"Вальсирующие, или Похождения чудаков" - читать интересную книгу автора (Блие Бертран)XXIПо словам мэтра Жюмо, адвоката, назначенного Жаку адвокатурой Страсбурга, он будет освобожден 15 мая в 8 часов 30 минут утра. И вот мы с Пьеро стоим напротив тюрьмы Энзисхейма. Целый месяц мы ждали его, не скучая ни минуты. Мари-Анж совершала чудеса в области экономного ведения хозяйства, ибо наши финансы приближались к нулю. Тем не менее мы ели рагу раз в три дня. Она подогревала, что-то добавляла и всякий раз было еще вкуснее. Остатки не припрятывала. «Тихо, иначе вечером будете сидеть голодными». Знаете, как хочется показать ей кукиш, особенно когда имеешь дело с девственницей, не знающей предела своим желаниям. «Еще капельку, Мари-Анж! Не будь так сурова». Она гениально готовила овсянку. Артистически! С соусами – очень вкусно. «Эй, обжоры. Поумерьте аппетит! Если так будет продолжаться, я сдаюсь». Но по доброте душевной подкладывала блинов. «Вы толстеете, – кричала она. – Покажите-ка животы!» Очень по-женски! «Ошибочка, – возражали мы. – Мы скорее худеем!» – «Тогда почему вы вечно не застегиваете пояса?» – «Так удобнее! Разве не видно?» Мы не допустим, чтобы нам портили настроение. В нашем доме женщина ест стоя! Когда вообще ест… Ночью мы тихонечко вставали и с урчащими животами и ватными ногами накладывали себе пожрать. Пока она занималась с одним в поисках своего интимного «я», другой отправлялся на поиски еды. И ничего не оставлял на блюде. После того как мы вставали, она начинала вопить: «Нет, парни, так нельзя, вы надо мной насмехаетесь! Я снимаю фартук!» Ее челка дрожала от ярости. Мы же, словно упав с небес, вытягивались перед ней по стойке смирно, прося отпустить отлить. «Надо же! – вопили мы. – Опять придираешься!» – «А может, все съели крысы?..» Обычная утренняя проработка… «Мне все ясно, я выхожу из игры. Я больше не хочу быть домашней хозяйкой! Сами всем занимайтесь!» И начинала молоть кофе. «Погляди-ка, это работа лисенка. Решетка совсем расшатана. Туда вполне может влезть лисица. Пьеро, сходи за молоком, я все укреплю». Расстроенная, она сидела и крутила мельницу, зажав ее между ногами. «Ничего не скажешь, брак по любви у меня получился, лучше не придумаешь! Они умеют только жрать и трахать». Мы угодливо подходили к ней поближе. «Пойди оденься, – говорили ей. – Иначе простынешь. Отдай мельницу, мы сами покрутим ручку». Она начинала улыбаться, хорошая ведь девка! «Да пошли вы! – отвечала она. – Еще пораните себя». Мы выходили на солнце, чтобы пописать в канал и получить первое удовольствие в этот день. Это был малюсенький домик бурлака. На нем значилась дата постройки: 1883. Мари-Анж сказала агенту по недвижимости, что ей нужно что-нибудь спокойное и удаленное от людей: «Я обожаю одиночество. Да еще что-нибудь живописное, если возможно. Потому что я по воскресеньям пишу картины. Я студентка, готовящаяся к выпускным экзаменам и… уличный художник по воскресеньям». – «Ну, раз вы художница», – сказал агент по недвижимости… Это была гениальная идея. Мы находились в таком тихом и отдаленном месте, что могли загорать голыми целый день. Вокруг – ни дома, ни дороги. Лишь заросшая травой тропа бурлаков, по которой едва могла проехать наша «диана». Канал этот, похоже, соединял Рону и Рейн. Он протянулся на довольно большое расстояние. Но все было именно так, ибо мы видели много барж, проплывавших мимо нас. Они лениво плыли под ивами. Это были немецкие, голландские баржи и еще отовсюду. Европа проплывала у нас под носом. На всех копошилась с засученными рукавами команда, и одинаковое белье сохло на веревках – нижнее белье Общего рынка. Мы веселились, отгадывая по шерстяным шапочкам, бюстгальтерам или размеру трусов страну, из которой они плыли. По своим размерам бельгийцы шли первыми. Подчас баржа с женщиной, вывешивавшей белье, проплывала перед самым носом Мари-Анж, которая развешивала наше. Происходил обмен приветствиями. Никто из этих славных людей не был шокирован, разглядывая наши голые задницы. Надо сказать, что мы здорово обгорели. Мужчины поглядывали на Мари-Анж, а девушки – на наши атрибуты. Рыжеволосые матроны обращались к нам с приветствиями на своем родном языке. Мы поднимали наши соломенные шляпы. То же происходило во время полуденного отдыха, когда Мари-Анж отдавалась нам. Баржи проплывали медленно, их лопасти еле вращались. Мужчина, в одних помочах обнимавший жену или мать, с внезапной строгостью склонялся к уху дочери. Некоторые останавливались. Мы болтали с ними. Принимали приглашение подняться на борт. Кончалось это тем, что мы выпивали в темной каюте немного белого, шнапса или сливовицы. Чтобы попасть в каюту, приходилось сползать задом наперед по узким вертикальным лесенкам. При этом следовало беречь голову. Мы чокались на уровне воды. «Ваше здоровье, прозит», – лучше и проще ничего не скажешь. Дегустировали остатки угря, запивая его зеленым вином, ели тушеное мясо с пивом или селедку на закуску. Эти речники прекрасно организованы. И совсем не мудаки. Никто к ним не пристает. Никаких соседей. Они путешествуют с собственным домиком, как улитки. На барже есть нормальный холодильник, баллонный газ, телевизор… И они плывут вдали от дорог, машин, фараонов. На этих баржах, наверное, можно спрятаться. Отличный способ пересечь границу. Следовало бы с ними подружиться. И двигаться на перекладных по воде. В направлении Антверпена, Амстердама или Гамбурга. Переползая через плотины. Занимаясь любовью с Мари на диванчике на верхней полке каюты посреди шлюза, пока в иллюминаторе все выше поднимаются поля тюльпанов. И любуясь развешанным бельем на фоне мельниц, размахивавших крыльями. Заведовала нашими деньгами Мари. Она сама ездила за покупками, знала стоимость каждой вещи и не тратила ни сантима больше, чем надо. Следила по газетам за потребительской корзиной. Помидоры дешевели – мы ели их с яйцами. Мы питались продуктами, которые нам рекомендовала реклама. Она нашла маленький рынок неподалеку в деревне с труднопроизносимым названием. И ходила туда пешком, чтобы сэкономить бензин, да к закрытию, когда можно купить по дешевке. Например, три салата по цене одного, мой камамбер за полцены, но его надо съесть тотчас, а подчас и цветы, которые только расцвели и которые ей отдавали за гроши или вовсе бесплатно, чтобы освободить место или потому, что она была красивая. Два раза в неделю, пока наша «диана» спала под деревьями с отключенным аккумулятором, она, напевая, совершала прогулку: три километра туда, три обратно. «Мне полезно ходить пешком, сбрасываешь жир, укрепляешь икры ног, мышцы живота, ягодичную мышцу. Нет ничего лучше для женщины. Да к тому же так красиво кругом!» Мы видели, как она удалялась вдоль канала, весело покусывая травинку, держа корзину в руке. Надвинув шляпы на нос, мы садились на землю, чтобы половить рыбку, которую Мари потом нам готовила на ужин, слегка побрызгав лимоном. Запивали мы обычным белым вином. Она возвращалась вся красная, как вареный рак, со следами пота и с запахом принесенных в корзине цветов. Там лежали мюнстерский сыр, чеснок, лук-скорода. Мы подхватывали товар, принесенный нашей разумной домоправительницей. Снимали с нее туфли, платье и все прочее. Давали ей выпить. Мы рассматривали ее икры, мышцы живота, мышцы ягодиц. Они становились все тверже, все больше подходили для сельскохозяйственных работ. Поначалу она жаловалась на ломоту, и мы ее массировали. «Через несколько дней все пройдет. Поначалу бывает трудно, а потом привыкаешь». С каждой неделей она становилась все крепче и превратилась в заслуженного пешехода. «Ты начинаешь понемногу привыкать к километрам на спидометре, надо пересмотреть скорость ходьбы», – говорили мы ей. Мы прокалывали ей прокаленной иголкой маленькие волдыри. Укладывали, чтобы она отдохнула. «Задери ноги, так кровь легче циркулирует». Мы улавливали на ней следы деревенской пыли, запахи рынка и кустарников. Мы торговались, как на аукционе: «Мой букет! Попросите мой букет! Мой лук! Мой перец! Кто унес мой салат?» Мы мешали ей умываться, чтобы она сохранила все эти вкусные запахи с солнечной кислинкой. С угодливой шампуньщицей было покончено. Волосы у нее стали жесткими, а руки красными от употребления марсельского мыла. «Я встретила винодела, – рассказывала она, – он просил моей руки». По мере неумолимого падения нашей покупательской способности Мари-Анж после некоторых размышлений решила взяться за поденную работу. Мы не мешали ей, огорченные тем, что не можем найти себе работу из-за необходимости предъявлять документы. Она обошла парикмахеров Мюлузы. Но никто не нуждался в шампуньщице. Всюду штат был укомплектован. Они, впрочем, записывали ее адрес. На всякий случай. Мы с Пьеро не двигались с места. Не ходили в город. Решили отказаться от всего лишнего – ресторанов, танцулек, киношек. В качестве дальновидных рантье мы сводили все к минимуму. Единственной роскошью была газета, которую Мари приносила нам с рынка. Нам хотелось быть в курсе событий, знать, не говорят ли о нас в оскорбительном тоне, не распространяют ли клевету. Но пока все было спокойно. О нас забыли, нас сбросили с пьедестала почета. Надо признать, мы никак не рекламировали себя. Зато газеты писали о росте преступности и бандитизма. Хорошая погода, жара, вероятно, обострили желания. Нашим единственным развлечением была Мари-Анж, которая освобождала нас от культурных размышлений. Мари-Анж с ее проблемой. Ибо мы с большим жаром регулярно трахали ее с целью побороть ее фригидность. Но это было то же самое, что поиск кактуса на Новой Земле. А между тем мы старались, очень старались. Ночью и днем