"Пир плоти" - читать интересную книгу автора (МакКарти Кит)Часть третьяГудпастчер сидел за маленьким кухонным столом возле окна. Начинался рассвет. Но его глаза, затянутые пленкой, не видели первых лучей восходящего солнца. Ресницы Гудпастчера были залеплены желтой слизью, которая сочилась из уголков его глаз. Кожа на его щеках обвисла и отливала маслянисто-шафрановым блеском, руки мелко дрожали. Он был не в состоянии уснуть — уже третью ночь Гудпастчер не подходил к своей импровизированной постели из старого грязного спального мешка и такой же грязной подушки. Со всех сторон Гудпастчера окружала тишина, звеневшая в его ушах, как приговор. Он давно ничего не ел — сколько именно времени, он не смог бы сказать. Лишь изредка, не отдавая себе в этом отчета, он пил воду. Все потребности организм удовлетворял, руководствуясь простейшими инстинктами, ибо мозг его был занят другим. Но занимала его целиком и полностью отнюдь не какая-то сверхсложная проблема — это было обыкновенное горе. Он горевал об оставившей его жене и о том, что с ее смертью его жизнь сделалась пустой. О том, что она ушла, не дав ему прощения. О том, что он совершил. В голове Гудпастчера беспрестанно крутился один и тот же вопрос: «Почему я не сказал ей?» Он чувствовал, что если бы он рассказал ей все и дал возможность простить его, то сейчас был бы в состоянии перенести утрату. Иногда ему приходила в голову мысль, не сон ли все это, но он гнал эту мысль прочь, не доверяя ей, и та пряталась, сжавшись в комок, где-то в соседней комнате. Гудпастчер отвернулся от окна, но тоже чисто инстинктивно: он был не способен на осознанные действия. Оглядывая кухню, он замечал отдельные вещи, каждая из которых существовала сама по себе, но никак не была связана с другими. Он видел плиту, холодильник, буфет и умывальник, но не видел кухни. Он попытался сосредоточиться, но не смог этого сделать, как будто разум медленно покидал его вслед за женой. — Господи, умоляю тебя!.. Это было наказание. Он пришел к этому заключению, и оно стало неотвратимой реальностью. Осознав это, Гудпастчер почувствовал облегчение и резко выпрямился на стуле. Но почему он не может плакать, почему не может забыться в своем чувстве потери? Неожиданно ему показалось, что жена в соседней комнате, что ее округлая фигура в халате бесшумно скользит по паркету, излучая, как всегда, тепло и утешение. Он резко поднялся и направился к двери. Никого. По-прежнему никого. Он издал полувздох-полустон, прислонившись головой к дверному косяку. Все как всегда. Только призрак, воспоминание, мучительная мысль. Он знал, что она здесь, но не мог ни увидеть ее, ни услышать. Возможно, она пыталась вступить с ним в контакт, сказать ему, что он прощен, но как он мог узнать это, если не видел ее? Эта безвыходность сводила его с ума. Он был не в состоянии даже заплакать. Если бы только он мог увидеть ее, то поговорил бы, объяснил, что произошло, почему он сделал то, что сделал. В дверь постучали, но он понял это лишь после того, как стук прекратился. Что означал этот звук? Он требовал от него каких-то действий? Спустя некоторое время он осознал его смысл и вышел в переднюю. Что-то неясное маячило за матовым стеклом входной двери. До Гудпастчера не сразу дошло, что это человеческое лицо. И вдруг Гудпастчер проникся убеждением, что это Дженни. Она пришла наконец… Он распахнул дверь, уже готовый рассмеяться, заплакать и обнять ее. Вместо жены он увидел какую-то толстую женщину в трикотажной фуфайке и рейтузах, туго обтягивавших ее обширные формы и, казалось, готовых вот-вот лопнуть. Лицо гостьи выражало беспокойство, которое, едва лишь Гудпастчер распахнул дверь, сменилось облегчением. — Мистер Гудпастчер! С вами все в порядке? Он был настолько разочарован, что потерял всякое ощущение времени и пространства и не мог понять, где он и что с ним происходит. Он молча уставился на женщину. Она его знала. Он тоже знал ее? Возможно. — Я уже начала тревожиться, — проворковала миссис Белл. — После такого несчастья с вашей женой… Мало ли что… Я сказала Дику: «Надеюсь, с мистером Гудпастчером ничего не случилось. Я уже три дня не видела его». Что она сказала? Упомянула Дженни. Слова улетучивались прежде, чем он успевал понять их смысл. — Это ничего, что я постучала? Просто хотелось удостовериться, что с вами все в порядке. Может быть, вам что-нибудь нужно? Нам с Диком ничего не стоит сбегать в магазин. Он не понимал, о чем она спрашивает, но уже мотал головой. Он потянул на себя дверь, и та стала закрываться. Миссис Белл, изогнувшись, насколько это позволяла ее тучная фигура, пыталась заглянуть во все сужавшуюся щель. — Вы действительно хорошо себя чувствуете? — спросила она еще раз, но тут Гудпастчер со щелчком захлопнул дверь, отгородившись тем самым и от назойливой соседки, и от ее бесполезных вопросов. Он все же выглядит плохо, решила она, но по крайней мере жив. Миссис Белл слегка пожала плечами. Некоторым людям просто невозможно помочь. Во всяком случае, теперь никто не сможет упрекнуть ее в том, что она не пыталась этого сделать. Гудпастчер прислонился к двери и закрыл глаза. Только теперь до него дошло, что это одна из соседок, хотя он никак не мог вспомнить ее имя. Она говорила что-то о его жене… Наверху раздался чей-то голос. Он открыл глаза. Голос звучал в действительности или ему только показалось? — Дженни! — крикнул он. — Это ты? Никакого ответа. Он вздохнул. Сколько раз уже он пытался поймать призрак! Он вернулся в гостиную и сел за стол, за которым они провели столько времени вместе. Почему ему так упорно отказывают в прощении, не дают ни единого шанса? Почему она бросила его? Почему он даже не может плакать? Эти горестные вопросы все с большей силой кричали в его мозгу. Если бы только заплакать! Больше ему ничего не нужно. Опять какой-то звук, на этот раз в кухне. — Дженни? Он встал и вышел на кухню, хотя заранее знал, что там пусто, там нет ни Дженни, ни места для него. Может быть, она мучит его за то, что он сделал? Его мозг отказывался в это верить. И тут совершенно неожиданно он осознал правду, и решение пришло само собой. Дженни зовет его. Кричит, чтобы он присоединился к ней, и тогда она простит его. Конечно! Она ушла из этой жизни, но она видит, как он несчастен, и жалеет его. Она хочет, чтобы его страдания прекратились и он снова был бы счастлив. А главное, она хочет, чтобы он был вместе с ней. Теперь он знал, что делать. С целеустремленностью, которой он был лишен все последние дни, Гудпастчер поднялся наверх и принялся рыться в ящиках серванта в поисках карандаша и бумаги. Найдя их, он сел за стол и начал писать. За этим занятием он провел целых два часа, но так и не смог поведать бумаге ничего вразумительного. Монстр, прятавшийся внутри его, не желал сидеть спокойно и был слишком страшен, чтобы можно было взглянуть на него незащищенным взглядом. Как ни старался Гудпастчер изложить на бумаге все, что случилось с ним, слова не давались ему, не складывались в предложения. Десять раз он принимался писать заново, и все время бумага фиксировала лишь обрывки фраз. Гудпастчер никогда не ладил со словами. Те приходили к нему медленно, нехотя, вели себя предательски, то и дело подстраивая ловушки. Только на свои руки он мог положиться, они придавали смысл и достоинство его существованию. В конце концов Гудпастчер сдался. Он посмотрел на исписанные листки, понимая, что они не в состоянии передать то, что накопилось у него на душе, но ничего другого у него все равно не получится. Отыскав конверт, он дрожавшей рукой накорябал на нем адрес доктора Айзенменгера. Затем вложил в конверт исписанные листки и запечатал. Только тут он вспомнил, что в его доме нет ни одной марки. Ситуация была комической, но Гудпастчер был не в состоянии смеяться. Он начал рыться во всех буфетных ящиках, в фарфоровых вазочках на камине, в карманах курток и пальто, но нигде ни одной марки не было — ни новой, ни старой, ни первого, ни второго класса. Эта неудача, незначительная сама по себе, привела его в ярость, потому что она как нельзя лучше символизировала всю его загубленную жизнь. Он уже готов был в остервенении скомкать конверт и выбросить