любопытно, однако я обязан рассказать все, чтобы тебе было яснее то, что будет потом. Парень покорно склоняет голову, давая понять, что он готов до конца вытерпеть речевые симптомы моего склероза. — Той самой ночью нам предстояло драться с бандитами, стреляться с ними почти в упор по принципу «ты или я», а когда на рассвете все улеглось, знаешь, что сказал мне твой отец? Юноша продолжал сидеть все с тем же безучастным видом, склонив голову. — «А я уже подумал, что мне хана. В эту ночь, Эмиль, я снова испытал страх. Испугался, что малый останется сиротой». И много лет спустя, когда враг подло нанес твоему отцу удар в спину, мне довелось быть с ним и в его последний час... Это мое почти торжественное вступление неожиданно повисает в воздухе, потому что в следующее мгновение из соседней комнаты доносится какой-то шум, затем слышится возглас «Боян!» --и парень опрометью кидается туда, захлопывая за собой дверь. Паренек снова появляется в прихожей, но и теперь, как и в первый раз, торопится закрыть за собой дверь. — Видите, в какое положение вы меня... — говорит он с раздражением. — Сели тут, и мать не может пройти... — Я ухожу, - - говорю в ответ. - - Давай выйдем вместе. — Куда мы пойдем? — вздрагивает Боян. — Пойдем выпьем по чашке кофе... — Не могу. Не оставлю же я мать одну, — возражает парень. — Мы ненадолго, на каких-нибудь пятнадцать—двадцать минут. — Я же вам сказал: не могу! — упрямо твердит молодой человек. — Вот что, мой мальчик, — говорю я с той мягкостью, которая не сулит ничего хорошего. — Я пришел сюда не ради того, чтобы делиться с тобой старыми воспоминаниями, а ради чего-то более важного. Настолько важного, что разговор этот так или иначе должен состояться. И притом сегодня же. — Так скоро? — вскидывает брови Боян. — Чем скорее, тем лучше для тебя. — Только, ради Бога, не надо обо мне заботиться. — Я не о тебе забочусь. Я думаю о твоем отце. Он окидывает меня беглым взглядом и отвечает с таким усталым выражением, словно все его упорство вдруг иссякло и осталась одна апатия: — Ясно, это уж как водится: мертвые куда важнее живых... Ладно, подождите меня внизу... Минут через пять я уже шагаю по бульвару Дондуко-ва в обратном направлении, а справа от меня этот несговорчивый паренек. — Куда же мы пойдем пить кофе? — машинально справляется молодой человек. — Туда, где кофе не пахнет хозяйственным мылом и где разрешено курить. — Вот так условия, — безучастно роняет Боян. — Такое возможно только в «Софии». «А «Ялта» чем хуже?» — так и подмывает меня спросить, но, проглотив эту реплику, я охотно соглашаюсь: — Чудесно. Пусть будет «София». Каким-то чудом нам сразу удалось найти свободный столик у самого входа и сравнительно быстро получить то, что было заказано, — двойной кофе для меня и виски для Бояна. Паренек не производит впечатления заправского пьяницы. Он добавил к содержимому бокала почти полстакана содовой и лишь изредка отпивал по маленькому глотку, словно старался продлить удовольствие и не вводить меня в лишние расходы. Со своего места мы могли хорошо видеть входящих и выходящих посетителей, преимущественно молодых дам и кавалеров. Однако мой спутник почти не пользовался этой возможностью и вообще не проявлял какого-либо интереса к окружающей публике. Он курил, рассеянно смотрел на площадь сквозь витрину, и его лицо выражало досадное примирение человека, решившего до конца вытерпеть испытания, уготованные ему судьбой. — Ты, наверное, давненько не был на могиле отца, — небрежно вставляю я, как бы говоря: «Ты давненько не подстригался». — Я вообще не был там ни разу после похорон. Не любитель ходить по кладбищам. — Я тоже. Но позавчера мы провожали в последний путь нашего умершего сотрудника, и я попутно наведался туда. Обелиск совсем рассохся, а надпись почти начисто смыли дожди. Мать, как видно, тоже не бывает там. — Нет. Никогда. — Это, конечно, мелочи, — поясняю я со свойственной мне