"Брут. Убийца-идеалист" - читать интересную книгу автора (Берне Анна)

VI. Мартовские иды

Уйди; пусть отвечают за деянье Свершившие его. Уильям Шекспир. Юлий Цезарь. Акт III, сцена I

В год от основания Города 709-й[80] весна запаздывала. От бесконечных дождей римские улицы превратились в грязную клоаку, а атрии домов напоминали бассейны. Небо, затянутое тяжелыми черными тучами, не пропускало солнечного света; то и дело бушевали грозы. Дни стояли холодные, и в воздухе как будто сгустилось предчувствие катастрофы.

Город полнился самыми зловещими слухами. На рынках взахлеб болтали про каких-то женщин, якобы родивших детей-уродов, про козу, окотившуюся чудовищем. В здании базилики вдруг сами собой столкнулись священные щиты, хотя никаких признаков землетрясения не наблюдалось. Как-то вечером разразилась гроза и посыпал густой град. Припозднившиеся прохожие клялись потом, что своими глазами видели среди туч тени двух призрачных армий, схватившихся друг с другом в жестокой битве. Снова пошли разговоры о грядущей гражданской войне. Однажды целая толпа, собравшаяся на Марсовом поле, стала свидетелем совсем уж странного явления. У какого-то солдата внезапно вспыхнула огнем рука. Пламя горело довольно долго, а потом погасло, не оставив на руке ни малейших следов ожога. Нет, шептались обыватели, не принесет парфянский поход счастья ни Цезарю, ни Риму.

Память о разгроме Красса все еще оставалась живой, и Парфия внушала ужас. Никто не верил в возможность победы над царством, в войне с которым уже бесследно сгинули три легиона. Но Цезарь снова вознамерился повести тысячи молодых римлян и италийцев в эти пустынные пески. Народ роптал. Застарелую вражду к Востоку подогревало присутствие в городе царицы Клеопатры и ее сына. Правда, Цезарь все-таки соизволил переселить любовницу с бастардом из дома верховного понтифика в другое жилище, но упорное стремление «египетской потаскухи» держаться как можно ближе к диктатору невероятно раздражало жителей Рима. Не только патриции опасались переноса столицы в Александрию. Плебс, живущий подачками государства, боялся этого ничуть не меньше. Если верховная власть переберется в Египет, Цезарь начнет кормить нильских феллахов. А что станет с сыновьями Волчицы?

Понемногу слухи и предзнаменования все настойчивее концентрировались вокруг фигуры Цезаря. Он оскорбил богов своими нововведениями, и теперь добра не жди...

Однажды утром на Форуме стая воробьев насмерть заклевала королька. Неужели и теперь Цезарь, пожелавший объявить себя царем, не поймет смысл этого зловещего предзнаменования? Но Цезарь только посмеивался.

Он смеялся, когда ему сообщили, что священные кони, принесенные в дар речному божеству в память о переправе через Рубикон, умерли от голода перед полными кормушками. Перед смертью они плакали, как часто плачут лошади, предчувствуя гибель всадника...

Он смеялся, когда ему рассказали, что в недавно найденной могиле основателя Капуи обнаружена старинная табличка, в которой говорится о скорой кончине одного из потомков Юлия...

Даже когда авгур Спуринна предостерег его: «Цезарь, опасайся Мартовских ид», он в ответ лишь пожал плечами.

Цезарь не верил в приметы. Ему казалось диким, что судьба человека, особенно такого, как он, может быть записана на птичьих кишках, даже если это кишки священной курицы. Он верил только в собственную Фортуну, а на все остальное не обращал внимания. В день сражения под Мундой он получил сразу два дурных предзнаменования, и что же? Он вступил в бой с армией Помпея и выиграл его!

Знаки, посылаемые небесами, его не тревожили, но не больше веры придавал он и предупреждениям смертных. О заговоре знали 80 человек, а при таком количестве посвященных избежать «утечки информации» было почти невозможно. И кое-какие сведения действительно просочились за пределы кружка заговорщиков, причем просочились из самого, казалось бы, надежного места — из дома Брута.

Марк поддерживал дружбу с несколькими греческими риторами и философами, обучавшими римскую молодежь, в том числе со своим бывшим учителем, неким Артемидором Книдским. Многие ученики Артемидора стали в городе видными людьми и охотно принимали у себя мудрого грека. Они не знали, что философ давно служил Цезарю шпионом[81].

От глаз и ушей Артемидора не укрылись некоторые тревожные признаки, замеченные им в доме Брута. Он сделал из своих наблюдений верные выводы и прямо заявил Цезарю, что против него зреет заговор. Гаю Юлию и раньше приходилось слышать в адрес Брута подобные обвинения. Он в очередной раз отмахнулся от них, повторив свои же слова, произнесенные несколько месяцев назад:

— Брут подождет, пока я сам не умру...

Всегда такой проницательный, Цезарь будто ослеп. Он заметно изменил свое мнение о Марке. От его былого пренебрежения не осталось и следа. Теперь, отзываясь о нем, он говорил:

— Счастье еще, что этот парень из принципа стремится только к добру, потому что, если он чего-нибудь хочет, то своего добивается[82].

Но разве мог Брут считать «добром» огромную власть, какую сосредоточил в своих руках диктатор? По всей видимости, Цезарь не сумел преодолеть внутреннего презрения, которое он, как человек действия, испытывал к созерцателям. Так убежденные реалисты склонны презирать идеалистов. Мягкий, добрый, отзывчивый Марк — убийца? Невероятно!

Впрочем, Артемидор не привел в подтверждение своих обвинений ни одного доказательства. И Цезарь не стал его слушать. Не посмеют, заявил он. Он твердо верил, что никто не осмелится поднять на него руку. Не зря же он принял все мыслимые меры предосторожности. Он добился для себя священной неприкосновенности, какой пользовались только трибуны. Отныне каждый римлянин из страха навлечь на себя проклятие обязан защищать его и оказывать ему любую помощь. Думал ли он, рассуждая об этом, что за последние годы сам дважды нарушил закон о священной неприкосновенности, открыто посягнув на народных трибунов? Гордыня застила ему глаза. Он не какой-нибудь плебейский трибун, он — Цезарь! Но более всего он уповал на свою удачу. Добрая Фортуна — вот единственное, во что он искренне верил. Пока она с ним, ему нечего бояться. Он не был бы римлянином, если бы в глубине души не верил еще и в фатум — рок, определяющий судьбу каждого человека. Бороться против рока бесполезно. Может быть, этот фатализм тоже сыграл свою роль в поведении Цезаря накануне покушения.

11 марта он еще раз подтвердил, что заседание сената состоится в портике Помпея, поутру ид, то есть через четыре дня. Именно в этот день в Риме проходили весенние празднества в честь древнеиталийской богини Анны Перенны. В театре, примыкавшем к портику, будет дано представление. На заседании двоюродный брат диктатора Луций Аврелий Котта предложит отцам-сенаторам во исполнение пророчества «Сивиллиных книг» венчать Цезаря званием Rex extra muros — царя за пределами городских стен. Ведь сказано: «Персию победит царь».

Цезарь нисколько не волновался перед заседанием. С какой стати ему ждать подвоха от сенаторов, в последние месяцы ни разу не посмевших ослушаться его воли? Подавляющее их большинство на его стороне, не зря же он под предлогом достижения равновесия между Римом и провинциями увеличил число магистратов до девятисот человек. В сенате теперь заседали убежденные цезарианцы, новые люди и даже чужеземцы, потому что диктатор сумел внедрить в его ряды своих галльских и испанских помощников. Эти люди всем обязаны ему и будут поддерживать его во всем. Что касается остальных... Пусть себе исходят злобой от зависти и скрытой ненависти. Эти трусы и пикнуть не посмеют. А потом... Потом уже будет поздно. Прав авгур Спуринна: в Мартовские иды надо быть бдительным. Этот день станет началом свершения самых дерзких его мечтаний.

И все-таки он чувствовал себя неуютно. Усталость последних месяцев, вечный страх перед очередным приступом эпилепсии, а особенно перед тем, что припадок может случиться, когда он будет на людях, лишили его привычной самоуверенности. И тут еще эти нелепые слухи, эти тревожные донесения шпионов... Не будь он Цезарем, сыном богов и царей, он, пожалуй, назвал был свое недовольство предчувствием... А мудрые люди не отмахиваются от предчувствий.

Но он слишком велик, чтобы думать о таких пустяках, слишком горд, чтобы придавать значение туманным приметам.

Накануне ид, за несколько дней до предполагаемого выступления в военный поход, Лепид пригласил Цезаря на обед, дававшийся в его честь. В числе приглашенных оказался и Децим Юний Брут Альбин. Гостеприимный хозяин предоставил Гаю Юлию право избрать «царя пира». Этот греческий обычай, ставший знаменитым благодаря Платону, нашел широкое распространение среди римской знати. Царь пира не только руководил раздачей вина после трапезы, но и направлял философскую беседу. На сей раз выбор Цезаря пал на Децима Брута. Он любил этого храброго командира, в верности которого не сомневался. Любил настолько, что включил его в свое завещание в качестве приемного сына и наследника второй линии. Если с его внучатыми племянниками, в первую очередь с Октавием, что-нибудь случится, его состояние перейдет к Дециму Бруту. Сам Децим Брут об этом, разумеется, не знал. Впрочем, даже знай он последнюю волю тирана, вряд ли это знание что-либо изменило бы[83].

В тот вечер Децим пребывал в мрачном расположении духа, что не укрылось от глаз присутствующих. Но вот Цезарь предложил ему выбрать тему философского спора. И Децим угрюмо произнес:

— Какова лучшая из возможных смертей?

Уже завтра участники банкета будут говорить, что Цезарь получил последнее предупреждение, однако не сумел его понять. Пока же они не усмотрели ничего странного в предложенной Брутом теме, справедливо считая ее классической и вполне уместной на пиру эпикурейцев. Один за другим они пустились в ученые рассуждения, обильно перемежаемые греческими цитатами. Настала очередь Цезаря. Загадочно улыбнувшись, он изрек:

— Что до меня, то я бы предпочел самую внезапную и самую неожиданную смерть.

Децим сидел, не поднимая глаз от кубка с вином. Возможно, в эту минуту он думал, что завтра мечта Цезаря сбудется.

Пока Брут Альбин пировал с диктатором, остальные участники заговора заканчивали последние приготовления к покушению. Было решено, что непосредственными исполнителями замысла станут 25 человек, остальные будут следить, чтобы никто из сенаторов не вздумал броситься Цезарю на помощь. Они же успокоят магистратов и объяснят им, что заговорщики вовсе не намерены устраивать кровавую резню.

Решающий удар нанесут три или четыре человека. Конечно, остальные будут присутствовать при убийстве, которое должно стать священнодействием, однако, если все пройдет, как задумано, Цезарь умрет быстро и без мучений. На этом настоял Брут. Он же категорически отверг предложение протащить тело убитого диктатора по городу и сбросить его в Тибр.

По римскому обычаю оставить мертвого без погребения означало лишить его права на вечный покой. Ни свобода Рима, ни честь римских граждан вовсе не требуют, чтобы заговорщики преследовали тень Цезаря до самых берегов Стикса. Правда, кое-кто из друзей поспешил напомнить Бруту, что именно таким образом всегда поступали с тиранами, вспомнить хотя бы братьев Гракхов. Но Марк сделал вид, что не расслышал этих слов. Сознавал ли он, насколько непоследовательна его позиция? Если Цезарь — тиран, с его прахом следует поступить так, как велит традиция. Если нет...Значит, они задумали гнусное убийство, сродни отцеубийству. Простая логика, к доводам которой Брут остался глух, как, впрочем, и к политическим расчетам, на ней основанным. После требования оставить в живых Антония это была его вторая ошибка. В отличие от своих друзей он полагал, что огромная опасность, которой подвергали себя заговорщики, сама по себе служит знаком доблести и благородства.

Поздно вечером они еще раз повторили все детали предстоящего покушения. Каждый помнил, что ему предстоит делать.

Завтра поутру все собираются в доме Кассия, откуда двинутся к Форуму, якобы сопровождая его сына. Счастливый парень! Если все пройдет как надо, он наденет мужскую тогу в день освобождения республики! Мысль о том, что убийство Цезаря вовсе не обязательно повлечет за собой немедленное восстановление традиционных институтов, от них как-то ускользала.

Под тогой каждый из них спрячет кинжал, какие носят легионеры — его легче скрыть, чем меч.

Как только покажется Цезарь, Гай Требоний — тот самый, кто вместе с Брутом отстоял жизнь Марка Антония, — воспользуется каким-нибудь предлогом, чтобы увести Антония от диктатора и задержать его подальше от курии. После Нарбонна, когда Требоний имел неосторожность поделиться с Антонием своими затаенными мыслями, они стали приятелями.

В зале заседаний к Гаю Юлию приблизится Луций Тиллий Цимбер. Он упадет перед диктатором на колени и в который раз обратится к нему с мольбой простить его брата, бывшего помпеянца, живущего в далекой ссылке. Поскольку Цезарь не любит менять своих решений, можно не опасаться, что он вдруг простит изгнанника. Услышав отказ, Луций должен проявить настойчивость и схватить диктатора за складки одежды, чтобы проверить, нет ли под тогой кольчуги. Наконец, он с силой дернет тогу Цезаря на себя — таким приемом часто пользуются борцы, чтобы на мгновение обездвижить руки противника. Это и будет сигналом. Публий Сервилий Каска вонзит кинжал в ямку между плечом и шеей, метя в подключичную артерию. После такого удара — гладиаторы приканчивают им поверженного на землю противника — Цезарь не проживет и нескольких секунд. Остальные заговорщики нанесут уже мертвому диктатору еще несколько ритуальных ударов.

Если сразу прикончить Цезаря не удастся, его добьют Гай Сервилий Каска, Гай Кассий и Децим Юний. Марк Юний Брут будет как можно дольше оставаться в стороне от убийства.

Ночь для заговорщиков пролетела быстро. Мало кому из них удалось заснуть хоть ненадолго. Перед самым рассветом на Рим обрушилась невиданной силы гроза с порывами шквального ветра. Всеобщая нервозность достигла пика.

Марк совсем не ложился в эту ночь. Страха он не испытывал. Как всегда перед опасным делом, на него нисходило спокойствие. Волновался он только за Порцию, которая ожидала завтрашнего дня с паническим ужасом. Как ни силилась она скрыть тревогу, ее побледневшее, измученное лицо говорило без слов. Успокаивать ее ложью, что ему ничего не грозит, Марк не хотел и не стал. Он лишь крепче прижал к себе жену. Когда настала пора идти, Порция чуть слышно спросила, можно ли ей в начале четвертого часа послать раба узнать новости[84]. Если заговор удастся, к этому часу все будет кончено. Цезарь будет мертв. Если нет, будут мертвы заговорщики. Во всяком случае, для Порции мука ожидания закончится. Подумав, Брут дал жене такое разрешение, хоть и понимал, что поступает неосторожно. Порция никогда не беспокоила его во время заседаний в суде или сенате, и ее необычная озабоченность может возбудить подозрения. Однако, глядя в полные слез глаза любимой, Марк не нашел сил отказать ей в просьбе.

Он торопливо вышел из дома, с особенным тщанием следя, чтобы не ступить за порог с левой ноги, не перешагнуть через ступеньку, не обернуться. Все эти предосторожности давно вошли у него, как и у любого другого римлянина, в привычку. Более суеверный человек, случись ему нарушить одно из этих правил, не задумываясь, повернул бы обратно. Он не сомневался, что Кассий, Каска, Требоний, Цимбер и остальные его друзья, громогласно заявлявшие, что не верят в подобные глупости, в это утро постараются любой ценой избежать дурных примет.

Цезарь тоже провел ужасную ночь. Зная, что назавтра его ожидает трудный день, на пиру у Лепида он старался не увлекаться ни едой, ни вином. И хотя он пил умеренно, голова отяжелела, во рту появился отвратительный вкус и хмель все никак не проходил. Едва вернувшись домой, он сразу улегся спать, но уснуть не смог — ноги без конца сводило судорогой. Потом начала болеть голова, хотя и не слишком сильно, но Цезарь испугался: неужели приближается припадок? Не хватало еще завтра на глазах у всего сената хлопнуться в конвульсиях на землю! В этот момент неожиданно проснулась и Кальпурния, делившая с ним ложе. Ей приснилось, что на голову ей обрушилась крыша дома, и от ужаса она громко закричала. Гай Юлий выбранил супругу: зачем ей понадобилось рассказывать ему дурной сон? Крушение официальной резиденции верховного понтифика могло означать лишь одно — катастрофу. Не об этом ли предупреждал его и Спуринна? Чума на женщин и авгуров, раздраженно подумал Цезарь. Вечно лезут со своими глупыми суевериями!

Незаметно он уснул. Сколько он спал, пять минут или два часа, он не знал, когда его разбудил оглушительный грохот. На улице бушевала гроза, и порыв ветра с силой распахнул окна и двери комнаты. Тут же ветер стих, и в воздухе повисла тяжелая духота.

Кальпурния тоже не спала. Ей было страшно. Чтобы отвлечь жену, Гай Юлий стал рассказывать свой сон. Ему снилось, что он вознесся к небесам и увидел Юпитера, который сидел на облаках, словно на троне. И тут Юпитер дружески пожал ему руку. К чему бы это?

Он склонялся к мысли, что сон хороший, потому что сулит ему невиданный успех, даже обожествление.

Кальпурния тихо проговорила:

— Гай, чтобы человека причислили к сонму богов, ему сначала надо...

Хорошо еще, она вовремя остановилась и не произнесла роковое слово — умереть[85]. Но все равно благостное настроение от вознесения к Олимпу безвозвратно улетучилось.

Кальпурния тут же снова заснула беспокойным сном, без конца вздрагивая и издавая стоны. Цезарь, к которому сон все не шел, долго терпел, наконец не выдержал и потряс жену за плечо. Кальпурния открыла глаза, вцепилась ему в руку и разразилась безудержными рыданиями:

— Гай, никуда нынче не ходи! Умоляю тебя, никуда не ходи!

Этого еще не хватало! Что она там бормочет?

— Гай, я видела ужасный сон! Ты лежал мертвый, Гай, слышишь? Мне снилось, что ты умер! И все вокруг было в крови...

Впервые в жизни Цезарь испытал нечто вроде растерянности. Он всегда гордился тем, что презирает суеверия30, однако на этот раз дурных предзнаменований скопилось вокруг него что-то слишком уж много. В душе шевельнулось сомнение. Может быть, действительно не стоит спорить с судьбой? И потом, Кальпурния все-таки произнесла запретные слова. Она вслух говорила о смерти, о крови... Плохо. Послушать жену? После вчерашних возлияний и бессонной ночи он ведь и в самом деле чувствует себя нездоровым. Если он объявит, что заболел, это даже не будет ложью. Но тут же он одернул себя. Что за глупости! Не тот сейчас момент, чтобы отступать. Нет, он пойдет до конца.

А Кальпурния, тесно прижавшись к мужу, сквозь рыдания все бормотала слова любви, которых прежде ни разу не смела произнести вслух. Он так привык унижать ее, насмехаться над ней в присутствии слуг и чужих людей, что гордость не позволяла ей признаться, как сильно она его любит. Тронутый силой ее отчаяния, злясь на самого себя, что поддается женским уговорам, Цезарь в конце концов дал обещание, что, прежде чем идти в сенат, погадает, стоит ли это делать.

Результаты гадания оказались не просто дурными — они ясно указывали, что его ждет нечто ужасное. Цезарь сухо бросил гадальщикам:

— Повторите!

Бесполезно. И вторая, и третья попытки говорят о том же: предзнаменования крайне неблагоприятны. Цезаря охватила дурнота. Голова закружилась, перед глазами заплясали мушки. Позвали врача. Никуда выходить не следует, вынес он свой приговор, лучше пойти прилечь. Конечно, прислушаться к совету лекаря не так позорно, как поддаться панике испуганной женщины. Со вздохом чуть разочарованного облегчения Цезарь отдал приказ: сообщить сенаторам, что он заболел, а потому заседание переносится. Солнце к этому часу уже высоко поднялось и заливало своими лучами римские крыши. Первый по-настоящему теплый весенний денек!

Сенаторы, собравшиеся в саду и под портиком, примыкавшим к театру Помпея, поодаль от толпы горожан, торопившихся попасть к открытию гладиаторских игр в честь Анны Перенны, начали проявлять первые признаки нетерпения. Час, назначенный для заседания, давно минул, а Цезаря все нет. В разрозненных группках магистратов все громче раздавался ропот. Слишком уж вольно обращается Цезарь с отцами-сенаторами, слишком явно отказывает им в знаках уважения. Бывшая правящая верхушка Рима, когда-то заправлявшая политикой города, давно утратила рычаги власти и дала превратить себя в совещательный орган, но сенаторы смирились с новой ролью — при условии, что Гай Юлий все-таки будет соблюдать хотя бы внешние приличия. Сенаторы понимали, что он презирает их за это лицемерие и раздражались еще больше. По правде сказать, в своих парадных тогах с широкой пурпурной полосой, в своих красных с золотом кожаных туфлях с загнутыми мысами — столь же красивых, сколь неудобных, эти высшие сановники, топтавшиеся без дела перед зданием курии в ожидании, когда соизволит появиться хозяин, производили впечатление и смешное, и жалкое одновременно. А толпа все прибывала. Сквозь ряды зевак, стекавшихся к началу игр, пробивались просители, мечтавшие увидеть Цезаря и успеть сунуть ему жалобу. И все они беспокойно переговаривались и сновали туда-сюда.

