"Москва" - читать интересную книгу автора (Белый Андрей)

Белый АндрейМосква

АНДРЕЙ БЕЛЫЙ

МОСКВА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Печатая 1-ю главу I-ой части моего романа "Москва", я должен сказать два слова о конструкции его, без чего восприятие этой первой главы может быть предвзятым. Идея романа - столкновение двух эпох в Москве; две "Москвы" изображаю я; в первой части показывается Москва дореволюционная; во второй части - "Новая Москва". Задание первой части показать: еще до революции многое в старой Москве стало - кучей песку; Москва, как развалина, - вот задание этой части; задание второй части - показать, как эта развалина рухнула в условия после-октябрьской жизни.

Автор.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ДЕНЬ ПРОФЕССОРА

Да-с, да-с, да-с!

Заводилися в августе мухи кусаки; брюшко их - короче; разъехались крылышки: перелетают беззвучно; и - хитрые: не садятся на кожу, а... сядет, бывало, кусака такая на платье, переползая с него очень медленно: ай!

Нет, Иван Иваныч Коробкин вел войны с подобными мухами; воевали они с его носом: как ляжет в постель, с головой закрываясь от мух одеялом (по черному полю кирпичные яблоки), выставив кончик тяпляпого носа да клок бороды, а уж муха такая сидит перед носом на белой подушке; и на Ивана Иваныча смотрит; Иван Иваныч - на муху: перехитрит - кто кого?

В это утро, прошедшее из окошка желтейшими пылями, Иван Иваныч, открывший глаза на диване (он спал на диване), заметил кусаку; нарочно подвыставил нос из простынь: на кусаку; кусака смотрела на нос; порх - уселась; ладонью подцапал ее, да и выскочил из постели, склоняя к зажатой руке быстро дышащий нос; защемив муху пальцами левой ладони, дрожащими пальцами правой стал рвать мухе жало; и оторвал даже голову; ползала безголовая муха; Иван же Иваныч стоял желтоногим козлом в одной нижней сорочке, согнувшись над нею.

Облекшися в темносерый халат с желтоватыми, перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, он зашлепал к окну в своих шарканцах, настежь его распахнул и отдался спокойнейшему созерцанию Табачихинского переулка, в котором он жил уже двадцать пять лет.

Зазаборный домок, старикашечка, желтышел на припеке в сплошных мухачах, испражняясь дымком из трубы под пылищи, спеваясь ощипанным петухом с призаборной гармошкой (был с поскрипом он); проживатель его означал своей карточкой на двери, что он - Грибиков, здесь, со стеною скрипел лет уж тридцать, расплющиваясь на ней, точно липовый листик меж папками кабинетных гербариев: стал он растительным, вялым склеротиком: желтая кожа, да кости, да около века подпек бородавки изюменной, - все, что осталось от личности проживателя этого в воспоминании Иван Иваныча; да - вот еще: проживатель играл с бородавкою скрюченным пальцем; и в этом одном выражался особенно он; каждым утром тащился с ведром испромозглости к яме, в подтяжках, в кофейного цвета исплатанных старых штанах и в расшлепанных туфлях; подсчитывал и подштопывал днями под чижиком - в малом окошечке; под-вечер сиживал на призаборной скамеечке, подтабачивал прописи всеизвестных известий; и - фукал в руки, перекоряченные ревматизмами; он в окне утихал вместе с ламповым колпаком - к десяти, чтоб опять проветряться с ведром испромозглости, - у выгребной сорной ямы. Так мыслью о Грибикове Иван Иваныч Коробкин всегда начинал свой трудами наполненный день, чтобы больше не вспомнить до следующего подоконного созерцания.

Вспомнилось.

Сон, - весьма странный и относящийся вот к такому же, чорт дери, созерцанию: выставил он из окна во сне голову, - в точно таком же халате, играя набрюшною кисточкой и оглядывая Табачихинский переулок; все - так: только комната относилась не к пункту, определимому пересечением параллели с меридианом, а - составляла большущее яблоко глаза, в котором профессор Коробкин, выглядывающий через форточку, был зрачком Табачихинского переулка, мощеного не булыж 1000 ником, а простейшими данными вычислений - за исключением желтого домика, чорт дери, с этим самым окном, что напротив: окно - отворилося; Грибиков, как стенная кукушка, просунулся, фукая на Табачихинский переулок; от этого "фука" булыжники, троттуары и домики пырснули, распадаясь на атомы, таявшие в радиактивные токи: радиактивное вещество, пересекающее пространства, открыло глаза, оказавшися у себя на диванчике перед мухою в пункте, откуда оно было громко низвергнуто.

Он прислушался к очень зловещему зуду (мухач тут стоял) и, принялся вымухивать комнату; ночью его разбудили; и - подали телеграмму, в которой его поздравляли с единогласным избранием в члены корреспонденты - ведь вот-с Императорской Академии: тут профессор Коробкин причавкал губами, хватаясь за желтые кисти халата: ему, члену Лондонской Академии и "пшеспольному" члену чешской (что значит "пшеспольный", он ясно не знал; ну, почетный там, словом: действительный) не следовало бы принимать то избрание; выбрали же действительным членом Никиту Васильича Задопятова, у которого сочинения, чорт дери, - курц-галопы словесные; доктор Оксфордского Университета, "пшеспольный" там член (и - так далее), и мавзолей своей собственной жизни, нет, нет: он ответит отказом.

Науку свою он рассматривал, как наследственный майорат; и ему не перечили: про него говорили, что он - максимальный термометр науки.

В своем темносером халате зашлепал к настенному зеркалу: на него поглядели табачного цвета раскосые глазки; скулело лицо; распепешились щеки; тяпляпился нос; а макушечный клок ахинеи волос стоял дыбом; и был он коричневый; он подставил свой профиль, огладивши бороду; да, загрустил бы уже сединой его профиль, да - нет: он разгуливал с очень коричневой бородой, потому что он красился.

Тут раскоком прошелся по кабинетику, вымолачивая двумя пальцами походя дробь.

Кабинетик был маленький, двухоконный: на темнозеленых обоях себя повторяла все та же фигурочка желточерного, догоняющего себя человечка; два шкапа коричневых, набитые желтокожими, чернокожими переплетами очень толстых томов и дубовые, желтые полки - пылели; желтокоричневый, крытый черной клеенкою стол, позаваленный кипами книг и бумаг, перечерченных интегралами, был поставлен к окну; чернолапое кресло топырилось; точно такие же кресла: одно - у окна, над которым, пыля, трепыхалася старая желтокаряя штора; другое стояло под столбиком, на котором бюст Лейбница доказал париком, что наш мир - наилучший; на спинках рукой столяра были вырезаны головки осклабленных фавнов, держащих зубами аканфовую гирляндочку; на столе тяжелели: роскошное малахитовое пресс-папье да массивнейший витоногий подсвечник из зеленеющей бронзы; пол, крытый мастикою, прятался черносерым ковром, над которым все ерзали моли.

Вниманье Ивана Иваныча обратили какие-то смутные шумы и смехи за дверью, ведущей в изогнутый и оклеенный рябенькими обоями корридорчик; он, шлепая туфлями, крался прислушаться: да-с, - раздавалися фыки и брыки: и - да-с: голос горничной, которую лапили:

- Ах, какая, право, мигавка, милаша...

- Ну вас...

- Марципанчик, масленочек...

Дарьюшка вырывалась:

- Мозгляк, а туда же, - за пазуху: барыне вот пожалуюсь.

- Мед!..

- Ну-же вы, - мастерничать!

Голос принадлежал, - нет, скажите пожалуйста - Митеньке, сыну: профессор в сердцах распахнул кабинетную дверь, чтобы вмешаться в постыдное дело; но не было фыков и брыков; профессор растерянно поморгался:

- Ах, чорт дери: да-с... Взрослый мальчик уже... Ай-ай-ай, надо будет сказать, надо меры принять, чтобы... так сказать... Надо бы...

Тут он задумался, вспомнив, как кровь в нем кипела, когда он был юным, когда напряженье рассудочной жизни в периоды отдыха подвергалось аттакам безсмысленной глупотелой истомы; тогда со стыдом убеждался и он, что с большим интересом выглядывает - ведь вот из-за функций Лагранжа на голую, бабью, огромную ногу, пришедшую мыть полы; со стыдом он, бывало, упрятывал глазки за функции. Фекла же, которой принадлежала нога, жила в желтопузом довольстве с безносым мужчиной, устраивавшим кулачевки; Иван 1000 Иваныч же, выдвинув женский вопрос, ни о чем таком думать не смел; и страдал глупотелием в годы магистерской, даже докторской жизни - до появления Василисы Сергеевны, поборницы женского равноправия, на его горизонте, когда был назначен на кафедру математики он.

Дверь теперь отворилась и в комнату, цапая по-полу лапами, появился такой мокроносый и самоокий ушан, - Томка-понтер, коричневый, с беложелтою грудью и с твердою шишкою на затылке:

- Скажите пожалуйста...

Том опустил мокрый нос и из черной губы протянув на ковер свои слюни, ушами покрыл этот нос; заморщинил шерстистую кожу щеки, показал основательный клык, трехволосою дернул бровью; и - престрашная морда - пес силился улыбнуться:

- Пошел, Том!.. Где хлыст?

И при слове "где хлыст" Том вскочил: очень горько скосив окровавленный взгляд, поджав хвост, пробирался вдоль желтозеленой стены; за ним шествовал по корридорчику очень раскосый, расплекий профессор, цитируя собственного изобретенья стишок:

Грезит грызней и погоней

Том, - благороден и прост,

В воздухе, желтом от вони,

Нос подоткнувши под хвост.

...............

Здесь, в начале трагикомедии, должен дать сообщения об известном профессоре.

Как говорится, - "аб ово".

Иван Никанорыч Коробкин, врач пятого закатальского баталиона, при императоре Николае за что-то был сослан на дикий Кавказ и родил себе сына в фортеции, защищавшей страну от чеченцев: младенческое впечатленье Ивана - рев пушки, визг женщин; фортецию отстояли; невнятица перепугала, - да так, что испуг воплотился: всей жизнию.

Семейство врача состояло из чад: Никанора, Пафнутия, Льва, Александра, Ивана, Силантия, Ады, Варвары, Натальи и Марьи. Когда мальчугану, Ивану, исполнился первый десяток, родитель, его привязавши к седлу, отослал обучаться: в гимназию; так Иван переехал Кавказский хребет; на почтовых вполне беспрепятственно докатился до самого пансионного надзирателя первой московской гимназии; в первом классе стал первым; впоследствии очень гордился: за все восемь лет не сумел получить единицу и двойку; и аттестаты успехов являли собой удручающий ряд лишь пятерок, за что пансионный смотритель, которого сыновья получали лишь двойки, безжалостно дирывал мальчугана; невнятица длилась до пятого класса, когда получил он с Кавказа письмо, извещавшее, что Иван Никанорович помер; и предлагали ему зарабатывать средства на жизнь; с того времени Ваня Коробкин отправился к повару, сдавшему угол ему в своей кухне (за драною занавесочкой); бегая по урокам, готовил к экзаменам он товарищей одноклассников, дирывавших за это его; словом, длилась невнятица.

Складывалась беспросветная жизнь; неудивительно: юноша приходил к убежденью - невнятица побеждаема ясностью доказуемых положений.

Наука российская обогатилася математиком.

2.

Табачихинский переулок!

Дома, домы, домики, раздомины, домченки: четырех-этажный, отстроенный только что, угловой; за ним - кремовый, в разгирляндах лепных; деревянненький, синенький; далее: каменный, серозеленый, который статуился аляповато фронтоном; карниз - приколонился; полинялая крыша грозила провалом, а окна ослепли от ставней; дом прятался в кленах, его обступивших и шамкавших с ветерницею; светилось краснолапое дерево над чугунною загородкою; плакало в троттуар: краснокапом.

Тянулся шершавый забор, полусломанный; в слом глядели трухлявые излыселые земли; зудел свои песни зловещий мухач; над спиной неизвестного смурого зипуна; и рос дудочник; пусто плешивилась пустошь; туда привозили кирпич (видно стройку затеяли, да отложили); но - далее: снова щепастый заборик, с домишкой; хозяин заохрил его: желтышел на пропеке; в воротах - пространство воняющего двора с желклой травкою; издали щеголяющий лупленою известкой, дом белый, с замаранным входом, с подушками в окнах.

Там около свалки двушерстая психа, блохачка, подфиливши хвост, улезала в репье - с желтой костью; и пес позавидовал издали ей - мухин сын; с того лысого места, откуда алмазился битыш бутылок, подвязанной 1000 пяткой хромала тяжелая барамбабина потроховину закидывать; здесь сушняк привалили к конюшне; отсюда боченок-дегтярка, подмокнувши, темный подсмолок, воняющий дегтем, пустил; здесь несло: сухим сеном, навозом и терпкостью конского пота; тютюн закурил сивоусый какой-то: наверное, - кучер; он мыл колесо шарабана; и таратаечный мастер пришел разговаривать с ним.

Брошенный тебе в лоб Табачихинский переулок таков, гражданин! Таким был, и остался; нет; желтенький домик, заборики - разобрали на топку.

Напротив, перебежать мостовую - кирпично-коричневый каменный дом, номер шесть, с трехоконной надстройкой, с протертыми окнами; фриз изукрасился изузорами и гирляндами четырех модильонов карниза фриза, поддерживаемого капителями гермочек, меж которыми окна смежилися занавесочки из канауса синего и прикрывали стыдливо какую-то жизнь; виделась переблеклая зелень сада; подъездная дверь (на дощечке: Иван Иваныч Коробкин).

Она - отворилась: и прочь переулком зашаркал лет восемнадцати юноша, в черной куртке, в таких же штанах, мокролобый; растительность, неприятно шершавящая загорелые щеки, и лоб, заростающий, придавали тупое, плаксивое выраженье лицу; из расщура черничного цвета глаза чуть выглядывали под безбровым надлобьем; лицо - нездоровое, серое, с прожелтью, с расколупанными прыщами; под мышкою правой руки он нес томики, перевязанные веревочкой; левой держал парусинный картузик.

Вот, ерзая задом, какая-то дама с походкой щепливою, юбку подняв и показывая чулочки ажурные, тельного цвета, - в разглазенькой кофточке, веющей лентами, с зонтиком, застрекозила своей красноперою шляпой с вуалькою; около губки подпудренный прыщик брусничного цвета прикинулся розовым прыщиком, и... молодой человек стал совсем краснорожим и слюни глотал, расплываясь мозглявой улыбочкой, и показывая свой нечищенный зуб; задом ерзая, за дамой шел барин: мышиный жеребчик.

Забеленьбенькала колоколенка - от угла переулка: стоял катафалк; хоронили кого-то.

Москва!

Разбросалась она развысокими, малыми, средними, бесколонными и колончатыми колоколенками над сияющими златоглавыми, одноглавыми, пятиглавыми, витоглавыми церковками елизаветинской, александровской и прочих эпох; в пылищи небесные встали зеленые, красные, деревянные, плоские, низкие, или высокие крыши оштукатуренных, или выложенных глазурью, или одетых в лохмотья опавшей известки домин, домов, домиков, севших в деревья, иль слитых, - колончатых, бесколонных, балконных и рокококистых - с лепкой, с аканфом, с кариатидами, поддерживающими уступы, карнизы, балконы, с охотами на зверей, заполнявшими фронтонные треугольники: домов, домин, домиков, составлявших - Люлюхинский, Неграбихинский, Табачихинский и Салфеточный переулки; и - далее: первый, второй, третий, пятый, четвертый, шестой и седьмой Гнилозубов с Торговою улицей.

Улица складывалась столкновеньем домов, флигелей, мезонинов, заборов кирпичных, коричневых, темно-песочных, зеленых, кисельных, оливковых, белых, фисташковых, кремовых; вывесок пестроперая лента над троттуарами засверкала большим савостьяновским кренделем; там - золотым сапогом; и кричала извозчичьей подколесиной, раскатайною тараторой пролеток, телег, фур, бамбящих бочек, скрежещущих ящеров - номер четвертый и номер семнадцатый.

Человечник мельтешил, чихал, голосил, верещал, фыркал, шаркал, слагаясь из робких фигурок, выюркивающих из ворот, из подъездов пропсяченной, непроветренной жизни: ботинками, сапожищами, туфлями, серозелеными пятками, каблучками, принадлежащими ножкам, пленяющих бабичей всяких; покрытые картузами, платками, фуражками, шляпками - с рынка, на рынок трусили; тяжелым износом несли свою жизнь; кто - мешком на плече, кто - кулечком рогожевым, кто - ридикюльчиком, кто - просто фунтиком; пыль зафетюнила из-под ног в баклажанные, в сизые, в бледные носики и носищи и в рты всякой формы, иванящие отсебятину и пускающие пустобаи в небесную всячину; в пыли, в псине, в перхоти, в раскуряе гнилых табаков, в оплеваньи подсолнечных семячек, в размозгляйстве словесном, пронизанные чахоточными бациллами, - шли, шли и шли: в одиночку; шли - по-дво 1000 е, по-трое; слева направо и справа налево - в разброску, в откидку, в раскачку, в подкачку - Иваны да Марьи, Матрены, Федоры, Василии, Ермолаи, Евлампии, вперемежку с Лизеттами, с Коками, с Николаем Иванычем, или с Марьей Ивановной.

