"Портреты учителей" - читать интересную книгу автора (Деген Ион)ВЛАДИМИР ИННОКЕНТЬЕВИЧ ШАСТИНВ хирургическом отделении нашей больницы трудно было удивить кого-нибудь качествами, присущими настоящему врачу. Были в отделении врачи не просто хорошие, но даже выдающиеся. Кроме того, когда Владимир Иннокентьевич начал работать в нашей больнице, мы еще не могли сказать ничего определенного даже о его квалификации. Но уже в первые минуты общения с ним мы ощутили обаяние и доброту, излучаемую этим человеком. Интеллигентное лицо. Усталые внимательные глаза за стеклами очков. Богатый словарный запас грамотной русской речи. Через несколько дней ни у кого из нас не было сомнения в том, что Владимир Иннокентьевич опытный знающий врач, обладающий хорошей хирургической техникой. И еще стало ясно, что у него золотые руки умельца. Владимир Иннокентьевич случайно оказался свидетелем разговора двух сестер. Одна пожаловалась другой на то, что ее ручные часы побывали уже у нескольких мастеров, содравших с нее деньги, а часы попрежнему неисправны. — Покажите, пожалуйста, — попросил доктор Шастин. Сестра сняла часы-браслет и дала их новому доктору. Владимир Иннокентьевич достал из кармана лупу, открыл механизм часов, взял глазной скальпель и стал манипулировать им вместо отвертки. Минут через пять он закрыл собранные часы и сказал: — Завтра принесу. Я видел недоверие в глазах сестры. Поколебавшись, она кивнула головой. А уже послезавтра все отделение знало, что новый доктор отремонтировал часы, с которыми не могли справиться часовые мастера. И пошло! Сотрудники отделения приносили Владимиру Иннокентьевичу часы ручные и настенные, будильники, годами ожидавшие отправления в мусорник, электрические приборы и разную разность. Старшая операционная сестра извлекла на свет инструменты и аппараты, нуждающиеся в ремонте. Владимир Иннокентьевич чинил всю эту рухлядь не просто безвозмездно. Создавалось впечатление, что владелец отремонтированной вещи облагодетельствовал его, доверив ему эту работу. Помню, как впервые я увидел доктора Шастина, осматривающего пациента. Он сидел на кровати больного, доверительно беседуя с ним, а рука, крепкая и осторожная, медленно, словно только аккомпанируя беседе, исследовала живот. Я видел этого пациента в приемном покое, когда его обследовала дежурный врач. Больной был возбужден и встревожен. В таком состоянии его отвезли в палату. Сейчас это был другой человек — спокойствие и доверие, хотя гримаса боли искажала его лицо, когда рука врача прикасалась к правому подреберью. — Ну что ж, — доктор Шастин обратился к больному пo имени и отчеству, надо прооперировать. — Хорошо, доктор, но я бы хотел, чтобы оперировали вы. Вряд ли за несколько минут пребывания в палате больной мог получить информацию о врачах отделения. Но даже у меня, имевшего слабое представление о новом коллеге, его манера осмотра и внешний вид вызвали доверие. Я почему-то представил себе доктора Шастина этак лет пятьдесят назад в российской глуши. Я представил себе земского врача, отдающего больным все свои знания, все свое умение, всю свою душу, врача, не ожидающего ни вознаграждений, ни благодарностей. Кончались пятидесятые годы. В воздухе, казалось, увеличилось содержание кислорода. Чуть легче стало дышать. В ординаторской иногда возникали осторожные дискуссии на социальные и политические темы. Владимир Иннокентьевич активно участвовал во врачебных конференциях. Он протоколировал эти конференции своим четким красивым почерком. Он был яростным спорщиком, когда заходил разговор о литературе. Но в упомянутых дискуссиях он никогда не принимал участия. Даже в случаях, когда обращались непосредственно к нему, он ловко уходил от прямого ответа, чаще всего ссылаясь на свою некомпетентность. Какая-то стена окружала его, какая-то тайна, будоражившая мое любопытство. В ту пору я, «рафинированный» ортопед, подрабатывал ночными дежурствами, оказывая срочную хирургическую помощь. Случилось это примерно месяца через полтора-два после того, как доктор Шастин начал работать в нашем