Но еще неспокойнее чувствовали себя заговорщики.

Торжество в честь юного Кассия, впервые надевшего мужскую тогу, давно завершилось. Мальчик уже сделал круг почета по Форуму, поднялся на Капитолий, выслушал предсказания гадателей и внес свое имя в списки взрослых граждан. Рабы проводили его домой, чтобы отпраздновать событие в кругу семьи, — ждали только возвращения отца и прихода гостей. Впрочем, Гай Кассий не слишком рассчитывал, что нынче удастся попировать: если заговорщики победят, им будет чем заняться, если же проиграют... Но где же Цезарь, всегда такой пунктуальный? Может быть, он вообще не придет? Может, их кто-то предал и сейчас за ними явится стража? В конце концов Децим Юний заявил, что сам сходит в дом верховного понтифика и узнает, что случилось. Брут решил, что, пока суть да дело, отправится в городской суд, где ему и надлежало быть. Пусть все идет, как обычно. Неодобрительно сжав челюсти, Кассий смотрел, как они уходят. Сам остался на месте.

До здания суда, располагавшегося буквально в нескольких шагах от портика Помпея, Марк добрался быстро. Ни один человек, глядя на него в эти минуты, не догадался бы о страшном напряжении, в котором он пребывал. Он не смутился и тогда, когда ему сообщили, что от Порции уже трижды прибегал раб узнать, все ли у него в порядке.

Спокойно и невозмутимо городской претор начал прием жалобщиков. Внимательно выслушивал каждую сторону — за эту его серьезность над ним немало потешался Цицерон, — обдумывал суть дела и твердым голосом выносил решение.

— Я буду жаловаться на тебя Цезарю, претор! — воскликнул один из обиженных спорщиков. — Я этого так не оставлю! Вот увидишь, Цезарь найдет на тебя управу!

— Никакой Цезарь никогда не мешал и не помешает мне судить так, как велит закон, — слегка улыбнувшись, тихо отвечал ему Брут.

Недовольный посетитель вышел вон, изрыгая проклятия и угрозы, а любопытные зрители, набившиеся в зал суда, наградили претора громом аплодисментов. Слава о Марке Юнии Бруте, справедливом судье, которого нельзя ни подкупить, ни запугать, успела распространиться от Рима до Медиолана, сделав его имя популярным.

Все с той же невозмутимостью Марк пригласил следующего жалобщика. Цезарь так и не появился.

В доме верховного понтифика, куда вскоре добрался Децим Юний, царил настоящий кавардак. Его провели к Цезарю, и тут он узнал, что диктатор решил нынче не покидать дома, потому что гадатели предрекли ему неблагоприятный день, а жене ночью приснился дурной сон. Стоя рядом с мужем, Кальпурния с тревожным недовольством смотрела на Брута Альбина. Неужели женская интуиция успела подсказать ей, что под маской верного друга скрывается убийца? В эту минуту он, пожалуй, больше боялся проницательной Кальпурнии, чем грозного Цезаря.

Тем не менее с дерзким вызовом, на которое ему давала право старая дружба, он насмешливо произнес:

— С каких это пор божественный Цезарь начал верить гаданиям и женским снам? Весь Рим будет смеяться над тобой, Гай Юлий, когда узнает, что ты сидишь дома только потому, что жена твоя плохо спала!

Оправдываясь, Цезарь объяснил, что нездоров и врач опасается приближения припадка. Это, конечно, более веская причина, согласился Децим Брут, но не лучше ли будет, если диктатор сам выйдет к отцам-сенаторам и сообщит, что заседание переносится по причине его болезни? Почтенные магистраты ведь еще не забыли о его оплошности, допущенной на январском заседании, когда он по глупому совету Бальба принял их сидя. Так стоит ли понапрасну злить их еще раз?

Не выдержав, Кальпурния закричала, что не выпустит мужа из дома. Децим Юний криво усмехнулся. «Вот уж не думал, — говорила его улыбка, — что в доме Цезаря командуют женщины...» Цезарь поднялся и, оттолкнув рыдающую жену, велел слугам готовить носилки. Решено. Он отправится в сенат.

Все время, пока длился разговор, Децим Юний оставался спокойным и бесстрастным. Угрызения совести его не мучили. Он видел перед собой не человека по имени Гай Юлий, а тирана, готового покуситься на свободу Рима и честь римских граждан. А когда имеешь дело с тираном, даже такие святые понятия, как дружба и кровное родство, теряют свой смысл.

И вот четверо рабов уже подняли носилки и двинулись вперед. Цезарь отказался от своих знаменитых телохранителей-испанцев, но это не значит, что он передвигался в одиночку. Вокруг него плотной толпой теснились слуги, писцы, клиенты. Чтобы пробить себе путь через запруженную народом Священную дорогу, кортежу пришлось немало потрудиться. Было начало четвертого часа.

Волнение заговорщиков, все еще ждавших под портиком Помпея, достигло к этому времени предела, когда вся затея чуть было не сорвалась из-за Публия Сервилия Каски. К нему вдруг подошел один из сенаторов и, заговорщически щурясь, проговорил:

— Что, Каска, думал, никто ни о чем не узнает? А вот Брут мне все рассказал!

Лицо Каски приняло какой-то зеленоватый оттенок, а глаза наполнились диким ужасом. Между тем сенатор, посмеиваясь, продолжал:

— Ну-ка, счастливчик, открой нам, откуда на тебя свалилось столько денег, чтобы метить в эдилы?

Каска и в самом деле выставил свою кандидатуру на эту должность на будущий год, правда, не слишком об этом распространялся. Что же касается денег, то их предоставил ему не кто иной, как сам Цезарь. Для манипуляций на выборах диктатор широко использовал своего рода «черную кассу», ничуть не опасаясь, что его методы могут показаться отвратительными даже тем, кому они несли прямую выгоду.

Среди заговорщиков оказалось немало таких, кто знал о своем грядущем назначении на тот или иной пост в обход мнения сенаторов и воле римского народа, но для них самих все эти мошеннические проделки служили только лишним доказательством того, что Цезарь полностью подмял под себя всю политическую систему и все стремительнее превращался в тирана. Поэтому собственное поведение вовсе не казалось им черной неблагодарностью, напротив, они хранили убеждение, что ими движет подлинный патриотизм.

Каска с трудом выдавил из себя некое подобие улыбки. Пережитый шок мешал ему вымолвить хоть слово. Но сенатор, так ни о чем и не догадавшись, уже повернулся к нему спиной и отошел, довольный удачной шуткой.

Где же все-таки Цезарь?

Вот и Брут закончил в суде рассмотрение текущих дел и вновь присоединился к друзьям. Беседуя с Кассием, он обратил внимание, что тот без конца прячет руку в складках тоги, проверяя, на месте ли кинжал. Еще раньше двоюродный брат говорил ему, что в случае провала заговора ни за что не дастся врагу живым и заколет себя. Но что-то он уж слишком нервничает. Если он сейчас же не возьмет себя в руки, заговору действительно может угрожать провал...

К ним приблизился пожилой сенатор Попилий Ленат — один из тех любителей нейтралитета, о которых никогда нельзя сказать, на чьей они стороне. Схватив Брута и Кассия за руки, он громко и взволнованно заговорил, явно подражая какому-то комедийному персонажу-предателю:

— Молю богов, чтобы вам удалось все, что вы задумали, но поспешите! Не тяните дольше, ибо слухи ползут быстро!

— Нас выдали... — прошептал Кассий Бруту на ухо.

Он был прав. Их действительно выдали, и сделал это учитель философии и платный осведомитель Артемидор Книдский. Постоянно бывая в домах у заговорщиков и внимательно наблюдая за всем, что происходит, грек пришел к выводу, что заговор если и состоится, то нынче утром, в курии. Еще раз взвесив свои подозрения, он послал раба с письмом к Цезарю.

Увы, Фортуна решительно отвернулась от Гая Юлия. Когда посланец философа прибежал в дом к верховному понтифику, носилки с Цезарем уже покинули двор. Раб не посмел последовать за ними и присел в атрии, решив дождаться, когда адресат вернется домой.

По крикам и оживлению толпы сенаторы поняли, что наконец-то появился Цезарь. Медленно, с трудом прокладывая себе путь сквозь густое скопление народа, носилки диктатора продвигались к курии. Ему навстречу пытался пробиться Марк Антоний, но даже этому здоровяку не удавалось растолкать зевак.

В этот миг к Бруту подскочил раб — тот самый, которого уже трижды за сегодняшнее утро видели на Форуме. «Хозяин! Хозяин, твоя жена умерла!» — громко и испуганно прокричал он.

Вокруг Брута немедленно выросла толпа любопытных, жадных до чужого несчастья.

Его всегдашняя бледность скрыла от посторонних, как сильно он побледнел. Кассий молча опустил руку ему на плечо. Но Брут не нуждался в утешениях. Если Порция, не в силах выдержать страшной тревоги за мужа, от отчаяния наложила на себя руки, он будет вечно оплакивать ее, но не сейчас. Сейчас он не имеет на это права. Он знал, чего больше всего на свете хотела Порция: чтобы он исполнил свой долг.

Носилки Цезаря остановились возле самого портика. Спуститься на землю диктатору не давали многочисленные просители, сгрудившиеся вокруг. Со всех сторон к нему тянулись руки с жалобами, прошениями, рекомендательными письмами. Заметил ли он среди других Артемидора? В самом деле, не дождавшись посланного раба, обеспокоенный грек решил сам предупредить Гая Юлия. Извернувшись, он сунул прямо в руки диктатору свое письмо — точную копию того, что отослал с рабом. Рассеянно взяв письмо, Цезарь протянул его одному из писцов. Но жалобный голос Артемидора воззвал к нему из толпы: «Прочти, Цезарь, молю тебя! Прочти, это важно!»

Наконец-то диктатор узнал своего философа-шпиона. Кивнул ему и не стал отдавать письмо. Увы, к огорчению грека, и читать не начал, а просто сунул в складку тоги, служившую карманом, и двинулся вперед.

Возле самого входа в курию стоял авгур Спуринна. По обычаю, прежде чем диктатор войдет в зал заседаний, авгур возносил жертву богам. Цезарь, которого шутливый тон Децима Брута заставил забыть про ночные страхи, с недовольным видом обратился к Спуринне:

— Ты говорил, чтобы я остерегался Мартовских ид. Ну вот иды настали, а со мной ничего не случилось!

Но Спуринна был из тех предсказателей, которые верят в свое ремесло. Согнувшись в низком поклоне, он тихо проговорил:

— Будь осторожен, Цезарь. Иды еще не прошли. Авгур заколол священную курицу. Пристально изучив дымящиеся внутренности жертвенной птицы, он еще раз предостерег диктатора. Предзнаменования очень неблагоприятны. В печени не хватает доли, а это верный знак смерти. Но Цезарь лишь пожал плечами:

— То же самое мне пророчили в день битвы под Мундой. Говорили, что в бою я погибну. Но я начал сражение и одержал победу.

Он уже не помнил, что в тот день его воины, не ожидавшие столь доблестного натиска верных Помпею легионов, поддались панике и в беспорядке бросились отступать, оставив его едва ли не один на один с врагами. Если бы не отчаянно храбрый прорыв нескольких штабных командиров, заставивший трусов устыдиться, ему не избежать бы гибели. Вечером того дня из его щита извлекли две сотни стрел...

— Верно, — отвечал Спуринна, — под Мундой у священной курицы тоже не хватало доли в печени. И в тот день, Цезарь, ты едва не погиб.

Гай Юлий не желал прислушиваться к словам прорицателя. Он уже шел к лестнице, ведущей в зал заседаний. По рядам заговорщиков пронесся вздох облегчения. А если бы Цезарь поддался уговорам авгура? Но нет, Цезарь слишком велик, чтобы верить приметам.

От группы сенаторов отделилась фигура Попилия Лената, того самого, что совсем недавно желал успеха Бруту и Кассию в их начинаниях. Он приблизился к диктатору, фамильярно взял его под руку и горячо зашептал ему что-то на ухо, бросая красноречивые взгляды в сторону заговорщиков. Кассий напрягся. Каска, Децим, Цимбер, все остальные потянулись руками под складки тоги, где прятали кинжалы. Очевидно, покушение сорвалось. Что ж, они готовы покончить с собой...

Только Брут не дрогнул. Все с тем же невероятным спокойствием, которое, кажется, не покинуло его ни на минуту, он обернулся к Цезарю и Попилию Ленату и как ни в чем не бывало улыбнулся обоим. И они улыбнулись ему в ответ. Значит, говорят они о чем-то постороннем. Впрочем, Цезарь явно торопится покончить с этой беседой.

Марк легко коснулся руки Кассия. Ложная тревога. Теперь надо действовать быстро, очень быстро, иначе все пропало.

С решимостью, которой никто за ним и не подозревал, Брут берет руководство операцией в свои руки. Он незаметно подает сигнал Требонию: пора!

Гай Требоний сейчас же двинулся к Антонию, взял его под руку и с воодушевлением начал ему о чем-то рассказывать. Слова Требония настолько заинтересовали Антония, что он не обратил ни малейшего внимания на то, что Цезарь, не дождавшись его, уже перешел в зал заседаний. И здесь вокруг него немедленно тесно сгрудились заговорщики. Цезарь остался с ними один на один. Рядом ни рабов, ни помощников — обычай запрещал входить в зал сената кому-либо кроме самих сенаторов.

Диктатор не выглядел обеспокоенным. Да и с чего ему было бояться этих трех десятков мужчин, каждого из которых он прекрасно знал? Тем более что здесь же, на скамьях, сидели девять сотен сенаторов, обязанных ему всем — и карьерой, и богатством.

Цезарь прошествовал мимо статуи Гнея Помпея — помпезного сооружения, запечатлевшего Великого обнаженным, в образе греческого героя, не удостоив изваяние даже мимолетным взглядом. Его бывший коллега по триумвирату проиграл свою битву и пал от руки предателей, а он, Цезарь, одержал полную и окончательную победу и теперь достиг зенита славы...

Зато Гай Кассий Лонгин, прежде чем сделать шаг с правой ноги, на мгновение задержался на пороге и задумчиво посмотрел на безмятежное каменное лицо Помпея. Когда-то, в разгар гражданской войны, когда армия Помпея отступала все дальше к югу Италии, Кассий не питал к своему полководцу теплых чувств и нередко вслух осуждал его действия. Но трагическая гибель Гнея в Египте стерла все ошибки и слабости этого человека. В памяти Кассия, как и в памяти многих других легатов армии Помпея, он навсегда остался живой легендой — непобедимым императором, сумевшим подчинить Риму весь Восток. И разве не пришла пора отомстить диктатору за его смерть?

Кассий огляделся. Совсем близко от него Цезарь уже придвигал к себе кресло, проверял, на месте ли восковые таблички и стиль, чтобы делать заметки.

В этот миг в игру вступил Цимбер.

Упав перед Цезарем на колени, он вытянул вперед руки, опустил их на колени диктатора и громко заговорил:

— Молю тебя, Цезарь, яви милость моему брату! Позволь ему вернуться в Рим!

Цезарь нетерпеливо оттолкнул просителя — как он, право, не ко времени! За его спиной уже плотной шеренгой выстроились остальные заговорщики, совершенно загородившие диктатора от глаз сидящих сенаторов. И они тоже хором убеждают диктатора проявить снисхождение к изгнаннику. На лицо Гая Юлия набежала тень — предвестие столь свойственных ему вспышек холодной ярости. Он терпеть не может назойливости. Между тем Цимбер, как и положено просителю, положил руки на плечи Цезарю. И в ту же минуту легким движением век подал сообщникам знак: все в порядке, он без кольчуги и не вооружен.

Наверное, слишком резкая настойчивость Цимбера и остальных показалась Цезарю подозрительной. Он поднялся с кресла с явным намерением выбраться из плотного кольца обступивших его людей. Но руки Цимбера уже с силой дергали застежку его пурпурной, шитой золотом тоги: одеяние скользнуло вниз, обнажив шею и плечи. Неужели он наконец понял, что происходит?

— Довольно! — послышался резкий крик диктатора. — Ты позволяешь себе слишком много!

Но звук его голоса потерялся в общем шуме. А за его спиной уже вырос Публий Сервилий Каска с кинжалом в руках. Прицелившись в ключицу, он нанес удар. Но Цезарь сумел отпрянуть, и оружие, не задев артерии, лишь расцарапало ему спину. От гнева и ужаса силы его удесятерились, и, круто повернувшись, он схватил своего обидчика за горло.

— Ты, Каска?! — раздался негодующий вопль. — Да как ты посмел, предатель?!

Публий Сервилий разом утратил способность двигаться.

— На помощь, Гай! — простонал он, ища глазами брата. Но младший Каска не шелохнулся, парализованный страхом. А Цезарь, охваченный яростью раненого хищника, уже наносил Публию Сервилию удар за ударом, за неимением лучшего оружия размахивая стилем для письма. Каждый удар он сопровождал громовым возгласом. Неужели сенаторы до сих пор не догадались, что творится у них перед глазами? А если крики Цезаря услышит Антоний, которого Требонию пока удается удерживать в соседнем помещении?

К дерущимся одним прыжком подскочил Кассий. Коротко замахнувшись, он кинжалом рассек Цезарю лоб. (Бейте в лицо!» — так когда-то напутствовал Гай Юлий своих ветеранов перед схваткой с согражданами-патрициями. Как видно, не все забыли его совет.) Но Кассий не убил его этим ударом; хлынувшая из раны кровь лишь на миг ослепила диктатора. А Цезарь ничуть не утратил самообладания. Шаг за шагом отступая от надвигавшихся убийц, он уже добрался до статуи Помпея и прижался к ней спиной, защищаясь от нападения сзади.

Молниеносное устранение врага, которое планировали заговорщики, все больше напоминало кровавую бойню, а с минуты на минуту могло обернуться полной катастрофой — если к Цезарю подоспеет помощь.

Хватит тянуть! Вперед выступил Децим Юний Брут. При виде этого человека, с которым он ужинал вчера вечером, этого верного товарища, не раз выручавшего его в битве, Цезарь на миг поверил, что спасение близко. Но в руке Брута Альбина сверкнул кинжал. Невозможно! Ведь он вписал его имя в свое завещание, назвал его приемным сыном...

Значит, спасения нет? Медленно, очень медленно Цезарь обвел взглядом столпившихся перед ним мужчин. В какой момент он перестал понимать, о чем думают люди, которых, как ему казалось, он видел насквозь? В какой миг он перешел черту, которой, по их мнению, переходить не следовало? Слишком долго он позволял себе верить, что вертит ими, как хочет. Слишком долго смеялся над ними. Значит, пришел час расплаты.

Чуть поодаль, не смешиваясь с остальными, стоял Марк Юний, еще более бледный, чем обычно. В его темных глазах Гай Юлий прочитал ужас и отчаяние, сострадание и печаль и вместе с тем — беспощадную решимость.

— И ты, Брут?[86]

Кому он это сказал — сыну Сервилии или своему родственнику и верному боевому соратнику?

Этого никто никогда не узнает. И, как бы там ни было, не Марк, а Децим сделал решительный шаг и нанес своему другу смертельный удар. Пораженный в область печени, Цезарь медленно сполз на пол[87]. Его последние силы ушли на то, чтобы закрыть руками лицо — так же в свое время поступил умирающий Помпей.

Как только диктатор упал, в рядах заговорщиков началось какое-то безумие. Два или три десятка человек, не находившие в себе мужества сдвинуться с места, пока тиран был жив, теперь, увидев перед собой его бездыханное тело, набросились на него с кинжалами и били не глядя...

К ним подошел Марк. Он вряд ли смог бы сказать, что в тот миг творилось в его душе. Раньше он думал, что, исполнив долг, почувствует облегчение, но эта кровавая казнь превзошла жестокостью самые худшие его опасения. И потом, сам он так и не нанес удара...

Он понимал, что обязан это сделать, чтобы до конца остаться главой и вдохновителем заговора, совершенного во имя свободы родины. Прочь сомнения! Брут поднял кинжал и опустил его в бесчувственное тело. Цезарю было уже все равно.

В тот же миг его пронзила страшная боль. Это Кассий, опьянев от вида крови, вслепую размахнулся кинжалом и по самую рукоятку вонзил его в руку Марка. И тут же словно протрезвел. И все остальные вместе с ним. Они стояли молча, не смея взглянуть друг на друга. Выглядели они и в самом деле устрашающе — одежда порвана, руки в крови, в глазах — безумие.

Но теперь-то все кончено? Они сделали то, к чему стремились. Они убили Цезаря.

Неужели понадобилось всего три-четыре минуты, чтобы превратить владыку Рима и мира в жалкий труп, лежащий на полу в луже собственной крови? Почему же им эти минуты показались бесконечными? С высоты своего постамента на них взирал каменный Помпей — величественный и смешной в своей наготе. Впрочем, нет, он смотрел не на них, а на противоположную стену. Месть свершилась, но ему, устремленному в вечность, не было до этого никакого дела.

С трудом оторвавшись от созерцания мертвого тела, Брут повернулся лицом к сидящим в зале сенаторам. Боль, терзавшая руку, показалась ему благом, она словно вырвала его из состояния прострации, в котором он пребывал последние мгновения, и вернула к реальности.

