"Северная корона" - читать интересную книгу автора (Смирнов Олег Павлович)12Сергей пришел с поста в землянку и увидел на нарах новенького: на погонах ефрейторская лычка, лет тридцати, серые глаза, русый. Никаких, так сказать, особых примет. Разве что пробор в волосах на правой стороне, обычно бывает на левой. Впрочем, еще примета: когда улыбнулся, обнаружилась щербинка во рту: не хватало переднего зуба. Сергей ответно улыбнулся. — Добрый день. Ты кто? — сказал новенький, ткнув в Сергея вытянутым средним пальцем и пришепетывая. — Я Быков. — А я Пахомцев. — Будем знакомы. — И он протянул Сергею узкую твердую кисть. Сабиров сказал: — Товарищ Быков в отделение к Журавлеву назначен. Автоматчиком. А по партийной линии товарищ Быков — начальство, новый парторг. Вместо Караханова. Так что, Пахомыч, уважай его. — Сержант шутит, — сказал Быков. — Пошто шучу? — Шутишь! А если всерьез: уважают не должность, а дела. Вот и постараюсь заработать уважение делами. Якши, сержант? — Якши! — сказал Сабиров. А Сергей думал: «Рядовой автоматчик — партийное начальство? Будет хлебать из солдатского котелка, таскать на шее автомат, постель — вместе со всеми, на нарах, на ветках. Ничего себе начальство! И почему его выбрали парторгом? Что в нем особенного? Ничего нет особенного». Сержант Журавлев, нависая из угла глыбой, спросил Быкова: — Михаил Николаевич, чегой-то ты про наступление ни гугу. Как там, в высших штабах и тылах-то? — В штабах не бывал. А в тылу пришлось. Добирался из политотдела, видел: технику гонят, живую силу. Подтягиваются резервы! По всему — скоро наступление. Да солдаты знали это и сами. Потемну на дорогах и просеках скрежетали траки, гудели моторы, топали сотни подошв. Леса начинялись танками, самоходками, тягачами, автомашинами с пушками и минометами и, конечно, матушкой-пехотой. Матушка, мгновенно обживаясь, рубила шалаши, дымила походными кухнями. Наши бомбардировщики каждую ночь летали бомбить железнодорожные узлы, подъездные пути, аэродромы. Далеко за линией фронта в багровом зареве пожаров сгорала летняя ночь. И немецкие самолеты зачастили; это были, как правило, разведчики — «фокке-вульфы» и «хеншели». Висели днем высоко, высматривали, вынюхивали, что у нас на дорогах, в лесах, в ближнем и дальнем тылу. Зачастила и немецкая разведка. Чуть ли не еженощно выползали поисковые группы на «нейтралку»; здесь их засекали наши наблюдатели, освещали ракетами, рассеивали пулеметным огнем. Поддерживая своих, начинали бить немецкие пулеметы, вступали минометы и пушки. Но и паша артиллерия не оставалась в долгу, и до света над передним краем — эта перестрелка. А на следующую ночь немцы опять повторяли попытку взять «языка» уже где-нибудь на соседнем участке. Был и, на неискушенный взгляд, незначительный, частный признак близкого наступления. Впрочем, бывалые фронтовики уверяли: приехал военторг — наверняка пойдем вперед. Уж так повелось. Как будто без снабжения войск блокнотами, карандашами, кисетами, зеркальцами, носовыми платками, нитками, пуговицами и одеколоном сорвутся наступательные бои. Не сорвутся, но все же… Наступление положено обеспечивать! И военторг, которым в другое время на передовой и не пахло, щедро выбрасывал свои богатства на прилавки. Военторговская автолавка остановилась в подлеске, возле батальонной кухни. Шофер, заглушив мотор и набросав на крытый кузов веток, полез под машину — оттуда торчали сапоги с подвернутыми голенищами. Со стороны: примерный водитель занят текущим ремонтом. Но водитель не был примерным и в тенечке под машиной, как говорят солдаты, «давил», то есть дрыхнул. Зато старшина — в отутюженной гимнастерке, с офицерским ремнем, тонкий нос и профессорские очки — суетился: откинул борт на подставках — прилавок, разложил товар, зазывно повел рукой. Автолавку окружили, загалдели, рискуя