сговорчивостью. — И ты зря так говоришь, мертвые для нас не то что живые. Но среди мертвых есть такие, о которых нелишне вспомнить время от времени. Я не сомневаюсь, что ты тоже о нем вспоминаешь, хоть и не бываешь на кладбище. Молодой человек не говорит ни «да» ни «нет» и продолжает рассеянно глядеть на площадь с таким видом, как будто он ничего не слышал. Повернув наконец голову, он на какое-то мгновение задерживает взгляд на мне и опускает глаза на свой бокал. — Понимаете... мне ничего не стоит сказать «вспоминаю», и это, наверное, было бы одинаково приятно и для вас, и для меня, потому что вы не стали бы меня упрекать. Но вся штука в том, что я не вспоминаю... или вспоминаю очень редко... И вообще какой смысл вспоминать человека, которого Ты почти не знаешь, несмотря на то, что он приходится тебе отцом... Погасив сигарету, он отпивает небольшой глоток виски и опять погружается в созерцание своего бокала, тогда как я размышляю над только что сказанным. Какие стройные суждения. Сразу видно, что университетские лекции и пухлые книги уже дают свои плоды. — Но мать, наверно, иногда рассказывает тебе о нем... — Да. Только не думайте, что она рассказывает о его подвигах. Их совместная жизнь была каким-то кошмаром, потому что она домогалась одного, а он делал другое; и мать мне уши прожужжала о том, как она без конца настаивала, чтобы он подыскал для себя более спокойное место, как он все делал наперекор и в конце концов испортил жизнь и себе и ей, и так. далее и так далее... Что вы хотите, если она всегда его любила и ненавидела в одно и то же время, она и по сей день любит его и ненавидит, и это будет продолжаться до самого конца. — А ты как думаешь? — Что тут думать? Мать по-своему права. А отец... Он, как видно, старался держаться подальше от нее... Подальше от скандалов... Не понимали они друг друга... — Но ты все-таки кое-что знаешь о нем, о его жизни. — И что из этого? Бросив на меня беглый взгляд, парень снова опускает глаза и глухо говорит, словно рассуждает о чем-то сам с собой: — Зачем ему было гоняться в лесах за диверсантами, когда у него была семья? Почему именно он этим занимался, а не кто-нибудь другой вроде нас с вами, кому приходится думать только о самом себе? — У него было чувство ответственности. — Перед кем? «Перед родиной», — порываюсь я сказать, поскольку это проще всего, но воздерживаюсь. Простые вещи порой трудно объяснимы. Скажи такому вот «перед родиной», и он начнет смеяться в душе. — Перед людьми, Боян. — Перед какими людьми? Теми, что сидят по кабинетам? — Многие из тех, что нынче сидят по кабинетам, тоже в свое время бродили по лесам с автоматом в руках. — Да, в свое время... Тогда выбора не было. А ведь он продолжал жить как партизан, когда все уже переменилось. — Вот именно, как партизан, — киваю я. — Это чувство ответственности у него особенно обострилось, стало как бы незаживаемой раной как раз в ту пору, когда он был в партизанах. — Не понимаю... — Неужто так трудно понять: все мы продолжаем дело тех, кого уже нет, а те, что придут после нас, будут продолжать наше дело, и в этом состоит связь поколений, единство жизни, в этом ее вечность. Твой отец был наследником тех людей. А ты являешься наследником отца. — Как я могу быть наследником человека, которого я не понимаю... которого не знаю... — Но ведь он приезжал, ты бывал вместе с ним. — Очень редко. И всегда очень недолго... Он несколько стройнее Любо, более худой и хрупкий, чем отец, но, когда смотришь на его лицо, — вылитый Любо. Жизнь только начинает писать по этому лицу, и единственный след, который она успела оставить на нем, — небольшая ссадина на лбу, у самого виска. — Опасно тебя стукнули, — замечаю я, указывая на отметину. -- Это что, спортивный трофей или дружеская потасовка? — Ни то ни другое, — впервые выдает подобие улыбки Боян. — Шлепнулся на тротуаре, когда был гололед, и осталась ссадина. Врач сказал, что, если