мы корпели над этим вопросом. Мы вели себя как работяги, как упрямцы, как искатели золота. Мы были обижены, как сильные математики, которые не могут решить детскую задачку о сообщающихся сосудах, над которой нам пришлось столько покорпеть. Мы были уверены, что решение где-то близко. Была затронута наша честь. Нам хотелось непременно расковать эту девочку. Хуже всего было то, что она извинялась за то, что докучает нам. Зрелище было тем печальнее, что нам приходилось иметь дело с прекрасно пахнущей женщиной. «Да оставьте вы, – говорила она нам, – такая уж я уродилась, ничего не попишешь, я олицетворяю брак изготовителя. У меня недостает какой-то хромосомы». Неужели ее неудачники родители-часовщики не могли ее снабдить идеально идущими ходиками? У нее был грустный вид утопленных прекрасных часов. А мы испытывали неприятное чувство провала. Нас поджидала полная деморализация. Когда она уходила, мы совещались с Пьеро, рассматривая разные диагнозы, сверяя линии рук. Разрабатывали всевозможные средства лечения. – По поводу этой девушки я тебе скажу следующее: за ней никто никогда не ухаживал, я имею в виду настоящее ухаживание. Ей этого явно не хватает. Надо прекратить рассматривать ее как дырку, как отверстие для затычки. – Не смеши меня с ухаживанием! Мы разве плохо себя ведем с нею – да или нет? – Выходит, недостаточно. И мы с удвоенной силой проявляли нежность. Рассыпались в комплиментах, проявляя всяческое внимание. Поначалу Мари-Анж смотрела на нас как на марсиан, потом стала улыбаться, тронутая до глубины души. В конце концов она почувствовала себя оскорбленной, ибо нежность, когда к ней непривычен, тоже делает больно, как все доброе и незнакомое, например шампанское или солнце. Она брала нас под руки и стояла молча, словно набирая воздух в легкие после удара. Мы, похоже, нашли слабое место в ее кольчуге. Теперь оставалось в нее проникнуть, нанести дьявольский удар, чтобы противник сдался окончательно. Ночью мы часами беседовали с ней, как с ребенком, которому снятся кошмарные сны, покуривая в темноте, попивая крюшон, пока она не засыпала спокойным сном. «Ты теперь не одна, – говорили мы ей, – тебе больше никогда не будет страшно, холодно ногам, тебя не разбудит будильник. У тебя два брата, два приятеля, два старых друга. Мы стираем прошлое и начинаем жить сызнова. Делаем это с помощью огромной губки». Это была тактика отравления на уровне подушки, которая должна была ее смягчить, заставить дрожать, выбрировать, как натянутую струну. Нам хотелось угадать ее желания, но у нее их не было. Она не раздражала, не беспокоила, неизменно говорила «да», или «хорошо», или «если вам так нравится». Нам бы хотелось видеть ее властной, капризной, даже неприятной. Это были бы знаки здоровья. Но ей нужно было только солнце да чтобы чесали спину по совершенно конкретному методу. «Выше… Справа!.. Еще немного… Стоп!.. Тут… Ах как хорошо!» Это она обожала. И мы чесали. Мы не оставляли ее одну ни на минуту. Смотрели, как она готовит еду, восторгались ее блюдами, ловкостью, с которой она обращалась с яйцами. Мгновенно отделяя желток от белка, она взбивала и приготовляла таким образом майонез, заправку для салата. Мы словно присутствовали на спектакле, не спуская с нее глаз, когда, например, с растрепанными волосами и тряпкой вместо передника, она ставила тесто, с мукой на носу, потому что до него дотронулась. Мы же подбирали остатки на дне кастрюли. Мы чем могли помогали ей – советами и пожеланиями по части меню. Составляли ей компанию, пока она чистила картошку или плакала от лука. Точили ножи. Когда она мыла посуду, мы стояли рядом, чтобы ей не было скучно. Мы ласкали ее глазами, потягивая кофе. «Ты знаешь, что красива?» – спрашивали мы. И это было правдой, особенно когда она приходила из погреба с ведерком, полным угля, и, несмотря на испачканный нос, мы усаживали ее к себе на колени и ласкали. Мы отдавали дань каждому ее блюду, а потом рассыпались в благодарностях. Просили добавку, готовые, потеряв всякое достоинство, стоять на коленях, вымаливая ее. Особенно хороши были ее соусы. Замечательные томатные подливки. Незабываемые куриные соусы. Мы с уважением задирали ей юбку, любовно целовали, трахали ночью, днем, на улице и внутри дома, в тени, на солнце, под всеми деревьями канала, в траве и цветах. И она, довольная, улыбалась. Но чувственность ее не просыпалась, ничего не поделаешь, плоть оставалась инертной, отключенной. Мы подносили ей букеты нежных слов. Тщетно! Ни одно средство не действовало! – Ты действительно ничего не чувствуешь? – спрашивали мы. – Чувствую… Словно опухоль… И трение тоже… – Да сосредоточься ты! – Я только это и делаю! Я вся нацелена на эту опухоль, на трение, только об этом и думаю! – Лучше ни о чем не думай! Или о чем-то другом! – О чем? – Не знаю! Считай! Спи! Расслабься! – Но мне трудно расслабиться больше, чем сейчас. Тогда мы меняли дозировку. Удваивали ее. До и после еды. Затем каждые два часа. Прибегали к насилию, к пощечинам, хлесткой ругани. Но все кончалось одинаково – провалом, фиаско, очередным поражением. Она плакала, крепко прижимая нас к себе, клялась, что никогда ей не было так хорошо. Напрасные авансы! Она кончала только, когда ей чесали спину. По лопаткам. Ниже! Тут! Ох как хорошо! Тогда была в полном кайфе! Однажды мы решили разыграть ее, удивить, сделать больно. Мы подумали, что, может быть, подействует большое огорчение… Для чего нанести удар по сердцу… Заставить ее помучиться… Она возвращается с рынка, прелестная, с заплетенными волосами, раскрасневшаяся, с цветной капустой в корзинке. Находит нас около «дианы», куда мы засовываем вещички, чтобы сбежать по-английски. – Мы уезжаем? – с беспокойством спрашивает она. – Мы – да, – отвечаю. – Ты остаешься. – Дожидаюсь вас тут? – Ты свободна, делай что хочешь. Мы не собираемся возвращаться. – Вы меня бросаете? – Догадалась. Нам надоело тискать потерявшую память! Постараемся найти настоящую женщину. Это нас отвлечет. Она молчала. Стояла на солнце с корзинкой, с голыми ногами и смотрела, как мы закрываем багажник, садимся в машину и отъезжаем не простившись. Отъезжая по ухабистой дороге бурлаков, мы видим в зеркальце, что она стоит неподвижно. Становится все меньше, а потом пропадает вовсе. – Думаешь, она стала бы умолять? Никогда!.. А что делать теперь? Куда мы едем? Ничего не скажешь – мудаки, и только! Мы доехали до Мюлузы, прошлись, как туристы, по городу, посетили бистро и на закате вернулись. – Думаешь, она осталась? – Заткнись. Мы бросили «диану» на обочине ближайшего шоссе и пошли через поля, разыгрывая вьетнамских партизан, прячущихся в маках. Ее не было на улице, но из трубы шел дым. Мы пролежали до ночи в люцерне, затем приблизились к темному окну. – Надеюсь, она не наделала глупостей. – Заткнись. Мы не посмели войти сразу. Сначала заглянули внутрь, прижавшись носами к стеклу. Ничего не было видно. Но слышались рыдания. На часах 8.30. Странное курортное заведение эта тюрьма Энзисхейма. Отнюдь не дворец русского императора. Перед нами возникает высоченный детина. Вид мудака, но милого парня. – Жак Пироль? – Это я. Никакого чемодана, пустые руки, кожаная куртка и добродушная морда. – Нас послала твоя мать… – А почему она не приехала сама? Ее не выпустили еще? – Выпустили. Но она уехала за границу. – Куда же? – В Португалию! – Это не так уж далеко, могла бы написать! Вот уже месяц, как я ничего от нее не получал… Что она делает в Португалии? – Не надо на нее сердиться. Она смылась туда с нашим приятелем, замечательным парнем, агрономом. Это он нас познакомил. Перед отъездом сказала: «Съездите за Жаком и позаботьтесь о нем. Скажите ему, что я очень счастлива и скоро вернусь». – Привет! Он протягивает нам холодную руку. Мы едем по сельской местности. Лицо сына Жанны мы видим в зеркальце. Он выглядит куда старше своих двадцати лет, на все тридцать. Такое впечатление, что теперь командует он. – Я сяду за руль, – говорит. Останавливаемся, пересаживаемся. – Первая скорость тут… – Знаю. Видел. И спокойно отъезжает. – На следующем перекрестке повернешь направо. Его волосы начинают редеть на затылке. Наверное, еще не догадывается. В тюрьмах ведь нет трюмо. Там все по-монашески строго. Поэтому и появляются тонзуры. – А кто такой этот агроном? – Золотой парень, не беспокойся. Он провел два года на Кубе в качестве технического советника, и сейчас ему предстоит подписать контракт в Сьерра-Леоне. – Почему же этот симпатичный парень не работает во Франции? – Он только что отсидел. – Сколько? – Полный срок. И два года условно. – Ладно. Все в порядке… Он успокоился. И вот мы уже трясемся по бурлацкой дороге. Она ведет прямо к домику, над которым вьется дымок. Перед ним в тени стоит накрытый белой скатертью стол с цветами, принесенными с рынка, с маслом в судке, вареньем и огромным хлебом. Выходит хозяйка полей Мари с кофейником в руке, над которым поднимается пар. Стоит в ожидании, когда мы припаркуемся, вылезем из машины, когда хлопнет дверца. И направимся к ней с Жаком. Она смотрит на новенького, который всего двадцать минут на свободе. По нашей просьбе Мари-Анж приоделась, накрасилась и выглядит прелестно. На ней выстиранное вчера и проглаженное утром платье. То же относится к волосам, которые рассыпались после недавнего мытья шампунем. В зубах у нее леденец, который она разгрызает перед нами. Для того чтобы намазаться, ей пришлось вытащить свои причиндалы: сурьму, тушь, все кисточки, все карандаши. Да еще полилась лавандой из трехлитровой бутыли. Хотя она не хуже пахла и перед нашим отъездом. Мы тогда волновались: вдруг машина не заведется, а вдруг