Сколькие тысячи вовсе плешивых умом, волосатых, клокастых, очкастых, мордастых, брюхастых, кудрявых, корявых пространство осиливали ногами; иль ехали.

3.

Среди едущих бросился сорокалетний брюнет, поражающий черными бакенбардами, сочным дородством, округлостью позы; английская серая шляпа с молодцевато заломленными полями приятнейше оттеняла с иголочки сшитый костюм темносиний, пикейный жилет, от которого свесилась золотая цепочка: казалось, он выскочил из экспресса, примчавшего из лазоревой Ниццы, на Ваньку почти с озлобленьем в прищуренном взоре, переморщинивши лоб, и сжимая тяжелую трость с набалдашником из резаной кости, рука, без перчатки, лежала на черном портфелике, отягощавшем колено; увидевши среди толока тел того самого юношу, вскинул он брови, приятнейше улыбнулся, показывая оскалы зубов; набалдашником трости ударил в извозчика:

- Стой.

И как тигр, неожиданно легким прыжком соскочил, бросив юноше руки, портфель и блиставшую наконечником палку:

- А, Митенька, Дмитрий Иваныч!

- Здравствуйте, Эдуард Эдуардович...

- Что там за здравствуйте, - вас-то и надо.

Сняв шляпу, он стал отирать свой пылающий лоб, улыбаяся алыми такими губами и поражая двумя прядями белосеребряными, перерезавшими совершенно черные волосы, белым лицом, точно вымытым одеколоном:

- А вас-то и надо мне, сударь мой, Митенька, - выставил между баками белизною сияющий подбородок с приятною ямочкою:

- А Лизаша-то празднует день рождения завтра и вспомнила: "Вот было бы, если бы Митя Коробкин..." Так - вот как... Так - милости просим.

Но Митя Коробкин, Иван Иваныча сын, густо вспыхнул, глазенками ерзая по жилету; стоял мокролобый, какой-то копченый; лицо его, право, напомнило сжатый кулак с носом, кукишем, высунутым между пальцами.

- Я, Эдуард Эдуардович, с удовольствием бы - и замялся.

- В чем дело?

- Да мама...

- Что мама?

- Да вот: все - истории... Редко пускают из дому...

- Помилуйте - брови подбросил приятнейший Эдуард Эдуардович; позою, несколько деланной, выразил: - Ну, и так далее...

- Молодой человек! Сиднем сидеть? Да что вы! Да как вас!..

Но Митя пунцовым пионом стал просто.

- А впрочем - повел Эдуард Эдуардыч плечом и лицо его стало мгновенно кислятиной, устанавливающей дистанцию, - пользуясь случаем, я передал: вот и все... Ну, как знаете...

- Мое почтенье-с - пренеприятнейше свиснуло "с".

Сел в пролетку и крикнул:

- Пошел!

И смешечек извозчичьей подколесины бросился в грохоты уличной таратарыки, откуда теперь повернувшийся Эдуард Эдуардович злыми глазами повел, впрочем ясно осклабясь: да, да-с...

Эдуард Эдуардыч фон-Мандро, очень крупный делец, проживал на Петровке в высоком, новейше отстроенном желтокремовом доме с зеркальным подъездом, лицованным плиточками лазурной глазури; сплетались овальные линии лилий под мощным фронтоном вкруг каменной головы андрогина; и дом отмечался пристойною мягкостью теплого коврика, устилавшего лестницу, перепаренную отоплением, бесшумно летающим лифтом, швейцаром и медными досками желто-дубовых дверей, из которых развертывались перспективы зеркал и паркетов; новей и огромнее прочих сияла доска: "Эдуард Эдуардович фон-Мандро". Можно было бы приписать: "холостяк"; дочь его, шестнадцатилетняя, зеленоглазенькая Лизаша, с переутонченным юмором и чрезмерною несколько вольностью, щебетала средь пуфов, зеркал и паркетов в коричневом платьице (форма арсеньевских гимназисток), кокетничая с воспитанниками частной гимназии Веденяпина, где учился Митюша и где познакомился в прошлом году он с Лизашею на гимназической вечеринке; товарищи Мити влюбились в Лизашу всем классом; Лизаша себе позволяла порою лишь с виду невинные шуточки; впрочем...

Да, Митя был глуп, некрасив и ходил замазулею; чем мог Лизаше он нравиться? А - угодил, был отмечен: его приглашали к Мандро; Эдуард Эду 1000 ардыч, почтенный делец, - обласкал; гимназист стал торчать среди сверстниц Лизаши; их было так мало (две-три иль четыре подруги, арсеньевки); прочие посетители вечеринок Лизашиных - веденяпинцы, креймановцы, отороченные голубым бледным кантом, всегда удивлялися тэт-а-тэтами этими среди низеньких пуфов, в гостиной, в лазоревом сумраке, когда прочая молодежь развлекалась "пти-же" или танцами в палевом зале.

Митюша с Лизашею молча сидели в лазоревом сумраке, а Эдуард Эдуардыч до очевидности покровительствовал сближению: что же тут такого? Здесь, в доме Мандро, все должны быть, как дома; не с улицы-ж прямо являлись, - из очень почтенных семейств, и коммерческих, и дворянских; и фактами не питалися подозрения я бы сказал, что мещан, не читавших Оскара Уайльда и Габриэля д'Аннунцио, - разве вот: атмосфера неуловимая подымалась от этих Лизашиных вечеринок, после которых воспитанники веденяпинской частной гимназии начинали шушукаться, фыркать, багреть и прищелкивать языками во время учебных уроков; но Эдуард Эдуардыч, имея весьма осязательный вес, ничему невесомому верить не мог; в его доме все было бонтонно и чинно: лакей, принимавший одежду гостей, носил белый крахмаленный галстук, был в белых перчатках: руководящая чаепитием дама была фешенебельна; вин не давали: так что-ж? И притом в наше время; Лизаша свободно бывала: в театрах, в концертах, в "Кружке" и в "Свободной эстетике"; даже ее познакомили с Брюсовым; сам Эдуард Эдуардыч случайно являлся на дружеских вечеринках (он вечно куда-то спешил), пересекал пестрый рой, застревал на полчасика, великолепно оскабливаясь, беря под руку то того, то другого, показывал, что он - равный: "Мои молодые друзья!" И потом исчезал, не желая стеснять.

Удивляло Митюшу вот что: Эдуард Эдуардыч принимался все чаще расспрашивать о научных работах Иван Иваныча, будто-бы внушающих интерес, но с отцом не знакомился, принадлежа к иному московскому кругу дельцов и вступая в сношения с представителями коммерческих предприятий, являющихся из Голландии, Англии и Германии в нашу столицу; пустая лишь вежливость диктовала расспросы; порою Митюше казалось: вниманье к нему в фон-мандровской квартире питается лишь информациями об Иване Иваныче, извлекаемыми из него этим крупным почтенным дельцом:

- Передайте мое уважение батюшке вашему; будучи далеко не ученым, я чту его имя и труд.

Митя раз убедился: заслуги отца как-то даже нелепо Мандро волновали; недавно с Лизашей сидели они тэт-а-тэт - в уголочке, в лазоревом сумраке, чем-то своим занималися; в кабинете-ж Мандро поднималися голоса; там сидел видно немец, приехавший из Германии, представитель крупнейшего треста; куски разговора меж ним и Мандро долетели до Мити:

- Вас загензи... Коллосаль, гениаль... Херр профессор Коробкин... мит зайнер энтдекунг... Вир верден... Дас ист, я, айн тат... Им цукунфтиген криг, виссен зи...

Митя был удивлен, что Мандро говорит об Иване Иваныче с незнакомым, заезжим в Москву, иностранцем; действительно, стало быть, проявляет усиленный он интерес к математике, чуждой ему; и еще Митя помнил: когда Эдуард Эдуардыч прошел чрез гостиную с рыжим, потеющим немцем, имеющим бородавку у носа, распространился удушливый запах сигары; Мандро, наклоняся к уху немца, шепнул, толкнув локтем и показавши на Митю:

- Дас ист зайн зон...

Он опять подивился, хотя не раздумывал; ясно: приезжему был он показан, как сын знаменитого математика; сам Эдуард Эдуардыч был чужд интересам науки и плавал, как рыба в воде, в спекуляциях, часто рискованных, - что-ж? Это все пронеслося в сознании Мити; ему захотелось к Мандро; для Лизаши с недавнего времени стал он душиться цветочным одеколоном (флакон - рупь с полтиною); одеколон этот вышел, и на полтинник флакона не купишь; и, стало быть, - думал он, - если книжки удастся спустить, рупь с полтиной - составится.

4.

Краснопузик мальчишка юркнул из кривой подворотни; попер черномордик; проерзала желтая кофточка; пер желторожий детина в одном спинжаке, без рубахи, показывая шелудивый желвак на скуле; проскромнели две женщины, выговаривая кислятину; скрылись в подъезд 1000 е; на фоне заборика красного желтая борода повалила в пивную, - к лиловому перепоице; шагом отмахивали одиночки; шли по-двое, по-трое; шли - в разноску, в размашку, в раскачку - с подскоком, семейственно; шли - куда-то, зачем-то, откуда-то, - караковые, подвласые, сивые, пегие, бурочалые, смурые.

С улицы криво сигал Припепешинский переулок, взгорбатясь и разбросавши домочки, чтобы с горба упасть к площади в тысячеголовые горлодеры базара; туда-то сигал человечник от улицы - Припепешинским кривогорбом, чтобы там, от горба, покатиться к базару: на угол, где от порога клопеющей брильни волосочес напомаженный расправлялся гребенкою с дамским шиньоном, где наискось заведенились полотеры, откуда прижавший к микиткам гармошку какой-то орал:

Канашке Лизе

От Мюр-Мерилиза

Из ленточного отделения

Мое распочтение!

Вместе с сигающим человечником засигал в переулок и Митя Коробкин; свой лоб отирал под горбом; покатился оттуда на угол пылеющей площади; справа тянулся прочахший бульварец, а слева - роенье многоголовое распространялось; спев ветра и пыли обвизгивал площадь, оконные стекла, змеился ползком, перевинчиваясь песками и опыляя ботинки.

На площади рты драло скопище басок, кафтанов, рубах, пиджаков и опорок у пахнущих дегтем телег, у палаток, палаточек с красным, лимонным, оранжево-синим и черным суконным, батистовым, ситцевым, полосатым, плетеным товаром всех форм, манер, способов, воображений, наваленном то на прилавки, то просто на доски, лотки, вблизи глиняных, зелено-серых горшков, деловито расставленных на соломе, - в пылище; Коробкин протискивался через толоко; там - принесли боровятину; здесь - предлогалося:

- Русачиной торгую...

Горланило:

- Стой-ка ты... Руки разгребисты... Не темесись... А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?... Нет... Дай-ка додаток сперва... Так и дам... Потовая копейка...

Вот еле протиснулся к букинисту, расставившему на земле ряды пыльных книжек, учебников, географических атласов и русских историй Сергея Михайловича Соловьева, протрепанных перевязанных стопок бумажного месива; стиснутый красномясою барыней и воняющим малым, с оглядкою он протянул букинисту, тяжелому старику, оба томика: желтый, коричневый.

- Сочинение Герберта Спенсера. Основание биологии. Том второй - почесался за ухом тяжелый старик, бросив очень озлобленный взгляд на заглавие, точно в нем видя врага; и - закекал:

- Да так себе: пустяки-с...

- Совсем новая книжка...

- Разрознена...

- В переплете...

- Что толку...

Старик, отшвырнув желтый том, нацепивши очки, и морщуху какую-то сделав себе из лица, стал разглядывать томик коричневый:

- Розенберг... История физики... Старое издание... Что просите?

- Сколько дадите за обе?

- Не подходящая, - и "Герберт Спенсер" откинулся - за историю физики хотите полтинник?

А за спиною ломились локтями, кулачили, отпускали мужлачества: баба босыня, сермяга, промеж бурячков-мужичков: бережоха слюну распустила под красным товаром; ее зазывали, натягивая перед нею меж пальцами полубатист; колыхался картузик степенный - походка с притопочкой: видно отлично мещанствовал он; из палатки с материями ухватила рука:

- Вот сукно драдедамовое.

Остановился, в бумажку тютюн закатал, да слизнул:

- А почем?

- Продаю без запроса.

- Оставь, кавалер, тарары.

И - пошел.

...............

Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке такого же цвета, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, - совершенный скопец, со слепыми глазами, не выражающими, как есть ничего (поплевочки, - а не глаза), в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног и с прямою, как палка, спиною; подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил и стал потирать себе пальцы, перекоряченные ревматизмами; и прошлось на лице выраженье, - какое-то, так себе, вообще говоря; он прислушивался к расторгую, толкаемый в спину, крутил папироску и сыпал коричневым табачком.

Вдр 1000 уг лицо его все раскрысятилось подсмехом:

- Митрию Иванычу, прости господи, - предпочтение-с!

Митенька перепуганно обернулся, - увидел: в лицо ему смотрит какая-то, прости господи, - мертвель, гнилятина (так себе, вообще говоря); и пришел он в смятение, стал краснорожим, как пойманный ворик: потом побледнел, выдаваяся кровенящимся прыщиком:

- Грибиков!

Грибиков же, выпуская дымочек, крысятился прохиком: левой своей половиной лица:

- Насчет книжечек - что?

И сказал это "что" он с таким выражением, как будто он знал и "откуда", и "как" и "зачем"?

- Да, - вот... Я - вот... Пришел, - вот... - иканил Коробкин, и пальцы его приподпрыгнули дергунцами; куснул заусенец:

- Пришел вот сюда... продавать...

- Все для выпивки-с?

Думалось:

- Препротивная право какая мозгляка: допытывается, - дело ясное.

Мрачно отрезал:

- Да нет!

И скорее спустил за шесть гривен два томика; а мозгляка стояла допытывалась:

- А вот переплетики-то, вот такие вот точно - у вашего батюшки: у Ивана Иваныча.

Видя, что Митенька стал моделый, мокрявый, он пальцем попробовал бородавочку и потом посмотрел на свой палец, как будто он что-то увидел на пальце:

- Хорошие книжечки-с... Только продали-с - нипочем: я бы сам дал целковый...

Обнюхивал палец теперь:

- У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец - что то силился доказать перепуганный Митенька.

- Надысь он привозил вот такие же-с, разумею не книжки, а переплеты - от переплетчика; я сидел под окошком и все заприметил... Как адрес-то, переплетчика адрес?

- На Малой Лубянке, - ответил Коробкин с искусственным равнодушием.

- А не в Леонтьевском ли?

Вот ведь чорт!

- Погода хорошая - фукнул Грибиков в руку... - А осенями погода плохая стоит.

Митя мрачно сопел и молчал.

- День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая: вам - в Табачихинский?

- Да.

- Пойдем вместе.

Прошла пухоперая барыня с гимназистиком-дранцем:

- Послушайте, что за материя?

Из-за лент подвысовывалась голова продавца, разодетого в кубовую поддевку:

- Что за материя? Тваст.

- Не слыхала такой.

- Это - модный товар.

- Сколько просишь?

- Друганцать.

- Да што ты!

Пошла и - ей вслед:

- Дармогляды проклятые.

И текли, и текли тут: разглазый мужик-многоноша, босой, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком на плечах, размаслюня в рубахе разрозненной, пузый поп, проседелый мужчина, бабуся в правое:

- Вот - Мячик Яковлевич продаю: Мячик Яковлевич!

Краснозубый, безбрадый толстяк в полузастегнутом сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою остановился:

- Почем?

Через спины их всех пропирали веселые молодайки и размахони в ковровых платках и в рубашках с трехцветными оторочками: синею, желтой и алой; толкалися маклаки с магазейными крысами: "Магарычишко-то дай", и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; молитвила нищенка; все песочные кучи в разброску пошли под топочущим месивом ног и взлетали под небо; и там вертоветр поднимал вертопрахи.

Над этою местностью, коли смотреть издалека, - ни воздухи, а - желтычищи.

5.

По корридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукавчики) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету - лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:

Вот, а пропо, - скажу я: он позирует апофегмами... Задопятов...

- Опять Задопятов, - ответил ей голос.

- Да, да, - Задопятов; опять, повторю - "Задопятов"; хотя бы в десятый раз, - он же...

Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.

На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью фиолетовых глазок.

Пар гарный смесился с лавандовым, а не то с ананасовым запахом (попросту с уксусным), распространяемым Василисой Сергевной, сидевшей у чайницы; выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим серо-голубым пеньюаром, под горло заколотым амарантовой, оранжевой брошкою; били часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столбике; трелила канарейка, метаяся 1000 в клеточке над листолапыми пальмами: алектрис и феникс.