бы я стукнулся чуть покрепче, мне бы не встать. До чего глупо бывает: поскользнулся — и крышка. — Действительно глупо. — Впрочем, как все остальное, — вставляет юноша. — «Все»? — А разве нет? Люди суетятся, обзаводятся всяким барахлом, копят деньги на квартиры, покупают машины и, едва успев нажить все это, умирают. Ну разве не глупо? — Да, конечно, если все сводить только к машинам да барахлу. Но жизнь не только в этом. — В чем же еще? В красоте и благородстве? -В его тоне улавливаются нотки раздражения. -- Красота и благородство встречаются преимущественно в книгах. — Ну хорошо. Как же ты представляешь свою собственную жизнь? — Никак. Прежде я думал стать журналистом, а теперь и на это махнул рукой, хотя... если не будет слишком трудно, то, может, и стану... Впрочем, не все ли равно, кем быть, журналистом или учителем... — А как твои университетские дела? — Так себе... Во время зимней сессии схватил две двойки. — Значит, тебя лишат стипендии. — Проживу как-нибудь; и без стипендии. — А чем ты занимаешься в свободное время? — Ничем. — Так-таки ничем? — Сижу себе. — В кафе? — В кафе или дома... — Читаешь? — Читаю. Только не учебники. Не знаю почему, но в последнее время с учебниками я не в ладах. — А комсомольская жизнь? — Комсомольская жизнь? Осенью меня чуть было не исключили. — За что? — А за то, что не захотел поехать с бригадой на стройку... И еще за какие-то пустяки... — Да-а... — вздыхаю я в третий раз. — Безотрадная картина. — Не спорю, — пожимает плечами Боян. Он не возражает и вообще ничего не говорит, потому что, очевидно, с самого начала догадывается, куда я клоню. Поэтому я прихожу к мысли, что пора наконец приступать к главной теме. — Кафе и все прочее — это еще не самое худшее, -замечаю я. — Но вот конкретно кафе «Ялта» и тамошняя компания могут и в самом деле оказаться для тебя роковыми. — Давайте не будем драматизировать... — тихо возражает Боян. — Да, да, разумеется, — добродушно соглашаюсь я. — Беда, однако, в том, что ситуация, в которой ты находишься, действительно драматична, чтобы не сказать трагична. — Вот, оказывается, до чего я докатился! — вскидывает брови молодой человек. — К сожалению, ты действительно не отдаешь себе отчета, до чего ты докатился. Тут многое, очевидно, объясняется тем, что ты еще многого не знаешь. Но главная беда заключается в том, что ты просто утратил чувство реальности. Он молчит, терпеливо ожидая, что же будет дальше. — Ты только что рассказывал мне про то, как случайно поскользнулся и получил на память эту небольшую ссадину. Но послушай, мой мальчик, ведь ты теперь снова поскользнулся, в переносном смысле конечно, да так поскользнулся, что и в самом деле можешь очутиться... не знаю где... Мало того, один из твоих дружков по «Ялте», некий Пепо, недавно всучил тебе тысячу левов... — Это касается только меня и Пепо. — Ты так полагаешь, только зря. Потому что деньги, которыми Пепо поделился с тобой и не знаю с кем еще, он украл у своего отца. Теперь отец заводит против вас дело и... Впрочем, эту тысячу левов я уже внес от твоего имени, чтоб тебя не таскали на допросы и по судам... — Вы меня ставите в очень неловкое положение... Я же не просил... — Ты сам себя поставил в неловкое положение... И дело тут не в деньгах... Деньги ты мне вернешь, когда сможешь, однако тебе хорошо известно, что есть и другие вещи, более серьезные. Боян молчит, потупя взор. — И по поводу их тебя уже дважды вызывали в милицию, не так ли? Он не говорит ни «да» ни «нет», все так же неподвижно глядя перед собой. Я собираюсь продолжать, только вдруг, безо всякой надобности, снова вспоминаю тот вечер в пастушьей хижине: холодное дыхание ночи, хлещущий дождь снаружи, красные огоньки сигарет и до странности неожиданный вопрос Любо: «Эмиль, а что бы ты сделал, если бы твой сын стал предателем?» Глупости, дорогой мой. Ты лучше скажи, что нам теперь делать, когда твой сын стал наркоманом. |
||
|