его не выпустят… Еще какая-нибудь неприятность… Жак выйдет, а никто его не ждет… Ему придется тогда самому как-то выпутываться. А мы останемся в компании нашей милой, пахнущей лавандой Мари. Пока она помалкивает, не улыбается, ждет, когда все встанет на свое место. Все мы немного напряжены. Представляемся. – Ее зовут Мари-Анж, – говорю Жаку. – Это наша общая девушка, а теперь и для троих. Ее предупредили, она согласна. Увидишь, она не богиня, но в постели можно встретить и похуже. Самое скверное, она не умеет кончать. Зато делает все, что душе угодно, и не брюзжит при этом. – Кофе хотите? – предлагает Мари. – Охотно, – отвечает Жак. – Чуточку… Он стаскивает куртку, заворачивает рукава рубашки хаки. Мари подает кофе, нарезает крупные ломти хлеба. Садимся все четверо за стол. Мы с Пьеро сразу приступаем к еде, макаем хлеб в кофе, обжигаемся, кофе так и течет по подбородку. А Жак словно аппетита лишился. Он не ест, чуть притрагивается губами к чашке. Сидящая напротив него Мари-Анж, как благонравная девушка, опускает глаза. До нас не сразу доходит, в чем дело. Никакого ведь труда не представляет понять, что происходит в голове только что вышедшего на волю гостя. У него все на лице написано. Чего спрашивать: «Почему ты не ешь? Не вкусно? Ты болен?» Нет. Достаточно сказать Мари: «Наш новый друг хочет наверняка посмотреть дом. Проводи его». Даже не ответив, она встанет и уйдет в дом, расстегивая на ходу платье. Новенький, пожалуй, огорошен. Смотрит на нас, как малыш, потерявший веру в рождественского деда, но вдруг убедившийся, что он существует. Да к тому же у того в мешке лежит подарок – женщина. Тепленькая. На все готовая. – Здесь мы делимся всем, – говорю ему. Он решительно встает. Хочет что-то сказать, но потерял дар речи. За его спиной Мари уже закрыла ставни. – Нам это доставит удовольствие, – добавляю я. – Твоя мать была… то есть она потрясающая женщина… Он поворачивается к дому, тихо подходит к нему: почти отступает. – Деваха особо недурна сзади, – бросает ему Пьеро. – Советую попробовать… Жак пытается улыбнуться, рассчитывайте, мол, на меня, затем входит в дом. Темнота поглощает его. Тогда мы – да здравствует жизнь! – подливаем себе кофе в чашки, делаем бутерброды, где столько же хлеба, сколько и масла. За спиной благодаря нам вершится доброе дело. До сих пор мы в этой поганой жизни поступали скверно. А надо видеть и положительную сторону вещей. Перед нами молодой человек, вышедший из тюрьмы и неизвестно за что туда посаженный, не шибко опрятный, короче – обычный мужчина двадцати лет, когда можно на что-то надеяться. Хочется, чтобы он искупил вину, начал серьезно работать и обрел место в обществе. Так вот, чтобы помочь ему на этом пути – а мы хорошо разбираемся в такого рода проблеме (правонарушение, мелкие кражи), – мы и встретили его у выхода, протянув руку помощи, предложив свою дружбу. А для того чтобы внушить ему веру в жизнь, принимаем его на лоне природы и подкладываем к прогретой солнцем девушке, отнюдь не недотроге, хорошо выдрессированной, к одной из тех, которые, познав беду, хорошо понимают тех, кому плохо на свете. Ей тоже, однако, невесело жилось! Нет, право, это доброе дело, законно можем гордиться собой. Закуриваем первую сигарету после завтрака. Эта сигарета как раз вовремя отобьет воспоминания о сахаре и кофе. Начинается прекрасный день. Канал становится настоящим зеркалом. Нам спокойно, мы расслабились, наша совесть чиста, пребывая в полном покое. Смелые воробьи слетаются на середину скатерти, чтобы поклевать крошки. Но… Почему ничего не слышно за ставнями? Это же ненормально!.. Напрасно прислушиваемся – ни малейшего скрипа, ничего! Чем они там заняты? Бесшумно встаем и подходим к дому на цыпочках. Прижимаемся к ставням… По-прежнему ничего. Даю слово, они молчат… Нет… Раздается еле слышный шепот… Да, это тихо говорит Мари-Анж. О чем она ему болтает? О родах матери? О своих отношениях с доберманом? Слова долетают до нас вразброд… А тут, на наше несчастье, мимо проплывает баржа, настолько нагруженная, что должна задевать дно. Моряк как-то странно смотрит на нас… Отлипаем от ставен и расслабляемся. Баржа удаляется, скрываясь за тополями. Мы снова можем вести себя как хотим. Мари-Анж больше не говорит… Лишь шепчет на ухо, и так тихо, что, даже будь мы с ней в постели, ничего бы не услышали… Ждем… До нас доносится, впрочем, какой-то шум… Мы переглядываемся с улыбкой. Ладно! Все идет нормально, все на своем месте, земля вертится… Возвращаемся к столу, чтобы погрызть фруктов… Можно вытащить удочки и проверить, не заглотнула ли рыбка крючок. Внезапно так и застываем на месте… Удивленно переглядываемся… Не может быть, верно, Пьеро? Он страшно побледнел под своим загаром. Возвращаемся к ставням. Снова прижимаемся ушами… Мы их втискиваем в дерево… Не может быть! Повторяется стон! Настоящий томный вздох. Вздох женщины на фоне скрипа пружин… За этими ставнями находится одна Мари-Анж, – значит, это она. Но вот она начинает стонать. Оказывается, нашей шлюхе нравится эта работа! Честно говоря, терпеть становится невыносимо. На кого же мы похожи в этом деле? Нас даже не позвали на крестины! О-ля-ля! Вопли становятся все громче. Вопли сменяются хрипом. Она рычит, сжав зубы. Эта сука буквально разбушевалась и даже не старается задушить свои крики! Впервые слышу подобное!.. Жанна бы не посмела издавать такие звуки! С нею мы слышали музыку, а не вопли при родах. Даже прислуга-бретонка так не вопит на работе! Никогда я не ощущал такой горечи во рту, никогда у меня не были такие влажные руки, такой сопливый нос, такие грязные брюки… Мы с Пьеро чувствовали себя в полном дерьме, прислушиваясь к руладам нашей так называемой подружки. А тут эта развратница стала звать нас! «Жан-Клод! Пьеро! Получилось! Я кончила!» В довершение всего, оказывается, мы должны были радоваться ее счастью! «Жан-Клод! Пьеро! Идите сюда!» Она хотела, чтобы мы присутствовали на торжестве. Чтобы мы держали ее голову, когда она испытывала восхитительные боли. Мадам хотела иметь свидетелей чуда. На слух ей было мало! Эй ты, бабища, зови-ка маму и папу в кресле! Они будут в восторге, что Бог послал им такую музыкальную дочь, такую зычную кукушку!.. Мы не хотим туда идти, но и не уходим. Не знаю, что происходит, но мне охота побродить. Я испытываю желание броситься через поле куда подальше, чтобы не совершить двойное убийство. Пошли, мой старый Пьеро! С азбукой покончено! Только подумать, сколько труда мы положили на то, чтобы вернуть зрение слепому! Сколько дней и ночей на это ушло! Пересекая поле, мы имели полное право так думать. Мы метались, как звери в клетке. Деревья были ее прутьями. А мы выступали в роли двух расстроенных рогоносцев. Я готов был испепелить первую же попавшуюся нам по дороге собаку, чтобы она, поджав хвост, сбежала подальше. А вы, вороны, заткнитесь, иначе мы забросаем вас камнями! Встреченный здоровенный мужик с телегой неодобрительно поглядел на нас. Мы спросили его, не желает ли он получить для всей семьи наши фотографии с автографами. У нас, мол, есть превосходные. Но мы так и не узнали, сколько у него детей. Мрачно посмотрев на нас, сей набитый пивом бурдюк взял в руки вилы и пошел на нас. Пришлось пуститься наутек. В конце концов он отстал. Мы падаем около канала, высунув языки от усталости. Глядя в воду, рассматриваем свои рожи типичных рогоносцев, которых можно найти между Рейном и Роной. Внезапно прислушиваемся. Голос! Ее голос! Голос женщины, которую мы так любили. Она истошно зовет: «Эй, вы! Жан-Клод!.. Пьеро!.. Где вы?» Конечно, она нас находит, бросается, как безумная, в нашу сторону. Мы видим только маленькую фигурку в застиранном платье, которая устремляется к нам с другого конца канала. И вот она уже все ближе, ближе, выставляя напоказ ноги, бедра, волосы. Падает между нами, красная от волнения, обнимает за шею, так что мы чувствуем ее дыхание, и улыбается нашему отражению в воде канала. – Все было пурпурно-красным, – говорит она, вся дрожа. – С белыми просветами. Волосы жгли меня, становились дыбом на голове. Ногти были в огне. Мне казалось, что я вулкан, который начинает выбрасывать лаву. – Ты нам надоела, – отвечаем мы ей. Она зажимает нам рот. – Уйми свои половые железы! А наша разгоряченная Офелия продолжала смеяться. – Я иду обратно, – крикнула она. И поплыла безупречным кролем. Мы разлеглись на берегу, не говоря ни слова, куря, в полном безделье, как два болвана. Даже мухи стали проявлять к нам интерес. Жирная эльзасская синяя муха с трудом взлетает, наполняя воздух жужжанием. Вначале мне казалось, что я ровным счетом ни о чем не думаю. Но довольно быстро убедился, что все как раз наоборот, что думаю о массе вещей, но вижу их смутно, словно сквозь ярмарочную пыль. Рука моя вяло плещется в воде. Тут же мой приятель, лежащий на боку. Лицо его мне видно за редкой травой. Этот мудак жует одуванчик и играет с божьей коровкой. Было еще желание нырнуть в воду и поплавать с часок. Потом сбежать на нашей «диане», сказать «чао» влюбленным, которые могли остаться одни на всем свете. Можно было заехать в Пьюи к неким пенсионерам часовщикам-ювелирам, чтобы сообщить им добрую новость: «Здрасьте, мол, дамы-господа. Ваша девчонка пристроилась. Послушали бы вы, как она мяукает. Откройте жалюзи, у вас дышать нечем!» Мы подкатили бы старика с накинутым на плечи пальто, чтобы не простыл, к окну. Тогда бы он мог услышать трубные звуки с немецкой границы. Голос задыхающейся от экстаза Мари-Анж… Неподвижные Виктуар и Грегуар смогут таким образом присутствовать на слух при великом лишении невинности их дитяти, их единственного