отделении. Мы дежурили с ним напару. После шести срочных операций мы направились в ординаторскую, мечтая съесть ужин, остывший несколько часов назад. Время приближалось к полуночи. Именно в этот момент карета скорой помощи привезла еще одного больного, и вместо ординаторской мы пошли в приемный покой. Мог бы пойти только один из нас, но вместе мы оперировали, вместе собирались поужинать, поэтому из солидарности пошли вдвоем. Бригада скорой помощи доставила мужчину с ущемленной грыжей. Лицо его выражало страдание. Но, увидев доктора Шастина, он вдруг просветлел. — Товарищ майор медицинской службы? Доктор Шастин? Боже мой, значит все в порядке? Владимир Иннокентьевич смотрел на него, не узнавая. — Не пытайтесь вспомнить. Дорогой наш доктор Шастин. Я был командиром дивизиона на Третьем Украинском фронте. Проникающее ранение в грудь. Я был в вашем госпитале в Румынии, когда это случилось. — Капитан… — Владимир Иннокентьевич несколько секунд вспоминал и наконец назвал фамилию. — Вы? — Конечно, я. Значит, не забыли? — Такой случай не забудешь. Осколок задел перикард. Открытый пневматоракс. Повозился я с вами. И не только во время операции. — Да. Я этого никогда не забуду. Не думайте, что мы были неблагодарными. Все две тысячи раненых, как один человек, хотели разорвать им глотки. Разве это люди? Поверьте, лично я знаком с десятком раненых, которые до сих пор продолжают писать возмущенные письма в разные адреса. И никакого ответа. Мы не знали, что вы уже… Шастин прервал больного, положив руку на его плечо. — Когда у вас начались боли? Ущемление было непродолжительным. Пациента положили в теплую ванну, и в эту ночь нам не пришлось его оперировать. По пути в ординаторскую Владимир Иннокентьевич подошел к сестринскому посту и взял две ампулы кофеина. Мы сели за стол. Я ковырнул вилкой затвердевшую холодную кашу, раздумывая, попробовать ее, или утолить голод куском хлеба с солью. Владимир Иннокентьевич вскрыл ампулы и высосал из них кофеин. Увидев мой изумленный взгляд, он сказал: — В лагере пристрастился. Я ждал продолжения, но стена вновь затворилась. Владимир Иннокентьевич молча съел кашу, жадно выкурил сигарету, лег на диван и мгновенно уснул. Я тоже устал смертельно, но не спал, пытаясь из осколков услышанного склеить загадочное целое — товарищ майор медицинской службы Владимир Иннокентьевич Шастин и лагерь, в котором он пристрастился к кофеину. Утром я посмотрел больного, поступившего в полночь. Это не было моей функцией. Просто мне хотелось поговорить с ним. Ущемление прошло. Доктор Шастин уже обследовал его и посоветовал ему прооперироваться в плановом порядке. Я сказал, что надо последовать этому совету. — Конечно. Вы даже не представляете себе, какой это человек, доктор Шастин. Мало того, что он отличный специалист, — сколько тысяч раненых обязаны ему жизнью, — он еще герой. Да, представьте себе. В бою каждый может быть героем. Но совершить такой поступок способны только совершенно исключительные люди. Госпиталь, начальником которого был майор медицинской службы Шастин, располагался в небольшом румынском городке. Наступление развивалось стремительно. Черт его знает, как это случилось, но вдруг уже тыловой городок захватили немцы. А в госпитале две тысячи раненых. И никакой охраны. И вот майор медицинской службы в своем халате с закатанными рукавами стал у входа в госпиталь и, когда сюда подкатили на мотоцикле немцы, он им заявил, что войти в госпиталь они смогут, только убив его. Сказал он это по-русски. Не знаю, понимал ли кто-нибудь из них русский язык, но то, как это было сказано, и вся его фигура сделали фразу понятной. Вы не поверите, но немцы опешили. Тут подъехал какой-то старший офицер, кажется, оберст. Доктор Шастин повторил сказанное по-немецки. Немец спросил, только ли раненые в госпитале, не скрываются ли там советские солдаты. Доктор Шастин ответил, что, если офицер не верит его слову, то он сейчас же может надеть халат и произвести инспекцию. Если он обнаружит в госпитале хотя бы одного не раненого, он, естественно, волен поступать