Поблескивала печная глазурь.

Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:

- Задопятов прекрасно ответил ко дню юбилея.

Повеяло маринованной кислотой от нее.

Она стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:

Читатель, ты мне говоришь,

Что честные чувства лелея,

С заздравною чашей стоишь

Ты в день моего юбилея.

Испей же, читатель, - испей

Из этой страдальческой чаши:

Свидетельствуй, шествуй и сей

На ниве словесности нашей.

Читала она грудным голосом, с придыханием, со слезой, с мелодрамой, сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка темным волосиком завилась над губой; при словах "шествуй, сей" она даже лорнетиком указала в пространство деревьев.

Провеяли бледно-кремовые гардины от бледных багетов; в окне закачалася голая ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:

- Да какие же это стихи: рифмы - бедные; старые мысли: у Добролюбова списано.

Голос приблизился.

- А - идея? Гражданская, задопятовская, а не... какая нибудь... с расхлябанным метром... как давече...

- Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей...

Вместо хореев и дактилей - ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за Томочкой ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбченке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.

- Да не влетай, прости господи, лессе-алейным алюром... Притом, скажу я, не кричи так: мои акустические способности не сильны.

Василиса Сергевна сердито взялася рукою за чайник, поблескивая браслетом из блэ-д'эмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.

- Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.

Надя села, мотнув кудерьками и аквамариновыми подвесками; и скучнела глазами в картину; картина открыла - картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.

От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет встал горой, угрожая ореховой, резаной рожей.

Казалося: мелодрама в глазах Василисы Сергевны не кончится; годы пройдут а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах - мелодрама; в словах - власть идей; у нее был сегодня, сказали бы, цвет лица желтый, она ж говорила себе: - лакфиолевый.

- Амортификацию переживает природа - произнеслося в пространство; и тотчас же: оборвалось желчным вскриком:

- Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.

И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки; и около ножек Надюши шел лечь калачиком Том.

Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам нотабена: "профессорский" быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все - из-за лишней тысченки; а у самих - два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра, (а то - не было действия), собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь, - умрет: Степанида Матвевна старуха не дура: вернется она к своему археологу: что ни скажите, - а носит Радынский бандаж; словом - рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы ставши профессором изо-дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:

- Да, - а пропо: ужас что! Ты ведь, знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.

6.

- Мы, - загремело из двери, - прямые углы: пара смежных равна двум прямым.

И профессор Коробкин, свисая лобасто 1000 ю головою с макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в широкой своей разлетайке; в откидку пустился доказывать:

- Угловатости в браке от неумения обрести, чорт дери - дополнение до прямого угла! - Пред стаканом крепчайшего чая с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:

- Вы найдите же косинус свой; и вам все - станет ясно; отсутствует рациональная ясность во взгляде на брак - подбоченился словом и в слово уставился; только вчера он постригся, вернувшися с небольшой бородой, ставшей вдвое колючей: и - выглядел зверским:

- Да, да: рациональная ясность, дружочек, - усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.

И припомнилось: лет тридцать пять назад был еще он без усов, бороды, но в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом под микитками; жил исключительно словотрясом котангенсов; и боролся с клопами в снимаемой комнатке: спорить ходил с гнилозубым доцентом - в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; так слагались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного доказывали рациональную ясность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.

Так меж помойкою и Лагранжем выковывалось мирозренье профессора.

Думал об этом он, защемивши под мышкою спинку скрипучего стула: ушел в воротник своей шеи; другою рукой перочинный свой ножик ловил он из воздуха: трах: - этот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; за ней - все поехало, потому что профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, окидывал мыслью огромный период: поглядывал широконосым очканчиком; хлебная корочка израсходовалась под пальцами враскрох...

- Не легко мне далась рациональная ясность.

Рукой углубился в карман пиджака, там запутался, выдернул с огромным кряхтением носовой свой платок, снял очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом и рассеянно стал протирать он очки, положив пред собою в пространство ленивое:

- Да-с.

- Вы в абстрактах всегда - равнодушно прокислила Василиса Сергеевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и патетически затыкая свой носик платочком:

- Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!

Томочка-песик вскочил из под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен, покидая столовую; Иван Иваныч пытался утешить печального песика:

- Томочка, это - не ты, брат, а - Наденька.

Тут позвонили. И Петр Леонидович Кувердяев, оправив каурые волосы, с мадригалом в глазах - Асмодеем предстал пред семейством, во всем темносинем; рукою поправил он маленький маргаритовый галстучек, элегантно заколотый золоченой булавкою; в карих глазах веселели какие-то афоризмы, когда бросил взгляд он на Надю, коварно косившуюся на клохтавшего, желтолапого петуха, появившегося из сада - за хлебными крошками; Кувердяев склонился к руке Василисы Сергеевны, которая указала на Наденьку:

- Поглядите пожалуйста, - кэль блафард! Отчего? От поэзии... Я прихожу этой ночью к ней: и - застаю за отрывком: читает; взяла - посмотрела: отрывок, построенный на апострофах.

И Петр Леонидович стал проливаться в Надюшины глазки: глаза его превратилися в амбразуры какие-то, из которых открыл он огонь и сказал с придыханием, будто арпеджио брал:

- Вы, Надежда Ивановна, может быть, занимаетесь авторством?

Надя была настоящий кукленок: бескровное личико, точно из горного хрусталя, густо вспыхнуло; глазки же стали - анютины; помотала каштановым локоном; и казалася бледною акварелькою:

- Нет.

- Отчего?

Но молчала, бросая под туфельки крошки клевавшему их красноперому петуху, и колечко играло сквозь зелень лиловою искрою с пальчика.

Кувердяев - ухаживал: он недавно поднес акростих, выражающий аллитерацию мысли; и Василисой Сергевной был акростих этот принят; и вытекали последствия: аллитерация могла углубиться или проще сказать: Кувердя 1000 ев мог стать женихом.

Кувердяев был деятель: мало готовяся к магистерству и бросив свою диссертацию о гипогеновых ископаемых, он пустился мазурками мыслей себе вытанцовывать должность инспектора; у попечителя округа был он своим; попечитель устроил в лицее; давал он уроки словесности в частной гимназии Фишер; воспитанницы влюблялись в него, когда он фантазировал им за диктантами, выговаривая дифирамбы природе вздыхающим голосом, бросив в пространство невидящий, меломанический взор; но попробуй кто сделать ошибку, - пищал, ставил двойку, грозился оставить на час; тем не менее, - обожали.

Да, все это Наденька знала; когда обдавал ее грацией, точно стараясь, обнявши за стан, повертеться пристойною полькою с нею, она вспоминала, как зло он пищал на воспитанниц; с неудовольствием, даже со страхом она отмечала его появления - по воскресеньям, к обеду; входил он франченым кокетом, обдавши духами, изнеженно предавался словесности, с ней легковесничал, или рассказывал ей: Бенвенуто Челлини, мозаичисты и медальеры! И веяло - атмосферою барышень, а Василиса Сергевна - пленялася:

- А, а... Каково?..

Он, косясь на нее магнетическим глазом, удваивал пафос; и всех убеждал, что - среда заедает.

- Мы - нет! Нас заела среда!

Василиса Сергеевна говорила глазами.

- Каков привередник: совсем - капризуля.

И веяло атмосферою барышень.

7.

- Что же мы - здесь: пойдемте в гостиную лучше...

Прошли.

Бронзировка подсвечников и хрусталики люстры под кругом; лиловоатласные кресла с зеленой надбивкой, диван, - чуть поблескивали флецованным глянцем; трюмо надзеркальной резьбой, виноградинами, выдавалося из угольного сумрака; и этажерочка очень неясно показывала алебастровые статуйки и идольчик из Китая, - из агальматолита (китайского камня); с обой, прихотливых, лиловолистистых, подкрашенных прокриком темномалиновых ягод, смеющихся в листья, рассказывали акватинтовые гравюры про заседание Конвента, падение Бастилии, про Сен-Жюста, глядящего сантиментально на голубя, про Сорбонну, про веру и знание, соединенных одним общим куполом с акватинтовой надписью: (трудись и молись); черноярая мутность в углах накопала стоячие тени; сидели за столиком, обвисающим тканью; и перелистывали альбомы.

Перелетая с предмета к предмету, отщелкивал Кувердяев словечками, как испанскими кастаньетами; разговор его был - лепесточником; Надя казалася лилиевидной; профессор - раскис, выставляя коричневый клок бороды; он безгласил, посапывал носом так громко, что Василиса Сергевна, изображая приятное лицеочертание, бросила:

- Вы там счисляете что-нибудь, о, несносный числитель!

- Осмелюсь сказать, - знаменатель, поскольку Иван Иваныч собой знаменует науку российскую, - вычертил грациозную линию лизаной головой Кувердяев.

- Да, кстати, Василий Гаврилыч назначен на...

- ?..

- Пост министерский...

Василий Гаврилович Благолепов, недавно еще только ректор, теперь попечитель, был вытащен в люди Иваном Иванычем: да, вот - Василий Гаврилыч, чахоточный юноша, лет восемнадцать назад опекался и распекался - вот здесь, в этом кресле; да, да - куралеса и, чорт дери, кулемяса! Он, старый учитель, сидит в этом кресле, забытый чинушами (быть только членом корреспондентом - не честь); ученик же - ...

На Кувердяева полз коробкинский нос; поползли два очка на носу; потащили все это два пальца, подпертые к стеклам:

- Вы же, батюшка, развиваете, знаете ли, - лакейщину: что Василий Гаврилыч? Василий Гаврилыч, он есть - дело ясное - тютька-с!

Ладонью в колено зашлепал, кидаясь словами: как будто корнистой дубиной он действовал:

- Так может всякий; и, говоря рационально, - вы тоже, скажу, - лет чрез десять сумеете попечителем сделаться.

Кресло скрипело, звенели хрусталики люстры, поехала мягкая скатерть со столика; и припустилась столовая канарейка люлюкать.

- Вы вот распеваете кантилены - я вам говорю: я ведь, знаю; передо мною-то, батюшка, шла вереница таких заправил-с: Благолеповы - все-с прокричал не лицом, а багровою пучностью он, - я протаскивал их - дело ясное: скольких подсаживал, батюшка, 1000 - не говорите - усваивали со мною они какую-то покровительственную, чорт дери... - не нашел слова он, передрагивая пятью пальцами, сжатыми в крепкий кулак вместе с ехавшей скатертью.

- Выйдет такая скотина в... в... - слова искал он, - в фигуру, казалось бы: есть момент водворить в министерстве порядок и рациональную простоту; дело ясное! Нет, - я вам говорю: продолжают невнятицу. А результаты? Гиль, бестолочь, авантюра, всеобщая забастовка - я вам говорю, - обливался он потом, мотался трепаной прядью волос.

- Я писал в свое время им всем докладные записки: Делянову, Лянову, Анову, - чорт дери - и другим распарш... членам Ученого Комитета; писал и Георгиевскому: обещал; ну, - и что ж? Пять записок пылятся под сукнами, говоря рационально!

Вскочил, озираяся, собираяся запустить толстый нос, бросил стекла на лоб; краснолобый ходил, зацепляяся неизносною размахайкою за хрустальную ручку:

- А был момент - говорю: наша жизнь определилася и оформулировалась; с утопиями - покончили: там со всякой невнятицей (с революцией, с катастрофами и прочими мистицизмами). Россия - окрепла... И можно было бы, я вам говорю, помаленьку, - разбросить сеть школ и добиться всеобщего обучения. Приняли во внимание мою докладную записку об учреждении университета в Саратове, поглядел и задетился глазками, но ему не внимали: - сидели чинуши и немцы-с; И в Академии немцы сидели! И этот великий князишка, - был с немцами-с; говорю незадача!.. Царя миротворца и нет, говоря рационально: на троне сидит - просто тютька-с - я вам говорю... Посадили они тогда к нам генерал-губернатором педераста (еще хорошо, что взорвали). Что делали эти Некрасовы, Благолеповы? Протаскивали педерастов в директора казенных гимназий; ведь вот: Лангового-то - помните?.. Тоже вертелся все около Благолепова!..

Остановился и сел, задыхаясь в разлапое кресло; и темные, легкокрылые тени составили круг, опустились, развертывая свиток прошлого.

8.

С детства мещанилась жизнь мелюзговиной; грубо бабахнула пушкой, рукой надзирателя ухватила за ухо, таская по годам; и бросила к повару, за полинялую занавеску, чтобы долбил он биномы Ньютона там; выступила клопиными пятнами и прусачиным усатником ползала по одеялишку; матерщиною шлепала в уши и фукала луковым паром с плиты.

Без родных, без друзей, без любимых!

Под занавесочку хаживал Задопятов, соклассник, раздувшийся после уж в седовласую личность, строчащую предисловия к Ибсену (Ибсен - норвежский рыкающий лев, окруженный прекрасною гривой седин), - Задопятов, теперь превратившийся в светоча русской общественной мысли и справивший два юбилея, известный брошюрой "Апостол любви и гуманности", читанной в Петербурге, в Москве, в Курске, в Харькове, в Киеве, в Нижнем Новгороде, в Казани, в Самаре, в Симбирске, в Варшаве, в Екатеринодаре (и - где еще?) и печатающий - правда редко - стишки:

Я, мучимый скорбью, встаю

Из пены заздравных бокалов

И в сердце твое отдаю

Скрижали моих идеалов.

Пред пошлым гражданским врагом

Пусть тверже природного кварца

Пребудут в сознаньи твоем

Заветы прискорбного старца.

Он - знамя теперь и глава "Задопятовской" школы: и критик, укрывшийся под псевдонимами "Сеятель", "Буревестник", писал, что: "Никита Никитович - лев, окруженный прекрасною гривой седин", перефразируя стиль и язык "задопятовской" мысли, и - кстати заметить: о сотоварище, друге всей жизни, профессор Коробкин однажды совсем неуместно сказал, что он - "старый индюк и болтун".

С Задопятовым некогда под линючею занавескою боролися с обступившей невнятицей; Задопятов заметил: "История просвещения распадается на два периода: от Гераклита невнятного до Аристотеля ясного - первый этап; с Аристотеля ясного - до Огюста Конта и Смайльса - второй; Смайльс - преддверие третьего".

С "Бережливостью" Смайльса уселся Коробкин; и - да: рациональная ясность сияла; устраивал мыльни клопам, пруссакам, фукам луковым, повару, п 1000 ереграняя все - в правила, в принципы, в наведения, в формулы; так он и выскочил в более сносную рациональную жизнь: кандидатской работою "О моногенности интегралов", экзаменом магистерским, осмысленной заграничною жизнью (в Оксфорде, в Сорбонне), беседами с молодым математиком Пуанкарэ, показавшим впервые ночные бульвары Парижа (Аллон, Коропкин лэ булевар сон си гэ), диссертацией "Об инварьянтах" и докторской диссертацией: "Разложение рядов по их общему виду"; гремевшей в Париже и Лондоне книгою "О независимых переменных" пришел к профессуре; тогда лишь позволил себе взять билет на "Конька-Горбунка"; очень скудные средства не позволяли развлечься; и все уходило на собрание томиков и на выписку математических "цейтшрифтов", "контрандю" и "рэвю"...

Таковы достижения многолобых усилий, теперь попиравших невнятицу; полинявшую занавесочку, повара, комнатушку на Бронной (с пейзажем помойки); линялая занавесочка лопнула; томики книг разбежались по комнаткам табачихинского флигелечка, где двадцать пять лет он воссел, вылабанивая заветное сочинение - себя обессмертить: так вот "рациональная ясность" держала победу; невнятица же выглядывала из окошечка желтого дома напротив, где из под чижика фукала проживателем Грибиковым.

Все же боялся невнятиц: и заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался - рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником, строить на нем особняк из дедукций Лагранжа; но под полом, пленная, все же сидела она, - чорт дери: перекатывала какие-то шарики (говорили, что - мыши); боялся, что - вот: приподнимется половица, иль двери откроются, фукнет кухарка отчетливым луковым паром, по рябеньким серым обоям пруссак поползет.

Насекомых боялся профессор.

Скрижаль мирозренья его разрешалася двумя пунктами; и - пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу, - эволюционным путем; пункт второй: математики (Пуанкарэ, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Лефлер и Карл Вейерштрассе) - уже докатилися; эволюционным путем вслед за ними докатится масса вселенной; вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный - лишь в этих вопросах.

Он членам ученого комитета об этом писал.

Но проэкты пылели в архивах, а он углублялся в небесные перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, состоящей из формул, - до треугольника с вписанным оком, где он восседал саваофом и интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем, что этот мир - наилучший, что всякий не "этот", когда-нибудь вкатится в этот: эволюционным порядком.

Потому ненавидел он привкусы слов: революция, мистицизм, пессимизм, полагая, что всякий толчок есть невнятица иль приподнятие сданного в архив Гераклита, с которым пора бы бороться при помощи членов Ученого Комитета и методов рационального обучения.