его в мусорное ведро, но тут вдруг услышал, как в соседней комнате скрипнула половица. Он вскинул голову, глаза его расширились, превратившись в две темные дыры на лице, обведенные белым ободком. — Дженни? — воскликнул он жалобно. Послышалось рыдание. Сначала Гудпастчер подумал, что это плачет он сам, но затем вдруг понял правду. Он встал и чуть ли не бегом направился к двери. — Дженни? — войдя в кухню, позвал он опять, но там по-прежнему никого не было. Мгновение он стоял, уставившись в пустоту и прислушиваясь к голосу жены, но не слыша его. Затем он заплакал. Вернувшись в гостиную, он взял со стола конверт, не заботясь больше о том, услышит ли кто-нибудь его мольбы. Он положил конверт на столик в передней возле гордо демонстрировавшего свое уродство фаянсового горшка — «Сувенира из Ярмута». Именно сюда они с Дженни всегда откладывали письма, предназначенные к отправке. Они сидели в том же кафе, та же официантка все так же небрежно обслуживала их, и та же музыка порхала между столиками. Казалось, что магнитофонная лента так и крутится с тех пор, не останавливаясь и не обращая внимания, слушают ее или нет. Все это создавало ощущение вечности, но вечности недоброй, с похоронным оттенком. Музыка была бесконечна, а из отношений между Еленой, Джонсоном и Айзенменгером что-то, несомненно, ушло навсегда. Елена выглядела неважно, словно какой-то недуг овладел ею, превратив эту красивую женщину во вместилище болезнетворных микроорганизмов. У Джонсона вид был тоже усталый, но хотя бы не подавленный. Он, правда, еще не знал того, о чем Айзенменгер сообщил накануне Елене. — Расскажите ему, — меланхолично то ли попросила, то ли потребовала Елена. Официантка посмотрела на них — вернее, на то, что было у них на столе, — увидела, что кутить эти клиенты не собираются, и удалилась. Сегодня они отказались от вина и ограничились одним только кофе. Когда Айзенменгер в двух словах изложил версию Беверли Уортон, Джонсон недоверчиво произнес: — Это просто невероятно. Ни в какие ворота не лезет. Елена кивнула, соглашаясь, но Айзенменгер возразил: — Но как вы можете доказать, что она не права? — А она может доказать свою правоту? — Боб, у нее все-таки есть свидетель. — Которого она подкупила. — Вы же прекрасно понимаете, что факт подкупа мы уж точно не докажем. — Оставим в покое Билрота, — перевел разговор на другую тему Джонсон. — Вы-то сами, Джон, верите, что убийство — дело рук Рассела? — Это, конечно, возможно… — начал Айзенменгер после небольшой паузы. — Но? — Но я не думаю, что это он. Джонсон повернулся к Елене: — Беверли Уортон снова взялась за свои штучки. Она манипулирует фактами, стремясь убедить всех, что Билрот участвовал в убийстве, в то время как это почти наверняка не так. И каким бы законченным подонком ни был Рассел, он, по крайней мере, заслуживает справедливого суда. Негодование в голосе Джонсона все нарастало. Елена никогда не видела, чтобы он так горячился. — Но у нас нет фактов в пользу его невиновности, — заметила она. — Только наше мнение. — То же самое можно сказать и в отношении Билрота, — добавил Айзенменгер, чувствуя, что берет Джонсона за горло. — У нас нет ни одного факта в его защиту. Я не верю, что Билрот был убийцей, но не могу более или менее внятно объяснить почему. Вы с Еленой тоже не верите, что он виновен, но лишь потому, что ненавидите Беверли Уортон, а она, со своей стороны, не имеет фактов, чтобы подтвердить свою правоту. И как бы нам ни хотелось оспорить ее утверждение, откуда мы знаем, что Билрот действительно ни причем? В конце концов, он уже однажды был осужден за изнасилование. Елена и Джонсон не верили своим ушам. Женщина посмотрела на Айзенменгера так, будто тот сообщил, что одобряет убийства и изнасилования. Доктор ничем не ответил на ее гневный взгляд, и Елена обреченно опустила глаза. Джонсон открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но тоже сдержался. — Я просто хочу, чтобы вы трезво оценивали ситуацию и представляли, как на нее будут смотреть остальные, — объяснил Айзенменгер. — Не имеет значения, был Билрот насильником или не был, — сказал наконец Джонсон. — Пусть даже он был серийным убийцей. Значение имеет только одно: можно ли доказать, что он совершил именно это убийство. Айзенменгер, не соглашаясь, помотал головой: — Эти юридические формальности уже ничего не значат, Боб. Все зависит от баланса вероятностей, от того, какие из них перевесят. — Значит, мы должны продолжать расследование и сместить баланс в свою пользу. Айзенменгер почувствовал в Джонсоне что-то такое, чего не замечал прежде; ему показалось, что бывшим полицейским движет отчаяние. Он поглядел на Елену, ожидая найти в ее глазах такую же отчаянную решимость, но она сидела с отсутствующим выражением лица. — Мне кажется, что пора перестать использовать труп Никки Экснер в своих интересах, — обронил он. — Что вы хотите этим сказать? — вспыхнул Джонсон. — Разве не этим мы занимаемся? Ковыряемся в ее трупе, чтобы найти факты, которые помогли бы нам достичь собственной цели. Джонсон пребывал в крайнем возмущении, но Елена, как показалось Айзенменгеру, после его слов почувствовала себя не в своей тарелке. Она по-прежнему молчала, в то время как Джонсон произнес оскорбленным тоном: — Не знаю, как вы, Джон, но я взялся за это дело только для того, чтобы восстановить справедливость. Айзенменгеру не хотелось продолжать этот бессмысленный и бесполезный спор. Пусть Джонсон считает, что его мотивы исключительно благородны. Насчет себя самого у Айзенменгера такой уверенности не было. По тому как нахмурилась Елена, можно было предположить, что ее тоже обуревают сомнения. — Ну ладно, — произнес он примирительным тоном, — каковы бы ни были наши конечные цели, похвастаться успехами мы не можем. — Поэтому мы не должны сдаваться. Мы знаем, что Рассел был замешан в этом, — пусть даже полиция не права, утверждая, что убийца именно он. Мы должны доискаться правды. — Но как? — устало спросил Айзенменгер. — У вас есть хоть какой-то план? Возможно, у Джонсона и были какие-то соображения на сей счет, но прежде, чем он успел ответить доктору, Елена тихо сказала: — Это уже не имеет значения. Мы бросаем это дело. Оба мужчины воззрились на нее с удивлением. — Как это? — спросил Джонсон. — Мы не можем бросить его! Она покачала головой: — Я разговаривала сегодня с родителями Билрота. Они настойчиво советуют нам прекратить расследование. — Но почему? Айзенменгер уже начал догадываться почему, но предоставил слово Елене. — Все, что нам удалось, — это опять поднять шум вокруг все тех же вопросов, а результатов никаких. Билрот по-прежнему считается замешанным в убийстве, нам не удалось найти ни одного факта, свидетельствующего об обратном. Его родители уже по горло сыты всем этим. Они хотят спокойно дожить остаток дней и просят оставить все на своих местах. — Но они ведь не платят нам, мы можем заниматься этим делом по собственной инициативе! Просто это надо делать без лишнего шума. — А если нам действительно удастся откопать что-нибудь, тогда что? — спросил Айзенменгер. — Наверняка Уортон не сдастся без боя, а уж она-то умеет поднять шум. — Но если у нас будут доказательства… — Какие? Винтовка в руках со следами пороха или окровавленная одежда? Вы верите, что можно найти действительно неопровержимые улики? Джонсон повернулся к Елене: — Неужели вы в самом деле готовы сдаться? Чувствовалось, что говорить Елене нелегко. Она произнесла, уперев взгляд в скатерть: — Перед тем как я встретилась с Билротами, у меня побывали родители Никки Экснер. Они тоже хотят прекратить расследование, считая, что имя их дочери и так уже достаточно потрепали. Джонсон упрямо набычился, но он видел, что поднять боевой дух Елены ему не удастся, а потому промолчал. Официантка опять закружила вокруг их столика. Зал наполнила музыка Бетховена, на которую никто не обращал внимания. — Итак, — допивая остатки остывшего кофе, подвел черту Джонсон, — на этом все? Закрываем лавочку? — Я не вижу, что еще мы можем сделать, Боб. Я долго размышляла над этим, но мне ничего не приходит в голову. — Но мы не можем позволить Беверли снова выйти сухой из воды! Когда ни Елена, ни Айзенменгер