сокровища… «Знаете, месье, как трудно пережить отъезд дочери, бросившей нас одних. Мы ведь столько лет всем жертвовали ради нее. Муж даже здоровья лишился. Но в один прекрасный день она хлопнула дверью, сами не знаем почему, и оставила на годы без известий о себе! Смотрите, он так и не поправился, видите, в каком он состоянии! Закройте окно, иначе он простудится. Придется уложить его в постель…» От волнения тот сморкается в кружевной платочек. «Расскажите о Мари-Анж, – просит она. – Расскажите, месье, о моей девочке… Вы ее друзья?.. Надеюсь, она счастлива?» Тогда я указую перстом на темное небо: «Послушайте!» И она внемлет фантастической мелодии эльзасского совокупления. Звуки его проносятся через горы, подобно благостной вести. «Надеюсь, это приличный человек, – говорит она, одобрительно кивая. – Кто-нибудь из молодых чиновников?» И перезрелая бабенка так и вздрагивает в своем халате из штофа. «Да, мадам, это высокопоставленный чиновник. Он многого достиг. С детства проявлял благоразумие. Вплоть до принятия присяги». Усики над губой благородной мамаши покрываются потом. Влажны и крылья носа, складки на лбу. На голове у нее редкие волосы. Тогда, чтобы усилить эффект, я добавляю: «Надеюсь, ты совсем голая под своим флагом?» Она вся порозовела от удивления, от невообразимого волнения. Ну чистая монашка!.. Ее глухарь смотрит на нас своими огромными глазищами, и меня не покидает ощущение, что он забавляется. Край рта у него кривится, и он вдруг подпускает громкий трубный звук. Расстроенная, она толкает его кресло ногой. Папаша «тик-так» пересекает все помещение и врезается в камин. В тот же момент часы отбивают один раз, словно объявляя первый раунд. Тогда старый забавник награждает нас, болельщиков команды Тулузы, новой фанфарой… Надо было бы мне вернуться в Тулузу. Поискать мать, свозить за город, дать отдохнуть… Правда, нужны бабки. И много. Тогда я вытаскиваю свою старую пушку и с загадочным видом приставляю к ее лбу. «Догадайся, почему мы приехали?» – спрашиваю я. «Понимаю, – отвечает она, распахивая свой халат, как трап, ведущий в складки ее тела. – Берите все, что хотите». Тогда мы берем настенные часы, серебряные подсвечники, маленькие ложечки. Открываем шкаф, секретер, комод. Извлекаем из многочисленных тайников деньги, вязаные шерстяные чулки под стопкой салфеток, пахнущих нафталином. Набиваем мешки и смываемся… Но вы только посмотрите на эту психованную бабу, которая корчится на постели, задыхается на клеенчатой подстилке, разрывает ногтями кожу и вопит: «Насилуют! Пятидесятилетнюю женщину насилуют на глазах мужа! И тому приходится – о ужас! – присутствовать при этом зрелище!» А мне плевать! От радости папаша снова трубит. У него в брюках потрясный запас звуков, которыми он угощает нас. А мы, чтобы заставить замолчать его половину, затыкаем ей рот. «Да замолчи ты, дуреха! Никто тебя не насилует! Ты не в Конго! Мы не претендуем на твои отвислости! И потом, чего заводиться? Ничего не поделаешь! Когда ты увидишь наши пипишки, будешь в полном отпаде. Держу пари, ты свалишься без памяти от страха!» В глазах больного дрожат огоньки. В них красноречиво читаем: «Плевать я на тебя хотел! Плюю, хоть и молча. Но все равно плюю!» И победоносно сморкается, а мы поспешно улепетываем с добычей… Денег теперь у нас навалом. Можем купить цветов, венки, вернуться на курорт, чтобы похоронить Жанну со священником и прочим… Священник в черном и белом на кладбище, разбрызгивающий направо и налево святую воду, выглядит очень красиво. Это должно принести счастье, хоть какую-то пользу. Нужно что-то сделать… Если бы только так не припекало солнце, превращая затылок в новенькую и опасную кокотницу. «Почему ты нас предала, Мари? Ты – дрянь. Чем он может похвастаться, этот дылда? Членом побольше? Подлиннее? Работающим, как массажер? Который надувается внутри? Который щекочет? Хотел бы я узнать, в чем его фокус! Или его научила мать? Какому-то особому способу надувания? В результате становишься Моцартом по части перепихнуться. А ведь и мы с Пьеро в этой области не последние мастера! У нас есть опыт, мы все умеем. Ну, допустим, я не самый лучший трахала. Но Пьеро ведь – первоклассный! У него одна из лучших шпаг Франции! Самурай! И его сталкивает с трона какой-то парень, который едва из тюряги вышел! Ибо не стоит закрывать глаза на правду: от этого опасного заключенного просто-напросто отделались! Его отличное поведение всем так обрыдло, что ему сказали: „Мы вам сокращаем срок, старина! Сматывайтесь, и чтобы вас больше не видели!“ Он никого не интересовал там. Надзиратели хотят надзирать за опасными преступниками, прибегая к карцеру, шмону. Этот же Жак был совсем не опасен, зато оказался изрядным трахалой. Весьма способным библиотекарем. Знаешь, Жанна, нам наплевать на твоего сына!.. Если мы помалкиваем, то исключительно для того, чтобы сделать тебе приятное. Мы ведь твои должники. Пусть оставит себе эту дохлятину. Не бог весть какая потеря! Можете уж на нас положиться. Мешать им не будем. После того как мы узнали тебя, ничто не имеет для нас значения. Таких, как ты, больше не делают! Пусть она орет сколько влезет, все равно никогда не будет кончать, как ты, сопровождая это нежным пением раненой птицы. Моя мать тоже кричала, затыкая рот подушкой, чтобы не разбудить малыша за ширмой. «Не спускай, дорогой, воду в туалете, а то он опять раскашляется». Мой кашель был ее наваждением. В течение пяти лет я кашлял все ночи напролет. «Ничего серьезного, – говорил доктор со второго этажа. – Обычный хронический трахеит. Хорошо бы отправить его в горы. У вас там нет никого?» Моей матери не повезло, она родилась в долине… Ей приходилось вставать два-три раза за ночь, чтобы принести мне питье, таблетки, молоко с медом, что-то сказать, потрогать всегда прохладной рукой лоб. Иногда я слышал, как она говорила: «Пожалуйста, не кури». Иногда брала меня к себе в постель, где я быстро затихал в ее тепле. Увы, она не могла это делать постоянно. И я чувствовал приближение кашля. В горле начинало першить. Я старался подавить его, но бесполезно. И он начинал меня бить до тех пор, пока не зажигался свет и не подходила заспанная мать с подушкой, чтобы подложить ее под голову, чтобы мне было удобнее. Садилась рядом и с рассеянным видом поглядывала на меня… Здесь, возле канала, ей бы понравилось. Тем более что мы бы все были вокруг нее. Нет такой женщины, которая бы не мечтала покайфовать на солнышке, сидя в кресле и наблюдая за внуками, которые посмеиваются над ней, называя старухой и изводя придирками. Она не будет гладить, мыть, а лишь дегустировать печенье и разную еду. Мари-Анж станет ее взрослой дочерью, которая обо всем будет ей рассказывать – о небольших неприятностях и больших огорчениях, болях и задержках… Они будут обмениваться кулинарными рецептами. И нам предоставится возможность иметь дело со старой и новой кухней. Мы сможем сравнивать разные кулинарные школы. Пьеро будет ее самым младшим и самым трудным ребенком, я – старшим, благоразумным, на которого можно положиться. Мы станем презирать старшую сестру, подглядывать за ней в уборной, высмеивать ее ухажеров. Замкнемся в лицемерии. В наших отношениях будут и тайные сделки, и молчаливый сговор, и предательство, и недолгие ссоры. Что касается здоровенного мудака Жака, то мы его представим как приятеля из Энзисхейма. Он будет приезжать ежедневно на велосипеде, говоря: «Я ехал мимо». Это верный, настойчивый парень, но Мари-Анж не хотела его ни под каким видом. Моя мать с удовольствием утешала его и тихо выпроваживала. Или уводила на прогулку после обеда, от которой ему трудно было отказаться. «Составьте мне компанию, мой мальчик, мне надо с вами поговорить». – «Да, мадам, с удовольствием». И они шли пройтись вдоль канала. Все ее забавляет, она выглядит высокомерной, слегка полноватой в своем платье, застегнутом спереди и подпоясанном тонким ремешком из той же ткани. Он же скорее чинно и с глупым видом следует за ней, заложив руки за спину. «Сходим в деревню, ладно? Надо зайти к Клотенам и заказать крупы». – «Да, мадам». И вот уже нам троим видно, как они исчезают за поворотом. Мы глупо смеемся, помешивая кофе серебряными ложечками, спертыми у бедных и беззащитных пенсионеров. «Слава богу, ушли, – говорит Мари-Анж. – От вашего приятеля у меня чесотка в промежности». – И уходит, обмахиваясь юбкой, словно желая ее расстегнуть… – Ты ведешь с ним себя как последняя шлюха! Могла бы сделать усилие! – Я не виновата, что не увлечена им! Я не виновата, что он мне не нравится. Я не вижу его во сне. Мне противно, когда я его вижу! – Но он ведь красивый парень! – Согласна! Он может нравиться, а мне не нравится. Я не могу видеть парня, который не улыбается. Он странный какой-то. Мне от него страшно. – Жаль. Маме он нравится… – Тем лучше! Пусть себе его и оставит! Для себя одной. Пусть с ним барахтается в копне сена! Отдаю ей его! Мы видим, как они проходят вдали мимо плакучих ив. И выделяются на фоне ослепительного пейзажа, как две китайские тени. Солнце жарит вовсю. Жак закатал рукава, а пиджак несет на плече. Она наклоняется к его ногам, чтобы собрать цветы. – Есть одна вещь, которая меня беспокоит, – говорит она, беря его под руку. – Я могу вас взять под руку?.. Мне надо опереться на секунду. Этот обед, жара немного – как бы сказать? – кружат голову. Ноги становятся ватными. Вы меня понимаете? – Да, мадам… Должен сказать, что я тоже… – Вам не худо? – Нет. Лишь чуточку… Она останавливается. Смотрит на него: – Вы очень бледный. Не хотите ли вернуться? – Нет-нет. Не волнуйтесь. – Сядем… Это все из-за жаркого… Мари кладет