разбудить шофера. Из роты Чередовского первым протолкался Рубинчик, оглядел прилавок, потряс щеками: — Будем откровенны: ассортимент небогатый. — Отваливай, — сказал старшина. — Я вас умоляю: почему отваливай? — А потому. Тут тебе не Мосторг. Не хочешь покупать — вали! — Товарищ продавец, будем взаимно вежливы, — сказал Рубинчик. В разговор вмешался Афанасий Кузьмич. Показывая военторговцу на Рубинчика, он загорячился: — Да ты знаешь, старшина, кто он такой? Знаешь? — Лев Толстой! — Да ты не хихикай, не хихикай… Военная роба на всех одинаковая, а под ней, может, большой человек! Вот он кем был? Директор универмага в Москве… В каком месте универмаг, Александр Абрамович? — На Красной Пресне, — как бы вскользь сказал Рубинчик. — Понял, старшина? На Красной Пресне! А я, ежели желаешь знать, был шеф в столовой на Сретенке! Понял? — Понял, — сказал старшина. — Или покупай, или уматывай, освобождай место другим. Вообще-то Сидоркин хотел кое-что приобрести, но после такого оскорбительного выпада ему ничего не оставалось, как шевельнуть бровями, сплюнуть и, прихватив Рубинчика, отбыть восвояси. Сергей купил коробку зубного порошка, Захарьев — блокнот в матерчатом переплете. Пощалыгин спросил: — Зачем тебе блокнот? Захарьев промолчал, что-то словно сглотнул: кадык заходил туда-сюда. Однако от Пощалыгина не просто отвязаться. — Ответь: зачем блокнот? Стишки строчить? Тот глянул на него, и ухмыляющийся Пощалыгин будто поперхнулся. Захарьев спрятал блокнот в карман, снова что-то сглотнул и сказал: — Раньше я фашистов уничтожал без учета. А ныне надумал записывать. Подробно: кого, где, при каких обстоятельствах убил. В этом деле учет необходим. Пощалыгину показалось, что тон у Захарьева шутейный, глаза же были суровые, льдистые. Пощалыгин под ними поежился, сказал: — Записывай, чего ж. Сам он взял в военторге цветочный одеколон. Взболтнув пузырьком, похвалил: — Мировая штука! — Конечно. Побреешься — неплохо поодеколониться. — Чудак ты, Сергуня! Это мировой выпивон, когда другого нету в наличии. Не веришь? А ну, айда со мной! Он потащил упиравшегося Сергея в кусты, к обмелевшему, застойному озерку. Снял с пояса кружку, зачерпнул воды и, оглядевшись по сторонам, влил в кружку полфлакончика одеколона — смесь запенилась, сделалась как мыльная. — Пей! — сказал Пощалыгин. Сергей понюхал — пахло отвратительно: вонючая болотистая вода и удушливые наспиртованные цветы. — Не кривись, пей! — Да ну тебя… Для чего пить? — Для души… Не тяни, Сергуня! — Не хочу. Я вообще не пил никогда! Ни водки, ни вина. Глаза у Пощалыгина полезли на лоб: — В жизни не пробовал спиртного?! Ну, хлебани хоть глоток! Сергей отхлебнул, и его едва не стошнило: в горле едкая горечь, в нос шибануло цветами. — Ах, Сергуня, ах, теленочек… Давай сюда! Пощалыгин опрокинул кружку, проглотил в единый прием, зажмурился, почмокал мясистыми, вывернутыми губами: — У-у, чертовка! Повторим? — Иди к бесу… Они возвращались в расположение тем же путем, мимо автолавки. Вокруг нее по-прежнему отирался люд, из-под машины торчали длинные ноги в сапогах с подвернутыми голенищами. Пощалыгин сказал: — Еще бы трахнуть одеколончика! — Хватит с тебя. И так, чего доброго, окосеешь. — Никак нет, Сергуня, не окосею. Ты определи: по мне видать, что выпимши? Сергей определил: походка обычная, твердая, и лицо обычное, разве что глазки поблескивают. Да изо рта, наверное, тянет букетным ароматом. — Не видать! Старшина и тот не придерется, во как! — Пощалыгин замедлил шаг, тряхнул головой. — Я, Сергуня, когда выпимши, лучше делаюсь. Другие прочие выпьют — дуреют: к бабам пристают, дерутся при детях либо еще как безобразничают. Да… А у меня на душе светлынь и радость, я всех люблю, никого не забижу. И петь хочется. Жалко, голос хриповатый. Но слушать песни тоже люблю. Бывало, выпью, прошу: «Аннушка, спой!» Была такая, душевно пела. А в любви — огонь бабенка! Красивая… я т-те дам! Но в жизни, в будни, строгая, вроде тебя. И к людям строгая, и к себе… Не удержался я возле нее. Ну да чего там… Давай, Сергуня, споем что-нибудь, придем в роту, сгуртуем ребят и споем хором, лады? Голос у Пощалыгина звучал необычно мягко, и улыбался он — не ухмылялся, а улыбался — простодушно, открыто. В роте им повстречался старшина Гукасян. Оглядел, даже принюхался (Сергей испуганно задержал дыхание), спросил: — С покупками? — Зубной порошок… — А ты, Пощалыгин? — А я пустой, товарищ старшина. Рубинчик сказал: — Не будем скрывать: ассортимент в военторге бедноватый. — Точняком! — подхватил Пощалыгин. — Никакого выбору… Но и виноватить их не резон: война, где взять товар. Так, товарищ старшина? — Не разводи симфонию, — сказал Гукасян и хрупнул хромовыми голенищами. — Подворотничок смени! — Сменю. А симфонию я не развожу. Я хочу развести пение… Можно? Гукасян что-то буркнул, и Пощалыгин улыбчиво отозвался: — Спасибочки, товарищ старшина. Я так и знал, что разрешите… Ребята, гуртуйтесь сюда, споем… Кто запевала? — Я, — сказал невзрачный солдат, сухотелый, пожилой. Сергей узнал его: из ветеранов, орудовал шилом и дратвой, пел тогда: «И, как один, умрем в борьбе за ето». — Тенор в наличии? Либо баритон? Бас? — Душа в наличии, — сказал солдат. — И нас пускай за душу возьмет, — сказал Пощалыгин. — Запевай такое, чтоб проняло… Запевала для чего-то одернул гимнастерку, примял вихор на макушке, затем прокашлялся и открыл рот с желтыми, изъеденными куревом зубами: Он глубже вдохнул и, поддержанный несколькими голосами, повторил: И опять, не давая песне ослабеть, вдыхая в нее новые силы, несколько голосов пропели: Тенорок у запевалы был не чистый, с саднинкой, некоторые слова он произносил неправильно, подпевали в землянке не все — кто тянул лишь мотив: «А-а-а…», кто совсем молчал, но люди вдруг присмирели, затихли, словно прислушивались и к песне, и к себе. Сергей слушал запевалу и думал: «Какая щемящая мелодия, какие трудные, горькие слова! Они заставляют вздохнуть ненароком о далекой чужой боли». Сергей вспомнил портрет Лермонтова в учебнике по русской литературе… Поручик Лермонтов, похожий на лейтенанта Тихомирнова. и оба убиты на Северном Кавказе. А Тихомирнов умер на рассвете, потому что тяжелобольные или раненые умирают на рассвете… И нет земляных нар с соломой, нет пыльного окошка, сквозь которое пробивается прямое летнее солнце, нет затхлости и духоты под низким сводом. Есть ночная свежесть, клубящаяся со дна скалистых ущелий, тлеющие звезды, кремнистая тропа на гору Машук и человек, бредущий по этой тропе к дереву, что на вершине. Еще дрожал в землянке последний, меркнущий звук пения. Запевала стоял — стариковский рот сомкнут, но горло еще напряжено. Остальные сидели неподвижно, только Сабиров, скрестив ноги, отрешенно покачивался взад-вперед. Кто-то вздохнул. — Ну что вы, товарищи! — вдруг нарушил молчание Чибисов. — Затянули нечто заупокойное. Надо наше, бодрое! Все завозились, кто встал, кто лег. Пощалыгин досадливо сгримасничал: — Для души пели! А ты испортил… Не мог помолчать? — А что? — С нар поднялся Гукасян. — Лучше бы марш! — Да бросьте, старшина, — сказал лейтенант Соколов от дверей. — Чудесная песня! Я на нее, как на огонек, пришел. И Быков вмешался: — Всякая песня хороша, веселая ли, грустная ли. Хороша, если настоящая, если поднимает, облагораживает… Споем еще? Запевала сказал: «Уволь, милок». Пощалыгин бросил: «Не тот уже коленкор». Сергей махнул рукой — да, настроение было уже не то. Ночью Сергей нес траншейную службу: топтался в ячейке, позевывал. В траншее воздух без движения, поверху же, через бруствер, сквозило клеверным духом — будто медовый пряник нюхаешь. Месяц за облаками. Темень. Вдали