Не задумываясь, о том, каким он выглядит со стороны — в запачканной своей и чужой кровью одежде, с рукой, сжимающей обнаженный кинжал, — он громко провозгласил:

— Отцы-сенаторы!31

Свою речь он заготовил заранее, хотя и не мог быть уверенным, что останется в живых, чтобы ее произнести. Но... слушать его речь некому. Все девять сотен сенаторов, наконец-то осознавших, что произошло, объятые ужасом, толкаясь и вопя, бросились вон из зала. За ними бежали заговорщики, на ходу пытаясь втолковать насмерть перепуганным людям, что никто не намерен причинить им ни малейшего зла. Напрасный труд. Сенаторы видели лишь кровь на руках убийц, а теперь эти убийцы преследовали их по пятам. Никаких разъяснений им не требовалось.

В одно мгновение зал опустел. И вот уже с улицы слышны дикие крики. Толпа узнала, что Цезарь убит. От портика Помпея паника перекинулась в соседний театр, зрители моментально покинули свои места. Никто не понимал, почему и от кого убегает, но все поддались общей беспорядочной суматохе. Масла в огонь подлил отряд принадлежавших Дециму Юнию Бруту гладиаторов. Предполагалось, что они явятся к курии на всякий случай, защитить заговорщиков в случае опасности. Но в памяти римских граждан еще слишком прочно жил ужас перед восстанием Спартака, и от одного вида вооруженных рабов они утратили последние остатки здравого смысла.

Постепенно новость о смерти Цезаря расползлась по городу, подогревая панические настроения. Торговцы, по опыту знающие, что любые волнения в городе всегда кончаются грабежами, спешно закрывали ставнями окна лавок. Настал поддень.

Улицы Рима обезлюдели. Город словно вымер.

Брут с друзьями остались в зале курии одни с убитым Цезарем, о теле которого никому из бежавших не пришло в голову позаботиться. Никто из них не был готов к такому повороту событий.

Они рассчитывали, что Каска одним ударом прикончит диктатора, и тогда Брут произнесет перед отцами-сенаторами, которые еще просто не успеют испугаться, аргументированную речь. Выслушав ее, высшие сановники республики проголосуют за то, чтобы признать убийство Цезаря местью за поруганную свободу. Дальше все пойдет само собой. Республиканские институты заработают, как прежде, поддерживаемые сенатом и народом.

Но своим позорным бегством сенаторы спутали заговорщикам все карты. Планируя заговор, они хотели одного — вернуть законный порядок, но теперь, когда законные представители власти попросту сбежали, они оказались в полнейшей растерянности.

Чтобы покончить с неопределенностью, следовало действовать. Предвидеть и задавить возможный отпор со стороны цезарианцев, отдавать конкретные приказы, объявить созыв сената. Ни один из них не имел для этого мужества. И Брут, и Кассий, и Требоний, и остальные — все они исповедовали традиционные взгляды и любые активные меры по захвату реальной власти сочли бы мятежом. Попытка овладеть ситуацией означала бы для них отказ от высоких принципов, ради которых они и пошли на убийство. Они искренне считали себя спасителями Республики, Рима и Свободы и не собирались повторять ошибок прошлого. На протяжении последних ста лет город перевидал немало деятелей, которые намеревались разом покончить со всеми проблемами, но вместо этого втягивали народ в кровавые братоубийственные авантюры. Не к этому стремились Брут и его сторонники.

Сознавали ли они, что, отказываясь от дальнейшей борьбы, лишили убийство Цезаря всякого смысла? Скорее всего, нет. Они верили в римскую доблесть, в старинные традиции, во все то, благодаря чему и возник Рим. Да, сейчас все в растерянности, но пройдет всего несколько часов и недоразумение рассеется, а в город вернется порядок.

Именно в эти несколько часов, проведенных в бездействии, и решилась судьба заговорщиков, каждого из них приведшая к преждевременной и трагической гибели.

Постепенно ими овладело нетерпеливое беспокойство. Надо было куда-то идти, что-то делать.

Может быть, отправиться на Капитолий?

Капитолий — сердце политической, исторической и религиозной жизни римлян — представлял собой еще и естественную крепость, то есть место, в котором заговорщики могли чувствовать себя защищенными. Кроме того, именно здесь стояли статуи древних афинян-тираноборцев и Луция Юния Брута.

Заговорщики покинули портик Помпея и под мощной охраной гладиаторов Децима Брута двинулись вверх по Священной дороге, дошли до храма Сатурна и свернули к единственной проезжей улочке — остальные пути к вершине холма вели по лестницам.

Чтобы их шествие как можно меньше походило на бегство, они шагали, гордо размахивая кинжалами и водрузив на шест войлочную шапку — символ освобождения. Никто не встретился им по пути, лишь зияли выломанные двери лавок, открывая взору перевернутые прилавки, — кое-кто в городе уже сообразил, как безнаказанно поживиться чужим добром.

Однако понемногу стали возникать первые робкие свидетели происходящего. То прячась за колонной, то осторожно выглядывая из-за портика, более или менее важные политические деятели, державшиеся в стороне от покушения, но теперь почуявшие запах победы, спешили присоединиться к заговорщикам.

Одним из первых явился Фавоний — тот самый друг Катона, с которым Брут около двух месяцев назад рискнул завести философский диспут о законности тираноубийства. Тогда он высмеял эту затею, однако сейчас, обнаружив Брута во главе удачливых тираноборцев, прибежал высказать свое восхищение.

Марк его не слушал. Он все еще не избавился от пережитого потрясения, у него страшно болела рука, но главным образом его снедала тревога за Порцию. До покушения он не позволял себе даже думать о жене, а как только все было кончено, немедленно послал домой раба. Но почему его так долго нет?

Он, кажется, даже не заметил, когда к их группе присоединился еще один известный персонаж — бывший зять Цицерона, отъявленный цезарианец, непотопляемый Публий Корнелий Долабелла. Красавец Долабелла во всех случаях жизни признавал одну-единственную линию поведения — ту, что кратчайшим путем вела к успеху и богатству. К своим двадцати пяти годам этот неисправимый игрок успел промотать несколько состояний и утопал в долгах — после развода с Туллией он даже не смог вернуть отцу жены ее приданое. Цицерон горько сокрушался по этому поводу, но тем не менее продолжал дарить его симпатией и называл милым пройдохой.

Чтобы поправить дела, Долабелла серьезно рассчитывал на Цезаря и имел на то все основания. Особенно порадовал его последний подарок диктатора: после отъезда в Персию тот обещал назначить его консулом, на пару с Антонием. Для человека его возраста это была бы поистине блистательная карьера[88].

Внезапная гибель Цезаря означала, что действующими консулами становятся Долабелла и Антоний. Казалось бы, простая порядочность должна была удержать его от попрания праха вчерашнего благодетеля, но тот, кто так думал, слишком плохо знал Публия Корнелия. Горячо пожимая заговорщикам руки, Долабелла благодарил их за избавление от тирана, сожалел о том, что его не позвали участвовать в покушении, и уверял, что мысленно все время был с ними.

Как ни противно было слушать этого перевертыша, Кассий не сдержал одобрительной улыбки. Все-таки Долабелла теперь консул, а с точки зрения закона совсем неплохо, что консул примкнул к заговорщикам. К тому же всем известно, что Долабелла и Марк Антоний терпеть друг друга не могут. Почему бы не сыграть на взаимной вражде обоих консулов? Кассия эта перспектива так обрадовала, что он даже не вспомнил о ходивших по Риму скабрезных слухах, намекавших на связь его жены Тертуллы с Долабеллой.

Брут не разделял энтузиазма Кассия. Он не верил в пользу сделки с прохвостами. Если все возвращается на круги своя, стоило ли убивать Цезаря?

Так же холодно встретил он Лентула Спинтера, отметив, однако, что тот позаботился прицепить на пояс точно такой кинжал, какими вооружились заговорщики. Впрочем, Марк давно утратил уважение к Публию Лентулу, в прошлом одному из самых воинственных сторонников Помпея, накануне битвы под Фарсалом мечтавшему, что отберет у Цезаря сан верховного понтифика.

К ним прибилось еще два-три человека, правда, не имевших в городе особого влияния. Массовой поддержкой тут и не пахло. Но самое неприятное выяснилось, когда они поднялись на вершину Капитолийского холма. Оказалось, что Долабелла дорогой испарился. Очевидно, он в очередной раз решил, что разумнее будет сопровождать заговорщиков мысленно.

Колебался не только Долабелла. Мало кто в городе решился в эти послеполуденные часы занять твердую позицию: неизвестно ведь, чего хотят тираноборцы, неизвестно, что предпримут сторонники Цезаря. Даже те, кто поддерживал Брута с друзьями, предпочитали делать это с оглядкой и на расстоянии, как Долабелла или его бывший тесть Цицерон.

Примерно неделю назад Цезарь отругал рабов, все утро продержавших в приемной Марка Туллия, явившегося к диктатору с визитом.

— Он и так терпеть меня не может, — выговаривал он слугам, — зачем же создавать для его ненависти подлинные причины32.

Цицерона наверняка обрадовала смерть Цезаря, которому он всегда завидовал. И он не мог не понимать, что в какой-то мере и сам приложил к ней руку. Его долгие провокационные беседы, его тонкие намеки на героического предка Брута принесли свои плоды. И никто не удивился бы, если старый консуляр разделил бы с заговорщиками моральное бремя покушения.

Но... он не торопился это делать. А ведь Брут в своей речи, которую ему так и не дали произнести, намеревался воззвать к Цицерону как к символу республики и пригласить его вместе с сенаторами взять на себя преобразование государственного порядка.

Напрасно тираноборцы ждали, что совесть республики примкнет к их рядам. День клонился к вечеру, а Цицерон так и не объявился. Марк Туллий ограничился тем, что послал Базилу — одному из бывших сторонников Цезаря, не игравшему в заговоре сколько-нибудь заметной роли, коротенькую записку, составленную в несвойственной его обычной велеречивости лаконичной манере:

«Поздравляю. Радуюсь. Слежу за твоими делами. Хочу, чтобы ты явил мне свое расположение и рассказал, что происходит».

Все это звучало настолько туманно, что, случись неприятность, Цицерон с легкостью доказал бы, что вовсе не имел в виду убийство Цезаря. Впрочем, стоило ли удивляться? И Брут, и его друзья слишком хорошо знали, чего стоит этот тщеславный говорун, охотно изображающий из себя героя, если ему лично ничто не грозит, и празднующий труса при малейших признаках реальной опасности. Именно по этой причине они и держали его в стороне от заговора, с улыбкой повторяя друг другу, что мужество — не то качество, которое приходит с возрастом.

И если они ждали поддержки от Цицерона, то лишь потому, что верили: с гибелью Цезаря опасность окончательно миновала, а значит, Цицерон не замедлит встать на сторону победителей. Его осторожность заставила их взглянуть в лицо действительности и осознать факт, над которым им меньше всего хотелось размышлять: никакой победы они не одержали.

Итак, Цезарь убит. Что дальше? Они, его убийцы, сгрудились на Капитолийском холме, отрезанные от города, отрезанные от людей. Они надеялись, что вслед за покушением само собой вспыхнет массовое движение в их поддержку. И просчитались.

Но, может быть, еще не поздно его подтолкнуть? Конечно. Надо только развить бешеную активность и перетянуть на свою сторону народ. Надо запустить в ход самую бессовестную пропаганду, используя наиболее весомый из всех аргументов — деньги. В Риме все решают две силы — армия и плебс, и эти силы надо обернуть к себе, а не против себя.

Армия? Они о ней даже не вспомнили. Разве они замыслили военный переворот? И потом, среди них нет никого, кто хоть чем-то напоминал бы Мария или Суллу, Помпея или самого Цезаря. Рваться к власти, опираясь на легионы. Да такая возможность среди них даже не обсуждалась. Добиться расположения ветеранов галльских, британских, испанских и восточных походов, беззаветно преданных своему императору, — само по себе почти немыслимо, но если подойти к делу с умом... Наобещать воинам, что их ждут награды и земли... Люди слабы, а звон золота нередко глушит голос совести...

Да что там говорить, достаточно было подкупить одного-единственного человека — Марка Эмилия Лепида, приходившегося Кассию и Бруту зятем. Лепид всю жизнь лелеял сокровенную мечту — занять должность верховного понтифика. После смерти Цезаря пост освободился. Стоит отдать его Лепиду, и о солдатских мятежах можно не волноваться — начальник конницы сумеет с ними справиться. Но ни Бруту, ни Кассию эта мысль даже не пришла в голову. Еще бы, ведь это значило грубо нарушить закон!

Плебс таил в себе опасность иного рода, отнюдь не меньшую. Не то чтобы чернь очень уж любила Цезаря, просто она являла собой огромную массу, целиком находящуюся во власти переменчивых настроений и готовую за подачки поддерживать кого угодно. Сумеют тираноборцы подольститься к толпе — она сделает из них триумфаторов, не сумеют — втопчет в пыль.

Чтобы найти общий язык с плебсом, следовало войти в сговор с вожаками, щедрой рукой сыпать деньги главам жреческих коллегий, которым подчинялись ремесленники и торговцы. Впрочем, Долабелла выразил готовность взять этот труд на себя — у него в этих кругах имелись свои связи, унаследованные от его предшественника Клодия.

Этого-то как раз и опасались заговорщики. Брут, Кассий и все остальные всю свою жизнь, с раннего детства, наблюдали, как бессовестные политики манипулируют огромными плебейскими массами. И они знали, на что способна обезумевшая толпа. Знали и боялись ее. Как знать, быть может, они уже пробудили силу, обуздать которую у них не хватит умения?

Брут и его друзья, выходцы из патрицианских семей, организовали заговор от имени и во имя народа. Но смысл, который они вкладывали в понятие «народ», имел очень мало общего с грубой реальностью. Тот человеческий муравейник, который копошился внизу, на площади Форума, ничем не напоминал прекрасный образ, сложившийся в их мечтах под влиянием прочитанных книг. Разве эти тысячи бездельников, отпущенников, дезертиров, чужеземцев хоть в чем-нибудь походят на воинов и землепашцев, свободу которых они жаждали отстоять?

Идеальный народ их грез никогда не существовал. Правда, они могли бы попытаться создать его, если бы достаточно сильно в него верили. Но их охватили уныние и усталость. Бруту внезапно открылась простая истина: в эти самые минуты повсюду в Риме — и в роскошных домах патрициев, и в жалких хибарах Субурры — каждый житель города думает лишь о том, как бы целым и невредимым пережить смуту, а если повезет, то и заработать на ней. Марк и его друзья совершили убийство именем отчизны, чести и свободы. Но они ошиблись эпохой. С тех самых пор, как в городе стало не протолкнуться от чужеземцев, прибывавших со всех концов Италии и других провинций, слово «родина» начало утрачивать свой смысл, вытесняемое спесью завоевателей. Что же до чести и свободы, то римляне давным-давно обменяли их на нечто более существенное — корзинку с подарками от патрона, а то и теплое местечко. Нет, если они хотели достучаться до сердец соотечественников, их надо было соблазнять деньгами и роскошью, легкой и беззаботной жизнью.

Свобода — это прекрасно, но борьба за нее требует жертв. Разве случайно то, что почти все честные люди прозябают в бедности? И кого теперь интересуют политические идеалы? Столетие гражданских войн, проскрипций, подстроенных выборов и продажных политиков истощили волю народа к возмущению. Тысячи и тысячи италиков охотно поддержали бы поэта Тибула, который вскоре с откровенным цинизмом заявит: «Не желаю умирать молодым ради пустяков».

Именно такая судьба и ждала Брута и его друзей. Не ради народа они были готовы отдать свои молодые жизни — ради собственной чести и личной свободы. Примером им служил Катон.

Очевидно, они хорошо понимали это, стоя на вершине Капитолийского холма в ожидании развития событий. Впрочем, из всех заговорщиков только трое — Брут, его двоюродный брат Децим и его свояк Кассий — представляли собой самостоятельные фигуры. Остальные предпочитали действовать по чужой указке, что и доказало их поведение нынешним утром.

Децим и Кассий были воинами, а не политиками. Они привыкли сражаться мечом, в открытом бою, тогда как ситуации, подобные теперешней, ввергали их в растерянность. Подлинным «мозгом» операции оставался Марк Юний, идеалист Марк Юний с его высокими принципами, не позволявшими предпринимать шаги, которые могли бы выглядеть бесчестными. Теперь же, смертельно усталый, раненный в руку, обеспокоенный судьбой Порции, и он утратил способность принимать быстрые решения, тем более что никогда не любил решать впопыхах.

Опасная неопределенность их положения усугублялась с каждым часом.

Вскоре с Форума прибыл гонец от Долабеллы, сообщивший, что народ более или менее подготовлен, кое-кто должным образом «подмазан» и можно спускаться. Новость не вызвала особого воодушевления. Разве Долабелла заслуживает доверия? Обратиться с речью к народу? Да это самоубийство! Оставаться в бездействии тоже нельзя, ибо это смахивает на трусость.

Брут еще раз огляделся вокруг, пожал плечами и решительно двинулся к спуску с холма. За ним последовал Кассий. Уж его-то никто не упрекнул бы в недостатке мужества. К тому же он ясно видел, что Марк один просто не дойдет, от боли и изнурения он едва держался на ногах.

В его выступлении не осталось ничего от торжественной речи, приготовленной для сенаторов. Собравшиеся вокруг ростральной трибуны люди — крайнее крыло партии популяров, бывшие товарищи незабвенного Клодия, — с холодным равнодушием внимали его словам о тирании царской власти и свободе, об отваге, проявленной Кассием и Децимом Брутом. О себе он не говорил, зато вспомнил своего великого предка Луция Юния Брута. Но какое дело плебсу до древней истории! После Марка на трибуну поднялся Кассий. Он попытался придать своей речи политический характер и начал излагать программу, практически в те же минуты рождавшуюся у него в голове. Обещал вернуть в город Цезетия и Марулла — плебейских трибунов, изгнанных Цезарем, требовал амнистии для Секста Помпея — младшего сына Великого, бежавшего неизвестно куда, наконец, призывал к полному восстановлению свободы.

Толпу же меньше всего волновала судьба ссыльных трибунов и сына Помпея. Она жаждала услышать совсем другие обещания — золота, зрелищ, поблажек, и все это как можно скорее. Правильно поняв намерения этих бездельников, заговорщики, все еще находившиеся на Капитолии, принялись швырять вниз деньги, какие имели при себе. Началась давка, из-за каждой монеты вспыхивала потасовка. Увы, монет слишком мало, чтобы обеспечить Бруту и Кассию единодушную народную поддержку.

Между тем на город опускался вечер. С моря задул ветер, принесший мелкий занудливый дождик. Из-за боязни пожаров римские улицы не освещались по ночам, и Кассий решил, что им пора вернуться на холм, под защиту крепости, пока окончательно не стемнело. Толпа, убедившись, что на сегодня с подачками покончено, понемногу потянулась прочь с Форума.

Брут выглядел гораздо спокойнее. Он наконец получил весточку из дома. Порция не умерла, просто из-за треволнений последних часов с ней случился глубокий обморок, переполошивший служанок.

Дрожа от холода в своих легких тогах, укрываясь от дождя под храмовыми портиками, мучаясь голодом — никто не догадался принести им еды, — заговорщики провели еще одну бессонную ночь. Внизу, на площадях и перекрестках, пылали костры — безошибочный признак того, что в городе происходит нечто необыкновенное. Приказ освещать ночью улицы отдали Лепид и Антоний.

К этому часу стало очевидно, что тираноборцы проиграли свою партию, упустили Фортуну. Все рычаги власти по-прежнему оставались в руках сторонников Цезаря.

Марк Антоний провел нелегкий день. Со ступеней лестницы, ведущей в зал заседаний, втянутый Требонием в какой-то пустой разговор, он, конечно, слышал крики Цезаря и понял, что происходит. Но его дружба к диктатору не простиралась настолько далеко, чтобы рисковать своей жизнью в попытке помешать покушению. Он поспешно удалился из курии, содрав с себя парадную тогу консула, а свою изящную тунику обменял у какого-то раба на его отрепья. В таком виде он незаметно пробрался домой и велел покрепче запереть все двери. Позже он объяснит Лепиду, что поступил так в полной уверенности, что заговорщики и его намерены лишить жизни. Дома, поразмыслив, он пришел к убеждению, что лично ему бояться нечего — иначе зачем Требоний так старался не пустить его в зал заседаний? Настроение его значительно улучшилось.

Когда же к нему явился Лепид, он и вовсе успокоился.

Лепида в тот день вообще не было в Риме. Начальник конницы находился с войсками, стоявшими за городскими стенами, и занимался последними приготовлениями к восточному походу. Узнав о гибели диктатора, он, как и положено дисциплинированному воину, первым делом отправился к консулу — Антонию. Рассказал ему, что заговорщики в полной изоляции засели на Капитолии, что сенат в растерянности, зато армия целиком на стороне партии Цезаря. О лучшей возможности захватить власть и занять место покойного диктатора трудно было и мечтать. Только слепец вроде Брута мог думать, что Марк Антоний станет заниматься восстановлением республики. Его интересовала власть и, по возможности, единоличная.

Прежде всего, решил он, нужно идти в дом великого понтифика. Три раба — единственные, кто не бросил Цезаря, — уже перенесли сюда его тело и уложили на ложе. Над ним рыдала Кальпурния. Клеопатра, опасаясь народного гнева, успела исчезнуть из города.

Не тратя времени на утешения, Антоний потребовал у Кальпурнии ключи от сундука, в котором Гай Юлий хранил самые важные документы. Убитая горем вдова не посмела спорить, и консул забрал себе все, включая деньги — четыре тысячи талантов, или сто миллионов сестерциев, которые являлись личной собственностью покойного.