не откликнулись на его призыв, Джонсона охватило отчаяние, которое едва не заставило его рассказать им о том, что произошло с Салли, какую цену он заплатил за это расследование. Схватив Айзенменгера за руку, он произнес: — Ну пожалуйста! Айзенменгер хотя и не понимал, почему это дело так важно для Джонсона, но видел, как тот взволнован, и вспомнил, что этот человек сделал для него в прошлом. — Ну хорошо, — сдался он. — Если вы можете предложить что-то конкретное, я готов попробовать еще раз. Пустота в доме обвиняла его. Едва успев открыть входную дверь, Джонсон почувствовал, как дом бросает ему молчаливый упрек. Он прислушался к этой тишине, и из дальнего угла до его воспаленного слуха донесся тихий плач. Кое-как Джонсон успокоил себя, говоря, что у него просто разыгралось воображение, но вина от этого не стала менее реальной. Салли он навестил в лечебнице еще утром. Жена смотрела на него широко раскрытыми глазами, которые обрамляла тонкая красная линия. Казалось, Салли была до смерти напугана тем, что снова угодила в ловушку, расставленную преследовавшими ее демонами. Должно было пройти несколько дней, прежде чем лекарства начнут оказывать свое действие, пока же оставалось полагаться исключительно на профессионализм психотерапевта. Палата, куда поместили жену Джонсона, была большой и светлой, а медперсонал внимателен и заботлив. У кровати стояла ваза с цветами, переданными друзьями Салли, на столике небольшой стопкой лежали присланные ей открытки. Она была молчалива — настроение, знакомое Джонсону с самых первых лет их совместной жизни. Он провел у постели жены около часа, пытаясь вызвать Салли на разговор, пробудить в ней интерес к чему-нибудь, но ему это так и не удалось. На прощание он поцеловал жену в щеку и почувствовал под своими губами хотя и теплую, но безжизненную кожу. И теперь, вернувшись в их дом, он не только винил себя за то, что затеянное им расследование довело жену до такого состояния, но и досадовал, что все его старания оказались напрасны. Он не мог смириться с тем, что ни его усилия, ни усилия Елены и Айзенменгера ни к чему не привели, что они вынуждены были капитулировать перед нерадивостью и нечестностью полиции, которая, будучи коррумпированной чуть ли не снизу доверху, сама попирала закон. Эта несправедливость разъедала сознание бывшего сержанта, словно кислота. Джонсон убеждал себя, что им движут лишь высшие соображения, стремление докопаться до истины, но в глубине души он понимал, что это не совсем так. Айзенменгер считал, что они с Еленой прежде всего хотят отомстить Беверли Уортон. Джонсона позиция доктора возмущала, и он ни за что не желал признавать это, однако в нем постепенно крепло подозрение, что он просто обманывает самого себя. И вот теперь бывший сержант полиции Боб Джонсон стоял в гостиной, глядя сквозь окно на садик перед домом. Это был хороший район, и люди здесь жили в основном хорошие, они любили жизнь, были доброжелательны и неравнодушны к чужому горю. И он не был равнодушным. В том-то и беда — он слишком неравнодушно ко всему относился. Чертов Айзенменгер! Почему ему непременно потребовалось высказывать вслух то, о чем правильнее было бы даже не думать? Да, он хочет, чтобы Беверли Уортон потерпела крах. Ну и что? Почему высокие помыслы не могут сочетаться с небольшой долей личного удовлетворения? Почему он не имеет права радоваться ее неудаче? И вовсе он не «использует» убийство этой Экснер в своих целях — по крайней мере, не больше, чем всякое расследование «использует» совершенное преступление. Доктора точно так же «используют» болезни, пожарные — пожары, адвокаты — нарушения закона. Что с того, если в ходе расследования он постарается добиться чего-то, нужного не только ему, но и всем тем, кого Беверли растоптала и уничтожила на своем пути к должности старшего инспектора? Но как бы то ни было, а следовало признать, что дело его, судя по всему, безнадежно. Ни у него, ни тем более у Елены и Айзенменгера не было никаких полномочий продолжать расследование, да и как его продолжать — тоже неясно. Джонсон глубоко вздохнул и отвернулся от окна, но все вокруг продолжало напоминать ему об отсутствии Салли. Находиться дома он был не в состоянии. Пить ему не хотелось, и он решил наведаться в торговый центр — может быть, купить что-нибудь для Салли. Там он встретил Олпорта, который в разговоре вдруг вскользь упомянул о самоубийстве Гудпастчера. Впервые за последние несколько недель Шлемм получал подлинное удовольствие от кофе с печеньем. Только что у него состоялся телефонный разговор с одним из членов совета Королевского колледжа, и хотя тот ничего не обещал декану медицинской школы, но прозрачно намекнул на то, что в колледже рассматривается кандидатура Шлемма на должность ректора. И теперь, вгрызаясь в песочный корж, декан довольно улыбнулся. Эта чертова шумиха вокруг злополучного происшествия в музее не сказалась, по крайней мере, на его собственной репутации. Зато на репутации школы она сказалась, и еще как. Это доставляло Шлемму немало хлопот. Слава богу, полиция оказывала ему поддержку. Главный констебль регулярно отзванивался и держал декана в курсе расследования. Он сообщил о том, что произошло между Расселом и Либманом, о роли Рассела в убийстве Никки Экснер. Все это, конечно, добавило Шлемму седых волос, но не столько эти неприглядные факты сами по себе, сколько то, что они могут стать достоянием гласности. Однако полиция тоже не была заинтересована в излишней шумихе вокруг убийства в медицинской школе. В ходе переговоров с деканом было, в частности, решено, что не стоит акцентировать роль Рассела во всех этих событиях. Главный констебль не сомневался, что Билрот все же участвовал в изнасиловании, убийстве и, возможно, шантаже, и придание имени Рассела гласности могло лишь замутить абсолютно ясную картину происшествия. Конечно, тот факт, что профессор пытался убить Либмана, никто не игнорировал, но полицейские, бывшие свидетелями той автомобильной катастрофы, не исключали, что это был случайный наезд. Выслушав главного констебля, декан согласился с ним во всем. Безусловно, он покрывал своего подчиненного, но цель, по его мнению, оправдывала средства. Труднее было с прессой. В течение нескольких дней после автомобильной гонки, устроенной Расселом, Шлемму беспрестанно звонили и даже недвусмысленно намекали, что выдвинутая полицией версия вызывает большие сомнения. Автомобиль Рассела потерпел аварию сразу после того, как был сбит Либман, и недалеко от этого места. Напрашивался вывод, что одно происшествие связано с другим. А поскольку оба пострадавших работали в музее, то неудивительно, что все эти бумагомараки протягивали от них ниточку к убийству Никки Экснер. А затем последовала новость и вовсе оглушительная: Рассел обвиняется в убийстве Экснер и в попытке убийства Либмана. Публика неистовствовала, декан пребывал в полнейшей растерянности, однако стойко отражал атаку за атакой, с чрезвычайной любезностью отказываясь выдавать и тем более комментировать какую-либо информацию. Сотрудникам школы ничего не известно, со всеми вопросами следует обращаться в полицию. Постепенно звонки становились все реже и в конце концов прекратились вовсе. Оставался вопрос, что делать с отделением гистопатологии и, разумеется, с проклятым музеем. Поскольку в отделении не осталось специалистов достаточно высокой квалификации, наиболее ответственная работа была временно распределена между гистологическими подразделениями городских больниц. Декан поручил отделу по работе с персоналом дать объявление об открывшейся вакансии, а сам вместе с членами ученого совета начал подыскивать кандидатуру на должность главы отделения. Правда, Рассела официально еще не признали виновным, однако никто из членов научного сообщества не желал иметь в своих рядах подобного типа. Возможность снова пригласить Айзенменгера даже не приходила декану в голову. Решить вопрос с музеем было еще труднее. Первым побуждением Шлемма было закрыть музей навсегда — он вызывал у всех чересчур мрачные и неподобающие ассоциации. Однако ученый совет выступил против столь крутых мер, и Шлемм, человек по натуре осторожный, согласился