"Северная корона" - читать интересную книгу автора (Смирнов Олег Павлович)211. Фамилия, имя и отчество. Журавлев Анатолий Тимофеевич. 2. Звание. 3. Должность, часть 4. Год рождения 5. Национальность 6. Партийность 7. Участие в гражданской войне, последующих боевых действиях по защите СССР и Отечественной войне (где, когда). 8. Имеет ли ранения и контузии в Отечественной войне. 9. С какого времени в Красной Армии 10. Каким РВК призван. 11. Чем ранее награжден (за какие отличия). 12. Постоянный домашний адрес представляемого к награждению и адрес его семьи. Краткое, конкретное изложение личного боевого подвига или заслуг Дугинец провел ладонью по наградному листу, который ему предстояло подписать. Наградной — немало их подписал он на своем веку. И этот подпишет, но неплохо бы перед этим заставить переписать представление, перевести бы с канцелярского на русский. Впрочем, времени на это нет, лучше побыстрей отправить документы в армию. И начподив торопил: «Григорий Семенович, подписывай, не тяни, ты же знаешь мой характер». Конечно, знаю: хочет, чтобы подвиг как можно скорее, без проволочек, был увенчан наградой. А тут такой подвиг. Я думаю, наверху не поскупятся, дадут Героя. Достоин, что и говорить. И не будем переписывать наградной. В конце концов, суть не в бумаге. Бог с ним, со слогом. Суть — в подвиге. Журавлев Анатолий Тимофеевич… Журавлева Анна Дементьевна, мать… А какой он, Журавлев? Сержантов я почти всех помню. Журавлев — рослый, рыжеватый? У Чередовского в обороне встречал. Робел он, по-моему, тогда перед моим генеральским ликом, а тут — грудью на пулемет… Дугинец макнул ручку. В графе «Представляется к присвоению звания Героя Советского Союза» вписал в скобках: «Посмертно». Размашисто подписав наградной, снова перечитал представление, задержался на словах: «При повторной атаке, чтобы спасти товарищей, сержант Журавлев бросился к дзоту и с криком «Да здравствует Советская Родина!» упал грудью на пулемет…» А с Журавлевым было вот что. Перед высоткой немцы положили роту. Высотка, каких на холмистой Смоленщине не счесть, пологая, в березовых колках, да в кустарниках, да в оврагах. Была она изъедена не одними оврагами, но и траншеями, нашпигована дзотами, кое-где опутана колючей проволокой. Немцы долбили из минометов, поливали из амбразур пулеметными очередями. Бойцы ковырялись лопатками с ленцой, в надежде, что лежать долго не придется — прилетят штурмовики, обработают высотку. И точно, «илы» прилетели, пробомбили высоту, обстреляли из пушек. Артиллерия подключилась, помолотила по траншеям, по огневым. Но едва поднялись в атаку — мины и пулеметные очереди. Журавлев, который всегда быстрее всех отрывал себе окоп и нередко помогал своим солдатам, на этот раз даже не вытаскивал лопатку из чехла. Ему казалось, что немцы вот-вот сами уйдут с высоты. Но немцы не уходили, и Журавлев начал злиться. Обычно добродушный, он сейчас злился на немцев, которые уперлись и не пускают, на своих бойцов, которые на совесть окапывались, — значит, намерены тут полежать. А место, где он упал, было неудобное: какие-то камни, сучки упираются в брюхо, кочки, сырь. Пожалуй, больше всего это и злило — камни, сучки, сырь. Однако он скорее подогревал себя — для нужды, для боя, а по-настоящему разозлился, когда убило Ефимкина. Солдат рыл окоп, приподнялся, и осколок угодил ему в шею. Журавлев подполз — Ефимкин сгибал и разгибал ноги в линялых фиолетовых обмотках, хрипел. Индивидуальным пакетом Журавлев стал бинтовать шею, обмотал раз, два, и тут Ефимкин захрипел еще сильней, вздрогнул. Журавлев щупал и щупал пульс — запястье теплое, но уже безответное, мертвое. Нет пульса. И сердце не бьется. От вида рваной раны на шее, от мученической гримасы, исказившей мучнисто-белое лицо, от запаха крови, пропитавшей гимнастерку Ефимкина, Журавлева замутило, но он не отпускал мертвую руку, пока не подобрался санитар, не сказал: — Здесь похоронщики нужны, не санитары. Когда разрывы наших снарядов начали откочевывать поближе к вершине холма, будто карабкаться по склону, Журавлев поднялся с колен, выпрямился: — Ребятки, вперед! Он крикнул своему отделению, но его услыхали и соседи. — Вперед, орлы! — крикнул и сержант Сабиров. Журавлев побежал, а впереди уже как-то оказался парторг Быков, с ним — Захарьев. Журавлев