Он знал, на что потратить эти миллионы. Всю ночь его и Лепида рабы, отпущенники и клиенты носились по городу, раздавая деньги выборщикам и главам жреческих коллегий, тем самым людям, которых Долабелла попытался склонить на сторону заговорщиков. Только у них имелись в руках весьма весомые аргументы в виде звонкой монеты, а пославший их Антоний отнюдь не мучился угрызениями совести, снедавшими Брута. Вот для чего всю ночь в Риме горели костры.

Из города во все италийские муниципии — в Латий, Кампанию, Этрурию — были отправлены гонцы с вестью о смерти Цезаря. Они получили задание везде рассказывать о покушении как о злодействе, совершенном горсткой недобитых сторонников Помпея, лишенных какой бы то ни было поддержки в политических кругах. Имена Децима Брута и других бывших цезарианцев упоминать запрещалось. Зато следовало созвать в Рим ветеранов, колонов и друзей Цезаря, убедив их, что партия Помпея намерена отобрать у них земли и богатства, пожалованные императором.

Покончив с этими, самыми срочными делами, Лепид и Антоний принялись обсуждать устройство торжественных похорон убитого диктатора.

...Брут совершил две непоправимые ошибки: оставил в живых Антония и не позволил бросить тело Цезаря в Тибр. Но, даже знай он, чем это чревато, ничто на свете не заставило бы его пожалеть о проявленной человечности.

Наступало утро 16 марта. Первые лучи солнца коснулись капитолийских статуй и разбудили заговорщиков, которые в конце концов задремали, уронив головы на руки. Город внизу казался таким же пустым и безразличным, как накануне. Наконец явился Цицерон.

Они ждали его вчера, когда публичное вмешательство старого консуляра еще могло повернуть ход событий в их пользу. Он пришел слишком поздно... Менторским тоном он принялся разъяснять им, что именно они сделали неправильно. Его привела сюда застарелая ненависть к Антонию. Без труда догадавшись, чем тот занимался ночь напролет, он пришел в ужас, представив себе город под пятой Гладиатора. Надо, пока не поздно, перерезать горло Антонию, вещал Цицерон. Как все трусливые люди, он умел бывать чрезвычайно жестоким: вспомнить хотя бы, как, будучи консулом, он без суда и следствия предал казни друзей Каталины. И почему они не созвали сенат? Если бы его пригласили раньше, возмущенно продолжал он, этих ошибок удалось бы избежать.

Неужели тщеславный старец уже забыл о паническом бегстве сенаторов, в числе которых, кстати сказать, находился и он сам? Теперь, чтобы собрать отцов-сенаторов, нужен особый декрет. Кто его вынесет?

С трудом подняв на Цицерона глаза, заговорил Брут. По закону только Антоний, объяснял он, имеет право принять такое решение, — ведь он консул. Марк Антоний? Цицерон не сдержал желчного смеха. Признать законность его власти? Да вы хоть догадываетесь, что он с вами сделает?

С упрямством, достойным его покойного отца, Марк стоял на своем. Они должны действовать строго в рамках закона, иначе убийство Цезаря теряет всякий смысл. Нельзя приступать к восстановлению республики, попирая самые священные ее основы.

Кто из них прав, а кто нет? Марк Туллий назвал позицию Брута ребячеством. Ведь он — городской претор, то есть третье лицо в государстве, значит, может и сам созвать сенат. Только в случае отсутствия обоих консулов, не соглашался Марк Юний.

Какие консулы, кипятился Цицерон. Каждому известно, что Марк Антоний занимает должность незаконно, поскольку его никто не избирал. Но ведь и Брут стал претором по прямому назначению диктатора... Спорщики явно вступили в порочный круг, из которого не виделось выхода.

Оставался единственный выход — воззвать к народу. Но никто из них не сомневался, как поведет себя народ: он пойдет за тем, кто больше заплатит. И тут Цицерон еще подлил масла в огонь, рассказав о ночных демаршах Антония. А в город уже начали понемногу прибывать ветераны из Латия и Этрурии. Шансы тираноборцев таяли с каждым часом.

Цицерон был политиком, Брут — фанатиком веры. Первый строил свою тактику исходя из реальной обстановки, согласно линии, которую вскоре облечет в чеканную формулу: «Пусть лучше погибнет Республика, чем наше добро!» Второй защищал догму, которую считал незыблемой, и скорее умер бы, чем отрекся от прекрасного идеала римской доблести. Заговорщики действовали во имя народа, значит, народ и должен решить их судьбу. Очевидно, в душе Брут все еще надеялся достучаться до сердец соотечественников.

За минувшую ночь римляне убедились, что в городе спокойно, никаким насилием и не пахнет, так почему бы им не выслушать тираноубийц?

Друзья-заговорщики, такие же идеалисты, как Брут, полностью его поддержали. Крайне раздосадованный, Цицерон удалился, бормоча, что напрасно они пренебрегли его советами.

Пока посланцы тираноборцев обегали город, созывая граждан к подножию Капитолия, Брут занялся переделкой речи. Он старался найти слова, которые заденут за живое вновь прибывшую публику — ветеранов Цезаря, на которых сделали ставку Антоний и Лепид[89].

Вскоре вокруг Капитолия собралась толпа, в которой и в самом деле оказалось немало бывших участников знаменитых походов Цезаря. Никогда еще Марку не приходилось выступать перед столь многочисленной аудиторией.

Главную свою задачу он видел в том, чтобы оправдать заговор с точки зрения закона. Цицерон предупредил его, каких упреков со стороны Антония следует опасаться в первую очередь. Каждый римлянин принес Цезарю клятву верности, следовательно, подняв на диктатора руку, Брут и его друзья совершили клятвопреступление. Смыть с себя это позорное обвинение — вот к чему стремился Брут, начиная речь.

— После того как Гай Цезарь вернулся из Галлии и привел с собой вражеские войска[90], — говорил он, — после того как Помпея — лучшего из республиканцев — постигла жестокая участь, после того как многие и многие честные граждане нашли кончину в африканском и испанском изгнании, Цезарь все еще не избавился от опасений. Установив свою тиранию, он объявил амнистию. Мы приняли ее и присягнули ему. Но если бы те, кто приносил ему клятву, тогда знали, что он потребует от них не просто стоически смириться с прошлым, но и стать в будущем его рабами, что бы они тогда сделали? Будь они истинными римлянами, они, я уверен, предпочли бы тысячу раз умереть, чем присягнуть на верность человеку, вознамерившемуся обратить их в рабство.

Если бы Цезарь всего лишь стремился обратить нас в рабов, возможно, мы и в самом деле выглядели бы клятвопреступниками. Но разве он вернул народу право избирать городских магистратов, наместников провинций, командующих войсками, преторов и управителей колоний? Разве он не забрал себе все почести? Сенат перестал что-либо решать, а от народа никто не ждал одобрения этих решений.

Цезарь всем распоряжался по собственному усмотрению, и не похоже было, что эта достойная сожаления манера его угнетала. Вспомним Суллу. Даже он в какой-то миг понял, что с него довольно, и, раздавив врага, отдал власть в ваши руки. Другое дело Цезарь. Готовясь выступить в новый длительный поход, он предпочел на пять лет вперед лишить вас права избирать магистратов. Так что же за свободу он нам оставил, если сумел отнять даже надежду стать свободными?

Вспомним и народных трибунов Цезетия и Марулла. Они исполняли свой долг, пользуясь правом священной неприкосновенности, но Цезарь попрал это право, вынудив их к изгнанию. Все мы знаем закон предков, запрещающий судить народных трибунов. Но Цезарь и не думал предавать их суду, он своей волей покарал их без всякого суда!

Так кто же повинен в нарушении закона неприкосновенности, мы или Цезарь?

И была ли его собственная неприкосновенность священной? Она была бы таковой, если бы мы присягнули ему добровольно. Но он вынудил нас к этому, явившись на родину с оружием в руках и уничтожив многих из лучших сограждан.

И разве власть трибунов не более священна? Разве напрасно наши предки навеки провозгласили ее неприкосновенность, завещав нам клятвы и проклятия? Вспомним же, как Цезарь грозил смертью другому народному трибуну, осмелившемуся встать на его пути и не дать завладеть государственной казной. И он завладел ею, несмотря на народное возмущение[91].

Вы спросите, какие еще нужны клятвы, чтобы сохранить мир? Но если в будущем у нас не будет тиранов, нам не нужны никакие клятвы! Наши предки прекрасно обходились без тиранов. Если же когда-нибудь найдется еще кто-нибудь, мечтающий о тирании, римляне должны знать: нет клятвы, которую они обязаны хранить из верности тирану! Мы не боимся во весь голос говорить об этом, хотя подвергаем себя опасности. Но когда речь идет о спасении родины, об этом нужно говорить громко! Да, при Цезаре многие из нас занимали важные посты, но мы принесли свое благополучие в жертву ради спасения родины.

Аргументация Брута строилась на одной фундаментальной посылке: если Цезарь был тираном, значит, его убийцы не только не нарушили закон, но и восстановили его священность. Они и в самом деле считали именно так. Открытием для них оказалось другое — соотечественники вовсе не торопились с ними согласиться. Пусть тираноборцы повели себя как герои и разрушили беззаконие, но многим из их сограждан это беззаконие приносило немалую личную выгоду. И хотя для Брута подобные соображения никогда не имели веса, он понимал, о чем думает толпа. И попытался ее успокоить, прежде всего ветеранов:

— Я знаю, что вас пугают, предрекая, будто мы намерены отобрать ваши земельные наделы. Если здесь есть люди, получившие или ожидающие получения такого надела, пусть они покажутся![92]

Над толпой взметнулись десятки рук. Лепид и Антоний не теряли времени даром. Брут не растерялся:

— Хорошо, что вы пришли сюда сами.

И начал излагать свою программу. Разумеется, говорил он, ветераны галльских, британских и испанских походов, послужившие отечеству, имеют полное право на награды. Правда, потом многие из них, последовав за своим мятежным императором, повернули оружие против Рима и Республики. Но мы готовы простить им участие в гражданской войне и не намерены отнимать у них то, что они уже получили.

Здесь Брут вступал на весьма зыбкую почву. Дело в том, что только часть земель, розданных ветеранам, располагалась в удаленных провинциях, где от конфискаций в пользу воинов пострадали греки, азийцы и кельты (сам Брут, кстати сказать, не одобрял практики грабежа покоренных народов). Но значительную долю земельных наделов Цезарь отобрал у побежденных сторонников Помпея, и эти наделы находились в Италии. Как поступить с ними? Очень просто. Надо возместить пострадавшим ущерб, выплатив им соответствующие денежные суммы.

— Вы вступили во владение этими землями? — продолжал Марк. — Владейте же ими! Ни Брут, ни Кассий, ни один из тех, кто рисковал своей жизнью ради вашей свободы, на них не посягнет!

Марку казалось, что он нашел прекрасный выход, успокоив и воинов Цезаря, и обездоленных земельных собственников. Разумеется, это был чистой воды идеализм. Никакими средствами, чтобы заставить сенат принять закон о возмещении убытков помпеянцам, ни он, ни его друзья не располагали. Но он верил в осуществимость своих обещаний — конечно, при условии, что всю клику Антония удастся отстранить от власти. И, гордясь своей репутацией кристально честного человека, полагал, что его слова будет достаточно.

Марк Юний Брут слишком плохо знал людей. Лишенные уверенности в завтрашнем дне, они ждали от него не каких-то туманных посулов, а немедленных подачек. Цезарь отлично разбирался в этих вещах и постоянно устраивал для народа всевозможные раздачи. Так и теперь увесистый кошелек с сестерциями привлек бы к тираноборцам больше симпатий, чем сотня самых лучших речей. Но ни Брут, ни другие заговорщики не обладали богатствами. Впрочем, они могли бы подкупить ветеранов простым обещанием добиться для них разрешения перепродать выделенные наделы. Бывшие воины приняли бы эту идею с восторгом. В большинстве своем городские жители, они совсем не жаждали становиться земледельцами, и, очевидно, не без оснований. Как показал опыт прошлого, воины Суллы, оказавшись в аналогичной роли, разорились уже через несколько лет и пополнили собой мятежные отряды Каталины. Однако Брут считал политику колонизации благороднейшим делом: она способствовала сокращению числа городских бездельников и одновременно препятствовала скоплению земельных богатств в руках крупных владельцев. И поступиться своими убеждениями он не мог и не хотел.

Он закончил выступление, довольный собой, — в отличие от своих слушателей, которые уже искали взглядами Антония. Прагматик явно нравился им гораздо больше идеалиста. Тем более что минувшей ночью он уже успел доказать: ему прекрасно известны чаяния народа.

Марк Антоний и в самом деле не терял времени зря. На раннее утро 17 марта он назначил заседание сената, предложив высшим магистратам собраться в храме богини земли Теллурии, который располагался на Эсквилине, в квартале Карены.

Выбор этого места был далеко не случаен. В римском пантеоне Теллурия идентифицировалась с Церерой, богиней плодородия. Считалось, что убийца, проливая невинную кровь, наносит оскорбление земле-кормилице, то есть самой богине. Вот почему, прежде чем свершить над телом убитого погребальный обряд, римляне непременно приносили очистительную жертву оскорбленной земле. Именно этим и намеревался в первую очередь заняться Марк Антоний накануне похорон Цезаря, из чего следовало сразу два вывода: Гай Юлий не был тираном (иначе его не стали бы хоронить с соблюдением обряда), его же убийцы — клятвопреступники и святотатцы.

Сенат понадобился Антонию не только для этого. Сомневаясь в умонастроениях политической верхушки, он хотел прощупать их пульс и найти какой-то законный выход из создавшегося положения, чреватого, как он прекрасно понимал, новой гражданской войной. Еще накануне вечером он собрал у себя дома наиболее твердых сторонников Цезаря и воочию убедился, что даже среди них нет единодушия.

Лепид заявил, что армия целиком на их стороне. Начальник конницы знал, о чем говорил. Он уже ввел войско в Рим под предлогом необходимости поддерживать в городе порядок во время похорон диктатора. Разумеется, это шло вразрез с законом, но все еще слишком хорошо помнили похороны Клодия, которые закончились беспорядками, грабежами и пожарами, так что вряд ли эта мера вызвала бы в ком-нибудь возражения. Заодно, как, посмеиваясь, добавил Лепид, одной-двух когорт вполне хватит, чтобы разделаться с тираноборцами. И никакой суд не нужен. Перерезать им глотки, вот и вся недолга.

Неужели никто не удивился кровожадности Лепида? Ведь речь как-никак шла о двух его свояках. Заметим, что, когда заговорщики недели две назад обсуждали план покушения, кто-то здравомысляще предложил убрать также Антония и Лепида: первого — потому, что он консул, а второго — потому, что за ним стоит армия. И если, отстаивая жизнь Марка Антония, Бруту пришлось долго убеждать друзей, то против предложения устранить Марка Эмилия возмутились практически все. Его гарантами выступали именно его родственники, и не потому, что питали к нему теплые чувства, а потому, что он приходился отцом их племянникам. Как видно, сам Лепид подобной сентиментальностью не отличался. Впрочем, он уже сообразил, что воспользуется ситуацией, чтобы без хлопот развестись с Юнией Старшей.

Марк Антоний решительно отверг план Лепида. Он не забыл, с какими неприятностями столкнулся Цицерон, когда без суда и следствия расправился с Каталиной. А сейчас речь шла о судьбе высокородных патрициев, представителей лучших римских фамилий.

И тут подал голос сенатор Гиртий. Почему бы не согласиться с заговорщиками, сказал он, и не восстановить республику?

Антоний оказался перед выбором из двух взаимоисключающих возможностей и решил переложить бремя ответственности на сенаторов. Он ничем не рисковал — вокруг храма толклась целая толпа ветеранов, и вряд ли в этих условиях сановитые магистраты изменят своей привычной трусости и бросятся защищать заговорщиков. Разумеется, Брут с друзьями на заседание не явились. Все, что они пока могли — писали сенаторам записки с просьбой о поддержке.

Впрочем, организаторы заговора поступили вполне разумно, не торопясь спускаться с Капитолийского холма. Наводнившая город солдатня не стеснялась в выражении злобы в адрес сенаторов, склонных стать на сторону тираноборцев. Претора Луция Корнелия Цинну они встретили градом камней и вынудили искать убежища в ближайшем доме. Цинна приходился родным братом Корнелии, первой супруге Цезаря и матери Юлии, той самой «неблагонадежной» Корнелии, с которой молодой Гай Юлий отказался развестись в угоду Сулле. Цинна, конечно, не забыл, как отважно и достойно повел себя муж его сестры в той давней истории. Однако речь Брута произвела на него такое сильное впечатление, что он не удержался и тоже выступил с трибуны с гневной диатрибой против убитого диктатора. Затем он сорвал с себя знаки преторского отличия и заявил, что не желает занимать должность, полученную милостью тирана. И на следующий же день стал жертвой уличного нападения.

Очевидно, на страх сенаторов перед ветеранами и рассчитывал Антоний, задумав их руками расправиться с заговорщиками. Но он ошибся в своих расчетах. Запуганные Цезарем, эти римские политики после его смерти почувствовали прилив отваги. Вчерашние подхалимы мгновенно сделались ярыми республиканцами. Что же касается убежденных приверженцев диктатора, составлявших в сенате изрядную долю, то большинство из них предусмотрительно покинули город, едва стало известно о гибели их благодетеля. Таким образом, утром 17 марта в храме Теллурии собрались либо сторонники Брута, либо беспринципные двурушники, готовые пойти за тем, кто сильнее.

Обе партии выжидали, что предпримет Антоний. Охотно уступающий противнику в мелочах, консул не стал спорить против предложения республиканцев разрешить Бруту и его друзьям присутствовать на заседании. Он знал, что им хватит здравого смысла не показываться на римских улицах.

Эта по существу мелкая уступка воодушевила бывшего соратника Помпея Тиберия Клавдия Нерона, который выступил с предложением провозгласить участников заговора «благодетелями родины» и «тираноборцами». Именно об этом мечтали Брут и Кассий в утро Мартовских ид. Другой сенатор пошел еще дальше и заявил, что их необходимо наградить и осыпать почестями. Это показалось слишком даже тем, кто искренне поддерживал Брута: разве ради наград и почестей они подняли руку на тирана?! Между тем партия цезарианцев понемногу поборола растерянность.

— Отцы-сенаторы! — воззвал к коллегам один из них. — Вы оскорбите память Цезаря, если согласитесь чествовать его убийц!

— Цезарь мертв, — тут же раздался рассудительный голос, — зато мы живы. И мы против того, чтобы ставить интересы мертвого выше интересов живых.

Человек, произнесший эти слова, явно принадлежал к нейтральной середине. Как оказалось, он был не одинок. Его поддержали многие из присутствовавших. Может быть, поступить самым простым способом: не награждать заговорщиков, но и не наказывать их?

И республиканцы, и их противники подняли негодующий вой. Друзья Брута не желали для своих героев прощения из милости. Цезарианцы ни за что не соглашались признать убитого диктатора тираном.

Наконец, нашелся сенатор, сумевший внести в бурный спор ясность. Либо Цезарь был тираном, сказал он, и тогда его убийцы достойны звания благодетелей родины, либо он тираном не был, и тогда его убийцы должны понести кару. Третьего не дано. Поэтому вопрос стоит именно так: был ли Цезарь тираном? Давайте голосовать.

Антоний уже жалел, что позволил обсуждению зайти столь глубоко, ибо потерял над ним контроль. Кое-кто из магистратов уже начал настаивать на принятии особого закона, снимающего с них ответственность за прежние решения, вынесенные под давлением Цезаря.

На самом деле сенаторы не испытывали особенных колебаний. В глубине души все они ненавидели Гая Юлия. И пусть лишь двадцать пять из них нашли в себе мужество схватиться за кинжал, о его смерти мечтали сотни. Правда, это не мешало им принимать от него подачки.

На этом и решил сыграть Антоний. Напустив на себя самый сокрушенный вид, консул поднялся со своего места, потребовал тишины и заговорил:

— Отцы-сенаторы! Вы требуете голосования по поводу Цезаря. Но прежде чем голосовать, подумайте вот о чем. Если Цезарь был законным магистратом и главой государства, то все его указы и законы должны остаться в силе. Если вы решите, что власть он захватил силой, значит, он был тираном. Тогда тело его должно остаться без погребения и быть выкинуто вон с родной земли.

Действительно, так гласил римский закон, который предписывал, как следует поступать с тираном после его смерти: протащить тело по городским улицам и сбросить в Тибр. Римляне считали, что, оставляя тело мертвого без погребения, они лишают его душу вечного покоя. Брут верил в бессмертие души, и простое сострадание не позволило ему столь жестоко расправиться с останками поверженного врага. Но далеко не все из присутствовавших в храме разделяли его высокие убеждения. Между тем Антоний, заготовивший свою «парфянскую стрелу», понял, что пришла пора ее выпустить.

— Если вы решите, что Цезарь был тираном, — продолжал он, — значит, все его указы должны быть отменены. В их числе есть такие, что касаются всей земли и моря, и, нравится нам это или нет, отменить их мы не в силах. Есть и такие, что касаются только нас. Взглянем на себя, отцы-сенаторы! Почти все мы получили свои должности при Цезаре, и многие из нас занимают их до сих пор или готовятся занять, ибо он распределил магистратуры на пять лет вперед. Желаете ли вы от них отказаться? Это в вашем праве!