В мыслях он занял незанятый трон саваофа - как раз в центре "Ока": зрачком его!

Правил вселенною - он при царе-миротворце; при Николае - толчки стали сызнова сотрясать половицы и плиты паркетиков табачихинского флигелька; и профессор взывал к рациональным критериям, потрясая очиненным карандашиком: "Ясности, ясности!" Требовал пересмотра учебного плана Толстого.

Но члены Ученого Комитета молчали.

Сперва был готов уничтожить "япошек" и он; за Цусимою - понял: народ, где идеи прогресса ввелись рационально, имел, чорт дери, свое право нас бить; революция 1905 года - расшибла: он с этой поры все молчал; и когда раздавалося ретроградное слово "кадеты", - в моргающих глазках под стеклами, точно в клеточке, начиналося бегство зрачков, перепуганно закатавшихся в замкнутом круге, почувствовав, что невнятицей стиснут и выдавлен; стать же безглавым и перепархивать, как другие, безглавицей этой от партии к партии нет - он не мог.

Отступил в интегралы - не видеть невнятицы, начинающей угощать очень грубо толчками под локоть, изламывая знак интеграла в..в.. - в Водолея какого-то; проникать наподобие газа угарного в дом: Василиса Сергеевна объявила себя пессимисткою, следуя Задопятову, написавшему "Шопенгауэр, как светоч" (болтун, ренегат!); Надя следовала невня 1000 тице там какой-то поэзии; Митенька - чорт дери - лапил Дарьюшку; действия и распоряженья правительства, - но впервые им познанный ужас охватывал при попытке осмыслить все это.

Решил не спускаться по лесенке Иакова вниз, а пробыть в центре ока, воссев в свое кресло, ограненное катетами (эволюционизм, оптимизм), соединенными гипотенузою (рациональная ясность) - в прямоугольник, подобно ковчегу, несущемуся над темным потопом; единственно, что осталось ему - это изредка в форточку выпускать голубей, уносящих масличные веточки в виде брошюрок; последняя называлась: "Об общем и наибольшем делителе".

Вот он - очнулся.

Но где Кувердяев? Разгуливал с Наденькой в садике, видно; профессор остался один: и тяжелым износом стояла перед ним жизнь людская: невнятица!

Запах тяжелый распространился в квартирочке; слышались из передней какие-то крики: "фу-фу". И разгневанно Василиса Сергеевна в платье мышевьем (переоделась к обеду она) отыскивала источник заразы; ругались над Томкою Дарья с кухаркой; профессор вскочил и стремительным мячиком выкатился, услышавши, что источник заразы - отыскан, что Томочка, песик, принес со двора провонялую тряпку; и ел в уголочке ее; Василиса Сергевна и Дарьюшка отнимали вонючую тряпку; а пес накрывал своей лапой ее, поворачиваясь на них и привздергивая слюнявую щеку, грозил им клыком:

- "Рр-гам-гам!" Их оглядывал окрававленным глазом - обиженно; чем-то довольный профессор поставил два пальца свои под очки и мешал отнимать эту гадкую тряпочку, обращаяся к Дарье.

- Какая невкусная тряпка; и как это Томочка может отведывать гадости эти?

А Василиса Сергевна брезгливо поднявши край платья мышовьего, требовала:

- Отдай, гадкий пес!

Пес - отдал; и улегся, свернувшись калачиком, нос свой под хвостик запрятал и горько скулил.

Но тогда перед ним появился профессор Коробкин с огромною костью в руке (вероятно, он бегал за нею на кухню); совсем деловито заметил смеющейся Дарьюшке - "Знаете что. Этот пес - костогрыз..." Дирижируя костью над гамкнувшим Томкой, прочел свой экспромт (отличался экспромтами):

Истины двоякой

Корень есть во всем:

Этот - стал собакой,

Тот - живет котом.

Всякая собака

Лает на луну;

Знаки Зодиака

Строят нам судьбу.

Верная собака,

В зубы на-ка, Том,

Эту кость... Однако,

Не дерись с котом!

...............

Так он начал воскресный денек; так и мы познакомились этим деньком с заслуженным профессором, доктором Оксфордского Университета.

9.

Но тут позвонили.

Собаку убрали: мог быть попечитель Василий Гаврилыч; ну, и - так далее; Дарьюшка дверь отворила, и - кто же? Да Киерко.

- Здравствуйте Киерко.

- Рад-с - очень, очень-с - тер руки профессор; и подлинно: видно, что рад; посетитель, щемя левый глаз, моргал правым, как будто плескал не ресницами, а очень быстрыми крыльями рябеньких бабочек; все же сквозь них поколол, как иголочкой, серым зрачечком, и им перекинулся с Василисы Сергевны к профессору; и от профессора - к Василисе Сергевне; на зоркости эти, как занавес, он опустил - благодушие, даже ленцу.

Это был человек коренастый и лысенький, среднего роста и с русой бородочкой: правильный нос, рот - кривил; был он в рябенькой паре; он в руку профессора шлепнул рукой с таким видом, как будто бывал ежедневно; как будто он свой человек; и как будто ровнялся с Иван Иванычем:

- Где это вы пропадали? - дивился профессор.

Провел в кабинетик.

А Киерко тотчас же заложил за жилет свои руки - у самых подмышек; и палец большой защемил за жилетом; поколотил указательным пальцем и средним по пестрым подтяжкам, видневшимся в прорезь жилета:

- Ну-с - ну-те: как вы?

Дернул лысиной вкривь; и вперяясь зрачком в край стола, поймал шум голосов из гостиной:

- У вас это - кто же?

- Да Кувердяев - смутился профессор.

- Бо 1000 бер, - не простой, а серебряный - локти расставил, побив ими в воздухе - как же здоровьице - ну-те - Надежды Ивановны? - быстрый зрачок перекинулся с края стола на профессора; и от профессора - к краю стола: пируэтиком эдаким ловко подстреливал Киерко то, что желали бы скрыть от него в смысле жеста, намека, движения глаз, иль дрожанья губы.

Ведь - подметил же: подцепил он профессора: тот - как забегает; Киерко только с ленцою вкрапил, подплеснувши ресницей:

- Ну, я ж бобруянин, провинциал, стало быть; вот и бряцаю - ну-те: бездомок!

Прошелся вкривую; остановился, стоял, заложив свои пальцы за вырез жилета привздернувши лихо плечо, оттопырив края пиджака; и с вниманьем разглядывал он пруссачишку, зашевелившего усом на крапе обой.

- Скажу: все поколение - ну-те: да бобылье же!

Профессор смотрел на него, подперевши очки - с удовольствием, даже со смаком, как будто превкусное блюдо ему предстояло отведать; да, Киерко приносил ни с чем несравнимую атмосферу, распространяемую мгновенно и сохраняемую надолго; бывало уйдет, - атмосфера же в комнате виснет: и бодро, и киерко.

- Бобылье - плеснул веком; зрачком же слепительно быстро провел треугольник: пруссак - глаз профессора - желтый паркетик - пруссак; и - поймал что-то там.

Подбоченился правой рукой; указательным пальцем левой он сделал стремительный выпад в профессора, точно исполнил рапирный прием, именуемый "прима" и будто воскликнул весьма укоризненно, бесповоротно: "J'accuse!"

- Вы же - бобыль, как и я; богатецкий обед и там всякое - ну-те: да это же - видимость; мы земляки, по беде.

И - пруссак - глаз профессора - желтый паркетик - пруссак:

- Как хомут, повисаем без дела... А впрочем - вкрепил он - хомут довисит до запряжки.

И сделалось: тихо, уютно, смешливо; но - жутко чуть-чуть: занимательно очень. Увидевши Томочку, носом открывшего дверь, поприсел: щелкнул пальцами:

- А собачевина, "Canis domesticus", - здравствуй: пословица есть обернулся он с корточек - "любишь меня, полюби и собаку мою: собачевина, лапу!"

Схватив Томку за ухо, ухо на нос натянул - на соленый, на мокрый, на песий:

- Породистый понтер; а шишка-то, шишка-то: мой собратан, - улыбнулся он вкривь на профессора, очень довольного ярким вниманием к псу - "я - животное тоже, но я - совершенствуюсь; ты пока - нет."

И ведь вот - вновь "поймал": выражение сходства профессора с псом - в очертании носа и челюсти.

Киерко хвастал вниманьем к безделицам: мелочи он наблюдал; и потом соблюдал воедино; и так соблюденное, людям бросал прямо в лоб: выходило же и интересно, и ярко, а память его походила на куль скопидома: оттуда все сыпались разные черточки, полуштришки мелочишки: сказали б, что - отбросы; но, - из них Киерко строил свои непреложные выводы: даже казался порой воплощенным прогнозом, железной уликою; но до какого-то срока - он медлил: натягивал завесь ленцы, прибауточек шуточек; взглядывал, сиживал, зевывал, странничал, все с прибауточками, да с покряхтываньем; и ходил с - перевальцем.

Он делал, казалось, десятую долю возможного: вяло пописывал в "Шахматном Обозреньи" под разными подписями: "Цер", "Пук", и "Киерко"; звали же все его: Киерко, так он просил:

- Называйте же - ну-те - меня просто "Киерко": по-настоящему длинно; и чорт его знает: "Цецерко-Пукиерко".

Делал десятую долю, а прочие девять десятых пролеживал лет двадцать пять на диванчике - в доме напротив, стоящем средь пустоши очень большого двора: в трехъэтажном, известковом, белом; там первый этаж занимали одни бедняки, а второй был почище. Здесь Киерко жил; и отсюда захаживал в шахматы биться он двадцать пять лет (холостым еще помнил профессора); этот последний над ним призадумался:

- Умная шельма Цецерко-Пукиерко: жалко - лентяй.

Иногда начинало казаться: за эту десятую часть ему жизнью отмеренных данных хваталися люди, - и очень, считая присутствие Киерко просто опорой, себе, когда - все исчезало другое. Профессор заметил: когда он испытывал прихоть себя окружить атмосферою Киерко, - Киерко тут и звонился, являясь с ленцою, с лукавым уютом, как будто с ми 1000 нуты последнего их разговора лишь минуло двадцать минут, и как будто вздремнул в смежной комнате Киерко.

Он никому не мешал; он казался простым соблюдателем всяких традиций квартиры: с профессором игрывал в шахматы; с Надей разъигрывались дуэты (тащил он с собой тогда виолончель); с Василисой Сергевною спорил, доказывая, что и "Русская Мысль" никуда не годится, и "Вестник Европы"; с кухаркою даже солил огурцы; пыхал трубочкой, дергался правым плечом и носком, заложив за жилетиком палец - у самой подмышки: и здесь выколачивал пальцами дроби: смешливо и "киерко".

Вдруг - исчезал; не показывал носу; то снова частил; и профессорше даже казался проведчиком:

- Этот Цецерко, - скажу "а пропо" - он не пишет ли в "Искре?"

- Ах, Вассочка, что ты, - хихикал профессор.

Однажды спросил:

- Расскажите мне, Киерко, что вы там собственно...

Киерко, в губы втянувши отверстие трубочки - ("пох" - вылетали клубочки), ответил ведь, - чорт его драл - на вопрос затаенный:

- Собрания, совокупленья людские - пох-пох - запрещаются же строжайше законами, - ну-те...

Щемил левый глаз; и уткнулся бородкой и трубочкой под потолочек:

- У вас паутиночки: вам бы почистить тут надо.

И свел всю беседу - к чему? К паутинке!

Сегодня профессор был Киерке рад; еще утром подумалось:

- Вот бы пришел к нам Пукиерко: поиграли бы в шахматы.

Он и пришел.

Сели: доску поставили, - передвигали фигурами:

- Ну-те ка... Ферзь-то... А нового что?.. Благосветлова - а!

- Беру пешку.

- Движения ждете воды? - И зрачок, как сверчок, заскакал по предметикам; Киерко им овладел:

- А что, если - профессор продвинул фигуру - да нет: будет все, как и было.

- Он - ну-те - им нужен - скривил ход коня - сволокли рухлядь в кучу; и "сволочь" такую хранят: дескать - быт и традиция... Это ж попахивает миазмами: нет, я, вы знаете, санитар, - и он вкрапил: - "вы - ферзью?"

- Вы, Киерко, есть социалист, - благодушил профессор.

- Да как хотите; а вы "консерватор?" Нет, знаете - кто? - повертел он носком, вынул трубочку, ею постучал, чиркнул, фыркнул, вкурился и - "пох-пох" - клубочки выстреливали.

- Дело ясное: - ферзью пойду.

- Вы есть анархист: разрушитель: перекувыркиваете математикой головы... Ну-те: да вас бы они уничтожили; вы и прикинулись, будто, как все; совершенно естественно: там патриотика, всякое прочее; были ж "япошки?" Да что, консерватором сделались: это, позвольте заметить, - как кукиш показанный: надо же жить математику - ну-те... - вкурился, и лихо откинулся, вздернувшись трубочкой, пальцы свои заложил за подтяжки, носок пустил "вертом":

- А консерваторище не вы - Задопятов - суглил зрачком в доску:

- Съем - ферзь.

- Чорт дери.

- Да-с, либералы - матерые консерваторы, - ну-те; на свете навыворот все: волки выглядят овцами, а овечки - волками - "пох-пох" - вылетали клубочки, и трубочка шипнула.

Встал и привздернул плечо, и - вкривую прошелся, щемя левый глаз, и поплескивая правым веком:

- Ну-те ка - содробите две дроби, которых числители, скажем, - "два", "три".

- Я найду наименьшее кратное - изумился профессор.

- А далее?

- Я числителя каждой умножу на кратное.

- Ну-те: и мы так - согнувшись дугой, стрельнул пальцем в профессора:

- Наименьшее кратное - уравнение экономического отношения, а умножение рост богатств: прежде чем множить богатства - равнение по наименьшему кратному: фронт единый.

Профессор, не слушая, над опустевшей доскою, приподнял ладонь:

- Чорт дери, - попал в "пат": и ни шах, и не мат.

Атмосфера уюта - висела; и стало - немного смешно, чуть-чуть жутко.

И киерко.

10.

Уж Митя и Грибиков выбиралися из горлодеров базара - к Арбату, проталкиваясь в копошащемся и гнилом человечнике; перессорились пространства, просвеченные немигающим очерком медноцветного диска.

И вот - неизбежный Арбат: громобойная улица.

Остановившийся Грибиков, еле справившись с чохом, уставился в Митю нагноищами лиховещавых зрачков:

- Много, стало быть, у вас книжиц.

И - да: не лицо, а кулак (походило лицо на к 1000 улак - с носом, с кукишем) выставил Митя:

- А вам что?

Казался надутым купырзою:

- Я вот думаю, коли вы раздаете такие изданья наук, с позволения вашего, так, что и даром... Чахоточный красноплюи разводит.

- Что?

- Этот вот - Грибиков показал: кто-то кашлянул кровью.

- Продашь.

- А его бы пора на Ваганьково, - неответствовал Грибиков; и, пройдя шагов десять, обчхался.

- Чихач... Стало, батюшка - не снабжает деньжатами? - продолжал он мещанствовать:

- Денежки нынче и крысе нужны - злохотливо прибавил.

- Не очень, - как видите...

- Что?..

- Не снабжает...

- Какой приставала, - подумалось Мите, - отделаться бы... Но лицом показал тупоумие.

- Не разумею я - пуще примаргивал Грибиков, - был бы оравистый, многосемейный ваш дом; а то сам, да мамаша, да вы, да Надежда Ивановна; проживает сам - четверт, а деньги жалеет.

И Грибиков покачал головой.

- Ну, прощайте, мне надо тут - отвязывался Коробкин.

Едва отвязался.

А Грибиков тут же свернул Притетешинским Кривогорбом; потек в горлодеры базара с какою-то целью опять, соображая его занимавшее обстоятельство (брал не умом, а усидкою, подмечая и зная про всех), правил шаг в распылищи, где те-же белесые купчики облапошивали несознательных граждан; расталкивался по направлению к тяжелому старику, - тому самому букинисту:

- Вы мне покажите, отец, сочинителя Спенсера, том второй - этот самый, который барченок оставил: - даю две полтины.

- Рупь с четвертью.

Поговорили и сторговали; почесывались:

- Стало носит?

- А што? Все таскается: сорок книжек спустил, я так думаю, что уворовывает.

- Родителевы! Профессором, богато живет, - енарал; я давно подмечаю, - со связками малый из дому шатается по воскресеньям; смотреть даже стыдно.

- А все они так: грамотеют, а после - грабошат; отец, ведь, грабошит: я знаю их.

Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы в Табачихинский; бесчеловечные переулки открылися; человечили к вечеру; днем - пустовали.

Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький: в распенснэ; глаза - вострые; шляпа - с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского - Гершензон; здесь проходят "они" воскресеньями, к господину Иванову, сочинителю. Господин сочинитель Иванов, с Григорием Алексеевичем (от Кудринской, от Садовой) да с Николай Николаичем от церкви великомученицы Варвары Ликуй-Табачиха, - в преумственные разговоры припустятся; Степанида, кухарка Иванова (Вячеслава Иваныча) ходит на двор к ним: и барин Рачинский взовет с папироской: "Исайя ликуй"; и пойдут они - взапуски; господин сочинитель Иванов туманов подпустит: дымят до зари; ничего - безобидные люди. Да, Грибикову - все известны: дома и квартиры - по Табачихинскому и по семи Гнилозубовым; например, этот дом: почему он пустует? Китайский князь двадцать пять лет подавившийся костью, является здесь по ночам: подавиться; он давится каждою ночью; нет мочи от этих давлений. Княгиня живет за границей, с княжною, которая выйти замуж не может: она поступила давно на военную службу; такая есть армия там: называется армией спасения жуликов.

11.

Размышляя прошел уже Грибиков, дергаяся ногами, на двор мимо лысины с бутылочным битышем, к трехъэтажному белому дому; и разговаривал там со старушкою, кувердящейся чепчиком из разлинялых кретонов: в окошко; старушка показывала на бледную барыню:

- И то - "дядя Коля", и се - "дядя Коля"; все "дядя" да "дядя", а говорят: "дядя Коля" - не дядя... Коль дядя, так "дядею" будь, а то "Колею" называет его: сама слышала.

- Николай он Ильич, из Калошина... - отозвался ей Грибиков.

- И мемекает песенки с нею.

А барыня, о которой шла речь, вся закуталась тарлатановой кисеею; летами страдала сонной лихорадкой она; осенями же - потом ночным (терпентиновый запах сопровождал ее); против - над домиком, над кирпичнокоричневым - вздуло белеющий клок раскосматого облака: облак - замраморел пятнами тени; и пели:

Прости небесное созданье,

Что я нарушил твой покой.

Сидел на приступках мужчина, 1000 такой синяковый, волдыревший: пустобай, заворотник, которому пустозвонят года, с бородою песочного цвета, красновеснушчатый, красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков очень дельно заметил:

- Пошел в разизноску, Романыч.

Попробовал пальцем подпек, и на палец уставился, точно увидел он что-то.

- Опять синяки расставляешь себе на лицо.

И понюхал свой палец.

Мужчина чесался: открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:

- Бутылочку раскутырили: был посуды раскок... Жизнь мою - размозгляило что-то.

Подрыльником ткнулась в колено свинья, оставляя пятно.

- Эх, Романыч, погряз без призора: возгривел, - скривился с досадливым прохиком Грибиков - ты на лицо посмотри: баклажан.

- Ничего, сударь: "пиво" - и он погрузился не то в непрогонное, горе, не то в равнодушие.

- Тут подслушливый люд: примечают, чтоб после судачить; пойдем-ка, брат. Отворили драную дверь, из которой подвыпирало мочало; попали в кухню, где баба бабахала за кастрюлями, источая лицом параванское масло из пара и дыха, где таракашечки разбыстрялись, усатясь под краном; тут салился противень. Прошли кухнею, корридорчиком. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли, стоял визголет и дзындзындза; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох, с псиночесами.

Скрипнул визжавый замок; охватило придухою, паревом комнатеночка, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, на котором древнели прожелчиной дагерротипы и пырскали моли; мужчина уселся на жестяной сундучек и ударился в непрогонное горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно, когда-то начавшийся и имеющий продолжение.

- Думай, Романыч, чего тебе так-то.

Мужчина сучил желтомохую руку, сопел и показывал красномордое тупоумие.

- Здесь и помру я: и нечего мне собираться; куды мне деваться.

- Ведь давеча согласился же: александрейку-то взял!

- Взял и пропил: и нет тебе - "фук", возьму и еще, и опять-таки, выпью.

- Так думаешь - тебе барин Мандро и...

- Подарит, коли есть потребность в клоповнике в этом.

- Тебе-то клоповник - зачем. Тебе вот клоповник, другому кому - палестины - раскрысился Грибиков; не посмотрел, а глазами огадил, как будто подвыхаркнул поплевочек - зачем тебе комната: проживешь годов пять, да помрешь: на полатях.

- А может еще и женюсь...

- Эх, Романыч, оставь - разведет краснопузиков тебе баба брюхатая. Сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека - лизнувши свой палец, попробовал его он, - это дело тяпляпое: воспротивится фон-Мандро; да ведь он фон-Мандро, - и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: - подумай, чем пахнет, уж он сумеет сгноить: по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом по этапу.

Мужчина же - в рявк:

- Кулаком-то сумею расщечить его: знаем мы - фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого, для которого - видел; тащился сюда развынюхивать воздухи, - пакостный, от земли пол аршина, с протухшею мордой, без носа... Чего меня гоните, - тут он упал головою на стол и закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать: - люди добрые едят поедом.

- Александрейки-то брал, - трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; желтый чад над словами пошел; всего и расслышалось:

- Он тебя, брат, уж заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он - мужчина геенский.

Но спохватившись, прибавил претоненьким, даже сладеньким голосом, чтобы слышали стены, поняв, что есть уши у стен:

- Носа нет, человек больной - что же такого! А что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.

Вдруг стена, очевидно имевшая ухо, проголосила по бабьи:

- Романыч, свет, ты уж крепись: сгноят тебя вовсе; ты - в палнате правов: комната плочена, кто же погонит. А все с перепою... Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованием себя унижать: захмелевшего человека гноить.

Так сказавши, сте 1000 на замолчала: верней, - за стеной замолчали и Грибиков фукнул в кулак себе:

- Чтоб тебе, стерва.

И вышел, - сидеть на скамье, подтабачивать воздухи, ожидая, что воздухи вот просветятся и мутное небо под небом рассеется, чтобы стать ясным, обирюзовиться к вечеру, и что лопнувший диск в колпаке небосвода, кричащий жарой, станет дутым, хладнеющим, розовым солнцем, неукоснительно улетающим в пошелестение кленов напротив; войдет просиянием в облако, чтобы после, уйдя, разменяться - в растленье, в затменье.

Подхватит тогда краснокудрый дымок из трубы этот дуй вечеров; и воззрится из вечера стеклами красноокий домишечка в стекла коробкинских окон, чтоб после под мягкой периною тьмы почивали все пестрости, днем бросающие красноречие пятен, а ночью притихшие в чернышищах; и ноченька за окошечками повеселится, как лютиками - желтоглазыми огонечками: ситцевой черно-желтою кофтой огромной старухи, томительно вяжущей спицами серый чулок из судеб человеческих; за воротами свяжется смехотворная скрипитчатая, сиволапые краснобаи; и кончится все размордаями, подвываньями бабьими; у кого-то из носу пойдет краснокап; и на крик поглядит из-за форточки перепуганный кто-нибудь.

Грибиков будет беззвучно из ночи смотреть.

Мы напрасно обманывались, будто Грибиков - сел в подворотне: отправился предварительно с томиком сочинителя Спенсера он в трехоконный свой желтый домок: - поскрипеть со стеною над томиком, ожидая каких-то негласных свиданий, быть может - старуху, которая кувердилась чепцом из линялых кретончиков в черной кофте своей желтоглазой, которая к вечеру, распухая, становится очень огромной старухою, вяжущей тысяченитийный роковой свой чулок. Та старуха Москва.

12.

- Апропо, - скажу я: Лиховещанские на журфиксе - при их состоянии - ставят на стол всего вазочку с яблоками, да подсохшие бутербродики с сыром, а, как его, Тюк...

- Двутетюк, а не тюк...

- Двутетюк...

- Двутетюк не есть тюк... И не стыдно тебе, - повернулся профессор дружок, заниматься такими, - ну право же - пустяковинами.

Василиса Сергеевна перетянулася злобами, как корсетом:

- Но жизнь такова: это вы улетаете в эмпиреи, не принимая в расчет - скажу я - что у Наденьки нет выездного парадного платья.

Запрыгали в комнате черными кошками злобы.

- Мой друг - перочинный свой ножик подкидывал он - это - мелочи; посмотри-ка: - вот алгебра, глядя в корень, приподымается буквенным обобщением над цифрой - наставился носом на муху; и Василиса Сергевна кисло схватилась за пульвильзатор: попрыскала ароматами:

- Мы-то - не цифры: у Задопятова сказано...

И прочла:

Тебе внятно поведуют взоры,

Ты его не исчислишь числом,

Тот порыв благородный, который

Разгорается в сердце моем...

Протянула она пульвильзатор, прислушиваясь к созвучию задопятовских слов:

- Задопятову вышиваю я красный атласный накнижник.

Опять Задопятов!

- Ну что ж, - вышивай хоть набрюшник.

И стоногие топы пошли корридором, наткнулись на Митю, ушедшего в думы о том, как в последнее посещенье Мандро у Лизаши заметил под мышками дырочку он; когда поднимала она свою ручку, то были видны видны ему...; влажно глаза загрязнились, и он улыбнулся маслявым лицом; эта нервная девушка ручкою спать не давала в ту ночь: и пугался в окне краснорожего месяца он. Повернувшийся профилем, Иван Иваныч псовою мордой в граненую ручку от двери уставился - с недружелюбною тупостью; лоб надтрудил он распухшими жилами, изъерошивая яркокарие космы: перед сознанием несся вихрь формул и формулок, проделывающих фигуры кадрили:

- Ну кто тебя - дело ясное - спрашивал?

- Спрашивали... по русскому языку...

- Ну и, собственно говоря, что же ты?

Митя знал, что когда-то отец получал только "пять", что с "четверками" сына не мог бы никак помириться, на "тройки" кричал, а от "двойки" бы слег; Митя - вспыхивал, супился, грыз заусенцы, глазами двоил.

- Получил... я... пять...

- Дело ясное: ты одежду-то, что же, разъерзал! Какая-то замазуля!

И 1000 в желто-серые сумерки, где выступали коричнево-желтые переплеты коричнево-серого шкапа, прошел псовой мордою; со стола пепелилось растлением множества всяких бумаг, бумаженок, бумажек, бумажечек - черченых, перечерченных, перепере... - и так далее, Иван Иваныч ощупал мозольный желвак (средний палец на правой руке) и бумажки надсверливал глазками, собирался перечеркнуть перечерки последнего вычисления в перепере... и так далее; потопатывал очконосым суетуном от стола к книжной полке.

Копался, трясясь жиловатой рукою над книжными полками, суетливо отыскивая ему нужное изыскание Бэна; и - не было: стоял - второй том; первый том - чорт дери - провалился сквозь - чорт дери - землю. С недавнего времени, глядя в корень, - он взял на учет один факт: в библиотеке исчезала за книгою книга; математические сочинения оставались нетронутыми; естественно же научные трогала чья-то рука.

Уж обхмурились сумерки: в краснокожем том небе стоял черно-чортом пожар над домами; косилось окошечко красноглазого дома; надтуживая себе жилами лоб, и испариной орошая надлобные космы, затрескал он дверцами книжного шкапа, бросался на книги, расшлепывая их кое-как друг на друге и кое-как вновь бросая на полки их, - Бэн пропал; и - некстати: туда, меж страницами он хоронил свои листики вычислений, весьма-весьма нужных (а письменный стол был набит ворохами исчисленного):

- В корне взять, - чорт дери.

Он погрохал томами и креслами; гиппопотамом потыкался, охая, - от полки к полке; от кресельных ручек - к столу; там очки закопал в вычислениях, взвеивал из бумаг в воздух - верт, разорвал на себе разлетайку и, наконец, - слава богу - вздохнул в краснозданные воздухи, отыскавши очки... - у себя на носу.

Там, в окошке, - стояла брусничного цвета заря: но брусничного цвета заря - предвещала дожди.

Обезгранилась мысль и ушла в подсознание, - от зари ли, от грусти ли, пульс вычислений не бился в виске; он прислушивался, как щелкали говорком по паркету носки сапожков, как умолкли; проплаксила дверь; тихо шавкали туфлями и синелиловые, и безлицые: Василиса Сергевна шавкала; Наденька, в рябеньком платьице гнулась с иглою теперь над пришивочным аграмантиком.

Слышал:

- Такого фасона не носят.

- Подчинится одежда, так зиму - проносится.

- Ты бы подшила распорочек.

Лампа отбросила желтолапую лопасть, маячили под окошками искорки домиков; точно сквозь сон долетело:

- Не сделать ли нам бешбармак из говядины, барыня?

Как полководец, - устраивал смотр интегралам.

В их ворохах созревало математическое открытие, допускающее применение к сфере механики; даже - как знать: применение это когда-нибудь, перевернет и механику, изменивши возможности достижения скоростей - до... до... скорости светового луча. Очень скоро откроют возможности строить быстрейшие механизмы, которые уничтожат все виды движения.

Рука в фиолетовых жилках тряслась карандашиком: забодался над столиком - в желтолобом упорстве; локтями бросался на стол; и - надгорбился, подкарабкиваясь ногами на кресло, вараксая быстреньким почерком - скобки, модули, интегралы, дифференциалы и прочие буквы, сопровождаемые "пси", "кси" и "фи".

Автор толстеньких книг и брошюрок, которые были доступны десятку ученых, разложенных меж Берлином, Парижем, Нью-Йорком, Стокгольмом, Буайнос-Айресом и Лондоном, соединенному помощью математических "контрандю", разделенному океанами, вкусами, бытами, языками и верами; каждая начиналась словами "Положим, что:" далее - следовала трехстраничная формула, - до членораздельного "и положим, что"; формула (три страницы) - до слов "при условии, что"; - и формула (три страницы), оборванная лапидарнейшим "и тогда", вызывающим ряды новых модулей, дифференциалов и интегралов, увенчанных никому непонятным, красноречивым: "Получим"; и - все заключалося подписью: И. И. Коробкин; и если брошюру словами прочесть, выключая словесно невыразимые формулы, то остались слова бы: "Положим... Положим... Тогда... Мы получим" и вещее молчание формул, готовое бацнуть осколками пароходных и паровозных котлов, опустить в океаны эскадры и взвить в воздух 1000 двигатели, от вида которых, конечно же, падут замертво начальники генеральных штабов всех стран.

Четыре последних брошюры имели такое значение; их поприпрятал профессор; последняя, вышедшая в печати, едва намекала на будущее, понятное только десятку ученых, брошюры Ивана Иваныча переводились на Западе, даже на Дальнем Востоке; сложилася его школа; и Исси-Нисси, профессор из Нагасаки, уже собирался в Москву, для того чтобы в личной беседе с Иваном Иванычем от лица человечества выразить, там - ну, и так далее, далее...

Он разогнулся, надчесывал поясницу ("скажите пожалуйста, - Том-блоховод тут на кресле сидел"); и обдумывал формулы; копошился в навале томов и в набросе бумаг, и разбрязгивал ализариновые чернильные кляксы: набатили формулы: "Эн минус единица, деленное на два... Скобки... В квадрате... Плюс... Эн минус два, деленное на два, - в квадрате... Плюс... И так далее... Плюс, минус... Корень квадратный из"... - мокал он перо.

Стал морщаном от хохота, схватываясь руками за толстую ногу, положенную на колено с таким торжествующим видом, как будто осилил он двести препятствий; горбом вылезали сорочки; и щелкал крахмалами, вдавливая под подбородок в крахмалы; щипнув двумя пальцами клок бороды, его сунул он в нос.

Хохотали и фавны, просовываясь резаными головками в кресельных спинках; над ним из угла опускалась ежевечерняя тень; уж за окнами месяц вставал, и лилоты разреживались изъяснениями зеленобутыльного сумрака; ставились тенями грани; меж домиками обозначился - пафос дистанции.

Медленно разогнулся, и у себя за спиною схватился рукою за руку: от этого действия выдавился живот; голова ушла в шею: казалася в шлепнутой в спину; тежеляком и приземистым, и упористым, бацая от угла до угла, вспоминал:

- Вот пришел бы Цецерко-Пукиерко: поиграли бы в шахматы.

Разветрилося.

...............

Вечером, - шариком в клеточке хохлится канареечка; полнятся густо безлюдием многоцветные комнаты, а из угла поднимается лиловокрылая тень; из нее же темнотный угодник в углу, из-за жести, вещает провалом грозящего пальца.

Лиловая липнет к окошку: Москва.

13.

Со свечкой нагарною со-черна шел он.

И желклые светочи свечки вошли косяками, и круг откружив, разлеглись перерезанно; там, из-под пальмы, казалася Наденька худенькой лилией, ясно разрезанной лунною лентой:

- Дружок, к тебе можно?

И малые, карие глазки потыкались: в Наденьку, в набронзировку, в салфеточку кресельную, - антимакассар.

- Что вы, папочка, - и протянулася: личиком, точно серебряной песенкой, глянула:

- Так, на минуточку... - он вопрошал приподнятием стекол очковых; стоял доброглазил.

Явление это всегда начиналося с "не помешаю", "минуточку", "так себе"; знала - не "так себе", а - нутряная потребность: зашел посидеть и бессвязною фразою кинуть.