нагнал их, обошел, стараясь не отрываться от огневого вала. Снаряды кромсали поляны, вырывали кусты, раскалывали березки, рушили траншеи, и разрывы эти были так близко от атакующей цепи, что едва не доставали до нее. А Журавлева это только еще больше злило: врешь, фриц, собственный осколок меня побережет, я добегу до траншеи, пропишу тебе в рукопашной, отплачу за Федю. Немцы, однако, рукопашной не приняли, утекли из траншеи. Рота на их плечах перевалила гребень, стала спускаться по обратному скату. И все время впереди — могучая фигура Журавлева. Все же немцам удалось оторваться, перед ротой встала стена заградительного огня, пришлось залечь. Стрельба, снаряды — не поймешь чьи. А немцы тем временем закрепились на соседнем холме — чуть повыше только что взятого нами. Этот холм тоже был напичкан дзотами, опоясан траншеей и колючкой. Из колка лупил «ванюша», из амбразур — пулеметы. Два «мессера» — ведомый повторял все, что делал ведущий, — пролетели на бреющем, обстреляли из пушек, исчезли. В немецком тылу, за холмом, в закатных солнечных лучах золотилось пыльное облако, точно взбитое коровьими копытами. А взбили его гусеницы «фердинандов» и «пантер». И эту высоту бомбили, обстреливали из орудий, потом стали обстреливать гребень, глубину обороны, немцы повылезали из укрытий, заняли места в траншее, ожидая нашей атаки, — и тут орудия снова обрушились на траншею. «Так, так, — мысленно похвалил пушкарей Журавлев. — Так их! А теперь и мы, пехота, хотим пощекотать гадов. Я их в рукопашной пощекочу, за Федю! Первым сигану в траншею!» Будто отгадав его намерение, лейтенант Соколов прикрикнул: — Журавлев, в атаке не увлекайся! А то забываешь командовать отделением, мчишься вперед… — А мне спередку удобнее командовать, чем сзадку, товарищ лейтенант! Ответил и подивился себе: эге, как с начальством разговариваешь, сержант Журавлев, обнаглел. Он опять подумал о Ефимкине, какой это был человек, последнюю рубаху отдаст товарищу. Лучший солдат был в моем отделении и лучший друг. Вспыхнула ракета, и Журавлев вскочил на ноги, побежал… Атака шла дружная, спорая: высоту обработали на совесть. Дзоты разворочены, не огрызаются. В траншее мало кто уцелел, так, легонько постреливают. Цепь прошла подножие, взобралась на склон, миновала траншею и двинулась дальше, по открытой поляне. Немцы совсем перестали стрелять. Журавлев уже не бежал, а шел, вытирал пот, поводил глазами по сторонам — и поляна как бы разворачивалась, изрытая кротовьем, с обнаженными пластами, маравшими торфом, в островках травы — стебли суженные, режущие. На краю поляны — окруженный воронками бугор. И прежде чем Журавлев сообразил: бугор — это сохранившийся дзот, оттуда окатило пулеметным огнем. Пули — перед носом, и Журавлев невольно отшатнулся. После второй очереди упал. И остальные, кто шел в цепи, попадали. Дзот был от Журавлева шагах в двадцати, и Журавлев видел, как из амбразурной темноты выбивались бледные вспышки, как металось по амбразуре пулеметное рыльце. И еще он видел: на открытой, почти голой поляне лежит рота, и по ней бьет пулемет. Ни отползти, ни схорониться. Он приладил автомат, ударил по амбразуре очередями, дзот умолк. Но едва цепь поднялась, ожил. Журавлев вновь нажал на спусковой крючок — очередь, а больше выстрелов нет, диск расстрелял. Менять? Некогда. Да и пулей пулеметчиков в дзоте достать ли? Нужно гранатой. Отцепил с пояса ручную гранату, вставил запал, размахнулся — и выругался: граната разорвалась, далеко перелетев дзот. Медведь, умерь силу! Метнул вторую гранату, и она разорвалась за дзотом. Медведь, дуб, не мог рассчитать, теперь остался без гранат. Чем возьмешь пулеметчиков? Он начал возиться с диском, когда Чередовский вторично попробовал поднять роту. Из амбразуры выбились слепяще-белые вспышки, опять пулемет… Рота залегла, место открытое, голое. Журавлев выпустил по амбразуре весь диск, закинул автомат за спину и пополз. Руки пачкались в бурое, резались о травяные стебли, узкие, в пупырышках и прожилках. В амбразуре — вспышки, пулеметное рыло. До дзота оставалось метров семь. Журавлев остановился, передохнул. Некогда отдыхать. Пулемет косит роту. Многих скосит, как Федю Ефимкина. А я могу заткнуть ему глотку, пулемету. Чтобы рота была жива. Что-то ослепительное, сияющее подхватило