с ним. Его коллеги из других учебных заведений также были единодушны: музей слишком почтенное и значительное учреждение, чтобы терять его из-за каких-то «непотребных выходок», как выразился один из ученых мужей. Однако это достойное всяческих похвал решение влекло за собой новые затруднения. Кто будет работать в музее и руководить им? Не было ни директора, ни помощников куратора, ни самого куратора. Гудпастчер (или Гринпастчер? — не важно) на днях покончил с собой. Услыхав эту новость, декан едва не упал со стула: неужели еще один крутой поворот в этом мерзопакостном деле? Но главный констебль в очередной раз сыграл роль утешителя: у куратора намедни умерла жена, и тот просто не вынес одиночества. Он не оставил записки, но самоубийцы часто так делают. Никаких подозрительных обстоятельств не выявилось. Прежде всего требовалось найти нового директора. Наиболее очевидным кандидатом декану представлялся Гамильтон-Бейли. Профессору, похоже, удалось справиться со своими проблемами, и он вернулся к работе. Тем не менее Шлемм не был до конца уверен в правильности своего выбора. Он позвонил Ирене Гамильтон-Бейли — отчасти с целью прояснить вопрос о психическом состоянии ее мужа, отчасти для того, чтобы сказать, что выполнил ее просьбу. Шлемм выразил удовлетворение, узнав у нее, что дела профессора, вне всякого сомнения, налаживаются, но с еще большим удовольствием выслушал ее горячую благодарственную речь. Декан пожаловался Ирене, что уход Айзенменгера крайне осложнил и без того непростую ситуацию в школе, и подчеркнул, что имя профессора Гамильтона-Бейли ни разу не упоминалось в связи с убийством. — Дэниел, я очень благодарна вам за это. «Насколько благодарна?» — подумал он, хотя тон женщины намекал, что за ответом далеко ходить не придется. Шлемм помедлил, раздумывая, хочется ли ему хвататься за эту возможность, чтобы разжечь из искры уже потухшее было пламя. — Нам, наверное, надо встретиться, Ирена, — забросил он удочку. — Уже столько времени прошло. Ирена придерживалась точно такого же мнения. Однако, повесив трубку, Шлемм задумался, так ли разумно отдавать музей в руки Гамильтона-Бейли. Руководство музеем потребует много времени, выдержки, концентрации сил и внимания. Справится ли профессор с этой обременительной обязанностью, пусть даже он вновь стал работоспособен? Одной из важнейших задач была проверка происхождения и аутентичности препаратов — чрезвычайно тонкое и сложное дело. И еще эта связь Александра с Никки Экснер… В конце концов декан решил, что прежде всего имеет смысл поговорить с самим кандидатом, и пригласил его к себе. Гамильтон-Бейли выглядел, конечно, уже лучше, но вряд ли мог служить образцом физического совершенства. Поколебавшись, он тем не менее довольно охотно принял предложение декана. По правде говоря, Шлемма даже несколько покоробила столь сдержанная реакция профессора, но отступать было поздно. Несколько утешало декана то соображение, что выбора у него, собственно, и не было. Джонсон позвонил Айзенменгеру и назначил ему встречу возле дома Гудпастчера. Сам он сразу же поехал туда и, прибыв раньше патологоанатома, стал ломать голову над тем, что же им, собственно говоря, делать дальше. Он не успел проанализировать свои мысли и понять, почему он считает самоубийство куратора столь важным событием и зачем ему непременно надо пробраться к нему в дом. Так или иначе, Джонсон был здесь, и перед ним стояла чисто практическая задача: как выполнить задуманное. Дом был пуст. Бывший сержант окинул взглядом соседние дома. Возможно, у кого-то из их обитателей и имелись ключи от жилища Гудпастчера, но Джонсон вовсе не горел желанием стучаться во все двери подряд и излагать всякий раз одну и ту же выдумку, объясняя, зачем ему понадобились эти чертовы ключи. Но в таком случае оставалось только идти на взлом. Он посмотрел вдоль улицы в ту и другую стороны. Айзенменгера не было. Наступив на горло преклонению перед законом, укоренившемуся в нем за годы безупречной службы в полиции, Джонсон решил, что медлить нельзя. Им овладело нетерпение. Взламывать парадную дверь было бы по меньшей мере неразумно — слишком много соседских окон выходило на нее, отражая в себе затянутое облаками небо. Другое дело черный ход. Его скрывали заросли густого и высокого кустарника, что давало Джонсону возможность совершить преступное деяние незаметно для посторонних глаз. Поковыряв в замке перочинным ножом, через десять минут он уже был на кухне. Вонь в доме стояла невыносимая. За несколько недель, прошедших с того дня, как миссис Гудпастчер увезли в больницу, здесь воцарились упадок, запустение и печаль. Смерть хозяина и его быстрое разложение не добавили атмосфере свежести. И хотя тело унесли, отчаяние, казалось, разъедало дом; ощущение этого было настолько острым, что Джонсон даже пожалел, что вошел сюда. Но вошел так вошел. Что дальше? Бывший сержант огляделся. Грязная посуда на столе; все покрыто тонким слоем городской пыли; у двери в прихожую — шлепанцы Гудпастчера и мешочек с рукоделием его жены. Еще даже не приступив к обыску, Джонсон почувствовал себя подонком. Он прошел в переднюю, стараясь не приближаться к двери с матовым стеклом и валявшимися рядом с ней письмами. Со стены, поблескивая грязным стеклом, на Джонсона поглядывал старенький барометр; на столике рядом с сувениром из Эйвона стоял небольшой телефонный аппарат. В передней мелькнул отблеск подъехавшего автомобиля. Джонсон осторожно приоткрыл дверь. Айзенменгер. Когда тот вылез из машины и начал оглядываться по сторонам, Джонсон рискнул и шепотом позвал патологоанатома. Затворив за собой дверь, Айзенменгер спросил с насмешливым любопытством: — Наверное, мне лучше не спрашивать, как вы сюда попали, Боб? — Если нас застукают… — Давайте постараемся, чтобы этого не произошло. — Доктор огляделся и тоже сморщил нос из-за наполовину реального, наполовину воображаемого зловония. — Что мы ищем? Джонсон в ответ лишь пожал плечами. — Тогда с чего начнем? Справа от них была гостиная, и они осторожно зашли туда, сознавая, что занавески на окнах тюлевые, а глаза у соседей — как и у всех соседей на нашей прекрасной планете — очень зоркие. И без того мрачная атмосфера дома теперь казалась им еще более невыносимой. Джонсон не мог избавиться от ощущения, что он в своих больших грязных ботинках вторгся в чужую жизнь. В этой комнате, где беспорядочно и безмолвно сгрудились старые сувениры и украшения, рождественские открытки и фотографии с запечатленными на них свадьбами и праздничными сборищами, непрошеные гости особенно остро чувствовали себя грабителями. Джонсон опять вспомнил слова Айзенменгера о том, что они питаются мертвечиной. Но тут он бросил взгляд на фотографии и моментально забыл о самобичевании. — Так-так, — протянул он, осторожно взяв в руки самую большую из них — стоявшую в центре. Он протянул фотографию Айзенменгеру, который вопросительно поднял брови: — Кто это? — Джеймс Пейнет. Бывший преподаватель медицинской школы и бывший сержант полиции продолжили поиски в дальних комнатах. Всюду царили тишина, убожество и печаль — ни одного светлого пятна, ничего, намекавшего на какие-либо возвышенные устремления хозяев. Да и каких хозяев?.. Джонсон с Айзенменгером копались в том, что осталось от двух жизней: раскрывали шкафы, выдвигали ящики, осматривая каждую вещь. Айзенменгер наткнулся на связку счетов — все они были оплачены; Джонсон просмотрел пачку старых рождественских открыток. — Где он повесился? Этого Джонсон не знал. — Кажется, в одной из спален, на крюке от люстры. Айзенменгер перебрался на кухню, Джонсон принялся рыться в серванте, просматривая старые фотографии, счета и документы, которые теперь не представляли никакой ценности. Ни тот, ни другой не обнаружили ничего интересного. Затем Айзенменгер поднялся наверх, а Джонсон минут через десять вышел в прихожую. Если бы у его матери не было такой же привычки, как у покойного хозяина этого дома, он прошел бы мимо, как и Айзенменгер. — Джон! — позвал он доктора. Профессор Гамильтон-Бейли сидел в своем кабинете, досконально им изученном и обжитом за долгие годы работы в школе. Теперь, когда вся эта история наконец закончилась, он