слишком много жира… Это давит на желудок… Какой-то кол стоит… А у вас? – Тоже… Она садится, он садится рядом в тени листвы. – Уф, – говорит женщина, напоминающая созревший и позолоченный на солнце плод. Она растягивается на траве, подложив руки под голову. Жак с глупым видом роется в карманах пиджака. – Вы что-то ищете? – Сигареты… Мне казалось, я их взял… – Вы их забыли на столе. – Нет. Вот они. Хотите закурить? Она кивает. Тот подносит, склонившись над ней, огонь. Рука его дрожит. От волнения. Его волнуют ее глаза, грудь, смятое платье с пятнами пота под мышками, пуговицы, которые вот-вот отлетят – так оно натянуто на груди. Она берет его руку, чтобы рука перестала дрожать. – Спасибо, Жак… Она курит, он курит. – До чего же я располнела, – говорит она, вздыхая. И, расстегивая поясок, поднимает ногу. Тот прячет глаза и лихорадочно затягивается. – Меня беспокоит одна вещь, – повторяет она свою фразу. Их окутывает дым от сигарет. Жарко. – Послушайте, мой маленький Жак… Здесь, как вам известно, все любят вас. Двери дома всегда открыты для вас… Бедра. Не смотреть на ее бедра. Паника. У нее любящие глаза. Жак! Ей пятьдесят лет! Ты спятил! – Мы все рады видеть вас… Вы словно стали членом семьи. И тем не менее я чувствую, что вы печальны, что вы несчастны. Тот, как истинный служащий нотариальной конторы, срывает лихорадочно травинки. – В чем дело? – Да ни в чем. Легкая рука женщины ложится на его руку. – Послушайте, Жак. Я женщина, я мать, такие вещи от меня не скроешь. – Да нет… Все в порядке… – Никаких «да нет»… Я давно наблюдаю за вами, и вы давно меня интригуете… Молодой и сильный парень… который должен нравиться и который никогда не улыбается… Почему? – Но… я вас уверяю… – Вас беспокоит ваша матушка? Он далеко отбрасывает сигарету. – Больше нет… Я привыкаю к мысли о ее смерти, и все… – Замолчите! Она вернется! Она придет сюда… Я лично верю в это! Жак, посмотрите на меня. Он оборачивается к ней, но прячет глаза. – Я знаю, что вас тревожит, – Мари. Пожми же плечами, парень! Пожми плечами! – Так вот, дружочек, я должна вас поставить в известность. Мари дала слово одному виноделу из Виттенхейма… Похоже, это серьезно. Так что хотя она вас и любит, но… – Ну и прекрасно! – произносит он. – Тем лучше для нее! Встает и смотрит угрюмо. – Мне надо в Энзисхейм. – Помогите мне, – говорит она, протягивая руки. Он помогает ей встать. Она отряхивается, поправляет платье, опирается о его плечо, чтобы вынуть из туфли камешек, затем оглядывается. – Обождите, я на секунду. Она спускается по склону и исчезает за огромным стогом сена. Жаку ничего не остается, как ждать на пыльной дороге. Он весь погружен в свои мрачные мысли. Ему неловко. Он ждет. Ему жарко стоять одному среди пустынных полей, когда все кругом отдыхают. Его спутница задерживается, ему даже кажется, что излишне. Он смотрит на огромный стог. В своих черных брюках Жак стоит и ждет. Держа пиджак на плече и покачиваясь. Он всегда выглядит вырядившимся, нигде не чувствуя себя дома. Ботинки жмут. Пояс затянут слишком сильно. Белый воротничок очень тесный. Сегодня все мешает ему: небо, земля и даже бесполезно висящие руки. Идет время, а он все ждет. В конце концов до него доходит, что она дожидается его за стогом. И может ждать до тех пор, пока его руки не упадут и не разобьются, как гипсовые. Раз у него нет Мари, этот дурень решает действовать. Он минует откос, направляется в поле, обходит стог и, разумеется, обнаруживает ее, как он и догадывался, позади, лежащей и ко всему готовой. Он смотрит на нее сверху, она на него – снизу. Оба не улыбаются, и она говорит ему: «Ты сумеешь расстегнуть двенадцать пуговок?» Нет ничего более симпатичного, чем чья-то мать, которую могут трахнуть друзья. 12 пуговок, 50 лет. Запах земли, запах сена, запах женщины. Ее платье-халат открывается, как книга. Весеннее платье. Картинка для разумного ребенка. Все у нее приходит в движение, она охвачена волнением. Просто великолепное зрелище! Трепещет и ластится. 50 лет трудной и честной службы. Потрепанная жизнью прачка. Тебе всегда надо смачивать белье, увлажнять его перед глаженьем… Она помогает мне расстегнуться. Чувствуя мою неопытность, выгибает спину, приподнимает поясницу. Откуда взялся такой неумеха? Я твоя первая женщина? Чулок нет, только след солнца на коже, только солнце, только кожа. Тебе жарко, ты толстая, ты словно мерцание в соломе. И вот она тебя раздевает, уносит, переносит. Тебе знаком город Тулуза? Похоже, я лежу на ней. Нет, это она, такая тяжелая, захватывает меня, уносит в пропасть. Улыбнись же по случаю первых каникул! Твоя мать вернется! Подойди ко мне, закрой глаза, ни о чем не думай, все пройдет! Завтра я не работаю, мы останемся вдвоем. Хочешь, я принесу бублики? А какао с молоком? Я принесу тебе завтрак в постель, будем там нежиться до полудня. Если хочешь, забирайся ко мне под сорочку. В тепло. Я гашу свет. Ты видел, который час? Спи, пожалуйста, и не брыкайся. Поцелуй! Тебе хорошо? Слышишь, как мимо прошел поезд? Это ночной «Париж-Тулуза». Там люди тоже спят, как и мы, но на полках в специальных вагонах. Хочешь, я изображу шум поезда? К трем пополудни мы почувствовали голод. Приближаемся еле слышно к дому. Там все тихо. «Эти падлы спят!» На столе остатки завтрака, масло растаяло, молоко свернулось, птицы расклевали хлеб, ну и потрудилась ворона! Едва мы переступаем порог кухни, как Мари принимается за свое. В соседней комнате опять начинается агония. Похоже, она так чувственна, что к ней и прикоснуться нельзя. Все так и горит между ногами. Шокированные, смотрим друг на друга. Мы считаем, что она зашла слишком далеко, перешла все границы. Это не значит, что мы слишком стары для нее, просто она ведет себя неделикатно, попирает нашу дружбу. И вот мы уже готовы, нет, не сделать глупость, не повести себя как мудаки, эгоисты, как два опасных типа, нет-нет, мы просто решаем слинять, не оставив адреса. Я уже вынул ключи от «дианы» и, подкидывая их, с удивлением смотрю на них. В такую минуту судьба выглядит такой хрупкой! Вы не слишком рассчитывайте на нас: наше присутствие держится на волоске! Нас удерживает старая, как мир, штука – желание что-нибудь поклевать. Вспоминаем об оставшейся телятине, которая гниет в шкафчике. И решаем слинять тотчас после того, как утолим аппетит, так будет благоразумнее. Выносим засохшее блюдо, морковь, винцо на воздух. Солнце, натурально, успело передвинуться. Оттого что мадам любуется только своим пузом, земля не перестала крутиться. Приходится подвинуть столик. В тень. А затем уже уничтожить остатки завтрака. Так или иначе, но закусываем мы под музыку внутри дома, хотя мне это и не нравится. Я люблю есть в тишине. Сейчас же мы чувствуем себя в магазине стандартных цен, где никуда не сбежать от сигнала по радио. Разве что между отдельными музыкальными кусками дают рекламу. Не могу сказать, каков смычок у скрипача, но звук он издает престранный. Все это напоминает обед в цыганском таборе с гитарным перебором и перевариванием пищи под пиццикато. Такое впечатление, будто вокруг нас целый оркестр, и певица воркует, склоняясь к нашим манишкам. Странное мычание раздается на берегу канала! Совершенно невозможно разговаривать из-за шума. Тогда мы делаем затычки из хлебного мякиша и с омерзением закусываем в тишине, словно заключенные в тюрьме. К тому же мы считаем, что ее бык нервничает. Но все равно против судьбы не попрешь. И эти бабы еще считают, будто способны удержать мужчину своей внешностью… Смеяться хочется! Но… послушай-ка!.. Кто-то плачет… Похоже, наша Мари! Всхлипывает, как маленькая, которой защемило дверью руку. Что с ней такое? Он, может быть, злой? Сделал ей больно? Надо бы поглядеть… Пьеро, сходи и посмотри… Тот без всякого энтузиазма подходит к ставням… К счастью, она стихла. Только сморкается… И вдруг мы слышим смех. Ее сопрано легко долетает до нас. Над кем же потешаются в этой халупе? Встаем. Сейчас этот парень заткнется… Но теперь она уже больше не смеется. И опять начинает стонать. Чувствую, мои нервы на пределе. Хлопаю рукой по столу. Звякают ложечки в чашках. Да успокойся же, парень! Дыши глубже! Выпей что-нибудь! Можешь сколько угодно орать и стрелять, им чихать на тебя. Они ничего не услышат. Они далеко отсюда! В путь, Пьеро! Фрукты сожрем в машине. Уходим, нагруженные абрикосами. Направляемся к «диане», нашей единственной собственности в этом мире. Усаживаемся. Какая жарища! До руля не дотронешься. Окна в машине закрыты, так что тут их не слышно. Это наше последнее убежище. Перед дорогой – с ее пробками. Сейчас это царство тишины. Надо съесть абрикосы, а то они испекутся… Вот так… Нет больше абрикосов… У тебя деньги есть? Быстро подсчитываем наличность: две тысячи франков мелкими купюрами. Далеко не уедешь… Придется сократить потребности… Пьеро, ты можешь сказать, куда мы едем? – Чего медлишь? – спрашивает он. Жму на газ. Машина такая горячая, что трогается сразу. Наблюдая за дверью дома, я трижды сигналю. – Идиот! – рычит Пьеро. – Я же сказал тебе, что они глухие. Ошибаешься, голубчик! Потому что она как раз выходит на воздух. И стоит на пороге взлохмаченная, голая, ее покачивает, она щурится. – Ты только посмотри, в каком она виде! Жалкая. Лицо перемазано гримом. Тактично выключаю мотор. Та подходит к столу, берет абрикос, сплевывает косточку в канал и в конце концов садится и закуривает сигарету. Но даже не смотрит в нашу сторону. Обломок кораблекрушения, наркоманка. Вылезаем. Подходим к ней. Она не поворачивает голову. Поистине надо быть мазохистами, чтобы не убедиться в нашем полном провале, в нашем Ватерлоо. Садимся рядышком