с начальником как ему заблагорассудится. И знаете, тот поверил и велел солдатам оставить госпиталь в покое. Ночью немцы ушли из городка. Не знаю, был ли бой. Мы не слышали. А на следующий день доктора Шастина арестовали за то, что он позорно сдал госпиталь в плен. Ну, видели вы что-нибудь более абсурдное? Весь персонал госпиталя, все раненые обратились с письмом к командующему фронтом. Но СМЕРШ уже запустил свою машину. После Победы я узнал, что доктора Шастина не освободили. Я лично обращался в министерство госбезопасности. Я знаю, что писали и другие раненые. Все без толку. Но, слава Богу, доктор Шастин уже на свободе. Такой человек! Спустя несколько дней, оставшись наедине со мной, Владимир Иннокентьевич спросил: — Я понимаю, что вы не упустили возможности собрать анамнез у капитана? — Анамнез? Зачем? Он ведь не мой пациент. — Ион Лазаревич, хитрость — не ваше амплуа. У вас это плохо получается. Я имею в виду историю моего ареста. Смущаясь, я признался, что действительно беседовал с капитаном, и он сам рассказал мне, что произошло в Румынии. Я его не расспрашивал. — Я не делаю из этого тайны. Просто не люблю разговоров на эту тему. Один случай еще не статистика. Так вы можете отпарировать мой рассказ. Вы ведь коммунист, слепо, беспрекословно воспринимающий систему. Но я — не один случай. Я один из миллионов, без вины уничтожавшихся в советских концентрационных лагерях. Если бы рассказал об этом не каждый в одиночку, а все, уцелевшие физически, — морально мы уничтожены, — это был бы неопровержимый приговор системе. Не человеку, а системе. Понимаете? Можно все приписать человеку. Можно все объяснить культом личности. Но систему трогать не смей. Она неприкосновенна. А именно система порождает чудовище и так называемый культ личности. Я чувствовал себя очень неуютно. Уже трижды мне пришлось слышать нечто подобное. Впервые в 1945 году отец моей приятельницы назвал Сталина убийцей. Я чуть не задушил его. Но не донес. Даже сейчас я не понимаю, почему, воспитанный на примере Павлика Морозова, я все-таки не донес. В 1947 году мой друг и однокурсник назвал меня идиотом, когда я убеждал его в преимуществах социалистической системы. И в этом случае дело ограничилось только дракой. В 1948 году в доме профессора Бориса Карловича Бабича главный ортопед-травматолог Грузии профессор Шершенидзе в моем присутствии с болью в голосе спросил хозяина дома: — Объясни мне, Боба, почему этот убийца оставил меня в живых? Единственного. — Может быть, он забыл о твоем существовании? — Нет. Недавно я получил письмо из института Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина с просьбой подтвердить авторство статьи «Мое кредо». Coco написал ее, когда мы были с ним в одной партийной организации в Батуми. Нет, он не забыл. Я молчал, подавленный и испуганный. И вот сейчас доктор Шастин преступил невидимую границу в моем сознании. Даже после разоблачения Сталина, только его я считал виновным во всех наших бедах. Система была безупречной. Так я считал в ту пору. Не помню, как это случилось, что я прочитал Владимиру Иннокентьевичу несколько своих стихотворений, написанных на фронте. Не более пяти-шести человек, самых близких мне, самых доверенных, слышали их после лета 1945 года. Доктор Шастин смотрел на меня с некоторым удивлением. — Знаете, Ион, в вас одновременно живут два различных человека. Один — гнездится в коре головного мозга, мастерски промытой советским воспитанием. А второй, тот, который писал стихи, — в сердце. До него советская власть, к счастью, не добралась. Казалось бы, мозг должен быть умнее сердца. Ан нет. За ваши стихи вам вполне можно было в свое время пришить пятьдесят восьмую статью. Конечно, это была бы натяжка. Но ведь ваша прекрасная власть не останавливалась даже перед явными фальсификациями, чтобы только не пустовали лагеря и тюрьмы. Есть у вас что-нибудь послевоенное? Я прочитал стихотворение, написанное, кажется, в конце 1956 года. В нем не было слова Израиль. Но не нужна была особая мудрость, чтобы догадаться, о чем я мечтаю. Владимир