пытался обрести прежнее спокойствие и уверенность в себе. Отчасти ему это удалось, но в глубине души профессора анатомии осталось ощущение, что все это неправильно. Он вернулся к «Анатомии» Грея и своим заброшенным научно-педагогическим обязанностям, но выполнял их с каким-то страхом и чувством подавленности. Впереди маячило что-то темное и неясное — то ли отражение недавнего прошлого, то ли предвидение будущего. А Шлемм к тому же хочет, чтобы он занимался еще и музеем. Гамильтона-Бейли весьма удивило это предложение декана, и он никак не мог решить, соглашаться ли на него. С одной стороны, у Гамильтона-Бейли не было ни малейшего желания взваливать на себя дополнительные обязанности, но, с другой, нельзя было сбрасывать со счетов возможность, хотя и небольшую, что кто-нибудь другой, заняв это место, что-либо да и обнаружит… При одной мысли об этом профессору становилось худо. Все тот же вечный паук над его головой так же тупо пялился все в то же пространство. И теперь, приняв предложение декана и взирая на гору накопившейся корреспонденции, Гамильтон-Бейли спрашивал себя, правильно ли он поступил. Тяжело вздохнув, он принялся разбирать письма, брошюры и буклеты. Они снова встретились, но на этот раз в квартире Елены. Первое, что подумала хозяйка, — может быть, они все-таки не такие уж бестолочи, как заговорщики-неудачники из дешевой криминальной комедии. Но у Елены за все это время накопилось много работы — настоящей работы, как она ее теперь называла, — и она сомневалась, что продолжение расследования даст хоть какой-нибудь результат. — Что у вас опять? — спросила она тоном уставшей учительницы, которую нерадивые дети оторвали от серьезного дела. Айзенменгер дал Джонсону знак начинать рассказ. — Гудпастчер, куратор музея, покончил с собой. — Я знаю. Из-за жены. — А вот и нет. После этих слов в Елене начал пробуждаться уже угасший было интерес к этому делу. — Не из-за жены? — Мы с Джоном побывали в его доме и нашли на камине вот это. — Бывший сержант протянул ей фотографию в медной рамке с надписью «Джем». — По-моему, я с ним незнакома. — Джем — это Джеймс Пейнет, сын миссис Гудпастчер и приемный сын куратора. Тут уж Елена напрочь забыла о своей работе. — Тот студент-медик, который хотел покончить с собой из-за Никки Экснер? — Да. — Серьезный мотив, — сказала она задумчиво. — Но у Пейнета ведь есть алиби? — Помолчав, она добавила: — Как и у обоих Гудпастчеров. — Но и это еще не все, — сказал Джонсон, кивнув Айзенменгеру. Тот достал фотокопии предсмертной записки куратора. — Это было в конверте, который мы нашли у Гудпастчера. Конверт был адресован мне, — очевидно, он хотел отправить его по почте, но что-то помешало. Все это довольно бессвязно и маловразумительно, но кое-что можно понять. Елена бегло просмотрела листки. Почерк у Гудпастчера был отвратительный, а о правилах грамматики он вообще имел самое отдаленное представление. На некоторых страницах было всего по одной фразе, причем более или менее связных среди них практически не было, а то, что Елене кое-как удалось разобрать, представлялось ей одновременно фантастическим, бессмысленным и непонятным. Елена подняла голову. — Вы считаете, что это признание? — Да, хотите верьте, хотите нет. — Но это бред, в общем-то, — с сомнением сказал Джонсон. — Какие-то бессмысленные отрывки. — Да, конечно, изложено весьма бессвязно, но тем не менее объясняет то, что произошло. Если не пытаться воспринимать слова Гудпастчера с точки зрения логики, то многое сразу станет понятным. Почти все им написанное соответствует тому, что мне известно. Елена отложила фотокопию письма. — Может быть, будет лучше, если вы изложите все своими словами? — Дженни — это жена Гудпастчера. В тот вечер, когда было совершено убийство, у нее был удар, кровоизлияние в мозг. Судя по всему, это случилось около десяти часов. Он, естественно, вызвал «скорую», и пока ждал ее, кто-то позвонил ему по телефону и велел немедленно прийти в музей. — Профессор, — вставил Джонсон. — Но кто из профессоров? — спросила Елена. — Не зная этого… — К этому мы вернемся чуть позже, — ответил Айзенменгер. — Гудпастчер пишет, что его вызвали и заставили что-то делать. Он отправился в музей, но только после того, как проводил свою любимую Дженни в больницу. Каким бы срочным ни было дело, ради которого его вызвали, — а оно было крайне срочным, — на первом месте у него была жена. Когда куратор добрался до музея, Никки Экснер уже была мертва. По всей вероятности, в этот вечер она занималась сексом сначала с Фурнье — для удовольствия, а затем с Билротом — для дела. После этого был оральный секс с Расселом, который запечатлен Либманом на фотографиях. Что произошло дальше, мы в точности не знаем, но можем предположить. Во всяком случае, «профессор» находился в музее вместе с трупом. Девушку задушили, предварительно одурманив наркотиками. Она была беременна, и, чтобы это скрыть, нужно было удалить ее матку и подкинуть другую, хранившуюся в отделении гистопатологии. Очевидно, «профессор» считал, что он отец ребенка, хотя я подозреваю, что его просто обманули. А чтобы скрыть факт удаления матки, «профессор» не нашел ничего лучше, как изрезать труп Никки с ног до головы. Естественно, у него не было желания заниматься этим собственноручно, но не было и такой необходимости, поскольку под рукой был Гудпастчер. — Но почему Гудпастчер согласился в этом участвовать? — задала Елена резонный вопрос. — Потому что у него не было выбора. Я думаю, что «профессору» был известен маленький секрет Гудпастчера, о котором не знала даже его жена. Когда же она умерла, у бедняги, по-видимому, начались галлюцинации. Ему стал видеться ее дух, который, как он подозревал, знает, что он совершил. Очевидно, это и побудило его написать признание и покончить с собой. — А вы знаете, что это за секрет? — с любопытством спросил Джонсон. — Думаю, что знаю, — кивнул Айзенменгер. — Но вернемся к событиям той ночи. Понятно, что Гудпастчер занимался разделкой трупа без особого желания, но только до тех пор, пока не увидел, что это та девушка, которая сломала жизнь его приемному сыну и тем самым причинила горе его жене. — Доктор поднял голову. — Я вчера разговаривал с Пейнетом. Он никогда не был близок с отчимом, но куратор боготворил свою жену, а она в свою очередь боготворила сына. Гудпастчер видел, какое действие оказало на нее горе Джема. И возможно даже, он считал Никки виновницей постигшего ее удара. Когда жена умерла и жизнь его опустела, ненависть к Никки многократно возросла. Помните, что он пишет? «Я видел ее из окна и ненавидел ненавидел ее». Так что, поняв, чье тело ему предстоит резать, он взялся за дело с куда большей охотой. Единственное, на чем он настаивает в предсмертной записке, что в убийстве он не участвовал, — только вскрывал труп. После этого «профессор», похоже, удалился, — очевидно, это зрелище оказалось слишком неэстетичным для его утонченного вкуса. То, что я хочу сказать дальше, — в значительной мере мои предположения, но они, на мой взгляд, соответствуют известным нам фактам. И они, конечно, довольно омерзительны… Он остановился и нерешительно посмотрел на Елену. — Продолжайте, — твердым тоном произнесла она. — Это связано с секретом Гудпастчера, из-за которого он был вынужден идти в музей, несмотря на тяжелое состояние жены, и это объясняет то, что я обнаружил на теле Никки Экснер. Ей, как известно, дали мидазолам и совершили насилие, оставив следы как в области влагалища, так и ануса. Возможно, конечно, что при жизни ей и нравился анальный секс, но взятые мной образцы тканей свидетельствуют о том, что эти следы были оставлены уже после ее смерти. — Вы хотите сказать… — пробормотала Елена, а Джонсон выдохнул: — О господи! — Я думаю, что третьим неизвестным, чью сперму обнаружили в теле у Никки Экснер, был Гудпастчер. По-видимому, он был некрофилом, и «профессор», знавший этот секрет куратора, привлек его к потрошению тела Никки под угрозой разоблачения. Вид у Елены был крайне удрученный, у Джонсона — просто задумчивый. — Насилие над трупом в данном случае было актом мести, — продолжил Айзенменгер, — как и рассечение тела и изъятие матки. После