Умеркло уселся в лиловатоатласное кресло, разглядывая деревянную виноградину, - вырезьбу, крытую лаком; катал карандашик: и им почесался за ухом; когда сквозь леса интегралов вставал табачихинский дом, номер шесть, то он - шел себе: к Наденьке.

- Папочка, знаете сами же вы: никогда не мешаете...

Встала и личиком ясно точеным, как горный хрусталь, отсияла в луне она.

- Так-с.

Он пошлепал ладонью в колено: очинивал мысль.

- Ну?

- Что скажете, папочка?

- Да ничего-с.

- Она знала, что очень "чего-с": и ждала.

Оконкретилось: дело ясное!

- Кувердяев...

- Я - знала.

Она улыбнулась.

- Что скажешь?

- А вы?

И оправила заворотной рукавок.

Заходил дубостопом (ведь вот грубоногий!): хрусталики люстры дилинькали; милым прищуром не, так себе, глазок - анютиных глазок - его приласкала: он был для нее главным образом, - "папочкой".

- Что же сказать: Кувердяев - фальшивый и злой.

Он прошел, не сгибая колена, к стене, где обои лиловолистистые, с прокриком темномалиновых ягод над ним рассмеялися: прокриком темномалиновых ягод; рассеянно ягоду он обводил карандашиком:

- Разве не видите сами?

Дубасил словами по темномалиновой ягоде, голову круто поставя, как бык:

- Да, как можно... Ведь д 1000 еятель, сказать ясно, весьма уважаемый в округе... Он... Попечитель его... А ты - ты вот как...

Все ж, чем-то довольный - потер он ладони:

- По правде сказать - завиральный мужчина...

Себя оборвал:

- Впрочем, - в корне взять...

- Видите?

И по-простецки пошел, повисая плечом, - сложить плечи в диван и оттуда нехитро поглядывать: широконосым очканчиком.

- Э, да вы, папочка, - вот какой: хитренький - заворкотала, как горлинка, смехом Надюша.

- Ах, что ты!

- Вы сами же рады тому, что сказали.

- Да бог с тобой!

- Уж не хотите-ли видеть меня вы мадам Кувердяевой?

И распустила пред зеркалом густоросль мягких, каштановых прядей.

- Зачем представляетесь!

Ясно прошлась в его душу глазами:

- Довольны?

Улыбкой, выдавшей хитрость, расплылся и он:

- Да, - взять в корне.

Молчал и таскал из коробочки спички: слагать - в параллели, в углы и в квадраты; подыскивал слов: не сыскались; безгранилась мысль - потекла в подсознание:

- Главное, - мать твоя: ей Кувердяев...

Но ротик у Наденьки кисленький стал:

- Зачиталась она Задопятовым.

Стал краснолобый: лицо пошло пятнами; в мыслях зажглись красноеды: вкопался в сиденье, вихорил хохол:

- Говоря откровенно, - дурак Задопятов: какие же это труды! Это борзопись, борзопись...

- Он бородой вышел в люди и разве что носом - смеялася Наденька.

- Набородатил трудов: лоб с вершок, - в корне взять...

- А власы - с пол-аршина... Оставьте же мамочку: мамочка разве что видит.

- Томами распух и власами распространился... до... до... академии, чорт дери - не унимался профессор.

Неяснилось: прыснуло дождичком; дождичек быстро откапелькал.

Встал и побацал шагами:

- Да, да, знаешь ли...

Удивлялся в окошко: блуждание с лампой из окон соседнего домика взвеивало чертогоны теней на соседнем заборике:

- Знаешь ли ты, - непонятно... Куда все идет?

Там лиловая липла в окошке.

- Утрачена всякая рациональная ясность.

Побацал: сел снова.

- Вот Митенька - тоже...

Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля, в разъерзанной курточке, руки - висляи, весь в перьях: там он улыбался мозлявым лицом, когда Дарьюшка мыла полы, высоко засучив свою юбку: стоял и пыхтел, краснорожий такой; тоже - утренний шепот: "Масленочек, марципанчик". "Пожалуюсь барыне".

- Дарьюшка, знаешь ли, - как то... Пятки получает...

- Какие пятки?

- Я о Митеньке.

Пальцами забарабанил он: тра-тата, тра-тата, тарара-тата.

- Да-с. - тарара-тата.

Слышалось в садике жуликоватые шепоточки осин с подворотнею; шлепнулось сухокрылое насекомое в комнату.

- Он - молодой человек, - в корне взять, - и понятно... А все-таки, все-таки...

Но про свое наблюдение с Дарьюшкой, - нет: он - ни слова; ведь Наденька да-с, чего доброго, - барышня... Так, покидавшись бессвязными фразами с ней (Кувердяев, невнятица, Митенька), взял со стола он нагарную свечку:

- Ну спи, мой дружок.

- Спите, папочка.

Чмокнулся.

Со-света снова в глазастые черни ушел он: в тяжелые гущи вопросов, им поднятых.

Надя сидела под пальмами; тихо глядела на бисерный вечер, где месяц, сквозной халцедон, вспрыснув первую четверть, твердился прозрачно из мутно сиреневой тверди.

А время, испуганный заяц, - бежало в передней.

...............

Стремительно: холодом все облизнулось под утро: град - щелкнул, ущелкнул; дожди заводнили, валили листвячину; шла облачина по небу; наплакались лужи; земля перепоица чмокала прелыми гнилями.

Скупо мизикало утро.

Иван же Иваныч, облекшися в серый халат с желтоватыми, перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, отправлялся к окошку: дивиться наплеванным лужам:

- Да-с.

Даль изошла синеедами; красные трубы уже карандашили мазаным дымом; и... и...

- Что такое?

Домок, желтышевший на той стороне, распахнулся окошком, в которое обыкновенно выглядывал Грибиков; там, приседая под чижиком, высунул голову черноголовый мужчина, руками расправивший две бакенбарды: въедался глазами в коробкинский дом; и потом всунул голову, стукнувшись е 1000 ю о клетку: окно запахнулось: как есть - ничего.

Тут пошел - листочес, сукодрал, древоломные скрипы. Уже начинался холодный обвой городов.

14.

Распахнулась подъездная дверь: из нее плевком выкинулся - плечекосенький черношляпый профессор, рукой чернолапой сжимая распущенный зонтик, другою сжимая коричневокожий портфель; и коричневой бородою пустился в припрыжечку:

- Экий паршивый ветришко!

Спина пролопатилась; рубленый нос меж очками тяпляпом сидел, мостовая круглячилась крепким булыжником; изредка разграхатывался смешочек извозчичьей подколесины; сизоносый извозчик заважживал лошадь, отчаянно понукаемый синеперою дамою, в чернолиловом манто с ридикюльчиком и пакетиком, перевязанным лентою, - с... Василисой Сергевной, которая чуть кивнула профессору:

- Задопятову отвозит накнижник.

Уже копошился сплошной человечник; то был угол улицы, забесившийся разгулякою; таратора пролеток стояла; лихач пролетел с раскатайным кутилою; провезли красноногого генерала; бежал красноголовый посыльный; в окно поглядел: выставлялися халцедонные вазы, хрусталь белоливный.

Пустился вприпрыжку бежать - за трамваем, и втиснулся в толоко тел, относясь к Моховой, где он выскочил, перебежавши пролетку и торопяся на дворике, перегоняя веселые кучи студентов:

- Профессор Коробкин.

- Где?

- Вот!

Запыхавшись вбежал в просерелый подъезд, провожаемый к вешалке старым швейцаром:

- У вас, как всегда-с: переполнена... С других курсов пришло.

Раздевался и видел, что тек Задопятов, стесняемый кучей студентиков:

- Пусть хоть набрюшник - припомнилось где-то.

Белеющая кудрея волос разложилася выспренним веером, пав на сутулые плечи, на ворот; мягчайшей волною омыла завялую щеку, исчерченную морщиной, мясную навислину, нос, протекая в расчесанное серебро бороды, над которой топорщился ус грязноватой прожелчиной; веялся локон, скрывая морщавенький лобик; кудрея волос текла профилем.

Око, - какое - выкатывалось водянисто и выпукло из опухшей глазницы, влажнящейся неизлитою слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок выписал), - надувался сюртук.

Задопятов усядется - выше он всех: великан; встанет - средний росточек: коротконожка какая-то...

Старец торжественно тек, переступая шажечками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:

- У нас нет конституции.

Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу - с таким видом, как будто высказывал:

- Право, не знаю: сумею ли я, незапятнанный подлостью, вам подать руку.

Стоящим левее кадетов растягивал губы с неискреннею, кислосладкой приязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:

- Знаю вас, батюшка...

- У Долгорукова - с Милюковым - при Петрункевичах...

Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том "Задопятова", чтоб надписал; отстегнувши пенснэ, насадил его боком на нос и - чертил изреченье (о сеянии, о всем честном), собравши свой лобик вершковый в мясистые складочки.

Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр "погод", постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь - они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес.

Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок:

Дамы, свет, аплодисменты,

Кафедра, стакан с водой:

Всюду давятся студенты...

Кто-то стал под бородой.

И уж лоб вершковый спрятав,

Справив пятый юбилей,

Выступает Задопятов,

Знаменитый вод 1000 олей.

Четверть века, щуря веко

В лес седин, напялив фрак,

Унижает человека

Фраком стянутый дурак.

И надуто, и беспроко,

Точно мыльный пузырек,

Глупо выпуклое око

Покатилось в потолок.

Кончил, - обмороки, крики:

"В наш продажный, подлый век,

"Задопятов, - вы великий,

"Духом крепкий человек."

Кто-то выговорил рядом:

"Это - правда, тут есть толк:

"Дело в том, что крепок задом

"Задопятов" - и умолк.

С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.

- Здравствуйте - и Задопятов, придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:

- Мое почтение-с! Геморроиды замучили.

В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенною на яичный белок:

- А вы слышали?

- Что-с?

- Благолепова назначают.

- И что же-с...

- Посмотрим, что выйдет из этого - око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол) с подозрительным изумлением покосилось; стоял вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!

Иван Иваныч с руками в откидку пустился доказывать:

- Что же - боднул головой - назначение это открыло возможности...

- Не понимаю вас я...

- Для всех тех, кто работает.

- Только что "Обществу Русской Словесности" в дар Задопятов принес сообщенье на тему: "Средою заедены".

- Это ли не работа?

Иван же Иваныч подумал:

- "Совсем краснокрылый дурак".

И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:

- А вы бы, Никита Васильевич; - как нибудь: к нам бы...

Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:

- Да у него - э-э-э - размягчение мозга.

И мысль та смягчила его:

- Может быть, как нибудь...

И они разошлись.

Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенснэ, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий зевесов орел.

А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча защемить в уголочке; доцентик, геометр, весьма добродетельный, пологрудый, его оторвал, его выслушал, и, задыхаясь словами, предускорял его мнение; рядом издряблая и псоокая разваляшина, прибобылившись, вышипетывала безпрочину благоглавому беловласу. Кончался уже перерыв: слононогие, змеевласые старцы поплыли в аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые корридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами, в расстегнутых, серых тужурках; совсем нахорукий нечеса прихрамывал сзади.

Большая математическая аудитория ожидала его.

15.

Вот она!

Стулья, крытые кучами тел: косовороток, тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники, кафедру и стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучею тел; вот - доска, вот и мела кусочек; и мокрая тряпка.

Профессор совсем косолапо затискался через тела; сотни глаз его ели; и точно под этими взглядами он приосанился, помолодел, зарумянился; нос поднялся и вздернулись плечи, когда подпирая рукою очки, поворачивал голову, приготовляясь к словам: его лекции были кумирослужением.

Переплеск побежал; он усилился: встретили аплодисментами.

Опершися руками на столик, спиною лопатясь на доску, и лбовою головою свисая над всеми с многовещательною улыбкой побегал - прищуро блеснувшими чуть плутоватыми глазками; и - пред собою их ткнул.

- "Господа" - начал он, припадая к столу - "я покорнейше должен просить не высказывать мне одобрения, или" - повел удивленно глазами он - "неодобрения... Я перед вами профессор, а не... не... взять в корне... артист; здесь - не сцена, а, так сказать, - кафедра; здесь не театр - хра 1000 м науки, где я, в корне взять, перед вами являюсь естественным конденсатором математической мысли."

И ждал, осыпаемый новыми плесками; но уж на них перестал реагировать: ждал, когда кончатся; кончились; тут, посмотрев исподлобья, совсем отвалился, ладони потер, да и выпустил стаечку фраз:

- "Гм... Научно-математический метод объемлет" - развел свои руки "объемлет все области жизни: и даже" - тут он подсигнул - "этот метод, взять в корне, является мерою наших обычных воззрений" - он молнил очковым стеклом, помотав головой.

- "Господа, ведь научное мирозрение современности" - бросил очки он на лоб - "опирается, говоря рационально, на данные" - сделал он паузу...

- "Данные... биологических, психи-физических, и, - так далее, знаний, которые нашим анализом сводятся к биохимическим, к физико-химическим принципам" - встал над макушкой коричневый гребень.

- "Да-с, факт восприятия" - бородатил, сжав пальцы в кулак, поднесенный к груди - "разложим" - растопырил все пальцы под самою бородою - "на физико-химические комплексы", - пождал он - "которые в свою очередь" - и рукой указал - "разложимы на чисто физические отношения" - так удивился, что встал он на ципочки.

- "К физике" - бросил направо он - "к химии" - бросил налево он "сводятся в общем процессы текучей действительности" - хмурил лоб: голова опустилася.

- "В химии всякий процесс" - он высоко приподнял надбровные дуги "воспринятый в качественном отношении есть вполне материальный процесс"; рявкнул - "химия" - рявкнул еще убедительнее - "была" - сделал видом открытие - "до сих пор, в корне взять... гм... наукой о качествах."

С важным открытием, ясно поставленным правой рукой на ладонь, он пошел на студентов.

- "А физика" - угрожающе бросил он - "физика, гм, есть наука, в которой количества учитываются - главным образом."

И убеждая летающим пальцем, усилил:

- "Развитие физико-химических знаний, конечно же, сводится к самой возможности" - он над левой ладонью поставил другую ладонь - "переведения качества в количества" - левую перпендикулярно поставил, а правую подложил под нее.

- "И поэтому вот, господа" - призывал он глазами к вниманью - "имеем в физической химии мы отношения, да-с, весовые" - и тоненьким голосом бисерил "то есть такие, которые, - кха" - он закашлялся - "и, тем не менее, однако же" - сбился.

Немного попутавшись, вышел: прямою дорогой пошел в математику:

- "Определение количеств числом" - ткнулся носом - "являет стремление, в корне взять, к углублению в свойства, в законы числа."

После паузы выпалил:

- "Так в механическом мирозрении современности доминируют данные математики."

И победителем бацал по доскам помоста, пропятив живот.

Помахал с получасик введением к курсу; потом, схватив мел, перешел прямо к делу: к доске; голова тут расшлепнулась в спину, а ворот вскочил над затылком; поэтому, ставши спиною к студентам, показывал ворот, - не голову, - с очень короткой рукою, закинутой за спину и косолапо качаемой вправо и влево (помощь себе): быстро вычерчивал формулы.

- Модуль, взять в корне, - число: то, которое - повернул свою голову множится логарифмами одного, гм, начала для получения логарифмов другого начала.

Забегал мелком по доске.

Заслуженный профессор на лекциях становился, ну право, какой-то зернильнею: сведениями наклевывались, как зернами; стаи студентиков, точно воробушки, с перечириком веселым клевали: за формулкой формулку, за интегральчиком, интегральчик.

Обсыпанный мелом, сходил уже с кафедры в стае студентов, в которую тыкался он полнощеким лицом; и бежал с этой стаей к профессорской:

- Вы, - дело ясное: вы прочитайте-ка, знаете, Коши.

- Да об этом уж указано Софусом Ли, математиком шведским.

- Стипендиат..?

- Что же тут я могу: обратитеся к секретарю факультета.

- А... Что... Калиновский?

У самой профессорской остановили его: представитель какой-то коммерческой фирмы, весьма образованный немец, явился с труднейшим вопросом механики.

- Как фи думайт, профессор?

- Да вы-с - не ко мне: вы подите-ка к Николаю Егорови 1000 чу Жуковскому... Он - механик, не я - в корне взять.

Но одно поразило: открытие в области приложения математики к данным механики, сделанное Иваном Иванычем, имело касанье к предложенному иностранцем вопросу: профессор уткнулся, в бобок бородавки весьма интересного немца и обонял запах крепкой сигары; профессор заметил, что он, вероятно, к вопросу вернется и выскажется подробней по этому поводу в "Математическом Вестнике" в мартовской книжке (не ранее); немец почтительно в книжечку это записывал:

- Знаете, книжечки желтые - "Математический Вестник"... Да, да: редактирую я...

И рассеянно тыкал в него карандашиком, рисовавшим какие-то формулки на темнорыжем пальто иностранца.

...............

И вот, - Моховая: извозчики, спины, трамвай за трамваем.