Иннокентьевич ничего не сказал. Он только поощрительно похлопал меня по плечу. Несколько дней спустя он вернулся к этой теме: — Вы напоминаете мне странную глубоководную рыбу. Она привыкла жить под большим давлением, но с завистью смотрит на рыб, плавающих под меньшим давлением, под поверхностью. А ведь это ей противопоказано самой природой. Не знаю, прав ли был Пушкин, описав вскормленного в неволе молодого орла. Конечно, я рвался на волю из лагерей, из тюрьмы. На относительную волю. Я — то ведь не родился в тюрьме. Но все мы родились в рабстве. Поэтому мне трудно представить вас на свободе. А впрочем… Знаете, Ион, я думаю, что ваши гены сильнее пропаганды, на которой вы вскормлены, которой вы промыты и подавлены. Заимствовав образ у любимого вами Маяковского, я могу сказать, что вас тоже можно выставить в музее. Интересный экземпляр большевика, не мозгом, а сердцем воспринимающего правду. Я уверен, что вы придете к ней и мозгом. Не знаю только, к чему это приведет при вашем темпераменте. Мы вместе дежурили первого мая, и я прочитал Владимиру Иннокентьевичу стихотворение, написанное накануне. Оно так и называлось — «Ночь в канун Первомая». — Ну, знаете, я надеюсь, что вы не станете читать его публично? Даже при нынешнем либерализме его вполне и не без оснований можно считать антисоветским. Меня удивила такая реакция. Я был уверен в том, что написал это стихотворение в полном соответствии со своим коммунистическим убеждением. И только после разговора с доктором Шастиным я вдруг увидел стихотворение в другом свете. Я стал часто бывать в его доме. В ту пору мы создавали ружье для подводной охоты. Однажды, когда я уже собрался уходить, он попросил меня остаться на ужин. Я отказался, сославшись на уважительную причину. И, тем не менее, Владимир Инокентьевич был необычно настойчивым. Уже достаточно хорошо зная его чуткость и деликатность, я понял, что у него есть еще более уважительная причина удержать меня. Кроме Владимира Иннокентьевича, его жены, дочери и меня, на ужине был молодой человек, от которого красивая дочь не отводила влюбленного взгляда. Владимир Иннокентьевич всячески старался разговорить молодого человека, что удалось ему после второй или третьей рюмки водки. Провожая меня до двери, Владимир Иннокентьевич долго и эмоционально благодарил меня за то, что я остался на ужин. На следующий день он завел разговор о вчерашнем вечере. Он пытался выяснить, какое впечатление произвел на меня молодой человек. Я сказал, что даже не успел как следует разглядеть его. Владимир Иннокентьевич хмыкнул: — Вы мне как-то сказали, что у вас выработалась привычка мгновенно оценить человека, задав себе вопрос — взял ли бы я его с собой в разведку? Ну, так как, взяли бы вы его с собой в разведку? Я пытался увильнуть от ответа, сказав, что был изрядно уставшим, что хлебнул лишнего и еще что-то в этом роде. — Знаете, Ион, чем чем, а талантом финтить Господь вас не наградил. Мне этот тип тоже не нравится. Но я решил проверить себя. Все-таки отец, мог и ошибиться. Поэтому мне так хотелось, чтобы вы познакомились с ним. Несколько дней спустя, когда я пришел к Шастиным, Владимир Иннокентьевич обратился к дочери: — Тащи, пожалуйста, водку. Предстоит мужской разговор. Мы сели за стол. — Знаешь, доченька, Иону Лазаревичу твой избранник тоже не пришелся по душе. А Ион Лазаревич очень чуствительная лакмусовая бумага на плохих людей. — Владимир Иннокентьевич, я вам ничего не говорил. — Не говорили. Так скажите сейчас. Я молчал. — Вот видишь. У Иона Лазаревича привычка говорить хорошее даже черт знает о ком. У него даже негодяи ходят в хороших. Именно поэтому мне хотелось, чтобы от такого человека ты услышала мнение о своем избраннике. — Это ни к чему. Я его люблю. — Отлично. Это великое чувство. А ты уже жила с ним? — Папа, ну как ты можешь? — А ты поживи, доченька, поживи. Может быть, это поможет тебе прозреть. Может быть, только плотское влечение ты считаешь любовью. Попробуй. Не знаю, кто чувствовал себя более смущенным, дочка, или я, воспитанный на традициях