этого он, вероятно, вымылся, переоделся (скорее всего, над Никки он трудился в рабочей одежде, в которой обычно возился с трупами) и вернулся в больницу. Там его, правда, не успели хватиться, но и поклясться, что он не отсутствовал какое-то время, тоже никто не может. Несколько минут все трое молча изучали записи, оставленные Гудпастчером, сравнивая изложенное в них с рассказом Айзенменгера. Первым нарушил тишину Джонсон: — Да, но все-таки который из профессоров это был? — Бедный старина Гудпастчер, — вздохнул Айзенменгер. — Ему, очевидно, и в голову не пришло, что могут возникнуть сомнения относительно личности «профессора». — Но вы-то знаете это? — Думаю, что да, — кивнул Айзенменгер. — Однако в нашем катящемся в тартарары мире ни в чем нельзя быть уверенным до конца. — Что вы хотите этим сказать? — Есть некоторые любопытные обстоятельства, которые позволяют предположить, кто это. Во-первых, склонность Рассела к минету. Установлено, что он уже много лет прибегает к услугам проститутки, но ни разу за все это время не занимался с ней сексом обычным способом. Подтверждением этому служат и сделанные «полароидом» снимки Рассела с Никки Экснер. Возникает вопрос: каким тогда образом Никки могла от него забеременеть? Мне это представляется крайне маловероятным. Во-вторых, в характере Гудпастчера была одна черта, свойственная всем кураторам всех музеев мира: он не любил изменений и даже противился им. Он много лет проработал бок о бок с Расселом — еще с тех времен, когда тот был простым преподавателем. То, что Рассел стал со временем профессором, для Гудпастчера ничего не значило — он по-прежнему называл его доктором. — Значит, вы думаете, что «профессор» — это Гамильтон-Бейли? Несколько секунд Айзенменгер молчал. — Именно так я и думаю, — сказал он наконец. — Хотя, если окажется, что Гудпастчер действительно имел в виду его, это ровным счетом ничего не доказывает. — Почему? — спросила Елена. Ей ответил Джонсон: — Потому что в признании Гудпастчера написано, что «профессор» отрицал акт совершения убийства. Скорее всего, Гамильтон-Бейли будет утверждать, что ее убил кто-то другой — возможно, Рассел. А он лишь воспользовался этим, чтобы устранить свидетельство беременности Никки. — А Рассел, естественно, заявит, что он ни причем, — добавил Айзенменгер. — Иначе говоря, нет неоспоримых улик, доказывающих вину кого-либо из них, — удрученно констатировала Елена. — И мы опять остались у разбитого корыта. — О нет! — возразил Джонсон. — Письмо Гудпастчера разносит в пух и прах все версии Беверли Уортон, сносит до основания все воздвигнутые ею фальсификационные сооружения. Нет ничего, что свидетельствовало бы об участии в убийстве Тима Билрота. И с этой точки зрения мы добились полной победы. Беверли Уортон пребывала в прекрасном расположении духа вплоть до того момента, пока в один прекрасный или, если угодно, ужасный день не наткнулась в служебном коридоре на спину Джона Айзенменгера, который в обществе Елены Флеминг покидал кабинет суперинтенданта. Дойдя до конца коридора, эта парочка начала не спеша спускаться по лестнице к выходу. Уортон сразу заподозрила неладное. Но прошел один день, за ним другой, третий, и все оставалось по-прежнему. В итоге она забыла об этом инциденте. Поэтому она не особенно волновалась, когда суперинтендант вызвал ее к себе, — по крайней мере, поначалу старший инспектор не испытывала и тени беспокойства. Уортон решила, что это связано с делом о педофилии, которое она вела в тот период. К растлителям несовершеннолетних закон был беспощаден, и начальство живо интересовалось ходом расследования и тем, какой отклик оно находит в прессе. Но интерес этот не был уж слишком надоедливым, поскольку расследование продвигалось должным порядком. И сейчас, полагала Уортон, суперинтендант заведет с ней разговор о педофилах, о финансовых затратах или об очередном интимном свидании. Постучав, она подождала ответа. Ждать пришлось долго. Наконец из-за двери прозвучало разрешение войти, но голос, которым оно было произнесено, заставил старшего инспектора насторожиться. — Вы хотели видеть меня, сэр? — спросила она абсолютно спокойно, стараясь тем самым показать, что она ведать не ведает, что послужило причиной вызова к начальству, но, о чем бы ни пошел разговор, она вполне уверена в себе. Лицо Беверли Уортон при этом было абсолютно бесстрастным. Начальник что-то читал, что именно, ей было не видно. Он продолжал читать, словно не заметил ее появления. Не менее трех минут суперинтендант с необычайным интересом знакомился с какой-то бумагой и, лишь заучив ее, видимо, наизусть, поднял глаза на Уортон. Суперинтендант был настолько зол, что даже побледнел. Он молча глядел на нее секунд тридцать, которые текли так медленно, что Уортон показалось, будто сердце ее успело совершить за это время несколько тысяч ударов. — Вы знаете, что это такое? — указал суперинтендант на несколько листов бумаги, которые минуту назад столь увлеченно изучал. Она, естественно, не знала, и вряд ли шеф ожидал от Уортон, что она примется строить догадки на этот счет. Все, что ей оставалось, — это помотать головой и покорно приготовиться к получению нагоняя. — Это было найдено в доме Гудпастчера. По сути дела, это его признание. Хотя подписи нет, почерк засвидетельствован. Здесь описывается его роль в убийстве и осквернении тела Никки Экснер. Об участии в убийстве Билрота здесь не говорится ничего. Перед глазами у Беверли Уортон невольно возникли Айзенменгер и Елена. Сейчас старший инспектор Уортон чувствовала себя так, будто ее ощупывает прокаженный. — Вы разрешите? — Она протянула руку. Суперинтендант брезгливо взял листки со стола и швырнул ей, будто избавлялся от какого-то хлама. Беверли поймала листки и начала их просматривать. Последовало долгое молчание. Она стояла и читала — шеф так и не предложил ей сесть, — а сам он сидел вполоборота к ней, свирепо уставившись в угол. Когда она закончила читать и вернула листки на стол, он повернулся к ней на стуле: — Что скажете? Надо было решать, как вести себя в этой ситуации. Точнее, как, по мнению начальства, она должна себя вести. Предпочтет ли он опять спустить это дело на тормозах или потребует нового тщательного расследования? — Написано очень невразумительно, сэр. Он в ярости схватил записи. — «Она была уже мертвая я только разрезал как он сказал». По-моему, все понятно. А вам нет? — Это означает, что Рассел убил ее и заставил Гудпастчера помогать ему. Но это, в принципе, не противоречит… — Айзенменгер говорит, что это вполне мог быть Гамильтон-Бейли, и приводит достаточно убедительные доводы в пользу этого соображения. Это во-первых. А во-вторых, вы не просто впутали в это дело Билрота, вы целиком и полностью построили свою версию на его участии. — При этих словах суперинтендант принялся размахивать листками перед носом Уортон. — Я что-то не представляю, как можно его сюда присобачить. А вы представляете? В первую секунду она хотела возразить, но секунда быстро прошла. — Нет, сэр, — ответила она спокойно. — Это полный провал, Беверли, с треском. Абсолютное и блистательное фиаско! — Я знаю, сэр, но… — И никакие «но» тут не помогут. Сначала вы говорите, что убийца Билрот, затем — что Билрот и Рассел. А теперь что? Билрот, Рассел, а также, возможно, Гамильтон-Бейли и Гудпастчер? Прямо эстафетная гонка на выбывание! Уортон помолчала несколько секунд, давая начальнику возможность выпустить пар. Затем, дождавшись паузы, произнесла: — Возможно, мы ошиблись, напрямую связав дело Либмана и Рассела с убийством. Но в таком случае вопрос, кто же все-таки ее убил, остается, если, конечно, это «признание» соответствует действительности, а не было внушено воспаленному мозгу одинокого вдовца «свыше». — Вы что, верите в потусторонний мир, инспектор? — фыркнул суперинтендант. Сама последняя фраза и тон, которым она была произнесена, не сулили ничего хорошего. Все это пахло как минимум понижением в должности. Беверли даже слегка запаниковала — это незнакомое для нее чувство оказалось весьма неприятным. — Надо поговорить с Гамильтоном-Бейли, сэр. Многое зависит от того, что он скажет. — Естественно. — Мы ведь так и