напротив нее на скамейке. Она выпускает в нас струю дыма. От слез глаза ее в потеках туши. – Значит, сожрали всю телятину и издеваетесь? – говорит. – Я бы оставила кусочек. Просто невероятно! Ну просто невероятно! Пьеро, скажи, что это мне снится! Чтобы меня успокоить, он кладет ладонь на руку. Две слезинки разбиваются на тарелке. Пьеро достает носовой платок, смачивает в воде из графина и вытирает лицо Мари, особенно осторожно под глазами. Мари не протестует. Платок же чернеет по мере того, как светлеет ее лицо. Она снова становится молодой девушкой с прозрачными веками. – Господи, что он с тобой делал? – говорю. – Многое… – Что именно? – Нормальные вещи. – Ничего такого? – Ничего… Кстати, все делала я сама. – Ты? – Да. – Ты втюрилась с размаху? – Нет… Я не люблю его… Но он так хотел… – То есть? – Был ни на что не способен… Словно парализован. – Ему было страшно? – Да… Весь дрожал… Смотрел на мое тело и дрожал… Не смея прикоснуться. Пришлось все делать мне, даже раздеть его. И тогда в моей руке он незаметно кончил… Он хотел извиниться, но я его сама поблагодарила. Я сказала: «Ты мне сделал подарок». И прижала его к себе: «Если хочешь, поплачь. Тебе станет легче». И он заплакал, продолжая заниматься любовью. Второй раз у него все получилось очень быстро, через секунду. Я спросила, первая ли я у него? Он ответил – да. И снова стал трахаться. Только после этого все началось и у меня. – Что именно? – Вы разве не слышали? – Нет. А что? – Помолчите! Она делает нам знак замолчать и прислушивается. Доносится нежный, зовущий ее голос: – Мари! – Извините, – говорит, вставая. – Я нужна ему. Нам же не остается ничего другого, как любоваться ее задницей, напоминающей красный фонарь удаляющегося поезда, на который мы опоздали. Хуже того – сделали доброе дело, помогли старушенции с варикозными ногами, едва двигавшейся с двумя плохо перевязанными чемоданами. А вышли-то мы для того, чтобы купить Мари какао, да газеты, журналы, дорогой мой! И вот я стою на бездарном перроне бездарного вокзала, совершив ДП – добрый поступок, как говорят скауты, и со сквозняком от ветра в ушах. У меня из-под носа уходят два поезда. Первый увозит мою женщину и, что хуже того, чемоданы с деньгами. Я попробовал было его догнать, но упустил время. Должен сказать, что прежде я бегал кроссы по улицам Тулузы без какого-либо желания победить и оставлял позади самых настойчивых преследователей. Но там преследовали меня, а тут гнался за поездом я. И чувствовал себя вялым, потерявшим веру, любовь к спорту, лишенным чувства священного долга, которое двигает мир вперед. Вероятно, все дело в возрасте. Мне казалось, что меня сдерживает сердечный тормоз. Казалось, ноги погружаются в растопленный на солнце асфальт перрона. Впрочем, никакого солнца не было и в помине. Стояла ночь. Люди дрыхли за каштановыми занавесками вагонов, накрывшись или не накрывшись одеялами. Они пахли – кто хорошо, кто плохо из-за потных ног. Но плохо мог пахнуть и жареный картофель. А хороший запах мог исходить от апельсина в кармане солдата, от надушенных материнских рук, повисших во время сна и только что прикоснувшихся к влажному лбу уснувшего кудрявого ребенка… Подцепить лихорадку во время поездки, господа, – не шутка! Синий свет фонаря напоминает клинику… В темноте ему страшно. Уже понадобилось немало уговоров, чтобы он согласился лечь на нижней полке… Лишь бы горы помогли ему выздороветь!.. Каждый день после ванны не забывайте давать ему успокоительное. Длинные массирующие пальцы используют обладающее терпким запахом лекарство для растирания. Они же обкладывают торс многоцветной ватой и тщательно застегивают полосатую пижаму… Чемодан забит игрушечным электропоездом для развлечения в номере отеля, когда пойдет снег… Следует резкий толчок: к поезду прицепляют новые вагоны… Мать склоняется над ребенком, который не пошевелился и не закашлялся. Натягивает на него одеяло… Поезд плохо отапливается, поганый поезд… Новый толчок. Смена локомотива. Ему было бы интересно увидеть марку «2-Д-2» или «СС»? Слышен громкоговоритель, вещающий с местным акцентом… Где мы?.. Который час? Под окнами разговаривают люди. Потом поезд медленно отходит, и люди догоняют его. В постелях жарко… А вот и женщина с варикозными ногами смотрит на меня через стекла своего поезда в Неаполь через Турин, Белланцону и Базель. Второй класс. Сидячие места. Подушки заказываются на вокзале. Она не знает, как меня благодарить. Поезд трогается, ее улыбка приглашает разделить ее бессонную ночь, ее салями и сушеные финики, ее оливковое масло… Дверь вагона еще открыта, ступенька опущена – они призывают меня… Но четыре стальные руки сжимают мои локти, и женщина удаляется. Появляется второй хвостовой красный фонарь. Люди с галунами увлекают меня в зал ожидания, где стоят друг на друге кровати. И вот я уже жду возле не закрытых крышками унитазов, вокруг которых собралась семейка странных пассажиров с наколками до горла, чтобы встретить новенького. Желая себя получше подать, стараясь быть как можно более симпатичным, я объявляю: «У меня есть журналы, ребята! И какао с молоком!» Все семь занумерованных хозяев разражаются смехом. (Это салон для пломбирования зубов.) И тут же появляются зловещие контролеры, которые конфискуют мои скромные подарки. Какао с молоком, альбом с картинками, на которые я так рассчитывал, чтобы задобрить подозрительных дикарей и приобщить их к благам цивилизации. С ужасом слышу, как щелкает за моей спиной замок, по спине течет холодный пот. И вот уже я один, хотя терпеть не могу приходить без подарков, с пустыми руками. Тем более что передо мной семь хищников, не имеющих понятия ни о совести, ни о законе. Четырнадцать глаз, как рентгены, просвечивают меня насквозь, пока руки безногого хватают за ширинку. С шутками покончено! Смех. Все-таки славные ребята. Но среди них есть настоящие бандюги. Однако налицо полное согласие. Не то что бабские размолвки. Раздвигаю ноги. Противоречить им не стоит. Необходимо с самого начала проявить добрую волю. Приспособиться к ним, иначе потеряешь их доверие. Его прерывает гром. Теперь совершенно ясно, что старый портной из Варшавы способен есть только мягкую пищу. Искренний крик новенького. Подходит Хлыст. Бизерта слезает с нар. А Весельчак вытягивается передо мной. Что вы делаете, парни? Чьи-то руки хватают меня за локти, ноги – за все. И вот уже я отрываюсь от земли, как «боинг», и возношусь в загрязненную атмосферу. Вижу внизу совсем маленькие унитазы. Я плыву над камерой на ковре из грязных рук. Приземляюсь на животе. Опять чьи-то руки раздвигают мои ноги. Я лежу, как распятый, на сальном матрасе. «Не двигайся, Иисус! – говорит Ханжа. – Мы перекрестим тебя особым способом». Он вытаскивает тюбик святого крема. И сильный прелат вводит его в интимные места. «Теперь ты совсем готов принять Всемогущего!» – говорит он. Я сжимаю зубы, закрываю глаза, начался отсчет времени для космонавта. Хлоп! И буфера столкнулись. Прицепляют новый локомотив. Господа пассажиры, направляющиеся на пожизненную отсидку, в карцер, в клевые тюряги, – на посадку! Поршень заработал, вагон катится все скорее, через дыру в сортире слышен грохот колес… «Да», – говорит новенький, который начинает жевать глянцевую подушку. В одно мгновение мой салон, мой успех, социальное положение, гордость мамы перестают иметь какое-либо значение. Теперь самым главным для меня становится ее маленькое, искаженное болью лицо, ее избитое тело… Мимо проезжало такси. Я подозвал его. Погрузил туда мою находку, прижимая к себе, стараясь согреть своим теплом. И вот я уже ласкаю ее завшивленные волосы… Едва приехав к себе, даю ей горячего грогу, таблетку снотворного, стаскиваю лохмотья и погружаю в пенистую ванну. Затем, закатав рукава, начинаю отмывать ее. Воду приходится менять дважды. Мне удается снять с нее всю накипь, а с помощью махровой мочалки вернуть коже лица настоящий цвет, какой бывает у ребенка. Я обливаю ее лавандой, набиваю ватой, завертываю в теплую простыню и высвобождаю волосы. Из-за снотворного она позволяет делать с собой что угодно. Все тело ее вялое, веки тяжелые. Беру ее на руки и уношу в постель, где она тотчас засыпает, сунув в рот мизинец. Я втираю ей в кожу лица обильную дозу крема с пенициллином. Всю ночь сижу у ее ног, слушая, как она бредит о какой-то бритве, которой ей угрожают. Утром вызываю врача, который устанавливает пневмонию, изнасилование и гнойный лишай. Покупаю его молчание тройным гонораром и посылаю свою португалку с рецептом в ближайшую аптеку. Пауза… (Вот сволочи!) Но я сделал паузу из-за Хлыста, который до этого разыгрывал жокея на моей спине. Теперь я вижу, что он сидит напротив на параше, и, естественно, прихожу к выводу, что кто-то сменил его и что если они решили пройти все этим путем, то я не согласен. Чьи-то мокрые губы шепчут мне на ухо: «Не двигайся. Я сам скажу». Меня прерывает шум. Меня тотчас хватают руки, здоровенные руки заключенных. Происходит настоящая мобилизация всех вооруженных сил против одного пацифиста. Мощные бицепсы бьют беспощадно по своеобразной архитектуре моего лица. Они хотят меня изничтожить! О зубах и говорить нечего! Они все уже валяются на полу. На странном празднике в этой камере, сопровождаемом зловонными взрывами в качестве музыкального сопровождения, мое лицо становится их общей целью. Это все по твоей вине, Карла! Это ты, падла подзаборная, ускорила мое падение с колосников на ринг с выставленными наподобие серпов каменными жерновами, которые режут, как шпоры. Я вижу тебя насквозь через свою кровавую и мучительную ревность. А ты, сидя в первом ряду, ликуешь, ты