прожекторные лучи, нащупывая самолет, выстригали небо, чудилось: скрещиваясь, лучи лязгали, как ножницы. Чудилось оттого, что лучи походили на диковинные ножницы, и оттого, что на переднем крае было очень тихо. Отдаленный сдвоенный взрыв — и тишина. Очередь автомата — и снова тишина. Чтобы развеять сонливость, Сергей вспоминал давешнее пение в землянке и как удивительно чисто было в те минуты на сердце, думал о Чибисове, который так некстати сломал этот настрой; решал, отвечать или не отвечать Алле Шелиховой. Вечером получил от нее письмишко — краткое, равнодушное, необязательное — и подивился себе: «Я тоже равнодушен и к письму, и к ней. Что же получается? Я легко увлекаюсь и легко охладеваю? Просто влюбчив и не способен на подлинное чувство? Как бы там ни было, отвечать Алле, наверное, не стоит. Эта переписка не нужна — ни ей, ни мне». Он размышлял, решал, но помнил, что должен наблюдать. И он наблюдал за темнотой, то застывшей, словно зацепившейся за проволочные заграждения и кустарник, то изменчиво текущей по ложбинке, что пересекала ничейное поле. Сергей поднял над головой ракетницу и выстрелил. В мерцающем свечении ракеты, повисшей над передовой, он увидел, как на склоне ложбины мелькнули тени. И пока ракета догорала, летя к земле, Сергей вглядывался, вытянув шею. Силуэты замерли, вжались в склон. Так вот что обозначала эта странная, нехорошая тишина: немцы шли в разведку. Добро ж! Мы вас попутаем! Расчет был правильный: едва первая ракета погаснет, немцы, используя паузу между ракетами, зашевелятся в темноте, поползут. Не мешкая, Сергей выпустил вторую ракету. Немцы распластались, затаились, однако было уже поздно. Из прилаженной на сошках винтовки Сергей посылал пулю за пулей. Поддерживая его, длинной очередью простучал «дегтярь». И справа, и слева от Сергея над нашей обороной взмывали осветительные ракеты, и стреляли пулеметы, автоматы, винтовки. Разведчиков как смыло из лощинки. Из немецкой траншеи открыли ответный пулеметно-минометный огонь. Пошла потеха! Утром, едва Сергей переступил порог, Пощалыгин дурашливо вытянулся, взял под козырек: — Сергуне ура! Разогнал фрицевскую разведку! Откудова известно? Известно! — Не столько я разогнал, сколько ручной пулеметчик, — сказал Сергей. — А-а, Шубников это. Который вчерась запевал. — Так его фамилия Шубников? Боевой старик! Пощалыгин ревниво покосился: — Чего обрадовался, Сергуня? Старикан как старикан. Сергей позавтракал, улегся, прикрывшись шинелью. Но уснуть не успел: пришел связной и увел его к Чередетскому. У ротного уже находился капитан Наймушин, покручивал усики, барабанил пальцами по столу. Следом спустился Шубников, встал рядом с Сергеем. Комбат сказал: — За бдительную службу объявляю благодарность! Шубников выгнул грудь, пальнул: — Служу Советскому Союзу! Сергей замешкался, нескладно повторил то же. Комбат пожал руку Шубникову, затем Сергею, мельком взглянув на него. Во взводной землянке Сергей услышал оживленный разговор. Рубинчик колыхал щеками и спрашивал, ни к кому не обращаясь: — Одного не понимаю: как удалось Гитлеру околпачить целый народ, повести за собой на такие злодеяния? Умоляю вас: объясните! — Задурил им башку, — быстро сказал Пощалыгин. И Чибисов пояснил: — Во-первых, не весь народ за Гитлера. А во-вторых, чем сильнее мы будем наносить удары по гитлеровской армии, тем скорей и остальные немцы прозреют. Рубинчик с сомнением покачал головой, а Захарьев круто повернулся: — Вздор! Немцы никогда не прозреют. Чибисов смутился, наморщил словно выеденные молью брови: — Но вы же согласны, что оккупантов следует громить без пощады? — Согласен! — Ну вот видите! Я и говорю: задача советских воинов — наращивать удары по врагу! — Братцы, дайте вздремнуть, — сказал Сергей, внезапно раздражаясь. — Топайте беседовать на свежий воздух. |
||
|