расейского домостроя. И вдруг отец, — не кто-нибудь, а отец! — говорит дочери такие вещи. И, словно этого было мало, Владимир Иннокентьевич продолжал: — Чего тебе бояться? Есть противозачаточные средства. А даже если забеременеешь и захочешь сохранить ребенка, мы достаточно состоятельные люди, чтобы воспитать его без такого отца, который только искалечит жизнь твою и ребенка. Не торопись, доченька. Замужество — акт ответственный. Увы, не часто внимают дети советам даже исключительных отцов. Ее замужество оказалось просто несчастьем. Уже в первый месяц выяснилось, каким подонком был ее избранник. Общение с доктором Шастиным ломало стереотипы в моем сознании. До встречи с ним я был уверен, что ни один воин Красной армии не имел права сдаться в плен. Я бы ведь не сдался. Именно с этой позиции я судил всех, кто был в плену. Но ведь Владимир Иннокентьевич фактически тоже был в плену. Или то, что произошло с ним, не было пленом? Конечно, было. И вовсе не надо было находиться в лагере для военнопленных. Почему же я считал преступлением то, что мое государство совершило по отношению к доктору Шастину? Только лет через пятнадцать появится «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, а вслед за ним — поток литературы в «самиздате» о сталинских лагерях. Даже в Израиле социалистическое руководство страны и партийные функционеры чинили непреодолимые препятствия благороднейшему талантливому Юлию Марголиу, многие годы пытавшемуся опубликовать свою страшную книгу «Путешествие в страну Зека». (Лично мне эта книга, написанная в 1946 и опубликованная в 1959 году, кажется более значительным литературным произведением, чем «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына). Поэтому рассказы доктора Шастина производили на меня ошеломляющее впечатление. Ко всему еще, они разрушали в моем сознании такое стройное здание моего марксистско-ленинского мировоззрения. Очень жаль, что я тогда не догадался хотя бы конспективно записать эти рассказы. Многое забылось. Многое оказалось типичным для «страны Зека» и описано «обитателями» этой «страны». Но один из рассказов доктора Шастина я осмелюсь воспроизвести. Я уже знал, что ему пришлось перенести в армейском СМЕРШЕ, в тюрьме до так называемого суда, в лагерях, карцерах и пересылках. Поэтому мне было понятно его определение «курорт», которое он дал периоду работы хирургом в лагерной больнице. Лично для него главным достоинством «курорта» оказалось не улучшение быта в аду, а возможность быть полезным зекам. Дело даже не в том, что все свои врачебные знания и умение он в полной мере отдавал больным и заключенным. Он придумал, как можно спасти некоторых особо неугодных арестантов от этапа в лагеря усиленного режима. Для этого он госпитализировал их и даже производил какую-нибудь легкую, разумеется, ненужную операцию. Около года деятельность доктора Шастина оставалась незамеченной. Даже рассказывая мне эту историю, он не знал, на чем тогда погорел. То ли случай с бывшим генерал-лейтенантом привлек к нему более пристальное внимание, то ли кто-то «стукнул». Бывший генерал-лейтенант, герой войны, чье имя не раз появлялось в приказах Верховного главнокомандующего, в лагере оказался костью в горле оперуполномоченного, так называемого, «кума». Нет, он не бунтовал, не нарушал режима, не участвовал в крамольных беседах, не пререкался с начальством. Несмотря на относительно немолодой возраст и ограниченные физические возможности, он старался выполнить норму на лесоповале. Но почему-то вокруг него создавалась особая атмосфера, зеки подтягивались и вспоминали о попранном человеческом достоинстве, «стукачи» предпринимали максимальные усилия перебраться в другой барак, опасаясь за свою жизнь, хотя пока не произошло ни одной «производственной травмы». Люди из окружения бывшего генерал-лейтенанта покорно сносили карцер, но не шли ни на какие сделки с «кумом». Генерала решили убрать в лагерь усиленно режима. Тогда Владимир Иннокентьевич положил его в стационар по поводу не существовавшей травмы голени. С колоссальным трудом