Накануне днем Брут уже обсуждал эту проблему с Цицероном. Антоний не может считаться законным консулом, твердил тот, как и сам Брут не может считаться законным претором. Впрочем, Брут не дорожил своим назначением. Ему ли, рисковавшему жизнью, цепляться за звания и посты! Но он был Брут, иными словами, человек исключительной чести — это качество безоговорочно признала за ним и вся последующая история. Исключительной, потому что среди шести или семи сот сенаторов, собравшихся в тот день в храме Теллурии, не нашлось ни одного, кто согласился бы пожертвовать своими личными благами ради общего дела. Они, не дрогнув, позволили бы черни протащить тело Цезаря через весь город, но при одной лишь мысли, что кто-то посмеет лишить их теплых местечек, ими овладевала ярость. На это и сделал ставку Антоний.

Краткий миг настороженной тишины, и зал взорвался криком. Ничего мы не отдадим, вопили сенаторы. Ни должности, ни звания, ни имения, ни деньги! Божественный Цезарь вручил их нам на законных основаниях!

Больше всех бесновался Долабелла. Вчерашний сторонник Брута и Кассия, занимавший кресло второго консула, вдруг осознал, что устроился в нем слишком рано — по меньшей мере, на 17 лет раньше, чем диктовал закон.

— Осыпать почестями убийц Цезаря — значит обесчестить римских сановников! — поднявшись во весь рост, выкрикнул он.

Присутствующие встретили его слова дружным гулом одобрения.

Один из близких к тираноборцам сенаторов попытался успокоить коллег, заявив, что каждый из них получит все свои должности назад с одобрения комиций, которые проведут голосование. Но Долабелла слишком хорошо понимал, что никакие комиции не добавят ему 17 недостающих лет, и наотрез отказался выслушивать трезвомыслящего сенатора.

Антоний с Лепидом обменялись заговорщическим взглядом. Они выиграли.

На всякий случай Антоний решил выйти, посмотреть, что творится снаружи и как ведут себя ветераны. Те встретили его приветственными криками.

— Будь осторожен, консул, — обратился к нему один из воинов. — Берегись убийц, не то разделишь судьбу Цезаря!

Антоний, всегда любивший театральные эффекты, а в последние дни буквально открывший в себе недюжинный актерский дар, демонстративным жестом откинул тогу и отстегнул пряжку туники, чтобы все, кто стоял вокруг, убедились — под одеждой на нем надета тонкая кольчуга.

— Не бойтесь! Я сумею за себя постоять!

В ответ в толпе начал подниматься рокот. Но ни Антоний, ни Лепид пока не желали открытого выступления солдатни. Они стремились не столько к физическому устранению Брута и его друзей, сколько к их политическому уничтожению. От поддержки воинствующей массы цезарианцев они, конечно, не отказывались, но вместе с тем понимали, что не следует чрезмерно нагнетать страсти среди будущих избирателей, более всего опасавшихся новой гражданской войны и, в общем-то, не питавших к тираноборцам никакой особенной вражды.

Консул и начальник конницы не собирались совершать опрометчивых поступков. Если б речь шла только об их личных чувствах, они — лучшие друзья Цезаря, и это известно каждому в Риме, — отомстили бы за него немедленно. Им же приходится думать не о себе, а об общественном спокойствии... Сначала — интересы государства, и лишь затем — собственные порывы...

И ведь Цезарь искренне считал эту парочку никчемными людишками и твердо верил, что без него они не способны ни на что серьезное...

Между тем Лепид и Марк Антоний вернулись в храм. Там свара продолжалась по-прежнему. Впавший в истерику Долабелла, перекрикивая остальных, горланил, что все указы божественного Цезаря законны, что он не позволит...

И тут зоркий глаз Антония заметил нечто новое в поведении Лепида. Дело же объяснялось просто: начальник конницы успел переговорить кое с кем из родственников, и те предложили ему отличный выход из положения. Если Брут и Кассий, оба его свояки, останутся при своих должностях и полномочиях, что им стоит при выборах нового верховного понтифика замолвить за него словечко?

Автора этой интриги, столь точно знавшей о тайной мечте Лепида, долго искать не приходилось. Разумеется, в дело вмешалась Сервилия. Едва ей сообщили о безрассудном поступке сына и зятя, мать Брута, как и 16 лет назад, во время истории с Веттием, не стала сидеть сложа руки. Она не думала ни о чем, кроме одного: спасти жизнь Марка.

Современники и историки наговорили о Сервилии много нелестного. Ее называли рассудочной и бездушной, обвиняли в неуемной страсти к наживе. Однако всепоглощающей страстью в жизни этой незаурядной женщины всегда был и оставался ее сын. Материнская любовь легко взяла верх над былой привязанностью к Цезарю. Сервилия не собиралась проливать слезы над прахом убитого любовника. Но ради спасения Марка она без колебаний ринулась в бой, мобилизовав все свои резервы: друзей и должников, родственников и знакомых политиков.

Лепид, сам входивший в один из кланов, прекрасно знал, сколь велика реальная сила семейных связей. Выслушав посланцев тещи, он быстро утратил бравый вид и стал напоминать перепуганную весталку.

— То, о чем вы просите, — отвечал он, — бесчестно и беззаконно, но я сделаю это. Не забудьте только о своих обещаниях, когда придет пора их выполнять.

Что ж, Марк Эмилий Лепид еще раз блистательно подтвердил, что он — человек чести и долга. Предпринятая Сервилией попытка подкупа удалась и расстановка сил между партиями цезарианцев и республиканцев частично уравновесилась. Именно мать Брута сумела отвести от заговорщиков угрозу кары и дала им еще один шанс упрочить свое политическое положение.

Это мгновенно поняли два человека: Марк Антоний и Цицерон.

Марк Туллий, еще вчера негодовавший против незаконного назначения консулов, заметно сбавил тон, осознав, что могут быть затронуты интересы Долабеллы. Помимо странного пристрастия, которое он питал к бывшему зятю, им руководили и другие соображения. Если он надеялся хоть когда-нибудь вернуть приданое Туллии, приходилось поддерживать ее прежнего мужа. В то же время его застарелая ненависть к Цезарю ставила его в весьма двусмысленное положение, выход из которого он нашел с присущей ему ловкостью тертого юриста-крючкотвора. Попросив слово, старый консуляр произнес:

— Отцы-сенаторы, в былые времена жители греческих городов в подобных обстоятельствах поступали так...

Действительно, изобретатели демократии — греки, на собственном опыте не раз убеждавшиеся в недостатках этого строя, разработали особую процедуру, позволявшую избежать неотвратимой, казалось бы, гражданской войны. Процедура называлась амнистией, а смысл ее состоял в том, что обе враждующие стороны взаимно прощали друг другу ошибки.

Итак, пусть сенат объявит Цезарю посмертную амнистию, простив ему авторитарный, чтобы не сказать тиранический, стиль правления. Тогда все его указы сохранят законную силу, а его прах будет достойно погребен. Одновременно следует амнистировать и тираноборцев, освободив их от любых преследований за совершенное убийство.

Это было решение, которое никоим образом не снимало остроты проблемы. Ни римское право, ни римская судебная практика никогда не прибегали к подобному способу решения конфликтов. Сама сущность римского права требовала четко квалифицировать каждый поступок. Если он считался хорошим, за ним следовала награда; если дурным — наказание. Греческая амнистия являла собой грубое искажение этой логики. Предложение Цицерона попирало римскую мораль и превращало убийство Цезаря в бессмысленную затею.

Антоний быстро понял, какие выгоды оно ему сулило. Теперь его заботило одно: повернуть дело таким образом, чтобы объявление амнистии оказалось как можно более оскорбительным для тираноборцев.

— Дорогие собратья! — провозгласил он. — Я дал вам высказать все, что вы думаете, о наших соотечественниках, совершивших убийство. Когда вы хотели голосованием решить вопрос о правлении Цезаря, я напомнил вам лишь об одной стороне его деятельности, и какую же бурю споров это вызвало среди нас! И тому есть свои причины... Ведь если мы откажемся от своих постов, мы тем самым признаем, что все мы — как бы много нас ни было и каким бы уважением мы ни пользовались — получили их незаслуженно.

Но давайте посмотрим немного дальше. Давайте вспомним о наших городах и провинциях, об их царях и правителях. Цезарь силой оружия завоевал эти страны, простирающиеся с Запада на Восток, и силой присоединил их к нашему государству. Затем он дал этим странам законы и милости. Какая же из них согласится лишиться этих милостей? Вы хотите спасти жизнь людям, повинным в мерзостном преступлении, и защитить свою ослабевшую родину, но не посеете ли вы тем самым семена войны по всей нашей империи? Впрочем, оставим пока эти рассуждения, они кажутся слишком далекими. Нам есть чего опасаться и здесь, в городских стенах...

Марк Антоний намекал на толпы ветеранов, окруживших храм. Дав сенаторам время осознать грозящую им опасность, он продолжал:

— Вы заслужите ненависть людей и богов, если позволите надругаться над памятью человека, простершего нашу империю до океана и проникшего в неведомые прежде земли. И какими предстанем мы перед миром, если, с одной стороны, осыплем почестями тех, кто убил консула в зале сената, убил неприкосновенного сановника в священном месте[93], на которое взирали сами боги, а с другой — покроем позором того, кого за его доблесть почитают даже наши враги? Мы выставим себя святотатцами, да мы и не вправе поступать так. Вот почему я громко призываю отказаться от самой мысли об этом и предлагаю, напротив, одобрить все указы и деяния Цезаря. Мы не должны превозносить виновников его убийства — это значило бы выступить и против богов, и против справедливости, и против свершений Цезаря. Но жизнь мы им оставим — из жалости. Во всяком случае, если вы пойдете на это ради их родных и друзей.

В рядах республиканцев поднялся глухой ропот. На общем фоне особенно выделялись гневные голоса представителей клана Юниев. И если Лепид твердо полагал, что ссориться с ними ни к чему, Антоний не разделял его точки зрения. Небрежно отмахнувшись рукой от возможных возражений, он продолжал настаивать на том, чтобы сохранить заговорщикам жизнь именно из милости, и одновременно давал понять, что может и передумать. И республиканцы уступили. Они не чувствовали за собой никакой народной поддержки и не знали, хватит ли им сил противостоять ветеранам Цезаря и популистам, действовавшим по наущению жреческих коллегий. Единственное, чего им удалось добиться, это требования объявить, что амнистия объявлена не из уважения к закону, а в силу необходимости, «ради блага и интересов Города». Тем самым подчеркивалось, что на отказ признать Цезаря тираном, а его убийц — героями их вынудила чернь, что отчасти соответствовало действительности.

Сервилия в общем осталась довольна. Она отвела угрозу смерти от сына, зятя, двоюродного брата и их друзей. Женщина практичная и опытная, она за свою жизнь наблюдала такое множество резких политических поворотов, что не имела привычки впадать в отчаяние.

Между тем для Брута и его соратников решение сената стало ярким доказательством того, что они потерпели поражение. Теперь переломить ситуацию мог бы, пожалуй, лишь настоящий государственный переворот, но на такое они не пошли бы ни за что.

Хорошо хоть теперь они могли спуститься с Капитолийского холма, на котором провели три нелегких дня. Нашелся и благовидный предлог: на будущий день, 18 марта, сенаторы снова намеревались провести заседание, теперь уже посвященное обсуждению погребения Цезаря.

Первым об этом заговорил тесть покойного Луций Кальпурний Пизон. Этот человек, во всем, что касалось его привилегий, твердый как скала, потребовал самых торжественных похорон, достойных если не диктатора, то верховного понтифика. Он же объявил, что намерен публично огласить завещание Цезаря и осуществит свое намерение любой ценой. Оппозиция возмутилась, утверждая, что имущество Цезаря должно быть конфисковано. Вспыхнул спор. Тогда-то и было решено созвать еще одно заседание сената, пригласив на него и заговорщиков.

Брута и Кассия эта новость нисколько не воодушевила. Трое суток глухой изоляции на Капитолии, невеселые слухи, проникавшие из города, и огромное пережитое разочарование исчерпали в них запас оптимизма. Весть о предложении Цицерона объявить им амнистию, охотно подхваченном Антонием, они восприняли как оскорбление. Марк с горечью признался самому себе, что за все время своей не слишком типичной карьеры он так и не научился выступать на Форуме, что даже политиканам средней руки легко давалось благодаря опыту. Он ошибся, пытаясь подходить к оценке Антония с собственными мерками, забыл о его изворотливости и теперь попал впросак. Он понял, насколько глубоко вся правящая римская верхушка поражена коррупцией. Доблесть, честь, чистота устремлений давно потеряли в Риме свою ценность.

Жизнь требовала от него активных действий. Теперь, когда Цезарь исчез с политической арены, все-таки стоило попытаться переломить ход событий. Значит, пришла пора возвращаться в город.

Между тем слухи о том, что заговорщики приглашены на заседание сената, успели облететь Рим. На площадь Форума начали стекаться сторонники Цезаря. Они вели себя воинственно. Толпа не скрывала, что жаждет расправиться с убийцами диктатора. Многие вспоминали судьбу братьев Гракхов, буквально растерзанных разъяренной чернью, их тела были вышвырнуты в Тибр. Гонцы, отправленные заговорщиками к ним домой, возвратились с тревожной вестью: возле их жилищ заметно скопление подозрительных личностей. Кое-где соседи, прежде всего озабоченные собственной безопасностью (Рим в массе своей все еще оставался деревянным), даже поймали нескольких поджигателей...

Решение покинуть Капитолий требовало мужества. Кое-кто из заговорщиков предложил потребовать гарантий безопасности, например, в лице детей Антония и Лепида в качестве заложников. Разумеется, детям ничто не угрожало. Дети Лепида приходились Марку родными племянниками, и он не позволил бы и волоску упасть с их головы. Успокоенный этой мыслью, Марк Эмилий действительно отправил на Капитолий своих сыновей вместе со старшими сыновьями Антония.

Все же это было слабой защитой и не могло заставить толпу меньше бесноваться. Не слишком преуспели здесь и сенаторы. Тогда за дело взялся Антоний, весьма довольный ходом событий и теперь старательно разыгрывавший комедию под названием «примирение патриотов». Лепид, напротив, не проявлял горячего желания принять в ней участие. Поначалу он отказался пожать руку Бруту и лишь после долгих уговоров и напоминаний о том, что должность великого понтифика все еще вакантна, протянул свояку кончики пальцев, скроив при этом самую кислую мину. Брут оскорбился, и дело едва не пошло прахом. Наконец родственники обнялись и дали друг другу слово, что все забыто и прощено.

Брут с трудом скрывал отвращение. Ему сейчас хотелось одного: вернуться домой, к Порции, и хоть на время выкинуть из головы тяжкие мысли о понесенном поражении. Он знал, что делать этого нельзя, чтобы не подвергать смертельной опасности близких. Со своей стороны Сервилия уже все устроила. Кассий, передала она, проведет ночь в доме Антония — огромном и роскошном особняке, украденном у Помпея. Марк отправится к Юнии Старшей, то есть в дом Лепида. Возможно, в глубине души Сервилия злорадствовала, еще на несколько часов отдаляя встречу сына с его женой. Она не любила Порцию и считала ее ответственной за безумства, совершенные Марком.

Вечер, проведенный у Лепида, ни в малейшей степени не согрел Марка домашним теплом. Гостю Антония пришлось еще хуже. Когда настал час вечерней трапезы, консул с усмешкой спросил Кассия, не прячет ли тот под туникой еще один кинжал. Ведь, кажется, именно так поступил Сервилий Агала? Кассий слыл остроумным человеком и обычно спокойно реагировал на шутки, но события последних дней лишили его чувства юмора. Он без улыбки взглянул в лицо Антонию и с гневом в голосе промолвил:

— У меня и в самом деле припрятан кинжал. Насколько он хорош, ты узнаешь в тот день, когда сам попробуешь занять место тирана.

Нет, ни о каком примирении говорить не приходилось.

Подспудное противостояние стало явным на следующий же день. Вопреки сенатус-консульту об амнистии республиканцы не собирались опускать руки.

К сожалению, вопрос, подлежавший обсуждению 18 марта, носил второстепенный, хотя политически чрезвычайно важный характер, напрямую затрагивая религию. Речь шла о погребении Цезаря.

Республиканцы надеялись добиться отмены результатов вчерашнего голосования и не допустить, чтобы тирана хоронили с высшими почестями. В крайнем случае они намеревались припомнить сенаторам, какими беспорядками сопровождались восемь лет назад торжественные похороны Публия Клодия: тогда в огне пожара сгорело здание курии. Цезаря надо похоронить, а не выбрасывать его труп в реку — пользуясь формулировкой самого Антония, «ради его фамилии и вдовы», — но сделать это надо скромно и без шумихи — вот какого решения добивались тираноборцы.

Пизон, защищавший права своей дочери и оттого выступавший естественным союзником Антония, стоял на своем. Исполнитель завещания покойного зятя, он получил нужный документ у верховной весталки и намеревался во что бы то ни стало исполнить волю умершего слово в слово. Он даже ловко намекнул присутствовавшим сенаторам, что многих из них при ознакомлении с текстом завещания ждет приятный сюрприз. Это сообщение было встречено нетерпеливым гулом. Луций Кальпурний понял, что достаточно укрепил свои позиции, и начал речь:

— Те, кто называет убитого Цезаря тираном, пока доказали нам лишь одно: что вместо одного тирана мы получили сразу многих. Да, отцы-сенаторы, вы распоряжаетесь погребением Цезаря, зато я — распорядитель его завещания, и, клянусь, никто не посмеет его нарушить! Если только и мне не перережут горло...

Разумеется, Антоний во всем поддержал Пизона. Недостаточно пышные похороны, сказал он, вызовут бурю народного возмущения, не говоря уже о ветеранах. И этот последний аргумент оказался самым убедительным для нейтрально настроенной массы сановников — бунта черни боялись все.

Кассий попытался было опровергнуть сказанное Пизоном и Антонием, но его слушали невнимательно. Сенаторы не сводили глаз с того, кто являл собой душу заговора. Друзья-республиканцы тоже обернулись к Бруту. Все ждали, что же скажет он.

Впрочем, разве мог Брут им сказать что-нибудь новое? Он ведь был не из тех людей, которые меняют убеждения в зависимости от обстановки. Он с самого начала выступал против надругательства над прахом Цезаря, считая недостойным мстить мертвому. В повседневной жизни он старался поступать в соответствии с заповедями школы стоиков: учился владеть собой и не давать воли страстям, воспитывал в себе равнодушие к страданию и смерти. Но разум его принадлежал платоновской метафизике. Он верил в бессмертие души и даже душу врага не мог предать посмертному поруганию.

Это благородство мыслей и чувств и стало самой главной из совершенных им политических ошибок, даже более серьезной, чем требование оставить в живых Антония. Напрасно Кассий бросал на него исполненные отчаяния взгляды — Брут оставался Брутом. Никакие соображения выгоды не смогли бы заставить его отречься от высоких принципов. И если бы на протяжении последних ста лет Рим демонстрировал больше уважения к этим принципам, считал он, им не пришлось бы устраивать сейчас позорную свару из-за того, что делать с несчастным телом. Брут чувствовал, что его буквально тошнит от происходящего. И это сенаторы! Сцепились, как рыночные торговки! Попросив слово, Брут кратко сообщил, что согласен с консулом, что верховному понтифику должны быть оказаны все подобающие почести, а его завещание должно быть оглашено.

Оценил ли кто-нибудь в зале величие его жеста? Друзья не скрывали огорчения. Остальные, облегченно вздохнув, приступили к голосованию. Брута это уже не интересовало.

Погребение назначили на 20 марта, поскольку на предыдущий день выпадал праздник. Таким образом, Антоний получил в свое распоряжение больше двух суток.

Консул уже сожалел, что не дал Лепиду сразу же расправиться с тираноборцами. И если Брут покидал заседание сената с ощущением политического поражения, Антоний чувствовал себя не намного увереннее.

Марк Антоний ловко управился с отцами-сенаторами, играя и на алчности, и на тщеславии этих людей, и на их страхе перед ветеранами Цезаря. Но он хорошо понимал, что все его успехи пока слишком иллюзорны. Он ведь видел, какое впечатление производил на окружающих неподкупный Марк Юний Брут. Ему понадобится совсем немного времени, чтобы собрать вокруг себя большинство правящей римской верхушки. Его поддержит Цицерон, а следом за ним и Долабелла. Даже Лепид, тесно связанный с родом Юниев, в конце концов переметнется к нему. Жреческие коллегии не пойдут против Долабеллы. Этим плебеям нравится думать, что самые высокородные патриции зависят от них. Что касается ветеранов, то не вечно же им толкаться в Риме? Да и наверняка среди заговорщиков найдется хоть кто-нибудь, кто умеет разговаривать с бывалыми вояками, тот же Децим Брут, например. Они слушались его в Галлии, почему бы им не прислушаться к нему теперь? Ну а остальную массу черни можно и вовсе не принимать в расчет, ей, как всегда, все равно. Антоний успел обратить внимание, что с римских улиц исчезло немало статуй Цезаря. И что, кто-нибудь в народе возмутился?

Пройдет еще пара дней, и возбуждение, вызванное убийством Гая Юлия, уляжется. С легкой руки Брута и Цицерона республиканские институты худо-бедно возобновят свою работу. А консул Антоний, который спал и видел себя диктатором, обратится в ничто. И никакой народ его не поддержит.

Вот почему из предстоящих двух суток ему нельзя было терять ни минуты. Если осуществить политическое устранение Брута и его друзей с помощью сената не удалось, значит, надо обратиться к улице. Будут бессмысленные жертвы, прольется кровь? Ну и что? Он не Брут, он не станет церемониться.