одна улыбаешься. Тебя развлекает вид парня без каски, без защитной челюсти, без судьи на ринге, который бы считал до десяти, видя прижатого к веревкам и отданного на растерзание противнику бойца. Я вижу, что уже заготовлено кресло на колесиках. Оно стоит за кулисами, поблескивая никелированными частями, с двумя санитарками. Удары наносятся в полной драматизма тишине. Растерянные зрители вскакивают с мест и бегут к решетке, мне видна стенка выпученных глаз. Бессильный спасти от ударов свой бедный череп, я вижу бледных журналистов, заполняющих блокноты. Там будут такие фразы, как «недопустимое избиение», «правила навсегда устарели». Я обесчещен навеки. Замечаю расстроенное лицо матери… Мама! Ты видела? Они хотят сделать меня неузнаваемым! Ты получишь меня окончательно образумившимся сыном. Он протягивает мне осколок зеркала, и я начинаю смеяться. Кто этот чернорожий тип? С типично африканской отвислой губой, скрывающей щетину на подбородке? Куда делись глаза парня? И откуда взялся клык, выпирающий из-за щеки? Я так ржу, что начинают болеть все мускулы лица. Бедный негритос, дорого далась ему эта улыбка! Вместо лица – отбивная котлета. И все равно из всей этой мешанины проглядывает что-то напоминающее человека, которого я знал прежде… Черт побери! В камере раздается вопль ужаса. Пробежка по коридорам. Вторжение в камеру. Эти слова сопровождаются дружным смехом. Две сильные лапы хватают меня за плечи, стаскивают с кровати и бросают на пол, как куль с грязным бельем. Я только чувствую, что меня ставят на ноги и начинают толкать. Ноги еле касаются пола. Такое впечатление, что идут отдельно от тела… Меня вталкивают в холодный коридор, я скольжу по ступеням, меня держат, как куклу. Спускаемся вниз, еще ниже, темнота становится все плотнее, затем резкая остановка. Кружится голова. Подгибаются колени. Слышу скрип ключа в двери. – Вот твоя меблирашка! – Но это совсем не похоже на утреннее объявление в «Фигаро», – поясняю я. – Я ищу флигель с садом и видом на бассейн. Отец моей жены слесарь, и я подумал, что… Ай! Матч продолжается. Второй раунд имеет место в раздевалке после ухода возмущенных зрителей. Оба корсиканских менеджера в ярости за мое постыдное поражение и на свой лад поясняют, что не любят зря стараться. Облепив махровыми полотенцами, чтобы не оставлять следов, они действуют словно на ринге, нанося удары куда придется. Мама! Меня охватывает сладкое блаженство, слипаются глаза, сгибаются ноги. Я обхватил руками голову, напоминая плод во чреве. Просыпаюсь от ужасного запаха своего дерьма. Двигаться нет сил, во-первых, из-за боли, которая возникает при каждом жесте, она поселилась во всех клеточках моего избитого тела, а во-вторых, из-за ремней, которыми я привязан к своеобразному каменному столу. Тогда я прибегаю к давно позабытому средству и с наслаждением произношу всевозможные ругательства… Наконец-то я свободен и отрешен от женской опеки. Карла мертва, стало быть, с этой стороны никаких проблем. Что касается той, которая согласится прийти сюда, преодолев все преграды, чтобы пропитать своим отравленным дыханием зловоние моего карцера, то она еще не родилась на свет. У меня, парни, настоящий кий… Я больше не озабочен своей мелкой личностью и ее естественными потребностями. Идет процесс поглощения! Уничтожения!.. Только подумать, сколько сил уходит на этих баб. Учишь их гигиене, одеваться, пользоваться дезодорантом под мышками. Я всему научил ее – хорошим манерам, корректной речи, как вести себя за столом. Моя мать даже в конце концов приняла ее. «Это, конечно, сука, – говорила она, – но не лишенная чувств». Еще бы! А платья? А американское нижнее прозрачное белье, о котором она и понятия не имела? А Бланш, которая приходила домой делать ей укладку? Каждый день! А «порш» с большой синей полосой, ключи от которого висели на рождественской елке? Ей даже не пришлось сдавать на права! Целыми днями просиживала босоногая у телика, как дикарка, хотя имела массу друзей. Презрение! Она достойна одного презрения! А как переживала мама! Ей ведь стало известно об ее измене с представителем косметической компании раньше меня. Она сфотографировала голопузики Карлы и того миланца. Но не хотела меня огорчать… Перестала вовсе есть, была такая расстроенная. Я отправил ее показаться врачам. Потом настал день… Не могу рассказывать, противно! Все шлюхи! Все! И эта шампуньщица такая же, как все… Как ее зовут? Ах да, Мари-Анж! Ну, до ангела ей далеко, а вот кличка Мари-давалка была бы к месту! Какими только прозвищами мы ее не награждали! Где же она была, пока мы с Пьеро тщетно пытались уснуть на разбитой, продавленной, разоренной кровати? Что она делала? Танцевала! Мадам со своим хахалем была на балу! Последние три дня мы жили в ритме их страсти. То есть оставляли одних днем, отдавали им постель, хату, собственно даже все помещение. И то, что было поблизости. Чтобы они могли трахаться, разгуливать нагишом, болтать о своем половом влечении на всех углах и особенно для того, чтобы наша красотка могла кончать, сколько ей влезет. Нет, они нас не гнали! В какой-то степени даже вели себя симпатично, кормить их не просили, просто не обращали на нас внимания, и все! Остальной мир для них не существовал! Это были двое слепых. Двое глухих. Но мы-то существовали на свете! Даже если наша жизнь скорее напоминала собачью. К тому же, на свое несчастье, мы не были ни глухими, ни слепыми. Естественно, когда она появлялась голышом, мы до нее не дотрагивались, ибо не любим объедки. В отличие от только что выпущенных из заключения… Голая ее задница мелькала у нас под самым носом, как на аукционе. Наши полные эмоций глаза видели ее совершенно отчетливо. Конечно, редкостным по красоте сей предмет назвать было нельзя, но все равно нам было больно, а временами – невыносимо больно. Мы больше не хотели видеть ее весело подрагивающие бедра, которые она перемещала из одной комнаты в другую, из комнаты на кухню, из кухни в комнату, с редкими заходами в туалетный курятник, примыкавший к дому и возведенный в прошлом веке. Счастливого возлюбленного мы совсем не замечали. Должно быть, он отливал в умывальник – об этом говорила стекавшая вода. Он совсем не вылезал из постели; скорее всего сказывалась привычка жить взаперти. Ему нужно было находиться в четырех стенах. Она же иногда вспоминала о нашем существовании. Изредка. Три-четыре раза в день. И ненадолго. Минут на пять. Но неизменно появляясь голой. Допускаю, что ей приходилось экономить время и поэтому она не одевалась, учитывая характер основной своей деятельности: кровать, пипи, кухня. Неизменно в спешке, чтобы вернуться в постель. Стояла на кухне рассеянная, всклокоченная, грязная, перепачканная, готовя еду для своего парня, наполняя помещение тошнотворным запахом горелого масла, чеснока, лука и жареного шпика. – Хочешь отваренные почки? – кричала она. – Жареные, – отвечал тот. Мы с удивлением наблюдали за ней. Эта деваха была начисто лишена целомудрия, женской застенчивости. Ей ничего не стоило демонстрировать свою мохнатку. А когда случайно задевала нас, то приводила в волнение наши ноздри. О том, чтобы перекинуться с нами словом, дружески поглядеть, не могло быть и речи. Блуждавшая на ее губах улыбка предназначалась не нам, а ангелам. Впрочем, в роли ангелов могли выступать и мы. Мы даже стали верить в это. Она нас просто не замечала. Мы бы не удивились, если бы она прошла через нас насквозь, как через что-то бесплотное. Кстати говоря, нас больше ничего не удивляло. Мы все находили нормальным. Она несла на подносе поесть своему Жако? И прекрасно! Ведь не мог же дорогуша для этого встать с постели. Он пребывал только в горизонтальном положении, лишь изредка задирая ноги для лучшей циркуляции крови. Это был человек, выздоравливавший после тяжелой болезни. Парень в гипсе, на котором приятели отказались расписаться, ибо сердились на него. Но подобная жизнь не могла продолжаться бесконечно. Их шум, не говоря о шепоте за стенкой, действовал нам на нервы, лишая аппетита, когда мы приходили на кухню. Так что приходилось устраивать пикники в поле, чтобы не слышать, как скрипит кровать. Забираться подальше, чтобы не слышать их вокализы. Но когда ветер менял направление, они, как шальная пуля, настигали нас и тут. Тогда, подобно двум затравленным верблюдам, мы уходили еще дальше. Уж не говоря о том, что в эльзасских стогах у нас стояло еще лучше. Но найти укромное местечко было не так просто. Чтобы убить время, мы брали с собой удочки. И пока наша валькирия позволяла ездить на себе верхом, мы без всякого удовольствия удили рыбу. Клев был скверный. Поплавок застыл на поверхности. Пескари издевались над нами. Мы видели, как они ерзают в прозрачной воде. Подплывают к наживке и, не тронув, удаляются, не удовлетворив своего аппетита. Сюда к нам раз в день приходила Мари. Из вежливости либо подышать кислородом. Но неизменно на несколько минут. Была слишком озабочена, чтобы задержаться подольше. Мы понимали, что ее жеребчик ждет свою кобылу. – И как дела? – спрашивала она. – Клюет? – Плюет, – отвечали мы неизменно. Сонная и наевшаяся, садилась рядом в траве, напоминая ленивую кошку, которая, мурлыкая, благодарит за килограмм трески. Потягиваясь, она валялась на наших глазах, выставляя свое счастье, как простыни в окне. Обычно это случалось утром до десяти часов. То есть мы могли почти не разговаривать. – Просто невероятно, как это пошло мне на пользу, – говорила она. – Я никуда не тороплюсь, стараюсь получать удовольствие. До донышка! – Очень рады, – отвечали мы. – Приятно видеть!.. Она хихикала, не очень понимая… Смею