Профессор остановился: из черных полей своей шляпы уставился он подозрительно, недружелюбно и тупо в какое-то новое обстоятельство; но в сознанье взвивался вихрь формул: набатили формулы и открывали возможности их записать; вот черный квадрат обозначился, загораживая перед носом тянувшийся, многоколонный манеж.

Обозначился около тротуара, себя предлагая весьма соблазнительно:

- Вот бы подвычислить.

И соблазненный профессор, ощупав в кармане мелок, чуть не сбивши прохожего, чуть не наткнувшись на тумбу, - стремительно соскочил с тротуара: стоял под квадратом; рукою с мелком он выписывал ленточку формулок: преинтересная штука!

Она - разрешилася.

Поинтереснее знаменитой "ферматы" (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).

- Так-с, так-с, так-с: тут подставить; тут - вынести.

И получился, - да, в корне взять, - перекувырк, изумительный просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.

Но квадрат с недописанной скобочкой, - чорт дери - тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат - ай, ай, ай - побежал; начертания формул с открытием - улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки, из под носа, подставивши новое измерение, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношения ни к "фермате", ни к сделанному перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.

Карета поехала.

Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкой кареты: не свинство-ли? Думаешь, - ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая переходит в динамику - в развиваемое ускорение тел: ускоряяся, падает тело.

Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, развивал еще большее ускорение; улепетывали в невнятицу оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной - быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась черная лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!

Тело, опоры лишенное, падает: пал и профессор - на камни со струечкой крови, залившей лицо.

А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.

Москва. 10-го ноября 1924 года.

Глава вторая.

"ДОМ МАНДРО".

1.

И вот заводнили дожди.

И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости - тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь теменей; ветер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичок обернулся в снежиночки.

И говорили друг другу:

- Смотрите-ка!

- Снег.

И ведь - нет: дождичек!

Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман - ледяной, морковатый, ноябрьский - стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.

...............

Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то охладенья; натянутость отношений сказалась во всем; воду пробуешь, - нет: холожавая; ручка от двери, и та: вызывает озноб.

Он заканчивал свой ту 1000 алет - перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.

Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании "Дома Мандро", светский лев, принимал в своей спальне - кого же?

Да карлика!

Просто совсем отвратительный карлик: по росту - ребенок двенадцати лет; а по виду - протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что - пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй - в фантазии. Но она видится, лишь на полотнах угрюмого Брегеля.

Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, - без усов, с грязноватеньким, слабеньким подбородочным пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте гнусавой дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них - желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.

Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек - пощелкивал; уши, большие, росли - как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет тьфу: точно там раздавили клопа.

Он вонял своим видом.

Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненный явной гадливости; чистил свои розоватые ногти; и - бросил:

- Я вам говорю же...

Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.

- Нос.

- Что?

- А за нос?

Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:

- Я повторяю: заплочено будет.

- Ну да - за услугу: а - нос?

И прибавил он жалобно:

- Носа-то - нет: не вернешь.

Фон-Мандро даже весь передернулся.

- Вздор!

И отбросивши щеточку кости слоновой - взглянул гробовыми глазами в упор:

- Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!

- Немного.

- По чеку - в Берлине получите: ну-те - идет?

Увидавши, что карлик намерен упорствовать, - бросил с искусственным смехом:

- Ну-да, с Швивой Горки - айда: в Табачихинский!.. Дело не трудное... Только до лета. А там - за границу.

- Другому-то - больше заплатите...

- Десять же лет обеспеченной жизни; а стол - на мой счет: пансион... и... лечение...

Карлик показывал зубы: показывал зубы - всегда (ведь губы-то и не было):

- Вы не забудьте, что если поднимется шум...

Но Мандро не ответил, всем сжимом бровей показавши, что это - последнее слово.

- Согласен.

С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.

- По-прежнему: мальчики?

Но фон-Мандро не ответил ему.

Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бакенбарды.

Потом, умастив, он в гостиную с карликом вышел в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.

С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялися так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры - в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.

Кресла, кругля золоченые, львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом - друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап - серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.

Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал - для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого с чернью золотокрылою, золотоклювою птицею.

Сверху из лепленой, потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый, китайс 1000 кий фонарь.

- Уходите-ка...

- Да, - я иду, я иду.

- И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.

Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, - столовою и боковым коридором в переднюю, - как-то смущенно, едва ли не крадучись; он озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги; что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава "Дома Мандро", и - такой посетитель.

Вернулся в гостиную он.

Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда, как в волнистое море былого; рассудком же, резким резцом, - высекались из каменной памяти: мраморы статуй.

Мандро вел успешно дела: был артист спекуляций.

Казалось порою, что он, как орел, на ширеющих, в высь уходящих кругах, мог включить в свою сферу огромнейший горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться в размахе и он с Вандербильдами, Стиннесами, Рокфеллерами; среди русских дельцов заслужил бы почетное место и он; но какая-то дума, отвлекшая мысли его, низводила его к аферистам: вращался порою в темнейших кружках заграничных агентов так точно, как царский вельможа дней прежних, осыпанный милостью дней, принимал губернаторов в старом халате, небритый и заспанный.

В формах его окружавшего быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка бакенбарды, где каждый волосик гофрирован был, поднялася над креслами и отразилася в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый изумрудиком галстучек; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, - фоны зеленых обой его вырежут четко; поднимется - и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью, - под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого.

Меблировал свои жесты, но дело не в этом.

Включал свое имя в компании, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески, за которыми совершаются подозрительные и законом караемые дела. Для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?

Он ее портил.

И - соболь бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой), - все это дрогнуло; съехались брови - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.

Точно пением "Miserere" звучал этот лоб.

Говорили: его спекуляции, странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, - вели к понижению русских бумаг на берлинской, на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором; и говорили, что действия эти давно обусловились логикою, преследующей двусмысленные, законом караемые деянья.

Тут, как копытом зацокавший конь, загрызающий удила, - припустился он взглядом; но взгляд задержал, опустил и кусал себе губы, как дикий, осаженный конь.

Это были лишь слухи.

В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками:

- Жаль!

- Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою...

- Но он - не наш, - говорили о нем, отходя от него.

Он не гнался.

Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел в совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:

- Станиславщина.

Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он - датчанин; к 1000 то-то долго доказывал - вздор: Эдуард Эдуардыч - приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, - Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он - русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер - в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень - масонский.

Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой, ажурной решоткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около них был положен рукою Мандро небольшой флажолет.

2.

Звуки гамм прервались: раздался звук шагов, проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, - звонкого эхо; и дверь отворилась, степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:

- Соломон Самуилович Кавалевер...

С угрюмою скукою Эдуард Эдуардович бросил:

- Просите.

И владил массивную запонку в белый манжет.

Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; но тут побежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.

Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно, - с ротиком, так удивленно открытым.

И мимо нее Соломон Самуилович Кавалевер промчался по длинному залу, в котором обой вовсе не было.

Вместо обой - облицовка стены бледнопалевым камнем, разблещенным в отблески; и между ним - яснобелый жерельчатый, еле намеченный барельеф из стены выступавших, колонных надставок; кариатиды, восставшие с них, были рядом гирляндой увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями выщерблины архитрава.

Согнулися там толстогубые старцы, разлив рококо завитков бороды; те двенадцать изогнутых, влепленных станов, врастающих в стену (направо - шесть станов, налево - шесть станов), подняли двенадцать голов и вперялися дырами странно прищурых зрачков в посетителей.

Окна - с зеркальными стеклами: крылись подборами палевых штор с паутиною кружев, опущенных до полу.

И опускалась огромная, нервная люстра, дрожа хрусталем, как крылом коромысла, из странных, лепных потолочных фестонов, где шесть надувающих щеки амуров составили круг.

Золоченая рама картины Жорданса безвкусила зал: под картиной стояло два столика с бледносиневшими досками из адуляра (из лунного камня); вдоль стен расставлялися белые стулья с жерельчатым верхом.

Вступление в зал создавало иллюзию: грохнешься ты на паркет, точно зеркало, все отражавшее; звуки шагов удвоялись, сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.

В гостиную быстро прошел Соломон Самуилович Кавалевер, и быстро заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.

Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его.

- Соломон Самуилович.

А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.

- Ну, как с гипотекою?

- Нет, не забыл.

И пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.

- Ну, скажите...

Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялись меж соболем черных, густых бакенбард; разговор перешел на парижские впечатления Кавалевера:

- Знаете что, - завертел пальцем он, - а ведь с акциями на сибирское масло... пора бы...

- А что?

- Да барометр Европы упал: к урагану.

- Не думаю...

- Знаю наверное я...

Кавалевер пустился доказывать мысль, что война - неизбежна.

- В Берлине имел разговор...

- С Ратенау?

- Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.

Клавиатура зубов фон-Мандро 1000 проиграла:

- А, да: инженера прислали.

Он вкорчил свой дьявольски тонкий смешочек:

- Да, да.

- На одних правах с Круппом.

И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.

3.

А Лизаша уселась опять за рояль, изукрашенный перламутрами: белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики; бегали клавиши - переговаривать с сердцем; и - да: говорило, заспорило, сердце забилось в ответ:

- Нет.

Лизаша откинулася - круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою (вовсе не грудкою); встала, пошла - узкотазая, бледная; и - небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши слагалося, как впечатленье от полной невинности; глазки ее - полуцветки: они - изумруды ль, агаты ль? Их видишь всегда: никогда не увидишь их цвета; посмотришь в глаза, они - сверком исходят: каким еще сверком!

Меж тем, говорила ужасные вещи; и - делала тоже ужасные вещи.

Она говорила подругам и Мите Коробкину:

- Да, я люблю всех уродцев.

Еще говорила:

- Вы, Митя, - уродец: за то вас люблю.

И при этом глядела невинными глазками.

- Я не одна: нас ведь - много.

Лизаша жевала очищенный мел.

И Лизаша была долгоспаха: ночами сидела во тьме, на постели, калачиком ножки; и - думала:

- Как хорошо, хорошо, хорошо!

И вставала в двенадцать; в гимназию - нет: не пойдешь; так и стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, в "Эстетике"; часто устраивала вечеринки; живела средь пуфов, кокетничая с воспитанниками гимназии Веденяпина, с креймановцами, отороченными голубым бледным кантом; естественно, так занимаясь "пти же"; что ж такого, что все говорили про то, как какая-то подымалася атмосфера (недаром потом веденяпинцы фыркали). Что же? Лизаша была с атмосферою: странная барышня!

Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это время, кузнец, заклепает года.

Почему же из воздуху кликало в душу?

Она подбиралась к окошку: руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком; шарик подкидывать будут; и - нет.

А что - "нет"?

Нет, нет, нет: полувлепленный старец, струя известковую бороду, ей не ответил прищуром - дырою зрачков.

Расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами, или без них, вокруг столиков (или - без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, незаполняющей холод пространств сине-серого плюша - ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, выкруглявших головки и позы фигурочек - итальянцев, пастушек, пейзанок, собачек, - переполняющих комнату неговорящими жестами.

Кошка курнявкала ей.

И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желающую для Лизаши стать матерью (мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша мадам Вулеву не любила; мадам Вулеву - огорчалась и - плакала.

Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), - в сплошных хлопотах, суматохах, трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши, Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и во всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась она, получая щелчки; говорила по-русски прекрасно; и если хотите, была она русская: муж, Вулеву, ее бросил давно:

- Я, Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.

- Ну?

- Думаю, Федька кухаркин поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил в комнаты.

"Все это" - что ж?

Пустячок.

Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом нашла 1000 небольшую летучую мышку: верней - разложившийся трупик; порола горячку: и - крик поднимала; всю ночь просидела над думой о том, как случился подобный "пассаж" и откуда могла появиться летучая мышка.

- Давно замечала, давно замечала: попахивает?

- Да и я...

- И - попахивало!.. Ну так вот: это - Федька.

- Не стоит вам так волноваться, мадам Вулеву.

- Ах, забыла я: шторы как раз без меня приметают...

Зазвякавши связкой ключей, она выскочила.

А Лизаша прошла в диванную.

В серой и блещущей тканями комнате - только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчевыми павлиньими, ярко-халатными тканями; а с потолка опускалася бронзовая лампада с сияющим камнем; на столике были поставлены: халколиванные ящички и безделушки (ониксы): из клетки выкрикивал толстоклювенький попугайчик:

- Безбожники.

Странно: Лизаша была богомольна.

За темною завесью слышались голоса - фон-Мандро с Кавалевером; тихо Лизаша просунула носик меж складок завесы.

- Да, да, фабрикат, - расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.

- А с фактурою - как? - завертел Соломон Самуилович пальцами.

- Книгу? - хладел изощренной рукою с поджогом рубина, смеясь, фон-Мандро.

- Не поднимут, - вертел Соломон Самуилович пальцем.

Забилась - в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка - с мехом; порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку, ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой, и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а - курила).

И - ежилась.

Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, отороченной соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; смотрела глазами, большими, далекими (и - не мигала): с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, - своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонуло еще не родившись; и - нет, не она родилась, а - русалочка.

Я ведь - русалочка.

Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:

- Не дивитесь - расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации - да-с!

Отвечала:

- С русалкой моей говорила про вас.

И косилась при этом русалочным взглядом.

На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни, - как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.

- Я пойду покормить свои тени собой, - говорила не раз она Мите Коробкину.

Странная девушка!

...............

Странными были ее отношения с отцом.

Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности; он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том, иль в другом; и - выслушивал критику:

- Вы - необузданны.

- Вы обусловлены вашей коммерцией.

- Богушка, вы обезумели, - только и слышалось.

Вдруг без малейшего перехода, - без всякого повода, делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.

Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.

Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом: уже третий день д 1000 лилась драма.

--------------

В окне - открывалась Петровка.

Везде заморозились лужицы: впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкурены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие синебелые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черносерого сумрака высыпляются охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках полосато-пятнистыми.

Да в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.

4.

Соломон Самуилович Кавалевер.

Он был узколобый, с седою бородочкой: лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро и К?".

Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темносинего очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; кресла очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного цвета, горели из ночи.

И так же горел очень ярко сафьянный диван.

Пол, обитый все той же материей синего, темносинего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый медведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.

Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных как зеркало ясных, ботинках и в темнолиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.

Белая клавиатура зубов проиграла:

- А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.

И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющей шевелюры Мандро был гоффрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:

- Так вот, лоскуток этот...

- Да...

И бобрового цвета глаза заиграли ожогами, очень холодными.

- Как к вам попал документ?

Эдуард Эдуардович сдвинул морщину: потом распустил белый лоб (как шаром покати); как бы умер на миг выраженьем лица; и - продолжил, приятно воскреснув улыбкой:

- А я собираю старинные книги... И вот, совершенно случайно, в одном из мной купленных томиков с меткой "Коробкин" (я томик купил за старинные очень "ex libris") нашел я бумажку; историю документа вы знаете...

И Эдуард Эдуардович с видом довольным расслаивал пальцами бакенбарду.

- Обычная - ну - тут трагедия... Дети, отцы...

- Стало быть, это сын отдается, - горбиною умозаключил Кавалевер.

- Не стоит рассказывать: сын - появился у нас.

- Ну, - вы знаете: если старик между книжек своей библиотеки прячет такие вещицы, а сын...

Но, увидевши жест фон-Мандро, он поправился:

- Если тома исчезают, то могут еще документы такие пропасть. Ну, вы знаете: могут пропасть.

- Нет, за всякою книгою, вынесенной из дома, следят.

Очень мягким округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.

И отставивши руку, он палец о палец размазывал будто.

- Предвидено все.

Очень холодно выпустил "ха-хаха-ха", как хлопочечки: с вывизгом; тут же себя оборвал:

- Ну, - пора-пора: час, Соломон Самуилович. Вам?

- На Варварку.

- А мне - на Кузнецкий.

Схватив и затиснув портфель, сделал жест пригласительный длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.

И пронес, седорогий и статный сквозь завесь портьеры свои бакенбарды за гнутой спиной Кавалевера, чуть не споткнувшегося о... Лизашу, которая отлетела к дивану; увидев отца, она стала живулько 1000 ю розовой; ротик казался плутишкой; на личике вспыхнуло легкое прозарение, точно сияние севера, вставшее мороком:

- Что ты тут делаешь?

Нежилась взором на нем: все лицо озвездилось, а он - не ответил: она подурнела; застегнутый позою и выражая глазами зеркальность, прошел с Кавалевером; шаг по паркету, как зеркалу все отражавшему, сопровождался пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.

Года увенчали седыми рогами.

--------------

Подъездная дверь распахнулась; он вышел, одетый в меха голубого песца; седогривая лошадь фарфоровой масти копытами цокала; там, на углу уже вспыхнуло яркое, белолапое пламя; он видел - на улице серость синей; в сине-сером проходе - блестящая, парная цепь янтарей-фонарей: в людогоны теней.

Уже росчерни дыма клубинились в ярко-багровой раскроине вечера; тщетно, растмились: растлились - в ничто, в одно, в черное.