От Пизона он уже получил свиток с завещанием Цезаря и намеревался огласить его перед комициями под тем предлогом, что приходится покойному дальним родственником. Законный наследник Гай Октавий, тот самый прыщавый юнец, которого усыновил Цезарь, сейчас находился в Иллирии, наблюдая за последними приготовлениями перед восточным походом. Он, конечно, еще и не подозревает о смерти двоюродного деда и на похороны никак не поспеет. Ну а второй наследник, Децим Юний Брут, запятнал себя участием в заговоре, так что претендовать на наследство не имеет права. Значит, все в его, Марка Антония, руках.

Ранним утром 20 марта жители города стали свидетелями еще одной комедии под названием «национальное примирение». Подбадриваемые Цицероном, Антоний и Брут обнялись под приветственные крики толпы. Затем состоялось оглашение сенатус-консульта об амнистии.

Вперед выступил Антоний, сжимавший в руках свиток с завещанием. Начал он, разумеется, с самого выигрышного пункта. Каждому гражданину, громко читал он, щедрый Цезарь жертвует по 300 сестерциев — ровно столько, сколько выдавал своим воинам в день битвы. Многие из собравшихся на площади бездельников сразу же почувствовали себя богачами.

Этим дело не ограничилось. По примеру других богатых римлян Цезарь завещал передать городу свои пышные сады, куда отныне всем желающим будет открыт доступ. Толпа ликовала. Добрый Цезарь, щедрый Цезарь, слышалось вокруг.

И такого великого человека убили... Это шептали агенты Антония, заранее внедренные в толпу. Когда ее настроение от благодушного перешло к откровенно враждебному, Антоний бесцветным голосом назвал имя второго наследника — Децим Юний Брут, участник заговора, а затем и первого — Гай Октавий, внучатый племянник убитого.

Впрочем, это все была лишь подготовка к грандиозному спектаклю, который и разыгрался сразу после чтения завещания.

Носильщики торжественно пронесли прах Цезаря, покоящийся на украшенном золотом и пурпуром ложе слоновой кости, до ростральных трибун. Впереди процессии шествовал Пизон. Тело покойного возложили в специально воздвигнутый по такому случаю храм Венеры Победительницы, вернее, его макет. Сам храм Цезарь построил в честь хранительницы Рима и покровительницы рода Юлиев богини Венеры.

Поднявшись на трибуну, Антоний дождался, пока смолкнет грохот барабанов и стук мечей, и во внезапно упавшей тишине прокричал:

— Граждане Рима! Вознося похвальное слово Цезарю, я говорю как консул говорит о консуле, как друг о друге и родственник о родственнике. Но этого мало! Хвалу столь великому человеку должна воздать вся наша отчизна!

Антоний намеренно отступил от классического жанра похвального слова умершему, с каким выступали на похоронах любого римского патриция. Вместо этого он начал один за другим зачитывать все изданные сенатом указы в честь одержанных Цезарем побед. Это бесконечное перечисление триумфов и наград, казалось, возносило покойного прямо к небесам, поднимая над толпой на недосягаемую высоту. Сделав паузу, оратор продолжал:

— Мы почтили его этими наградами, ибо он был милосерден. Мы почтили его священной неприкосновенностью, и он принял это звание, ибо хотел, чтобы все, кому нужна будет его защита, получили ее...

Толпа уже бесновалась, вся во власти охватившей ее истерии. Снова застучали барабаны, на сей раз совсем тихо, приглушенно, и начали голосить женщины.

Антоний, убедившись, что достаточно подогрел публику, бросил упрек сенаторам, проявившим снисхождение к убийцам, и тут же объявил, что смерть Цезаря свершилась волею не людей, но богов, и отдал приказ нести тело к погребальному костру. После сожжения прах диктатора, согласно его последней воле, закончил консул, будет смешан с прахом его дочери Юлии.

Едва сойдя с трибуны, Антоний, встав так, чтобы его видело как можно больше народу, вдруг помрачнел лицом и, с силой рванув тогу у себя на груди, рухнул к подножию погребального ложа, бормоча бессвязные слова, перемежаемые громкими стонами скорби:

— Сын богов... Единственный... Никто не смог победить... Ты один... Отомстил диким галлам... Триста лет держали в страхе и жгли Рим... Ты победил...

За спиной рыдающего Антония заиграла тихая музыка. Певец начал свою песню: «Я спас вам жизнь, а вы пронзили мое тело ударами кинжалов... Я пощадил ваших родных и близких, но вы меня не пощадили... Ты, Брут, и ты, Кассий...»

Толпа сомкнулась еще теснее, и в этот момент Антоний резко вскочил на ноги, воздев над головой окровавленную тогу, в которой был Цезарь утром Мартовских ид. А певец все тянул имена заговорщиков...

По рядам вдруг пронесся стон ужаса. С погребального ложа медленно поднималась фигура Цезаря — бледная мертвенной бледностью, с кровоточащими ранами...

Эту восковую куклу Антоний велел изготовить заранее и использовал в самый подходящий момент. Разумеется, вся его скорбь была притворной, он просто играл свою роль, как настоящий комедиант. Толпа уже не видела, что ей подсовывают раскрашенного болвана. Людям казалось, что сам Цезарь восстал из мрака Гадеса и взирает на них.

Несколько человек подхватили погребальное ложе и понесли к площади Форума, чтобы там, в самом сердце города, зажечь костер. Но для костра нужны дрова. И начался погром. Обезумевшие горожане сдирали ставни с окон окрестных домов, выламывали заборы, выносили мебель из лавок. Вскоре вокруг тела выросла груда деревянных обломков. Кто-то поднес к ней факел, огонь занялся и повалил густой жирный дым. При виде языков пламени толпа распалилась еще больше. Отталкивая друг друга, к самому костру пробивались женщины, швыряя в огонь драгоценности и украшения. Некоторым этого казалось мало, и они тащили к костру детей, на ходу срывая у них с шеи буллу — золотой шарик, который свободнорожденные римляне носили в детстве и который служил им талисманом. Пример оказался заразительным. Вскоре у костра сгрудились воины, а в огонь полетели боевые награды и праздничное оружие.

Весь день и часть ночи пылало пламя в центре Рима. Поодаль несли службу ночные стражи, следившие, чтобы огонь не перекинулся на жилые дома Форума и близлежащих улиц.

Поздно вечером наконец случилось то, чего Антоний ждал все эти часы. Самые отъявленные городские подонки — бывшие подручные Клодия и Милона, ворье с Субурры, профессиональные громилы и просто любители подраться, сбившись тесной ватагой, вооружившись горящими факелами, двинулись к домам, где жили заговорщики. По дороге они орали: «Смерть убийцам Цезаря! Смерть Бруту! Смерть Кассию!»

Впрочем, почти никого из тираноборцев к этому часу в Риме не оставалось. Прекрасно зная, чем обычно кончаются беспорядки подобного рода, они еще днем благоразумно перебрались на свои загородные виллы, подальше от народа, во имя которого они действовали. Из всех участников заговора лишь Брут и Кассий не сочли нужным спасаться бегством.

Оба они были преторами, а по закону претор имел право покидать Рим не больше чем на десять дней и лишь с разрешения сената. Свято веривший в силу закона, Брут, разумеется, не стал бы его нарушать. И Кассий с ним согласился.

Согласился, ибо понимал, что бегством они окажут великую услугу цезарианцам. Заместителем Брута по городской претуре был младший брат Марка Антония Гай Антоний. Стоит ему узнать, что должность хоть на несколько дней вакантна, он немедленно ее займет и больше уже не отдаст. Кроме того, и Брут, и Кассий еще не забыли, что такое честь. Руководители заговора не имеют права на трусость.

И они оба остались дома — живые мишени для распаленной толпы. Но неужели Антоний допустит, чтобы их растерзал городской сброд? Почему бы и нет? Потом он будет оплакивать их так же, как оплакал Цезаря...

Но... события развивались непредсказуемо: в тот вечер погромщики не добрались до Брута с Кассием. Они уже приближались к их домам, когда путь им пересек народный трибун Гай Гельвий Цинна, один из близких сподвижников Цезаря.

Со дня гибели друга Цинна не знал покоя ни днем ни ночью. Особенно дурно он провел нынешнюю ночь. Во сне он видел Гая Юлия. Тот явился к нему и звал его с собой. Проснувшись, Цинна не мог вспомнить, куда тянул его Цезарь, помнил лишь, что долго и безуспешно пытался стряхнуть с себя холодную, как камень, руку умершего.

Ему пришло на память легкомыслие, с каким Гай Юлий отмахивался от дурных предзнаменований, и он решил, что будет вести себя осторожнее. Во всяком случае, из дому никуда не выйдет — ни сегодня, ни в ближайшие дни. Но при солнечном свете ему стало стыдно за свои ночные страхи. Неужели он допустит, что его друга погребут без него? Нет, он должен пойти на Форум.

— Гляди-ка, Цинна! — услышал он голос за спиной.

Гай Гельвий Цинна, сказал бы он, если бы успел сообразить, что происходит. Да разве в Риме один Цинна? Есть еще, например, Луций Корнелий Цинна, первый зять Цезаря. Тот самый, что третьего дня, после речи Брута, заявил, что слагает с себя полномочия претора, не желая исполнять должность, полученную от тирана. Весть об этом его поступке успела разлететься по всему Риму. И, услышав имя Цинны, погромщики даже не подумали, что перед ними народный трибун и друг диктатора, а вовсе не коварный претор.

Теперь, когда несчастный Гай Гельвий испугался по-настоящему, он попытался объяснить нападавшим, что он совсем не тот, кто им нужен. Его уже никто не слушал. Удары сыпались на него со всех сторон, в лицо и спину летели камни и палки. Из-под туник показались и кинжалы, носить которые в черте города было запрещено. И трибун Цинна погиб вместо претора Цинны. Один из негодяев отсек от тела мертвую голову и насадил ее на пику. С криками и воплями шайка двинулась дальше, пока до них вдруг не дошло, что они казнили не просто невинного, а друга и союзника Антония. Всю их смелость моментально как ветром сдуло. Через считаные мгновения вся ватага рассеялась без следа.

Брут и Кассий остались живы, невольно спасенные одним из самых ярых своих противников. Надолго ли?

Негодующая Сервилия, полуживая от тревоги Порция и Тертулла, беременная на первых месяцах и недомогающая, мать, жена и сестра Брута не строили иллюзий относительно дальнейшей судьбы Марка и Гая Кассия. Они трое не особенно любили друг друга, но когда Марку понадобилась защита, сумели объединиться. Именно они убедили его потребовать от сената десятидневного отпуска и уехать на это время в Антий, где Юнии владели поместьем. Пусть и Кассий уезжает, настаивали женщины. За пределами города они будут в большей безопасности. Среди земельных собственников, крупных и помельче, наверняка найдутся такие, кто ради сохранения мира и спокойствия согласится их поддержать, а может быть, поможет собрать средства, необходимые, чтобы утихомирить плебс. К тому же в Кампании, вдали от ловких происков Антония, легче будет договориться с ветеранами и попытаться перетянуть их на сторону республиканцев.

Неужели Марк и Гай уверовали в эти радужные планы? Вряд ли. Но они не могли не сознавать, что по меньшей мере в одном женщины правы: в Риме находиться слишком опасно. Повторить пример несчастного Цинны ни одному из них не хотелось.

А через десять дней они вернутся. Лучше, чем многие, они знали, что Рим постоянно живет на грани народного бунта. И если Антоний и Долабелла сумели спровоцировать беспорядки, они же сумеют их подавить — быстро и жестоко, как уже не раз случалось в прошлом. Брут и Кассий все еще недооценивали Марка Антония. Казалось бы, последние дни дали им возможность убедиться, как ловко умеет действовать этот человек. Они видели это своими глазами, но в глубине души по-прежнему считали его безответственным гулякой, неспособным долго удерживать власть. Через девять месяцев истечет срок его консульских полномочий, думали они, и ситуация коренным образом переменится. Все нынешние магистраты, включая и их самих, будут вынуждены оставить свои посты. Тогда, в соответствии с законом, они получат должность проконсулов и империй — право командовать войском. А это, как доказали Помпей и Цезарь, великая сила.

Собственно говоря, проконсулов на следующий, 43 год, Цезарь уже назначил, да и не только проконсулов. Он отдал распоряжения относительно всех важных государственных постов на все время своего отсутствия[94]. Четыре из них достались участникам заговора: Требоний получил наместничество в Азии, Децим Юний Брут — в Цизальпинской Галлии, Кассий — в Сирии и Брут — в Македонии. Это были действительно высокие назначения, ведь речь шла о четырех самых богатых провинциях империи. Мало того, в Галлии, хотя и завоеванной Цезарем, но крайне неспокойной, а также в Сирии, над которой постоянно висела угроза персидских набегов, размещались хорошо вооруженные легионы. Римское войско стояло и в Македонии, поскольку именно здесь Цезарь собирал силы для нового похода.

Могли ли Брут и остальные заговорщики рассчитывать, что получат свои посты, если ничего не изменится? Разумеется, нет. Судя по тому, как они вели себя в Мартовские иды и позже, тираноборцы не хотели добиваться восстановления республики путем военного переворота. Однако события последних дней понемногу склонили их к мысли, что, возможно, без этого не обойтись. Многие римские политиканы прибегали к тактике, которая заключалась в том, чтобы заставить противника хвататься за самые последние средства. Класс подобной игры показал Цицерон в деле Катилины, которого он под страхом смерти вынудил бежать из Рима и собирать войско в Этрурии. Аналогичным образом действовал Помпей, когда при поддержке сената буквально загнал в угол Цезаря. Дело, как известно, кончилось переходом через Рубикон.

Однако, сравнивая себя с Каталиной или Цезарем, Брут не мог не видеть огромной разницы: ведь он считал, что отстаивает легитимность власти. Даже если ему придется взять в руки оружие, защитником Рима будет он, а не Антоний, который и есть самый настоящий мятежник. Вот когда пригодятся легионы. И у Марка, Децима Юния и Гая Кассия они будут, если удастся заполучить проконсульство. А пока надо выиграть время и прежде всего остаться в живых.

По всей вероятности, уже 22 марта Брут вместе со свояком покинули Рим. Их путь лежал в Антий. Еще до отъезда они разработали особую систему переписки с семьей и Цицероном, который, как человек, близкий к Долабелле, обещал дважды в день сообщать им обо всем, что творится в городе. Возвращение они наметили на первые числа апреля.

Что касается обстановки в Риме, то в этом отношении родственники Брута оказались правы: Антоний и Долабелла не собирались долго терпеть бесчинства городской черни. Оба консула особенно обеспокоились, когда выяснилось, что у погромщиков появился вожак — некто Эрофил, если верить имени, грек. Отлично разбираясь в психологии городских низов, падких на легенды о похищении царских детей, Эрофил сочинил себе красочную легенду и уверял всех, что происходит из древнего латинского рода и приходится родным племянником самому Марию, вождю популяров и, вопреки всем своим жестокостям, народному любимцу. В Риме Эрофил предпочитал именоваться Аматием и охотно рассказывал на всех углах, что недруги оттерли его от власти из зависти и, конечно, боязни революционных преобразований, которые он готовил.

От всей этой истории за версту несло фальшивкой, и недаром Цезарь — действительно племянник Мария — объявил своего лжеродственника вне закона. Однако, узнав о смерти диктатора, Эрофил-Аматий поспешил вернуться в Рим. Напрочь забыв о том, как относился к нему Гай Юлий, он теперь громко взывал к мести за его гибель и предлагал расправиться с тираноборцами. Разумеется, все прекрасно знали, что тех нет в городе. Но громил это мало смущало. Главное — под шумок погреть руки на чужом добре. Для начала можно и в самом деле спалить дом Брута или Кассия и почему бы потом не перейти к соседнему, пусть даже в нем живет самый убежденный цезарианец?

Антонию подобный план действий понравиться ни в коем случае не мог. Ему стоило великих трудов завладеть роскошным домом, прежде принадлежавшим Помпею. Отдать это богатство на разграбление какому-то сброду, провонявшему потом и чесноком? Ни за что.

Не вникая в суть родственных отношений Аматия с Марием, Антоний велел арестовать возмутителя спокойствия и казнил его без суда и следствия. Затем Долабелла отдал Лепиду приказ вывести на римские улицы боевые легионы, которые быстро задавили начинавшиеся беспорядки. Были схвачены десятки бунтовщиков. Тем из них, кого судьба наделила римским гражданством, еще относительно повезло — их просто сбросили с Тарпейской скалы, подарив быструю смерть. Чужеземцам и рабам пришлось хуже — их ждала казнь на кресте. В течение нескольких следующих дней зеваки могли наблюдать за мучительной агонией несчастных, распятых вдоль Аппиевой дороги.

Разумеется, у остальных недовольных охота бунтовать после этого быстро сошла на нет, и великий мыслитель и филантроп Цицерон восторженно писал Титу Помпонию Аттику: «Что за прекрасные дела творит здесь у нас мой милый Долабелла! Я теперь называю его милым. Ты знаешь, некоторое время назад я испытывал на его счет кое-какие сомнения, но то, что он совершил сейчас, кому угодно послужит примером. Этих — в пучину, с Тарпейской скалы! Тех — на крест! [...] Нет, что ни говори, а это подлинный героизм. Мне думается, что своими решительными действиями он положил конец всяким сожалениям, которые ширились с каждым днем и, продлись они дольше, оказались бы гибельными для наших блестящих тираноборцев. Но отныне я целиком разделяю твое мнение и начинаю питать самые радужные надежды»[95].

Даже когда события вскоре приняли совсем другой ход, он все еще продолжал утверждать, что теперь Брут может безо всяких опасений появиться на улицах Рима.

В начале апреля, едва истек срок законного отпуска, Брут и Кассий действительно вернулись в Рим. Вспышка народного возмущения, слегка подкрашенная симпатиями к убитому Цезарю, была окончательно погашена.

Этим обстоятельством все хорошие новости и исчерпывались. Цицерон, настроение которого поминутно менялось от осторожного недоверия к восторженным надеждам и от глубокого пессимизма к жажде реванша, ошибся в своих прогнозах. В целом дела тираноборцев обстояли далеко не блестяще.

У них оставалось одно вполне верное средство побороть враждебность ветеранов: добиться для них разрешения продать свои земельные владения до истечения обязательного 20-летнего срока. Конечно, на этой сделке бывшие воины неминуемо проиграли бы, обманутые покупателем, но даже небольшая сумма денег в звонкой монете казалась им гораздо предпочтительнее права на владение каким-то клочком земли, обрабатывать который они не имели ни малейшей склонности, да к тому же расположенным далеко от Рима. Трудно сделать человека счастливым помимо его желания.

И Брут — претор по делам римских граждан — поддержал это предложение, хотя хорошо понимал, к чему приведет его осуществление. Земли ветеранов скупят крупные землевладельцы, с аграрной политикой которых начали борьбу еще братья Гракхи. Снова восстановятся гигантские латифундии, на которых будут трудиться армии рабов. Их владельцы начнут внедрять самые выгодные для себя культуры, скорее всего, развернут широкое производство оливкового масла.

Больше всего пострадают при этом простые римские земледельцы, они не выдержат конкуренции.

Какой бы циничной ни выглядела эта акция, она имела яростных приверженцев в лице ветеранов и крупных землевладельцев, а ведь они составляли немалую долю избирателей... Может быть, позже, с тоской размышлял Брут, удастся как-нибудь изменить положение... Пока же приходилось думать о сегодняшнем дне.

Именно это без устали внушал Цицерон тем, кого он теперь именовал не иначе, как «наши герои». Ловкий политик, превосходно разбиравшийся в действии скрытых пружин власти, он сформулировал проблему кратко и точно: «Нам нужны деньги и войска, а у нас нет ни того ни другого».

Ни Брут, ни Кассий не принадлежали к числу богачей. Каждый из них владел некоторыми средствами, но они берегли их на лето, когда им как преторам придется устраивать для народа Аполлоновы игры. От успеха их проведения напрямую зависело, будет поддерживать их плебс или нет. Значит, нужно будет нанимать лучших гладиаторов, лучших авторов пьес, лучших актеров и мимов, покупать хищников, а все это стоило денег, и немалых.

Может быть, занять? Например, у Тита Помпония Аттика, который не раз сам предлагал Бруту ссудить его любой суммой. Богатый, как Крез, Аттик никогда не прикидывался бедным.

Но Брут уже достаточно пожил на свете, чтобы знать: одно дело предлагать деньги другу, который в них, в общем-то, не нуждается, и совсем другое — выручать того же друга в крайней нужде. Даже если Аттик не откажет, заем будет обставлен унизительными условиями. Нет, этот путь не годится. И Брут придумал другой выход. Он обратится к Аттику с просьбой, но не о личном одолжении, а с предложением организовать для него заем у владельцев крупных состояний. В этих кругах у Аттика масса друзей в Риме и провинциях. И пусть каждый из них внесет не слишком большую сумму, они будут кровно заинтересованы в том, чтобы получить ее обратно с процентами, следовательно, станут поддерживать республиканцев.

В этом хитроумном раскладе оказалась всего одна слабая сторона — позиция самого Аттика. Вот уже три столетия род Помпониев числился среди богатейших в Риме, а теперь и во всей империи. Ни войны, ни иноземные нашествия, ни восстания рабов, ни народные мятежи не смогли пошатнуть их финансового могущества. Секрет подобной неуязвимости объяснялся просто: во все времена Помпонии неукоснительно блюли строгий политический нейтралитет. Представители этого рода давным-давно могли перейти в сословие патрициев и получать претуры, консульства и наместничества, однако они предпочитали оставаться простыми всадниками и никогда, ни при каких обстоятельствах, не принимали участия в политических сварах.