Журавлева, и понесло, и опустило возле самой амбразуры, и он, сделав последний шаг, рухнул грудью. Он не успел крикнуть, не успел даже выдохнуть воздух, который вобрал перед тем, как упасть на амбразуру. Он еще жил какое-то мгновение, и в это мгновение ему показалось, что он задохнулся этим воздухом, хотел вытолкнуть его из легких, тогда будет все хорошо, но вместо воздуха хлынула кровь. Поперхнувшись, пулемет умолк, и Чередовский выстрелил из ракетницы, и цепь поднялась и пошла к гребню. Впоследствии люди подойдут к дзоту и увидят тело, закрывшее собою амбразуру, и воздадут должное подвигу. А пока что рота уходила на вершину, и никто не оглядывался, а если б оглянулся, то заметил бы, каким съежившимся, незаметным стал сержант Журавлев, который при жизни малость не дотянул до двух метров. Бивак разбили в ольшанике. Прикончили поздний ужин, укладывались на ночевку, И ветер укладывался на ночлег, ворошил напоследок ольховые листья, плакун-траву. На болоте крякнула утка, на кухне старшина Гукасян зачастил: «Я заявлял расход, не разводите мне симфонию!» Солдатские разговоры стихали, и вдруг прорвало Пощалыгина: — Корешок мой довоенный, Кеша Бяпкин, чалдон, закусь какую уважал? Селедочку, соленый огурчик, грибочек, лучок. Опрокинул норму — и закусь! Опрокинул вторую — закусь! А единожды Кеша так надрался, себя не упомнит, взялся закусывать гвоздями. Ей-бо, не брешу, штук десяток проглотил. Болел, конешное дело, рентгеном просвещался. Поправился! И закусь употреблял со мною прежнюю — селедочка, грибочек, огурчик… Гвоздочки больше — ни-ни! Словно подстегнутый говорливостью Пощалыгина, заговорил и Шубников: — Я ж тебе, дорогой товарищ Кавачашвили, повторяю: на всем земном шаре нету лучше Советской власти. Ето факт! Согласен ты? То-то, что согласен. И ету родную власть надобно охранять, укреплять и отстаивать в боях, как мы на сегодняшний день и поступаем. Шубников говорит не торопясь, солидно, явно важничая — резон для важности есть: присвоили звание ефрейтора и назначили командиром отделения взамен Журавлева. Командир держит речь, понимать надо. Однако Соколов прервал его: — Старче Шубников, отбой. Не понял, видать, взводный, что беседу проводил не просто Шубников, а командир отделения Шубников, и вообще, при чем здесь «старче»? — Товарищ лейтенант, — сказал Шубников отсыревшим от обиды голосом, — я замолкаю, коли отбой. Но между прочим, мне всего-навсего сорок семь… — Ну ладно, я буду звать тебя — отрок Шубников. — И «отрок» не требуется. С меня хватит, что Пощалыгин мне прозвище навесил… — Какое? — А-а, неохота повторять. Прозвал Варнаком. Ето потому, что я из ссыльных происхождением. Дед мой каторгу отбывал по Сибиру, на поселение вышел… — Ну, извини, Михаил Митрофаныч, я не буду давать тебе прозвище, — устало сказал Соколов и зашелся своим коклюшным кашлем. И то, что взводный назвал его по имени-отчеству, и извинился, и закашлялся, мгновенно испарило обиду Шубникова, и он сказал: — Товарищ лейтенант, против вашей болезни лучшее средство — горячее молоко с медом. Как рукой снимет! — Где ж его взять, молоко с медом? — сказал Пощалыгин. — Водка с перцем для кашля тоже хорошо! — Ладно, спасибо за советы, — сказал Соколов. — А теперь отбой. Сергей прикрыл глаза. Полежал немного — и открыл. С закрытыми — темь и с открытыми — темь. Ночь безлунная, непроглядная. Темнота, надвигаясь отовсюду, наваливалась, давила. И вместе с темнотой наваливалась тоска. Черная тоска. Отчего это? Оттого, что думал о Журавлеве, о Сидоркине и Рубинчике и о многих других, кто погиб рядом С ним. Сергей затрясся в странном, сухом, без слез, рыдании. Боясь, что его услышат, он закутался с головой в шинель. Он стыдил себя: «Прекрати, зажми интеллигентские нервы, ты же солдат». И наконец успокоился. Война — воюй, стой за страну, за народ. Не будь слюнтяем. Отомсти! На войне надо быть жестоким. И ты, Сергей, будь в бою жестоким, а доброту, мягкость и кротость оставь до лучших времен… А победа все равно — за нами! Все это так, но как же нелегко терять друзей, чье плечо касалось твоего плеча, ох как нелегко! Сергей откидывает с лица шинель, в ноздри ударяет свежесть. Ветер никак не угомонится, норовит ворохнуть листву, гроздья плакун-травы. На болоте крякает одинокая утка. Ей-то с чего не спится? |
||
|