не знаем, кто именно убил ее. Не исключено, что Билрот… Тут Уортон, к своему ужасу, поняла, что этого имени упоминать не стоило. Начальственный гнев вспыхнул с новой силой. — Я уже по горло сыт этой хренью, Уортон! С Билротом покончено раз и навсегда. Вы совершили ошибку, за которую вам еще придется ответить. А пока надо провести расследование заново, основываясь на признании бывшего куратора музея. Вам ясно? — Разумеется, сэр, — поспешила ответить Беверли, чувствуя, что краснеет и потеет. Она незаметно вытерла ладони о юбку. — И не сомневайтесь, инспектор, я прослежу за ходом расследования. Докладывать, как продвигается дело, будете регулярно и лично мне. — Да, сэр. — Возьмите этот документ и идите. Уортон вышла из кабинета, беззвучно ругаясь последними словами. В коридоре она прислонилась к стене и закрыла глаза. Ее переполняли чувства униженности, стыда и страха, но сквозь их завесу уже пробивались мысли о том, как избежать катастрофы и свести потери к минимуму. Все зависело от того, как будет настроен суперинтендант. Если он успокоится и почувствует себя в безопасности, если будет не прочь покувыркаться в постели с лучшей акробаткой полицейского управления… В конце концов, успокаивала она себя, Билрот был арестован, когда расследованием официально руководил старший инспектор Касл, и формально он обязан отвечать за совершенные ошибки. Уортон стало легче, но ненамного. Когда первый шок отпустил Елену и ей стало ясно, что сообщение Айзенменгера поворачивает расследование в совершенно иное русло, она решила действовать. Первым делом она известила о новостях родителей Билрота (пусть они узнают о том, что их сын невиновен, именно от нее), после чего отправилась домой отпраздновать это событие бутылкой шампанского — не бог весть что, но хотя бы какая-то передышка после длительного неослабного напряжения. Последующие несколько дней она пребывала в приподнятом настроении. Странно, но так замечательно Елена Флеминг не чувствовала себя вот уже много лет. Но когда первоначальное радостное возбуждение улеглось, суровая действительность опять предстала перед ней в истинном свете и оказалась не такой уж радужной. Так ли много им на самом деле удалось? Да, конечно, с Билрота было снято обвинение в убийстве, но этим, как ей представлялось, успехи исчерпывались. Беверли Уортон вменили в вину всего лишь некомпетентность, тогда как вопрос о ее моральных качествах даже не поднимался. Суперинтендант намекнул, что она, возможно, вообще не понесет наказания за ошибку, поскольку официально дело было в руках ее тогдашнего непосредственного начальника. Елена подумала с горечью, что, говоря «возможно», суперинтендант, скорее всего, имел в виду «безусловно». И если Билроты могли порадоваться за своего сына, то боль в сердцах родителей Никки Экснер тысячекратно усилилась, ибо раскрытие правды об убийстве очерняло их дочь дальше некуда. Весь мир отныне знал, что она на самом деле была хитрой интриганкой, закоренелой наркоманкой и проституткой. Фамилия Экснер оказалась втоптанной в грязь, и с сознанием этого им предстояло жить до конца своих дней. Не менее сильно Елену беспокоила мысль о собственных мотивах. Она думала об этом с тех пор, как Айзенменгер впервые открыто затронул этот вопрос. Ее непрерывно преследовал образ стервятников, терзавших тело Никки Экснер. Она гнала этот образ прочь, но он упрямо возвращался. Поэтому домой она вернулась в хмуром настроении, недовольная собой. Прослушивание автоответчика лишь усилило ее хандру. Мистер Мортон интересовался ее самочувствием и спрашивал, как скоро она сможет вновь приступить к работе — он приготовил для нее несколько очень интересных дел. Выключив запись, запечатлевшую доброжелательный, но все же несколько неуверенный голос ее шефа, Елена вздохнула. Ей казалось, что она больше никогда не захочет и не сможет заниматься этой работой. Она подошла к окну и долго стояла, глядя на улицу. Женщиной владело какое-то странное, непривычное чувство, и она никак не могла определить, какое именно. И вдруг Елена с удивлением поняла, что это чувство одиночества. Много лет она жила, не сознавая по-настоящему, что одинока, и, подобно котенку, впервые увидевшему огонь, не догадывалась, что эти яркие, притягательные языки пламени способны причинить боль. Первой мыслью, последовавшей за осознанием, было: Может быть, дело в несбывшихся надеждах? В том, что она ранила своего врага, но не отомстила сполна? Или в том, что она невольно причинила боль тем, кому хотела помочь? Или дело было в Джоне Айзенменгере? Неужели он предал ее? Он это отрицал, но ведь кто-то же предал. Она от всей души надеялась, что это не он, что в его лице она наконец нашла того, кому может доверять. Неожиданно глаза ее увлажнились, и это ее разозлило еще больше. Отвернувшись от окна, она достала платок. Для этого ей пришлось открыть шкатулку, стоявшую на маленьком столике рядом с фотографиями Джереми и ее родителей. — Вот черт, — прошептала она. — Черт, черт, черт! Это была небольшая уютная палата, ее единственное окно выходило в чудесный сад, но окно было зарешечено, а сад находился на территории психиатрической лечебницы. Салли сидела в кресле у кровати и пыталась соорудить «колыбель для кошки» из веревочки, которую она выпросила у медсестры. Салли полностью сосредоточилась на игре, весь окружающий мир перестал для нее существовать. И в первую очередь Джонсон. Ее муж знал, что это одна из лучших больниц и что лечение помогает ей, но это служило ему слабым утешением. Он сидел рядом с Салли уже полтора часа, но все его попытки вызвать жену на разговор разбивались о стену полного равнодушия. Даже известие о том, что дело Экснер закончено, не расшевелило ее. Наконец он решил, что пора уходить, и встал, размышляя, хочет ли Салли, чтобы он поцеловал ее на прощание. В этой напряженной тишине она чуть ли не впервые подняла на него глаза и сказала: — Прости, Боб. На губах ее промелькнула тень улыбки, скорее напоминавшей судорогу, и Салли опустила глаза. Джонсону казалось, что он уже миллион лет не мог вздохнуть. Приоткрыв рот, он издал тихое и радостное «О!», схватил жену за руки и обнял. Она покорно подчинилась, но не ответила тем же — ее руки все еще были покрыты коростой и болели. Он встал на колени рядом с Салли: — Тебе не за что просить прощения, любовь моя. Не глядя на него, она продолжала крутить в руках веревочку. — Мне страшно, — через какое-то время произнесла она. Он не знал, как утешить ее, и решил, что лучше всего сказать правду. — Мне тоже, Салли. Мне тоже. Целую неделю Айзенменгер не общался ни с кем, кроме телевизора и продавщиц в магазинах. Он отказался от попыток связаться с Мари — во-первых, потому, что толку от этого не было никакого, а во-вторых, потому, что просто не знал, что ей сказать. Страх возобновить в каком бы то ни было виде отношения с ней, точнее, страх, что она сама попытается это сделать, парализовал его. Последние поступки жены казались ему теперь менее значительными, а сама Мари становилась все менее реальной. Но дома он чувствовал себя одиноко — хотя это вовсе не означало, что ему не хватает жены. Просто квартира почти целиком была плодом ее дизайнерских фантазий, и теперь бросалось в глаза отсутствие хозяйки. Айзенменгер решил, что имеет смысл переехать — и не только из-за того, что все здесь напоминало о Мари, но и потому, что теперь он оказался безработным. Оставив музей, он испытывал облегчение — не было необходимости вскакивать по утрам и бежать на работу, — но жить на что-то все же было необходимо. Пару раз он пытался дозвониться до Беверли Уортон, но она была недоступна и то ли принципиально не подходила к телефону, то ли круглые сутки проводила на работе. Это его, впрочем, не удивляло и не слишком расстраивало. Больше всего на свете ему хотелось увидеть Елену, но он не мог решиться даже набрать номер ее телефона, боясь, что это положит конец их и без того подпорченным отношениям. Даже образ Тамсин не посещал его — девочка то ли отпустила его навсегда, то ли он сам вытеснил ее из собственного сознания. Ни Джонсон, ни Елена не давали о себе знать, и Айзенменгер решил, что они тоже ушли из его жизни, но