Аттик очень хорошо относился к Бруту и любил его, как сына. Но, конечно, он не стал бы ради него предавать образ жизни и мыслей, унаследованный от предков. И Гаю Флавию, обратившемуся к нему от лица Марка, он дал именно такой ответ, какого и следовало ожидать:

— Я всегда готов оказать услугу друзьям, но ни за что не стану вмешиваться в партийные дрязги — от них я держался и держусь в стороне. Если Бруту нужна моя помощь, я готов ради него опустошить свои сундуки, однако ни встречаться, ни разговаривать с кем бы то ни было я не стану.

Умный человек, Аттик не мог не понимать, какими последствиями обернется для Брута его отказ. Без денег республиканцы окажутся бессильны, тогда как Антоний, успевший запустить руку в сокровищницу Цезаря, на четыре тысячи талантов развернется во всю ширь. В этом деле был и еще один аспект, гораздо более серьезный. Новости в Риме распространялись быстро, и тот факт, что могущественнейший финансовый магнат не пожелал примкнуть к республиканцам, наверняка стал бы здесь известен очень скоро, хотя бы через того же Цицерона, близко дружившего с Аттиком. На римскую политическую верхушку, пока пребывавшую в колебаниях, это оказало бы самое негативное воздействие. Делать ставку на республиканцев бессмысленно, решили бы они. Так всего в нескольких строках самого любезного письма доброжелательный и чуткий Тит Помпоний обрек своего молодого друга на гибель[96].

Бруту открылась печальная истина: нет на свете предательства горше, чем предательство друзей.

Он все еще не терял надежды. Летом, всего через четыре месяца, пройдут Аполлоновы игры, а через полгода он станет проконсулом и наконец-то получит бесценный империй.

Что же предпринять, пока это время не настало? И Брут, и Кассий чувствовали себя крайне неуютно. Цицерон утверждал, что с казнью Эрофила-Аматия и других бунтовщиков цезаризм в городе окончательно подавлен. Он жестоко заблуждался. Цезаризм никогда не был народным движением, хотя Цезарь, как никто, умел играть на настроениях плебса. И республиканцы с каждым днем все яснее видели, что идеи, рожденные в голове Цезаря, по-прежнему живы.

Десятки маленьких цезарей рвались к власти, готовые осуществить политическую программу убитого диктатора. Ими двигала отнюдь не любовь к Риму и не забота о всеобщем благе — они мечтали о мировом господстве. И первым из них был Марк Антоний.

Разделавшись с беспорядками в городе, ибо они стали угрожать его собственному благополучию, он решил, что настала пора покончить и с заговорщиками. Его неприятно удивило, что законопослушные Брут и Кассий вернулись в Рим — он так надеялся, что они навсегда исчезнут с его пути. Что ж, не вышло сразу, выйдет позже.

В тот день, когда оба претора явились на Форум, чтобы приступить к исполнению своих обычных обязанностей, на площади откуда ни возьмись вдруг собралась громко горланящая толпа. В адрес Брута и Кассия полетели самые откровенные угрозы. Вернувшись домой, оба нашли подброшенные анонимные письма такого же содержания. На стенах домов красовались наспех накорябанные надписи: «Отцеубийца! Скоро мы спустим с тебя шкуру!», «Отомстим за Цезаря!», «Смерть предателям!» и прочее в том же духе.

Свалить их появление на Аматия теперь вряд ли удалось бы — его обезображенный труп давно догнивал у подножия Капитолийского холма.

Разумеется, за всей этой кампанией по устрашению противников стоял Антоний. Вскоре Брут уже вообще не мог выйти из дому. У дверей его жилища день и ночь несли охрану вооруженные слуги. На положении осажденных оказались также Кассий и Децим Юний.

Если бы речь шла только о нем, Марк ни за что бы не сдался. Но все тяготы жизни делила с ним Порция. Жена Брута уже давно чувствовала себя на пределе физических и моральных сил. Не исключено, что она ждала ребенка[97]. В свои 35 лет она нуждалась в заботах и покое. Разве мог Марк поставить под угрозу жизнь и безопасность любимой женщины? Самым мудрым в их положении было бы махнуть на все рукой и уехать. Но... это значило без боя уступить победу этому мерзавцу Антонию. Порция и слышать об этом не хотела.

Тем временем Антония начало всерьез раздражать это бессмысленное, на его взгляд, сопротивление. 8 или 9 апреля Антоний прислал к Дециму Юнию Бруту одного из своих приближенных, Гиртия, с важным заданием.

О содержании состоявшейся беседы Децим написал двоюродному брату в письме: «Сейчас расскажу, как обстоят у нас дела. Вчера вечером ко мне явился Гиртий. Он и поведал мне, что задумал Антоний. Хуже и подлее и представить себе нельзя. Он говорит, что не может отдать мне провинцию [Цизальпинскую Галлию], но и обеспечить каждому из нас безопасность, пока мы в городе, тоже не в силах. И войска, и плебс — все настроены к нам предельно враждебно... Не сомневаюсь, что вы понимаете: это совершенная ложь. Зато из слов Гиртия мне стало ясно кое-что другое: мы пользуемся известным уважением, и Антоний боится, что мы получим большую поддержку. Тогда ни ему, ни его друзьям власти не видать.

Положение трудное, вот я и решил истребовать для себя и всех наших должность свободных легатов, которая позволила бы нам покинуть город под благовидным предлогом. Гиртий обещал, что обо всем договорится. Я, конечно, нисколько не верю, что он сдержит слово. Бесстыдство этих людишек соизмеримо с глубиной ненависти, которую они питают к нам. Но если все же они согласятся на наши требования, я думаю, в самое ближайшее время нас объявят врагами народа и подвергнут запрету на воду и огонь[98].

Ты спросишь, что же нам делать. Полагаю, приходится покориться злой Фортуне. Надо уезжать из Италии в изгнание, может быть, на Родос, может быть, куда-нибудь еще. Если положение улучшится, мы вернемся. Если ухудшится... что ж, станем жить на чужой земле. И если поймем, что возвращение невозможно, станем искать другие средства. Кто-нибудь из вас наверняка возразит мне: «Зачем же ждать? Почему не искать эти средства теперь же?» Потому что нам нужна поддержка, а ее у нас нет, если не считать Секста Помпея и Басса Цецилия[99]. Мне кажется, весть о смерти Цезаря должна поднять их боевой дух и вселить в них новые силы. Впрочем, мы всегда успеем к ним присоединиться, когда узнаем, как идут у них дела. Что касается тебя и Кассия, то я готов вести переговоры от вашего имени — как раз об этом и просил меня Гиртий.

Прошу ответить мне как можно скорее. Не сомневаюсь, что еще до четвертого часа Гиртий принесет мне добрые вести. Нам надо увидеться, так что укажите мне место встречи. Когда я в следующий раз буду говорить с Гиртием, скажу, что мы хотим остаться в Риме и потребую для нас телохранителей. Разумеется, я не заблуждаюсь на этот счет — никто их нам не даст. Одно наше присутствие делает этих людишек большими негодяями, чем они есть на самом деле. Но, как бы то ни было, я считал своим долгом предъявить все требования, которые нахожу справедливыми...»

Итак, Децим Юний на какое-то время отказался продолжать начатое дело, но не потому, что разуверился в его правоте или поверил в рассказанные Антонием басни. Просто он очень хорошо видел, что заговорщики оказались в полной изоляции и в этих условиях становились легкой жертвой любого убийцы. Все свои возможности они упустили в день гибели Цезаря, что и стало причиной их политического поражения. Теперь, по его мнению, следовало попытаться хотя бы спасти лицо.

Получив письмо брата, Марк сначала изумился. Но постепенно доводы Децима начали казаться ему все более убедительными. То же самое твердила ему и Сервилия. 12 апреля он покинул Рим, прихватив с собой Порцию и юного Бибула. Путь его лежал в Ланувий. Децим уехал еще два дня назад, собирался в дорогу и Кассий, которого не остановила даже тяжело протекавшая беременность Тертуллы. Требоний отбыл в Азию, наместником которой числился. Правда, уезжал он под чужим именем.

Гиртий от лица Антония пообещал Дециму, что бегство заговорщиков будет обставлено законными приличиями, однако исполнять свое обещание отнюдь не спешил. Сознание того, что противник целиком находится в их власти, наполняло цезарианцев чувствами, далекими от благородства.

...Брут жил в Ланувии уже полтора месяца. Делать здесь было решительно нечего. Письма приходили редко, полученные новости противоречили одна другой. Никаких миссий из Рима не поступало. Но Брут все еще надеялся получить обещанную должность проконсула. Вскоре до него дошел слух, что отцы-сенаторы будут решать этот вопрос не раньше, чем в Июньские ноны[100]. Ожидание становилось невыносимым, тем более что и семейные дела шли далеко не блестяще.

У измученной переездом и треволнениями последних месяцев Тертуллы случился выкидыш. Суеверный Кассий сейчас же истолковал это несчастье как зловещее предзнаменование грядущих бед. Некоторое время спустя к родным приехала из Рима Юния Старшая. Лепид наконец-то осуществил давнюю мечту и избавился от жены, обставив развод самыми оскорбительными для нее условиями. Даже не дожидаясь ее отъезда, он уже во всеуслышание объявил, что женится на юной Антонии — старшей дочери Марка Антония.

Брут не падал духом. Вопреки пораженческим настроениям, охватившим все семейство, он по-прежнему продолжал верить, что власть Антония недолговечна. Скоро и сенаторы, и народ поймут, что он из себя представляет, и призовут тираноборцев назад, ибо с ними связаны все надежды на возрождение города. То же самое, кстати, утверждал и Цицерон: «Спасение Республики зависит от Брута и его партии». Правда, Марк не знал, что старый политик, в своих письмах называя его не иначе как мстителем за отчизну, другим корреспондентам жаловался на его нерешительность в дни Мартовских ид и желчно укорял его в ребячестве и незрелости. По его мнению, Брут, если он мужчина, просто обязан был лично явиться на заседание сената 3 июня, когда будет решаться вопрос о его назначении.

Да, Марк Туллий частенько позволял себе в один и тот же день в письмах разным людям излагать взаимоисключающие соображения. Брать таких людей в советчики опасно. Однако Брут чувствовал такую растерянность, что малейшие признаки симпатии принимал за чистую монету. Все-таки Цицерон не забыл о нем...

Какую игру вел старый консуляр? Все ту же, в какой поднаторел со времени своего изгнания, когда он понял, как важно уметь быть гибким и не идти против течения. Если он о чем и сожалел, то не о республике, а своей роли в ней. Над ним будет стоять хозяин? Ну и пусть, лишь бы не вредил его интересам и льстил его тщеславию. Не зря он так сердечно принял юного Октавия, только что вернувшегося в Италию. Наследник Цезаря, в знак траура отпустивший жидкую бороденку, которую поклялся не брить, пока не отомстит за «отца», пользовался гостеприимством Цицерона, очевидно, не подозревая, что тот регулярно шлет восторженные письма убийцам диктатора.

Вся эта двойная игра не укрылась от зоркого взора Сервилии. Она никогда не питала приязненных чувств к Марку Туллию, и теперь ее бесило, что ее сын верит каждому слову старого лицемера и связывает с ним свои надежды.

Брут действительно отправил Цицерону текст своей речи, произнесенной на Капитолии вечером Мартовских ид, с просьбой просмотреть ее перед публикацией. Какого отзыва он ждал от критика, чей ораторский и литературный стиль решительно расходился с его собственным? Свое мнение о речи Брута Цицерон поспешил сообщить Аттику:

«Ты желаешь, чтобы я разобрал речь Брута? Изволь, милый мой Аттик, я расскажу тебе все, что о ней думаю, а опыт у меня в этом деле немалый. Нет на свете оратора или поэта, который не был бы убежден в собственном превосходстве над прочими. Это относится и к самым никудышным, что же сказать о Бруте, который и умен, и образован? С той поры, как он обнародовал свое заявление, мы знаем, как к нему относиться. Ты ведь попросил меня написать эту речь для него, что я и сделал, и, полагаю, неплохо, однако он счел, что его собственное творение гораздо лучше. Мало того, когда, поддавшись на его уговоры, я сочинил трактат о красноречии, он написал мне, как, впрочем, и тебе, что наши с ним вкусы расходятся. Так что, нравится это тебе или нет, в деле сочинительства — каждый сам за себя! Как говорится, вкус вкусу не образчик![101]»

Получив от Брута упомянутую речь, он раскритиковал ее в пух и прах, постаравшись, однако, спрятать желчный тон под внешней любезностью:

«Дражайший Брут прислал мне свою капитолийскую речь с просьбой, забыв о снисхождении, внести любые исправления. И по содержанию, и по стилю сие творение являет собой верх изящества, хотя, будь я его автором, я бы добавил в него огня. Личность сочинителя рисуется в его строках во всей своей полноте, поэтому я воздержался от каких бы то ни было исправлений. Зная, к какому стилю тяготеет Брут и какой род красноречия он считает идеальным, должен сказать, что он достиг совершенства. Что до меня, то, прав я или заблуждаюсь, но я привержен другой школе, пусть даже числюсь единственным ее защитником. Во всяком случае, мне хотелось бы, чтобы ты сам прочитал ту речь, если только ты с ней уже не ознакомился, и сказал мне, что ты о ней думаешь. Правда, если судить по твоему имени, ты, возможно, не годишься на роль беспристрастного судьи![102] Впрочем, вспомним пламенного Демосфена! Его пример показывает, что вполне можно быть аттическим оратором и хранить весь свой темперамент...»[103]

И к этому человеку, злобная натура которого с годами проявлялась все заметнее, Брут обращался за утешением и советом! Его пытливый ум настоятельно требовал пищи — споров, обмена идеями, и лишь этим можно объяснить, почему вопреки своему злопыхательству и мелким предательствам Цицерон сохранял над ним столь сильное влияние.

Разумеется, ядовитые замечания Цицерона достигли слуха Марка, и ему снова припомнилось, как с самого раннего детства его без конца упрекали в недостатке решительности. Но почему же теперь он слышал эти упреки от людей, которые сами не предприняли ровным счетом ничего, напротив, заняв трусливо выжидательную позицию, свели на нет все усилия заговорщиков?

Временами на Брута накатывало такое отчаяние, что он всерьез намеревался последовать совету Децима и уехать в Грецию. Разумеется, он этого не сделал, чем заслужил очередной упрек со стороны Цицерона. Очевидно, Марк Туллий полагал, что перед Брутом осталось всего две возможности: либо немедленно вернуться в Рим, подвергнув свою жизнь смертельному риску, либо так же немедленно отбыть в изгнание.

Между тем Марк назначил себе крайний срок, после которого примет решение, — Аполлоновы игры. Они всегда проходили в иды первого летнего месяца квинтилия, который кое-кто из бывших прихлебателей Цезаря уже открыто именовал июлем[104]. Если разорительные зрелища, которые он предложит горожанам, не склонят к нему народные симпатии, он действительно навсегда покинет Рим.

Жизнь в Ланувии протекала невесело. Кассий то впадал в тоску, то давал волю раздражению, женщины болели и жаловались на судьбу. Брут на несколько дней вырвался от домашних и съездил в Неаполь. Этот город, гордившийся своими греческими корнями, славился устроителями зрелищ и актерами.

Со списком имен в руках Марк ходил по улицам Неаполя, разыскивая комедиантов, поэтов и певцов, рекомендованных ему знатоками. Это выглядело необычно — преторы не имели обыкновения лично договариваться с гистрионами. Знаменитому трагику Канутию он предложил заглавную роль в пьесе «Брут» великого драматурга Акция, верного клиента рода Юниев, умершего за пять лет до рождения Марка. Цицерон в юности успел познакомиться с Акцием, и, по всей видимости, это он выбрал пьесу к постановке. Но Канутий, сильно сомневаясь, что Антоний позволит в день закрытия игр показать спектакль о свержении тирана, ответил отказом. Ни личное обаяние Марка, ни его блестящее владение греческим языком, ни доскональное знание классической драматургии не смогли убедить актера. Друзья, у которых Марк жил в Неаполе, советовали ему надавить на Канутия, пригрозив будущими неприятностями, но разве способен влюбленный в Грецию тонкий ценитель искусства унизиться до грубого давления на артиста?

Упрямство Канутия на фоне поведения всех остальных мало что значило.

В Риме сенаторы демонстрировали чудеса трусости. Долабелла, в руки которого его страстный поклонник Цицерон передал судьбу тираноборцев, явно не собирался шевельнуть ради них и наманикюренным пальцем. В преддверии Июньских нон, когда сенату предстояло решить вопрос о новых назначениях, в город продолжали стекаться ветераны Цезаря, но это ни у кого не вызывало протестов. Гиртий, обещавший заговорщикам поддержку, просто потихоньку исчез из Рима.

Брут не обольщался: если на заседании не окажется хотя бы нескольких верных и надежных друзей, их дело погибло. И он дни напролет писал письма видным горожанам, симпатизировавшим заговорщикам, и умолял их проявить мужество.

Вспомнил он и про Гиртия. Как же заставить его сдержать данные обещания? Цицерон как-то хвастал, что он в самых лучших отношениях с этим подручным Антония, впрочем, с кем он только не в лучших отношениях... Тем не менее Брут и Кассий обратились за помощью к Марку Туллию. Тот счел просьбу неуместной и в сильном раздражении писал Аттику:

«Вернулся гонец, которого я посылал к Бруту, с письмом от него и еще одним — от Кассия. Они все просят у меня советов. Брут прямо спрашивает, «что ему делать». Вот несчастье-то! Ну что я могу ему посоветовать? Так что я вообще не стану ему отвечать, как ты думаешь? Если у тебя вдруг мелькнет какая-нибудь идея, поделись со мной, ладно? Что до Кассия, то он прямо-таки умоляет меня «внушить Гиртию лучшие чувства». Умом он тронулся, что ли? Легче упросить угольщика не замарать белоснежных одежд!

Мое письмо ты, полагаю, уже получил. Ты писал, что по поводу провинций, предназначенных Бруту и Кассию, сенат примет особый указ. То же подтверждают Бальб и Гиртий. Гиртия теперь нет в Риме, он уехал в Тускул, где, наверное, пребывает и поныне. Он всячески отговаривает меня показываться в сенате. Говорит, что для меня это будет опасно. Он и сам подвергся опасности. Но даже если никакая опасность мне не грозит, меня нисколько не заботит, что Антоний может подумать, будто я спасаюсь от него. Впрочем, именно потому, что я видеть его не желаю, я и покинул Рим, и ноги моей в нем не будет.

Наш друг Варрон передал мне недавно полученное от некоего лица письмо; от кого именно, мне неведомо, ибо он счистил имя; но в письме говорится, что ветераны настроены весьма злобно и тот, кого они считают своим противником, серьезно рискует, показываясь в Риме.

Так могу ли я туда ехать? Могу ли вернуться? Могу ли показаться народу? И как вести себя с подобными людьми?[105]»

Разумеется, Цицерон рисковать не собирался — личное мужество никогда не было его сильной стороной. Тем не менее он интересовался, согласен ли с ним Аттик в том, что «наши друзья, приверженцы Цезаря, считают себя храбрее, чем они есть на самом деле».

Значит ли это, что он вел игру еще более лукавую, чем казалось на первый взгляд?

Отказавшись вести с Гиртием переговоры в пользу Брута и Кассия, он охотно взял на себя другую миссию: повлиять — в нужном направлении — на обоих вождей республиканцев. Об этом прямо и недвусмысленно просил его Гиртий, действовавший по указке Антония:

«Мне хотелось бы, чтобы ты удержал Брута и Кассия от крайних мер. Ты сообщаешь, что они написали тебе перед отъездом. Но куда и почему они уезжают? Славный мой Цицерон, очень тебя прошу, не давай им наломать дров! Не позволяй им окончательно сгубить государство, и так потрясаемое грабежами, пожарами и убийствами. Если они боятся, пусть ведут себя осторожно, но не более того! Приняв надлежащие меры и следуя советам умеренных людей, они скорее достигнут желаемого, чем если ввяжутся в опасную авантюру. Пусть держатся в стороне от бурлящего потока. Он скоро иссякнет, но тот, кто станет у него на пути, будет сметен. Напиши мне в Тускул, что они намерены предпринять».

Цицерон обещал сделать все, чтобы Брут и Кассий не показывались в Риме и отказались от попытки организовать вооруженное сопротивление, впрочем, маловероятное. Не желая дразнить Антония, тираноборцы прекратили вербовку войска, едва начатую в муниципиях Кампании. Они видели, что всякие проявления доброй воли исходят исключительно с их стороны. Не приведет ли их нынешняя мягкость к тому, что потом тот же Цицерон ядовито упрекнет их в «недостатке мужества? Может быть, настала пора показать зубы?

В конце мая Брут и Кассий отправили Антонию письмо. Вежливо, но твердо они давали консулу понять, что прекрасно видят его игру и не намерены с ней мириться:

«Мы не стали бы тебе писать, не будь мы уверены в твоей честности и в добром к нам расположении. Зная, как хорошо ты к нам относишься, мы уверены, что ты правильно нас поймешь. Нам сообщают, что в Риме уже скопилось огромное множество ветеранов, а к Июньским календам их станет еще больше. С нашей стороны было бы неуместным питать на сей счет какие-либо подозрения или испытывать опасения, все-таки мы целиком и полностью доверились твоей власти. Своих друзей из муниципий мы распустили.

Мы дали тебе залог верности и заслуживаем, чтобы ты держал нас в курсе дела, которое напрямую касается нас.