утверждать, что Мари ни на минуту не думала, что поступает плохо. Просто приходила, не стараясь нас провоцировать, даже не думая, что наставляет рога. Она облизывалась, поглаживала тело, почесывалась, ловила бабочку и тотчас ее отпускала. Ну чистая мудила! Счастливая мудила. Раскованная и весьма опасная в этом своем состоянии. Беспокоило ее одно – и, естественно, она об этом говорила – странное поведение окопавшегося Приапа[9]. Тут она ничего не понимала. Вопреки своему блаженству, экстазу, дрожи в теле… – Почему он не улыбается? – спрашивала она. – Почему не разговаривает? Ведь ему так подфартило, черт возьми! Столько кайфа получил! И все молча. Разговаривать приходится мне. Все, что он произносит, имеет функциональный характер: да! нет! спасибо! еще! стоя! сидя! лежа! проглоти! погладь! раздвинь бедра! давай рот! пальцы! потихоньку! скорее! вперед! назад! Мне кажется, что я трахаю начальника станции! И без единой улыбки! Не теряя головы! – Может, он не заметил, что на свободе? Сообщи ему! Мы старались избегать этого верзилу. Нет, он нас не пугал, отнюдь, но нам было неуютно в его присутствии. В его взгляде нас что-то коробило. В конце концов мы решили, что Мари-Анж проявляет мужество, начиняясь им в одиночку. С наступлением сумерек они одевались. Немного гуляли по берегу, выпивали аперитив, чтобы встряхнуться. А затем уезжали на машине – нашей, конечно, – в поисках бистро, интимной кафешки или танцевального зала. С их стороны было просто мило, что они исчезали. Это позволяло нам войти в помещение. Обычно мы находили под тарелкой тысячефранковую купюру – на сигареты. Наши карманные деньги на завтра. Наверное, этот тип что-то сэкономил за годы тюрьмы. Мы слегка наводили порядок. Заходили в их берлогу смазать рессоры кровати, чтобы они поменьше скрипели днем. Затем возвращались на кухню… Наспех что-то готовили. С изысканными блюдами было давно покончено. Мадам ужинала в городе! Выпутывайтесь как хотите, дети мои! На нас возлагалась обязанность чистить картофель и носить уголь из подвала. Печально сидя друг против друга, мы ели что-то без всякого аппетита, представляя их в роще, под лампочками, как они с идиотским видом держатся под скатертью за руки, как прижимаются ногами, обмениваясь признаниями и дневными воспоминаниями. Наши радары устанавливали, где они находятся, видели их на танцульке, где они могли пребывать часами, следили, как Мари, полузакрыв глаза, прижимается к плечу своего мрачного кавалера. Или как, обняв друг друга за талию, идут по улицам Кольмара, Мюлузы, Страсбурга, как выходят из кино, как прогуливаются на ярмарке. Они вполне могли скатать в Германию, им ничего не стоило перейти границу, ведь никто их не разыскивал, доехать до Мюнхена, бросить нас навсегда без гроша, без машины, без друзей… Мы сидели у огня, курили трубку, как два старика, которым больше нечего сказать друг другу. Нам стало казаться, будто мы принадлежим к другому поколению, что у нас нет ничего общего с молодыми безумцами, мечтающими только о том, чтобы потрахаться, и которые все на свете презирают. Два старика без телика, прислушивающиеся к тому, как качается маятник часов. Два ревматика с узловатыми пальцами. Нашим седым головам оставалось только переживать свое горе, помешивая временами угли и вспоминая, как мы некогда гуляли с русскими князьями и бесполыми танцовщицами. Два живых мертвеца. Почему бы им не поселить нас в доме призрения, где мы будем среди своих? В первый вечер нам так захотелось улечься в их грязную постель, что мы решили вытащить на улицу одеяла и спать на воздухе. Но и тут нам не повезло: пошел дождь, и пришлось вернуться в дом. Когда мы, одетые, морща носы, оказались в их постели, нас стало тошнить. Мы не смели пошевелиться. Лежали прямые, как спицы, скрестив руки на груди. Ну чисто два покойника! Разумеется, о том, чтобы закрыть глаза, не могло быть и речи. Слишком усиленная работа шла под черепной коробкой. Мы прислушивались к ночной тишине, дожидаясь, когда затарахтит «диана», когда хлопнут дверцы. Мы прислушивались к тому, когда на кухне раздадутся их шаги, мы ждали, когда услышим смех Мари-Анж. И думали: «Они откроют двери, зажгут свет, увидят нас в постели. И на кого мы будем похожи? Правильно: на двух мудаков…» Но время шло, а они не возвращались. Мы же по-прежнему молчали. Начало светать. И тут все, видимо само собой, вдруг встало на место. Пьеро положил мне голову на плечо, чтобы щека не лежала на подушке того парня. – Она шлюха, – сказал он. – Все одинаковы, – ответил я. – Убедишься, когда дорастешь до моего возраста. В мире не найдешь ни одной стоящей! – Тогда почему мы не можем без нее обойтись? – Не пытайся понять, парень. Потому что мы – мудаки. Я почувствовал, как его рука застенчиво забралась мне под рубашку… Вспомнив старое, мы испытали блаженство. Когда мы услышали мотор «дианы», как хлопнули дверцы, смех Мари-Анж, нам уже было на все решительно наплевать. Полностью расслабившись, мы ожидали их… Они не вошли в дом. Что оставалось делать? Не было слышно их шагов. Ничего! Мы выскользнули из постели, чтобы краем глаза посмотреть через ставни. На улице совсем рассвело. Мари-Анж стояла на коленях, а вдали кукарекал петух. Как сексуальное наваждение в чистом виде! Чтобы не подглядывать, мы вернулись на постель. Но от увиденного уже не могли освободиться… А те двое затянули дуэтом знакомую мелодию… Раз-два-три, начинается увертюра! Музыканты Эльзасского филармонического оркестра были потрясные трудяги. Они репетировали, пока не достигали совершенства. Чувствовалась близость Германии. Жаль, что им была известна только одна тема. Первая брачная ночь начиналась прекрасно! Однако когда что-то надоедает, начинается аллергия. Появляется насыщение звуковых волн… К сожалению, это не транзистор, который можно просто выключить. К тому же мы, как почетные гости, сидим в первом ряду ложи. Пьеро постепенно теряет вкус к музыке. В культурном плане он давно деградирует. Быстро лезет по генеалогическому древу во тьму веков. И вот он уже примат церкви, злобный гуманоид, способный на все! Его сотрясает античный гнев. Приходится принять все меры, чтобы его унять. Чтобы не допустить несчастья. Из-за отсутствия смирительной рубашки я держу его в своих объятиях на постели. Изо всех сил. Только что не душу. Это объятие – прекрасная штука. Считаю до десяти, и он начинает сдавать. Признает свое поражение. Становится снова приятелем, другом Пьеро. Верным до конца. Обнявшись, тихонько танцуем, как два дурака, чтобы не подпирать стены. С проигрывателем под окном не составляет никакого труда. Слышно шипение иголки в борозде, нам жарко. Мы слышим все. Остается только отдаться музыке. Действительно, долго так продолжаться не могло. Однажды к вечеру, часов в семь, когда мы удили рыбу для виду, к нам со странным видом подходит Мари-Анж. – Идите ужинать, – говорит. – Я приготовила говядину с луком. Ну и дела! Ладно. Согласны. Почему бы и нет? Мы современные ребята. Мы сожрем говядину, даже если за этим что-то скрывается. Заставив их прождать с четверть часа, являемся. Стол сервирован на четыре куверта. На печи млеет мясо. Они нас ждали. Как обычно, жизнерадостно протягиваю руку мрачному типу. – Привет! – бросаю ему. – Рад наконец-то с вами познакомиться. Мари столько нам о вас рассказывала!.. Чтобы разгладились его морщины, нужны иные усилия. Молча жмет мою пятерню. По части юмора он явно слабоват. Его смешинки зацементированы. То же с Мари-Анж. А между тем Пьеро расцеловал ее в обе щеки. – Сожалеем, что явились с пустыми руками, – говорит. – Из-за забастовки кондитеров все бросились покупать цветы. Мы не нашли ни одной гортензии. Снова молчание, ни тени улыбки. Нашу былую Дульсинею не узнать. Страсть делает человека мрачным, она разрушает его хуже, чем рак. Может, они поссорились? Тогда зачем нас приглашать? Меня что-то смущает на этой вечеринке. Протягиваю Мари наши тарелки, она наполняет их. С салфеткой за воротником, Жак ведет себя как истинный обжора, сидя рядом с Мари, которая лишь ковыряет вилкой. Жаркое приготовлено недурно. Хотя диссертацию на эту тему не напишешь, все сделано гладко. С необходимыми специями. Мы клюем еду, ожидая, когда нам все объяснят. С чего бы это неожиданное приглашение? Наверняка у них есть к нам разговор. Но о чем? Либо они собираются сообщить дурные новости, думаю я, – например, что собираются пожениться и уехать за границу, – либо попросят об услуге… Оказалось второе. Все ясно. Эта идеальная пара нуждалась в нашей помощи. – Так вот, – говорит она, – десерта не будет. Деньги кончились. Ничего не осталось. Мы ели из последних запасов. – Ах, – говорю, – как печально… И подбираю соус хлебом. У Пьеро появилась на губах улыбка, он думает о том же. Мы стали им необходимы. Им понадобились наши таланты. Здоровенный амбал озабочен только телячьим боком. Он обсасывал все косточки. – Нужны бабки, – говорит Мари-Анж. – Без них жить нельзя. Я поворачиваюсь к Пьеро. – Ты чувствуешь в себе призвание работяги? – Как сказать, – отвечает… В этих словах никакого восторга. – Нам требуется помощь, – добавляет Мари. Делаю вид, что ничего не понимаю. – Помощь в чем? И тут – о чудо! Жак решает нарушить обет молчания. – Десять «лимонов», – объявляет он, – а дельце простое, никакого риска. Есть тут одни старики… Я сухо обрываю его: – Риск мы выбираем сами. Расстроенная Мари цепляется за руку хахаля. – Видишь? – говорит. – Я была уверена, что они сдрейфят. И они правы. Это слишком опасно. Чистое безумие! Хлоп! Врезаю ей по роже. – Кто сказал «сдрейфили»? Нет, в самом деле! С каких это пор бабы стали совать свой нос в дела? |
||
|