как-то в пятницу вечером доктора оторвал от мрачных мыслей звонок в дверь. Открыв ее, он, к своему удивлению, увидел Елену. Она выглядела все так же сурово и настороженно, но факт оставался фактом — Елена Флеминг стояла на пороге его дома. — Елена!.. Заходите. Айзенменгер боялся, что вид у него не слишком элегантный. Его опасения подтвердил взгляд Елены, которым она украдкой окинула его фигуру. Улыбнувшись, будто она не могла себе позволить не соблюдать приличия, Елена прошла в гостиную. — Разрешите ваше пальто. Хотите чаю или кофе? От напитков Елена отказалась, но черное шерстяное пальто согласилась снять. Она присела на диван, доктор опустился в кресло напротив. — Как поживаете? — спросил Айзенменгер, чтобы как-то начать разговор. — Страшно занята. — Есть какие-нибудь новости в деле Экснер? — Гамильтон-Бейли арестован, но отпущен под залог. Он, как и Рассел, отрицает, что убил Никки. Рассел же все еще в больнице, как, кстати, и Либман. Вот и все, что я знаю. — А что слышно о Беверли Уортон? Услышав этот вопрос, Елена сразу замкнулась в себе и нахмурилась. — Никаких изменений. Доктор ничего не ответил, но его молчание только раздуло тлевшее в душе Елены негодование. — Это в высшей степени несправедливо! Даже слепому теперь ясно, что она виновата в смерти Билрота, но на это никто не желает обращать внимания, словно не случилось ничего из ряда вон выходящего. — Но довольно трудно сделать что-либо… — начал было Айзенменгер, но Елена перебила его: — К черту трудности! Речь идет о жизни человека, и смешно говорить, что нельзя ранить чьи-то чувства и причинять людям неудобства. Он уже не в первый раз сталкивался с тем, что попытки успокоить Елену зачастую производили прямо противоположное действие. — В жизни все не так просто и логично, — философски изрек он. — И поэтому мы предпочитаем оставлять все как есть, лишь бы не создавать себе проблем, да? — Да нет, вовсе нет… — Доктор помолчал. — Послушайте, Елена, я ведь не сказал, что одобряю то, что происходит, я просто пытаюсь объяснить. На какой-то миг ему показалось, что она снова набросится на него с упреками, но Елена взяла себя в руки и улыбнулась: — Простите. Просто меня все это так злит… — Да и меня тоже, поверьте. Напряжение, которое было между ними в начале разговора, разрядилось. — Вы знаете, я, пожалуй, все-таки выпила бы чего-нибудь. — Так чай или кофе? — А вина у вас нет? Хочется чего-нибудь покрепче. Но если нет, тоже ничего страшного. — Странное предположение. Есть, конечно. Айзенменгер вышел на кухню за бутылкой, а когда вернулся, Елена, казалось, окончательно успокоилась. — Вы знаете, я ведь, собственно, пришла к вам с одним предложением. Он выжидательно поднял брови. — До моих знакомых дошли слухи о нашем участии в деле Экснер. — Вряд ли эти слухи могли оказаться слишком полными, — улыбнулся он. — Не в этом дело. Недавно слушалось еще одно дело, похожее на это. Женщину уже осудили, но она отрицает свою вину. Сама я еще не ознакомилась с делом, но говорят, что решение суда вызывает большие сомнения. Несмотря на любопытство, первым побуждением Айзенменгера было отказаться. Не желая делать это слишком резко, Айзенменгер спросил: — Так вы больше не занимаетесь делами о разводах и наследстве? — Стараюсь избегать их, — сделав серьезное лицо, ответила она. — Не могу осуждать вас, — улыбнулся доктор. Елена, к его радости, ответила на улыбку. — Я подумала, не согласились бы вы помочь мне в этом деле. Само по себе предложение было соблазнительным, но в голове Айзенменгера моментально всплыли и другие соображения. — Я ведь теперь безработный, Елена, и не могу, к сожалению, руководствоваться, как вы, исключительно энтузиазмом. — Да что вы, клиенты платят! — Тут доктору неожиданно пришла в голову мысль, что Елене очень хочется, чтобы он согласился. — Это состоятельные люди и готовы заплатить разумную сумму. Айзенменгер задумался. Вернуться к судебной медицине было, безусловно, интереснее, чем делать по пять резекций прямой кишки в день. — А что Боб? — Я разговаривала с ним, — нахмурилась Елена. — Он не уверен. Его жена больна, и Джонсон поглощен этим. Айзенменгер все еще колебался, но тут поймал ее чуть ли не умоляющий взгляд. Впервые в отношении этой женщины к нему промелькнуло что-то, что уже никак нельзя было назвать равнодушием. Доктор улыбнулся и, подняв бокал, произнес: — Ну что ж. Почему бы не попробовать? Они чокнулись и выпили, и было видно, как Елена рада. Возможно… — Мы с вами ведь собирались сходить куда-нибудь пообедать, помните? Как раз перед тем, как нас прервали. Она нахмурилась, пытаясь вспомнить. — А, ну да. Ваша подружка. — Бывшая подружка, Елена, бывшая. — Бывшая или настоящая… И не помню, чтобы я поддерживала эту идею, — произнесла она слегка насмешливым тоном. Он подсел к ней на диван. — А я не помню, чтобы вы отвергали мое предложение. — Это правда. — Отпив вина, она поставила бокал. — Я согласна принять это предложение только при условии, что ресторан буду выбирать я. И должна предупредить вас, доктор Айзенменгер, мои вкусы обходятся недешево. Он тоже поставил бокал и придвинулся чуть ближе к Елене. К его радости, она не отодвинулась. И даже, может быть… Он коснулся ладонями ее лица и прижал губы к ее губам. Поцелуй показался ему слаще божественного нектара. Она обвила руками его шею; они сидели щека к щеке, и Елена чуть слышно прошептала ему в ухо: — Я люблю… И в этот момент раздался телефонный звонок. Айзенменгер вздохнул, слушая, как разлетаются осколки только что пережитого чудесного мгновения. Они разжали объятия, и Айзенменгер поймал грустную улыбку, промелькнувшую на ее губах. Он снял трубку. — Да? — Это Мари. — Ее голос звучал безо всякого выражения и слегка дрожал, как будто ей было холодно. В трубке что-то трещало, этот треск смешивался с уличным шумом, так что Айзенменгер с трудом мог разобрать слова. Видимо, она звонила с мобильника откуда-то из города. Не дав мужу сказать что-либо, она продолжила: — Я вижу, ты с ней. — Тут он уже просто не знал, что ответить, и Мари прошипела в трубку: — — Послушай, Мари… — Он взглянул на Елену. Та, услышав имя бывшей подружки доктора, внимательно посмотрела на него. — Я не возражаю, пускай… Только я знаю, что она будет страдать так же, как страдала я. — Мари… — Я поняла, почему всем так плохо с тобой. Ты никого не любишь. Ты не любил меня и не будешь любить ее. По голосу Мари чувствовалось, что она не в себе. И очевидно, она наблюдала за ними, находясь рядом с домом. Елена продолжала выжидательно смотреть на Айзенменгера. Он поднялся с дивана. — Где ты находишься, Мари? Почему бы нам не встретиться и не поговорить по-человечески? Свободной рукой он отодвинул одну из занавесок на окне. Мари стояла посреди ярко освещенной автостоянки лицом к окну дома, держа в одной руке мобильный телефон. — Ты всю жизнь влюблен только в одну, не так ли? Даже на таком расстоянии можно было догадаться, что она дрожит. Елена подошла к доктору и встала рядом. — Что ты хочешь этим сказать? — Ты думал, я не знаю, но я догадалась, что у тебя всегда была другая. И теперь я знаю, кто это. — Она стоит в какой-то луже, — с удивлением произнесла Елена. — Только ей ты хранил верность все это время, — прошептала Мари ему в ухо. — Я не понимаю, о ком ты говоришь, Мари. — Уже несколько дней не было дождя, — сказала Елена. — Вокруг все сухо. Откуда взялась эта лужа? Мари заплакала, голос ее задрожал еще сильнее. — Да все ты понимаешь, чертов ублюдок! Я говорю о твоей маленькой Тамсин! Ты только о ней и думаешь, только ее и любишь! — Похоже, она и сама мокрая, — заметила Елена. До него наконец дошло, что она говорит, и он пристально вгляделся в Мари. Та между тем продолжала: — Я не могу заменить тебе ее, Джон, но я могу присоединиться к ней. Тогда ты и меня полюбишь. После этих слов она выронила телефонную трубку, и внезапно он все понял. Он понял, почему она насквозь мокрая и почему стоит в луже посреди абсолютно сухой площадки. Он закричал и обеими руками ударил по двойному оконному стеклу. Но в этот момент Мари вытащила маленькую серебряную зажигалку — подарок ее отца, щелкнула ею, и ее охватило бело-желтое всепожирающее пламя. |
||
|