Не думаешь ли ты, что, оказавшись в толпе ветеранов, про которых говорят, что они вознамерились восстановить святилище Цезаря[106], мы окажемся в безопасности? Ни один человек не поверит, что ты можешь одобрить намерения, столь пагубные для нашей безопасности и для нашей чести. С самого начала мы стремились лишь к свободе и общественному спокойствию. И ты — единственный, кто в силах злоупотребить нашим доверием. Разумеется, сама мысль об этом противна всему, что мы знаем о твоей честности и доброй воле. Но при этом ты все-таки остаешься единственным, от кого мы зависим, ибо мы поверили тебе. Наши друзья пребывают в тревоге. Даже не сомневаясь в тебе, они полагают, что столь многочисленная орда ветеранов способна так быстро перейти к насилию, что ты просто не успеешь ее остановить. И мы просим у тебя объяснений. Только не говори, что ветераны собрались из-за того, что в июне сенат должен принять решение в их пользу, — это будет слишком легкомысленный ответ. Что может грозить сенату, если мы отказались ему противостоять? И не думай, что мы так уж цепляемся за жизнь. Размысли лучше о том, что, если нас постигнет злая судьба, во всем государстве начнется полный раздор».

Антоний, конечно, оставил это письмо без ответа. Не зря же он так старался удалить тираноборцев из Рима. Их присутствие на заседании сената 3 июня никак не входило в его планы.

30 мая главные вдохновители республиканской партии собрались в Ланувии. Обсудив положение, они пришли к выводу, что любая их попытка показаться в Риме будет равнозначна самоубийству. Сервилия, Порция, Тертулла и Юния Старшая, которые участвовали во встрече наряду с мужчинами, горячо их в этом поддержали. Теперь оставалось одно — ждать результатов сенатского заседания.

В Ланувии они стали известны вечером 3 июня. Полученные вести превзошли худшие опасения Брута. Отцы-сенаторы соизволили выделить им государственные посты, но под давлением Антония и городской черни остановили свой выбор на самой унизительной из должностей, которую обычно поручали отъявленным ничтожествам и возмутителям спокойствия, ибо это позволяло удалить их из Рима, не подвергая ссылке. Речь шла о снабжении Рима хлебом.

Будь здесь Катон, он наверняка сказал бы, что истинный римлянин обязан исполнить любое решение сената, каким бы оскорбительным оно ни казалось. Однако, согласись Брут и Кассий с волей сенаторов, им пришлось бы отправиться в Африку и Сицилию, поскольку именно эти две провинции поставляли в Рим зерно. На деле это означало вечную ссылку, потому что ни о каком наместничестве в провинциях после такой службы они не смели бы и мечтать.

Что было делать? 6 июня в Антии состоялась еще одна встреча, которую почтил своим присутствием и Цицерон. Он кипел негодованием.

— Это неслыханный позор! — восклицал он. — Во всем государстве нет более гнусной должности!

После такого заявления все ждали, что он начнет убеждать Брута и Кассия не повиноваться решению сенаторов и переходить к отчаянным мерам. Но Цицерон всегда в первую очередь помнил о собственных интересах. Впрочем, если бы его республиканская совесть возмутилась, он легко успокоился бы, сказав себе, что все советы — пустой звук для Брута, который слушает одну Сервилию. Едва прибыв в свое имение в Антии, он испытал неприятное удивление, обнаружив, что мать, жена и сестра Брута участвуют в обсуждении. И не терпящим возражений тоном Марк Туллий провозгласил: следует прежде всего оставаться республиканцем, а значит, неукоснительно подчиняться закону и воле сената. Так что героям надо садиться на корабли и ехать закупать пшеницу у нумидийцев, азиатов, сицилийцев и любого, кто пожелает ее продать. Кстати, таким путем они вернее всего сохранят себе жизнь, а Риму — спокойствие.

При этих словах Сервилия издала возмущенный вскрик. Никто на свете так не пекся о жизни ее сына, но терпеть для него такое бесчестье! Если Марку так уж необходимо покинуть Италию, он должен сделать это под благовидным предлогом. Да, мужчинам показываться в Риме опасно, но у нее еще остались кое-какие связи, в том числе среди цезарианцев, и она готова пустить их в ход, чтобы добиться пересмотра позорного решения.

Марк Туллий и Сервилия испытывали друг к другу застарелую ненависть, и неизвестно, в какую склоку превратился бы их спор, если бы в этом момент в зал не вошел опоздавший Кассий, которого пришлось срочно вводить в суть дела.

Какой бы злостью ни пылала Сервилия, ее гнев показался бы невинной шуткой по сравнению с чувствами, охватившими Кассия. Зять Сервилии отличался взрывным характером, унаследованным от матери. При виде яростно загоревшихся глаз Гая, его искаженного от негодования лица, Цицерон растерялся. Ему вдруг почудилось, что перед ним сам бог войны, и он испугался. Войны он не хотел ни в коем случае, ведь ее ход нарушил бы спокойное течение его уютной старости.

Кулак Кассия с грохотом опустился на стол.

— Нет, нет и нет! — не сказал, а прорычал он. — Ни в какую Сицилию я не поеду! Мне наносят оскорбление, а я еще должен за него благодарить?

— Что же ты намерен делать? — подал голос Цицерон. Немного подумав, Кассий ответил:

— Отправлюсь в Ахейю.

Именно к этому призывал их Децим Брут два месяца назад, и именно этого так боялись Антоний и его друзья. Вряд ли Кассий, прибыв в Грецию, посвятил бы себя изучению философии эпикурейцев. Ясно, что за пределами Италии он собирался продолжить дело, начатое Помпеем. На Востоке стояло немало легионов, и многие римские юноши учились в Афинах, на Родосе, в других местах. Из них, пожалуй, получится неплохое войско для новой гражданской войны...

Цицерон сделал вид, что не расслышал последней реплики Кассия.

— А ты, Брут? — перевел он взгляд на Марка.

Греция... Отъезд туда будет означать либо безвозвратную ссылку, либо начало новой братоубийственной войны. И потом, ведь в первые дни квинтилия[107] должны начаться Аполлоновы игры, на которых по традиции председательствует городской претор.

Марк медленно поднял голову.

— Я возвращаюсь в Рим, — промолвил он. И, отдавая дань уважения возрасту и сану Цицерона, повернулся к нему и добавил: — Если у тебя нет возражений.

Как раз возражений Марк Туллий мог привести десятки. Он долго перечислял их и в завершение изрек:

— Я был бы только рад, если бы вы с Кассием остались в Италии — и сейчас, и тогда, когда истечет срок вашей претуры. Но мне кажется, что показываться в Риме тебе пока слишком опасно.

И он принялся в очередной раз многословно излагать, что именно следовало сделать в Мартовские иды и чего заговорщики так и не сделали.

Первой не выдержала Сервилия.

— Нет, вы только послушайте! — возмущенно произнесла она. Цицерон ответил ей в том же тоне, в спор вступил еще кто-то, и вскоре все вокруг уже шумели, стараясь перекричать друг друга. Так и не придя ни к какому согласию, участники совещания решили выжидать. Сервилия пообещала, что добьется для сына и зятя других, более достойных их назначений, и Кассий дал слово, что примет свое. Убедили и Брута воздержаться от поездки в Рим. Пусть на играх председательствует кто-нибудь из его друзей — лишь бы его заместитель по городской претуре, младший брат Антония Гай, не обернул дело в свою пользу.

Верный своей роли дурного советчика, в письме к Аттику Цицерон так прокомментировал эту встречу: «Из всей поездки я извлек лишь одно удовольствие — сознание того, что действовал в согласии с собственной совестью. Мне бы не хотелось, чтобы Брут покинул Италию без моего ведома[108], потому что это было бы не по-дружески. Итак, я вполне мог бы задать себе вопрос: «Ну, и что принес тебе поход к оракулу?» Я убедился, что корабль поломан, точнее говоря, разбит в щепы. В том, что они делают, нет ни осмотрительности, ни смысла, ни порядка. Потому я, как никогда, исполнен решимости удалиться хоть куда-нибудь, где я больше не услышу ни о злодеяниях этих сыновей Пелопа, ни самих их имен»[109].

Брут с горечью в сердце внял совету. Июнь приносил одну неприятную весть за другой. Сначала Цицерон категорически отверг предложение взять на себя роль председателя на Аполлоновых играх, затем такой же отказ последовал от остальных друзей, к которым обращался Марк. По Риму ходили слухи, что Антоний не позволит играм пройти успешно. Консул уже запретил постановку «Брута» Акция, заменив его другой пьесой того же автора — «Фиестом». Братоубийственная распря микенских царей казалась Антонию более подходящим, чем история тираноборца, сюжетом.

Еще один болезненный укол Брут испытал, когда ему прислали из Рима афишу с расписанными по дням зрелищами. Месяца квинтилия больше не существовало — его сменил июль. Самое унизительное, что под афишей красовалась подпись самого Брута — ведь он все еще числился городским претором...

Марк отправил в Рим возмущенное письмо, на которое, конечно, не получил ответа.

Аполлоновы игры лета 44 года прошли с блеском. Марк вложил в их устройство немалые деньги. Из Африки прибыли экзотические животные, каких римским зевакам еще не приходилось видеть. Друзьям Брута казалось, что настал самый благоприятный момент, чтобы хоть немного поднять в народном мнении акции республиканцев. Во время театрального представления нанятые ими клакеры начали скандировать: «Верните нам претора Брута! Верните нам претора Брута!»

С мест тотчас же раздались еще более многочисленные голоса, кричавшие: «Смерть убийцам Цезаря!» Поднялся всеобщий гвалт, и в конце концов публика, которой не терпелось досмотреть пьесу, потребовала тишины.

Попытка республиканцев не удалась. Атмосфера, царившая в городе, постепенно напитывалась все большей враждебностью к тираноборцам. В июле, незадолго до дня рождения Цезаря, в небе появилась комета. Племянник и наследник диктатора Октавий во всеуслышание объявил, что то душа его покойного приемного отца поднимается, чтобы присоединиться к бессмертным...

Вряд ли Октавий искренне верил в эту выдумку, однако приходится признать, что, с его точки зрения, комета появилась как нельзя более кстати. На плебс она произвела нужное впечатление. Жертвенник Цезарю, еще в марте воздвигнутый на Форуме Аматием и затем разрушенный по приказу Антония, снова возник на том же самом месте, и на сей раз никто не смел к нему прикоснуться. И племянник божественного Юлия-Юпитера — худосочный юнец с прыщавыми щеками — почувствовал себя гораздо увереннее. Он добился хотя бы того, что Антоний больше не отмахивался от него как от назойливой мухи, а захотел его использовать.

И Октавий выступил главным противником тех, кого он отныне именовал убийцами своего отца. Он призывал все кары на головы тираноборцев и громко протестовал против присуждения им наместничества в провинциях.

Антоний потирал руки от удовольствия. Вот уже четыре месяца он искал способ лишить Брута и его сторонников законных прав, но, зная, что за ними стоят определенные влиятельные силы, конечно, предпочел бы, чтобы их устранение свершилось чужими руками. Октавий вмешался в дело весьма своевременно. Если его расчеты не оправдаются, рассуждал Антоний, ему будет легко избавиться от молодого честолюбца. Пожалуй, для своих юных лет он успел отрастить слишком острые зубы...

На всякий случай консул напомнил Октавию, что на заседании 18 марта сенат, принимая решение об амнистии, гарантировал в будущем личную безопасность тираноборцам.

Но юный Цезарь только рассмеялся. Его двоюродный дед поступал с отцами-сенаторами без церемоний. Что помешает ему последовать этому мудрому примеру?

20 или 22 июля по новому стилю Антоний добился от сената принятия закона о так называемой передаче провинций. По этому закону Децим Юний Брут лишался звания проконсула Цизальпинской Галлии и получал взамен Македонию, прежде обещанную его двоюродному брату Марку Юнию Бруту. Стоявшие в Македонии легионы получили приказ двигаться к Медиолану. Проконсулом в Цизальпинскую и в Косматую Галлию — на целых пять лет — должен был отправиться сам Антоний, консульство которого подходило к концу.

Несколько последующих дней Рим бурно обсуждал эту новость. Несколько сенаторов, в их числе старик Пизон, отец Кальпурнии, набрались храбрости и вслух выразили свое негодование. Увы, их возмущенные голоса звучали слишком тихо. Кроме того, главные заинтересованные лица также промолчали.

На самом деле Брут все еще надеялся, что Антоний не решится идти до конца. Все происходящее он считал войной нервов. Наверняка консул ждет, пока кто-нибудь из республиканцев не совершит явную глупость, и старательно подталкивает их к этому. Но должен же в конце концов здравый смысл восторжествовать! Стоит сенату отдать им обещанные провинции, и призрак гражданской войны растает без следа.

Что касается Кассия, то он уже миновал стадию напрасных надежд. Цезарь назначил его наместником в Сирию, и если кто-нибудь попробует отобрать у него эту провинцию, он возьмет ее силой! Кассий уже начал собирать флот. Он поддерживал связь с Требонием и Буцилианом Цецилием, теми из мартовских заговорщиков, кто успел отбыть в свои восточные провинции. Кассий убеждал их готовить войска к выступлению. Со своей стороны Децим Брут объявил, что ни в какую Македонию не поедет, а направится прямиком в Цизальпинскую Галлию, как бы это ни огорчило Антония. Так начал вырисовываться контур будущей гражданской войны.

А что же Брут? Он, который столько сделал, чтобы не дать разгореться ненависти между согражданами, неужели и он возьмет в руки оружие?

Но разве у него оставался выбор? Да, он все еще цеплялся за пустую надежду, все еще старался предостеречь остальных от трагической ошибки. В исполненном достоинства письме к Антонию он сообщил консулу, что готов добровольно покинуть Италию, если только ему будет предоставлена почетная должность. В качестве жеста доброй воли он перебрался на островок Несиду (ныне Кавалла) близ Неаполя, где заранее нанял несколько судов.

Кассий призывал его к решительным действиям, он в ответ советовал набраться терпения. Единственным «воинственным» шагом, который он себе позволил, стала встреча с дельцом Марком Скаптием, к тому времени добившимся некоторого процветания, с целью получения кредита для двоюродного брата.

Скаптий отнесся к идее благосклонно, по всей видимости, этот практичный человек по-своему готовился к войне. Что касается Брута, то он остался в буквальном смысле слова без гроша и уже подумывал о том, чтобы продать свои имения. И здесь ему на помощь пришел Аттик. Насколько твердо он придерживался политического нейтралитета, настолько же щедро он вел себя по отношению к друзьям, оказавшимся в стесненных обстоятельствах. Еще весной он дал Марку знать, что тот может во всем рассчитывать на его поддержку и в доказательство своих слов послал ему кругленькую сумму в сто тысяч сестерциев, этих денег хватило бы на многие месяцы безбедной жизни в Афинах.

Однако Брут не спешил с отъездом. Он все еще ждал новостей из Рима. Цицерон корил его за медлительность, не догадываясь, что за ней могут стоять и иные причины, кроме политики. Дело же заключалось в том, что Порция сопровождать мужа не могла. События последних месяцев заметно подорвали здоровье жены Марка, к тому же, как мы уже упоминали, она, возможно, ждала ребенка. Отъезд означал для Брута долгую разлуку с Порцией.

Между тем оба они хорошо понимали, что могут вообще больше не увидеться. Слишком много опасностей подстерегало обоих, да и смертность от родов оставалась в Древнем Риме очень высокой. Так что каждый день отсрочки был для Марка прежде всего еще одним днем, проведенным рядом с любимой женщиной.

Но всему есть предел. Брут честно старался найти пути примирения с Антонием и исчерпал для этого все возможности. За пять дней до наступления нон секстилия[110] сенат, вопреки противостоянию Пизона и друзей Сервилии, изменил под давлением консула и без того жесткий закон о назначении наместников. Правда, Брута и Кассия освободили от унизительной обязанности следить за продовольственным снабжением города, однако обещанных провинций они так и не дождались. Кассию вместо Сирии достался Крит, Бруту вместо Македонии — Киренаика.

Но что это были за провинции! Остров царя Миноса, когда-то известный как одно из могущественных государств Средиземноморья, давным-давно превратился в выжженную солнцем полупустыню, на просторах которой паслись стада одичавших коз. Еще более печальное зрелище являла собой Киренаика — населенная бедуинами засушливая земля с редкими римскими торговыми поселениями, разбросанными вдоль прибрежной полосы. Из всех римских провинций, не считая, пожалуй, Корсики, Бруту и Кассию достались наихудшие. Никогда еще ни один правитель не исхитрился собрать со здешнего населения хоть какие-нибудь подати. С яйца шерсти не настрижешь, говорили в таких случаях римляне.

Если бы сенат просто лишил заговорщиков провинций, это выглядело бы менее оскорбительно. И ответ возмущенных магистратов не заставил себя ждать.

«Преторы Брут и Кассий — консулу Антонию. Приветствуем тебя. Мы счастливы, если ты здоров[111]. Письмо твое мы прочитали; оно вполне соответствует твоему же указу[112]. Ты повторяешь все те же угрозы и все те же оскорбления, недостойные такого человека, как ты, когда он обращается к таким людям, как мы. Вспомни, Антоний, ведь мы ни разу не допустили по отношению к тебе ни оскорблений, ни подстрекательств. [...] Ты уверяешь, что вовсе не корил нас ни за то, что мы якобы вербуем отряды, ни за то, что мы требуем предоставить нам средства, ни за то, что мы пытаемся посеять смуту в войсках, ни за то, что мы шлем гонцов за море. Мы верим тебе и считаем это утверждение доказательством твоих добрых намерений. Что касается нас, то мы решительно отрицаем все вышеперечисленное. И мы находим странным, что ты, не упрекая нас во всех этих неблаговидных действиях, попал под власть слепого гнева и обвиняешь нас в смерти Цезаря[113]. Подумай, и ты поймешь, насколько недопустимо, чтобы из любви к согласию и свободе преторы особым указом отказались от своих прав. Подумай, должен ли консул по этой причине воззвать народ обернуть против них оружие.

Не льсти себя надеждой, что тебе удастся нас запугать. Не в нашем характере и не в наших привычках гнуться под действием страха. И не тебе, Антоний, отдавать приказы людям, которые подарили тебе свободу. Если бы мы считали, что есть веские причины к развязыванию гражданской войны, твое письмо нас не остановило бы. Свободное сердце не подвластно угрозам. Ты ведь знаешь, что нас невозможно принудить к чему бы то ни было, значит, ты намеренно принимаешь грозный вид, чтобы другие подумали, будто наша осторожность — следствие испуга. Вот как нам это видится.

Нам хотелось бы, чтобы ты жил окруженный почестями и почитанием в свободной республике. Мы не ищем ссоры с тобой. Но твердо заявляем: мы гораздо больше дорожим свободой, нежели твоей дружбой. Поразмысли хорошенько и реши, что ты хочешь сделать и что ты можешь сделать. Не думай о том, как долго прожил Цезарь — подумай лучше, как недолго он царствовал.

Молим богов внушить тебе решения, спасительные и для общего блага, и для тебя самого. Если же ты пойдешь иными путями, желаем, чтобы они не оказались более пагубными, чем те, что требуют честь и спасение отчизны.

Будь здоров.

Писано накануне нон секстилия»[114].

Вот теперь настала пора отбывать в изгнание, чтобы вернуться с оружием в руках.

Брут, держась побережья, медленно продвигался к югу. Он все еще оттягивал момент разлуки. В Велии он решил, что все-таки пора расстаться с Порцией — из-за удушающего зноя дальнейшее путешествие стало бы для нее непереносимым.

Дочь Катона, достойная имени своего отца, до последней минуты держалась стойко, скрывая снедавшую ее печаль. В Велии, в доме, где Марк поселил жену, отправляясь дальше, оказалась редкой красоты картина, изображавшая сцену из Илиады — прощание Гектора с Андромахой. Сын троянского царя собирается на войну. Он протягивает руки, чтобы обнять маленького сына, но ребенок пугается, видя отца в боевом шлеме, и тогда Гектор снимает с головы шлем и старается рассмешить ребенка, поигрывая султаном. На них обоих смотрит Андромаха, и сквозь слезы на ее лице проступает гордость.

Порция хорошо знала, что история Андромахи закончилась вдовством и рабством. И потому она не сумела сдержать рыданий, в последний раз обнимая Марка. Сын Порции Бибул, которого отчим брал с собой, радовался предстоящему путешествию и не понимал, отчего так горько плачет мать.

Неизвестно, как долго длилось бы это скорбное прощание, если бы присутствовавший здесь же друг Марка Ацилий не начал декламировать вслух знаменитый отрывок из Гомера, в котором Андромаха умоляет Гектора не покидать ее.

Брут посмотрел на залитое слезами лицо жены:

— Я не стану повторять перед Порцией то, что Гектор сказал Андромахе. Он велел ей заняться домом и присмотреть за служанками и не мешать мужчинам исполнить свой воинский долг. Не стану, потому что, если женская слабость не позволяет Порции совершать подвиги, посильные мужчинам, готовностью послужить родине она поспорит с любым из нас.

Порция медленно подняла голову. Глаза ее были сухи. Ни слова не говоря, она освободилась из объятий Марка и выпрямила спину. Так же молча она провожала его взглядом, пока он шел к дверям. Из суеверного страха перед дурной приметой Марк ни разу не оглянулся назад, чтобы запечатлеть в памяти высокую стройную фигуру, закутанную в белую столу — излюбленную одежду римских женщин, верных обычаям прежних времен.