доктор Шастин раздобыл чужую рентгенограмму голени, на которой был виден остеомиэлит большеберцовой кости. По поводу этого несуществующего остеомиэлита Владимир Иннокентьевич прооперировал бывшего генерала. Тот еще лежал в стационаре с загипсованной ногой, когда в больницу нагрянула инспекция. Они появились в операционной внезапно. В этот момент доктор Шастин извлекал в рану аппендикс. Оглянувшись, он увидел за своей спиной человека в медицинском халате, под которым угадывались погоны. Аппендикс, — для доктора Шастина это не было неожиданностью, — оказался без признаков воспаления. Хирург мгновение колебался, как поступить, хотя внешне его колебания никак не проявились. Он отсек отросток, обработал культю и стал зашивать рану. Мужчина с погонами под халатом извлек из тазика отсеченный отросток и стал его внимательно рассматривать. — Шастин, вы прооперировали здорового человека! — Больной поступил с признаками острого аппендицита. — Где этот острый аппендицит? — закричал инспектировавший, чуть не ткнув в нос доктора Шастина отсеченный аппендикс. — Если вы врач, вам должно быть известно, что имеют место случаи острой атаки, а во время операции обнаруживают интактный отросток. — Я врач и я знаю, что десять лет — ничтожный срок для такого негодяя, как вы. Я лично сожалею, что не могу вас расстрелять. Доктора Шастина не судили. Его перевели на общие работы в лагерь усиленного режима. Всю войну, все годы заключения с ним был его довоенный большой хирургический набор, портативный деревянный чемоданчик с хирургическими инструментами. Даже в тюрьме, даже на этапах «великодушное» начальство оставляло большой хирургический набор, зная о золотых руках его владельца. Когда измученный этап подошел к воротам лагеря, Владимир Иннокентьевич в очередной раз не без волнения ждал шмона, не зная, разрешит ли ему местное начальство взять с собой большой хирургический набор. Но еще до того, как их ввели в вахту, он обнаружил, что чемоданчик исчез. Как? Когда? Кто? Это было какое-то мистическое исчезновение. Ночью, несмотря на смертельную усталость после мучительного этапа, несмотря на предстоявший тяжелый день, он не мог уснуть, переживая потерю большого хирургического набора. Еще до рассвета колонну зеков повели в болотистую пойму. Они шли, по колено проваливаясь в грязь. В пойме рыли траншеи и выкорчевывали кустарник. Не успел Владимир Иннокентьевич взять в руки лопату, как к нему подскочил зек, вырвал ее и угрожающе произнес: «Не смей трогать чужую лопату!» Шастин проглотил обиду, поднял валявшуюся кирку и начал выкорчевывать куст. Но тут к нему подошел другой зек и с теми же словами забрал кирку. Владимир Иннокентьевич стоял в отчаянии, не зная, что предпринять. Неожиданно к нему обратился бригадир, такой же зек: «Давай, доктор, посиди вон там на сухом бугорке. Не для тебя эта работа. Руки свои береги. А норму за тебя выполнят. Будь спок». Вечером, когда доктор Шастин взобрался к себе на нары, он вдруг почувствовал вздыбившийся тюфяк. Подняв тюфяк, Владимир Иннокентьевич обнаружил большой хирургический набор. — Знаете, — закончил он этот рассказ, — впервые в жизни я заплакал. — Он открыл ампулу с коффеином, высосал ее и тут же закурил сигарету. После рассказов Владимира Иннокентьевича, еще не подготовленный литературой об ужасах лагерей, я, как и обычно, сидел подавленный и потрясенный. Я знал, что у него больное сердце. Я сказал, что ему противопоказаны и сигареты, и кофеин. — Вы правы. И это мне противопоказано. И то, что я перенес. И безмолвное созерцание того, в каких условиях лечатся наши больные. Это в часности. Но главное, мне противопоказано покорно сносить то, во что превратили мою Россию. Смерть Владимира Иннокентьевича была для меня страшной потерей. Впервые в жизни над его могилой я публично высказал крамольные мысли, назвав его смерть политическим убийством. Мне было противопоказано молчание. Владимир Иннокентьевич Шастин был моим учителем. Он преподал мне самое главное, чем должен обладать врач. Он учил меня доброте и состраданию. 1991 г. |
||
|