Кучер, расставивши руки, разрезал поток - людяной, вороной - рысаком, промелькнувши подушкою розовою; фон-Мандро пролетел на Кузнецкий, в сплошной самосвет, запахнувшись мехами песца голубого.

5.

Читатель нас спросит: а что же профессор Коробкин, которого бросили мы, когда он, окровавленный, пал посреди Моховой.

Он - очнулся.

В университете была ему быстро оказана первая помощь; увы, обнаружился слом (выше локтя) руки и ушиб головы, за который весьма опасались: с перебинтованными головою и левой рукою доставлен он был в свой коричневый домик: с почтительным педелем.

Очень бодрился дорогою:

- Так-с!

- В корне взять!

- Ничего-с!

А слезая с извозчика, выбревнил шуточку.

Дома все ахнули: Наденька - плакала; и - обнаружилось: не "ничего-с", а "чего-с"; боль в руке - обострилась; сверлило в виске; в ушах - ухало; жалобно, тихо постанывал, все-то хватаясь за руку; хирург, доктор Капский, залил ее гипсом; велел уложить и пузырь гуттаперчевый ставить на голову (с льдом); опустилися карие шторы; явилась сиделка из клиники; очень досадно: врачи запретили работать, читать, даже умствовать.

Целых четырнадцать дней он лежал.

И газеты трубили об этом; и "Русские Ведомости" возмущались порядками; сыпались письма, приветы, сочувствия - профессоров, учреждений, кружков; Задопятов прислал телеграмму:

"Нет, тьма не объяла!"

От группы студенческой текст стихотворный пришел; но он - вот:

Пал вчера оглоблей сбитый,

Проходивший Моховой,

Математик знаменитый

Посредине мостовой

С переломанной рукой.

Вырывается невольно

Из студенческих грудей:

"Протестуем! Недовольны!

Бьют известнейших людей!.."

Выздоравливай скорей.

Наконец он поднялся: пузырь гуттаперчевый сняли; исчезла сиделка; с неделю еще замыкался - в задушлине: в желтом своем кабинете; здесь спал; и - досуг коротал; и - обедал, тогда обнаружилось - делать-то нечего: трудно читать; и нельзя вычислять: жилобой поднимался в виске: голова становилася чаном бродильным.

Отсиживал ногу.

Мотал головою в компрессе: салфетку ему подвязали под бороду, перевязав на затылке ушастыми кончиками; пустобродом слонялся в ветшаном халате, с прижатой, с подвязанной, вздернутой снизу на верх бородою, - с рукой, перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; казалось, что был он безруким: свободной рукою ерошил все голову, дергая длинные уши салфетки; и жвакал губами; поглядывал носом двудырчатым; пальцы, дергунчики, выбарабанивали дурандинники; и - пересиживал ногу (мурашки бежали).

Казался же зайцем.

Ночами не спал, а сидел, наблюдая, как день сменит ночь; а спиральное время его уводило из тьмы; сквозь гардины являлись светины; бывало: гардина из черной прометится карей; и книжные полки прометятся карими: в сине-сереющем; крап на обоях, себя догоняющий человек, прометится: все человеки прометятся.

И вскакивал.

Старым таким двоерогом в ветшаном халате, высовывался бочковато и грохотко, - со зрачками вразбродь и с одною р 1000 укою вразбежку (другая повисла на белой салфеточке кутышем белым): измеривал он коридорик, гостиную, там занимаясь вычисленьем количества ягод, пятнивших обои: и жвакал губами над ягодами; и вылинялыми глазами томился; потом возвращался к себе, чтоб вковеркать крахмалы и вкомкать белье в свой комодик; иль вклинивать разрезалку в страницы:

"Ффр-ффр"... - перелистывал он и вылистывал он; ногтем делал отчертки.

Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и - неудачно.

Разгуливал с крашеной рожей, - какой-то собачьей.

6.

...............

За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя: не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.

- Вы шли бы к себе, - замечала ему Василиса Сергевна.

Кривилась губами: как будто она надышалася уксусно-кислою солью. А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине.

Всем стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно не жил; когда же и жил, то скорее сидел в вычисленьях; опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь - с разможженым виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме:

- Ведь вот: чорт дери!

Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.

Груди ее были - тряпочки; ножки ее были - палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча веяло зеленоватою скукой; в лавандовый запах не верил; он знал, что от нежно-брусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки мятные.

Слышалось дни-деньски:

- Ниже нуля стоит градусник... Антимолин я купила...

- Прекрасно, - едва отзывался профессор.

- Скажу а пропо: одолела меня гиппохондрия: и - Задопятова: все оттого, что у нас - автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом... убогие аппартаменты наши...

Профессор вырявкивал:

- Не разводи бобыляины.

Наденька плаксила:

- Не говори мертвечины.

...............

А Митя ходил к фон-Мандро: Василиса Сергевна ему выговаривала:

- Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?

Улыбался покорно: и все-таки - шел: к фон-Мандро; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху:

- Ты, брат, двоечник.

Митенька чмокал губами, стыдился, но быстро ушел: к фон-Мандро.

...............

Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было: курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; вертеницы строила: и перепелочкой бегала - в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала): вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой комнатке что-то читать: до трех ночи.

Однажды с собою она принесла синеглазый цветочек: Ивану Иванычу: он добрышом посмотрел:

- Ах, девчурка!

Он был цветолюбец: и - нос тыкал в цветики.

...............

Вшлепнулся в кресло над крытым столом.

Василиса Сергевна затеяла:

- Шубнику беличью Надину шубку - скажу я - продать: купить мех настоящий: теперь говорят, что и соболь недорог.

Пропели часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столике.

- Шуба соболья кусается - в корне взять: полугодичное жалованье. 1000

Отодвинул тарелку.

- Невкусен суп с клецками, - бросил салфетку он.

Встал и пошел, сотрясая буфет, чтоб замкнуться в задушлине: фыркаться в пыльниках.

Там за окошком валили снега.

7.

И захаживал Киерко: синий курильник устраивать.

Он потопатывал в валенках, в старом своем полушубочке, в клобуковатой, барашковой шапке: кричал еще издали:

- Ну? Как живется? Как можется?

Дергал плечом, вертоглазил, наткнувшись на свару: профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди:

- Э, полно, - да бросьте: какой вы журжа!

Вынимал чубучок свой черешневый:

- Лишь толокно вы бобовое - ну-те - разводите: я ж говорю!

Глазик скашивал в дым, а другой - закрывал; и зеленой бородкою дергал: показывал лысинку.

Раз он наткнулся: профессор стоял перед дверью: профессорша в старом своем абрикосовом платье с горжеткою белой стояла - за дверью (лишь виделся - стек блеклых щек).

- Погодите, - вскипался профессор руками враспашку.

Профессорша вякала:

- Не бородою ведется хозяйство.

- Не косами.

Но, выгибая губу, на него завоняла разомкнутым ртом:

- Головастик!

- Касатка!

Вмешался тут Киерко:

- Бросьте!..

Профессор в ветшаном халате таким двоерогом тащился к себе: со зрачками вразбрось, со словами вразбродь и с рукою вразбежку; наткнулся на Митеньку:

- Ты чего кляпсишься?

Киерко, выйдя в столовую, сел и курил свою трубочку:

- Ну-те - житейщина, нетина, быт.

Не ответила: плакала.

- Он аттестует себя... таким образом.

Киерко бросил доскоком зрачочек, додергал носок, докурил, вынул трубочку, ей постучал о край столика: быстро пошел: и наткнулся - на Митеньку.

- Парень же ты, - жеребчище.

Прибавил:

- Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.

И вдруг оборвал:

- Брекунцы-то оставь, - не поверю ни слову: и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.

В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи - на полке, под полками.

А Киерко долго смотрел на него:

- Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате: шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги - на ключ: это ж - ну-те - опрятней: и все же сохранней.

Профессор тащился рукой за платком.

В то ж мгновенье сомненье его посетило: он - вычихнул.

- У петуха - чорт дери - сколько ног? - он уставился в Киерко.

- Три - говорят!

- Нет, позвольте-с, - профессор обиделся даже, - я знаю, что - две.

- Почему же он спрашивал?

Вдруг он поморщился.

- Руку жует что-то мне.

И потрогал свободной рукою висящий свой кутыш.

Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, - вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, - не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.

Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.

...............

В те дни пережил настоящее горе.

С раздувшимся брюхом, с отшибленной лапою Томочку-песика раз принесли: раздавила пролетка; сложили, смочили свинцовой примочкою, перевязали огромными тряпками: он, перевязанный, молча дрожал, закосясь окровавленным взглядом: профессор весь вечер над ним просидел на карачках:

- Что, брат, - тебе трудно?

А ночью бродил по ковру: утром пес приказал долго жить: очень плакала Наденька.

Спорили:

- Надо к помойке нести!

- Что вы, что вы, - взварился профессор: взъерошился весь, - вырыть яму в саду!

Было сделано: Томку несли зарывать, а профессор Коробкин, оставшийся в доме, им рявкал в окошко:

- "Не бил барабан перед смутным полком, когда мы... - споткнулся он: - пса хоронили"...

И вечером всем он доказывал:

- Индусы, в корне взять, верят, что души животных опять воплощаются: в нас; да-с - по их представлениям пес, говоря рационально, опять воплотится.

- Э, э - брехунцы, - посипел св 1000 оей трубочкой Киерко.

Наденька верила:

- Может быть, песик вернется к нам: мальчиком.

Да, костогрыз приказал долго жить.

8.

Вот и стала Москва-река.

Салом омутилась, полуспособная течь: пропустила ледишко: и - стала всей массой своей: ледостаем блистающим.

Зимами весело!

Крыты окошки домов Табачихинского переулка сплошной леденицею: массою валит охлопковый снег: обрастают прохожие им: морозец обтрескивает все заборики, все подворотенки, крыши, подкидывая вертоснежину, щупая девушек, больно ущемливая большой палец ноги; и - дымочком подкудрены трубы; обкладывается снежайшими и морховатыми шапками синий щепастый заборик; сгребается с крыш; снег отхлопывает от угольного, пятиэтажного дома на весь Табачихинский переулок: под хлопищем - сходбище желтых и рыжих тулупов.

- Стужайло пришел: холодай холодаевич.

Виснут ветвями деревья вкруг серозеленого дома: затылки статуек фронтона в снегурках: подъездную ручку попробуешь, - липнет от холоду: там же, где тянется сниженный на-бок, поломанный старый забор, в слом забора глядят не трухлявые земли, как летом, - нет, нет: урожаи снегов обострились загривиной белою: а из ворот, где домок желтеет, стекает сплошной ледоскат, обливающий улицу скользью, едва припорошенной сверху.

Там бегал дворняк: волкопес; и мешал двум поденным (их наняли снеги разбрасывать, скалывать лед).

- Пошла, гавка!

Один из поденных, - Романыч, веснушчатый, красноволосый мужик, с непромытым лицом (на морщиночках - чернядь), - здесь жил на дворе: в трехэтажном, облупленном доме; лопатою снег разгребал; а другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, - рабочий заводский, с квадратным лицом и с напористым лбом, с твердым взглядом, - долбежил, по льду малым ломиком: Клоповиченко.

К ним Киерко вышел в тулупчике (жил в трехэтажном облупленном доме); хлобучил шапчонку, бил валенком.

- Есть здесь лопата? А ну-те-ка, - с вами я.

Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала-кидалой.

Рвануло отчаянным ветром: сугробы пустились враскрут; густо, грубо сквозь вой под трубой кто-то охал, стихая сквозь белую вею подкинутых вихрями визгов; и струи кипучие там над волной снеговою взвевались: и - веяли, и выкидывалися: из взвинченных визгов.

Так сиверко.

Клоповиченко рассказывал Киерко под обзеркаленным жолобом, ломик отбросивши:

- Где им понять! Щегольки... А туда ж, - социальные взгляды подай; мы тяжелки: нам дай социальные взгляды, - не им; мы в сермяжных кафтанах, в огрехах, плетемся на явку: они появляются в полуботинках; да что - пустопопову бороду брей!

- Ну-те! Ну-те-ка!

Киерко, бросив лопату, присел на приступке: черешневый свой чубучек пососать.

- Чередишь, чередишь на заводе: подкарауливаешь несознательных; видишь, мозгами пошел копошиться, бедняга: черезлезаешь через мелкокрестьянские трусости - в классовую, брат, сознательность: тут-то ему - пустопопову бороду брей - в зубы Каутского книжицу; знаете, - я который годок на сознательном, да, положении. И - заподозрен... Опять-таки, - взять хоть работу: чермнеешь от жару у печи доменной...

- У вас там чадненько.

- Чадим, - отозвался Романыч.

Но дворник ему кинул громко:

- Цапцюк, - разворачивай снег!

И взялись за лопаты: а весело!

Цветоубийственные морозы настали; бежали в мехах переулком (меха косолапили) - мимо ворот, - шапки, шапочки, просто шапчурки: и клюквили, и лиловели носами: чуть-чуть пробиралися в ясной, сплошной снеговине; вот здесь - троттуар замело (лишь осталася тропочка); там - отмело: протемнелая гладкость: на ней мальчуган меховой хрипло шаркнул коньком по ледовне, в размерзлости варешки бросив: и клюковкой пыхи пускал, пока клюковка вовсе не стала белянкою: уши-то, уши-то!

Уши - мороженки!

А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой, зацепляясь рукой за кутафью старуху; о службе церковной он с ней разговаривал:

- Да уж, пожди: как цветную триодь запоют!

И прислушивались к разговору.

- Да кто ж он, родимые?

Грибиков скупо цедил:

- Да цифирник, числец: цифири размножает.

- Так 1000 сын, говоришь, у него - телелюшит.

Прислушался Киерко хмуро: Романыч на Грибикова плевался:

- Курченкин он сын.

- Пустопопову бороду...

Клоповиченко схватился за ломик: а Грибиков старой кутафье твердил о чаях:

- Чаи, матушка, - всякие: черные, красные, сортом повыше, те - желтые.

Клоповиченко им бросил:

- Какой разахастый чаевич!

- А все же не вор, - так и вышипнул Грибиков, - те же, которые воры, учнут, тех и бить, - неизвестно что высказал он: говорить не умел; не умел даже связывать; только - разглядывать.

Дворник прикрикнул:

- Ну, ты, - человечищем будешь в сажень, а все - эханьки.

Клоповиченко схватился за лом:

- Промордованный час, промордованный день, промордованный быт наш рабочий; да что - пустопопову бороду брей!

Стальным ветром рвануло: леденица злая визжала; сугробы пустились враскрут от загривины белой сугроба взвилась порошица.

Прошел мимо Грибиков: рыжий Романыч отплюнулся:

- Тьфу ты, - чемырза ты, кольчатая, разбезногая ты животина, которая пресмыкается, - вошь тебя ешь: старый глист!

Быстро Грибиков скрылся: и охал чердашник:

- Как выйдет, - обнюхает все: черепиночку кажную он подбирает...

Прошел под воротами кто-то в медвежьей шубеночке: в снег провалиться рыжеющим ботиком; баба, цветуха малиновая, проходила; прошамкали саночки: цибики в розвальнях еле тащились - в угольную лавочку: и - морозяною гарью пахнуло; снега - не снега: морозарни!

Хрусти сколько хочешь!

9.

Профессор и Киерко сели за шахматы.

- Ну-те-ка?

- Черными?

Тут позвонили.

Явилася Дарьюшка, фыркая в руку:

- Пожалуйте, барин, - там видеть вас хочет: по делу, знать, - Грибиков... Киерко даже лицом побелел:

- Вот те на!

За профессором вышел и он в коридорчик: профессор сопел: на коричневом коврике, около двери, увидел он Грибикова, зажимавшего желтенький томик и томик коричневый; видывал лет уже двадцать в окно его; только теперь его видел - вплотную.

Одет был в старьишко; вблизи удивил старобабьим лицом; вид имел он старьевщика; был куролапый какой-то, с черватым лицом, в очень ветхих, исплатанных штаниках; глазки табачного цвета, бог весть почему - стервенели: носочек - черственек: роташка - полоска (съел губы): грудашка - черствинка: ну словом: весь - черствель: осмотр всего этого явно доказывал: все - оказалось на месте: а то все казалось - какой-то изъян существует: не то съеден нос (но - вот он), - не то - ухо (но - было!) иль - горло там медное (нет, настоящее!).

Видно в изгрызинах был он: да, - в старости души изгрызаны (но не у всех).

Он готовился что-то сказать престепенно: да вдруг - поперхнулся, закекал, затрясся, костлявым составом; и - точно напильником тоненьким выпилил с еле заметным, но злым клокотаньем.

Он поглядел.

- Взять в корне - гм-гм: чем могу услужить? - удивлялся профессор. И вот вислоухо просунулся Митя большой головою в переднюю - из коридора: был бледен; прыщи - кровянели; а челюсть - дрожала:

- Сейчас вот, - обславит; сейчас - досрамит.

Все ж последнюю дерзость хотел показать: прямо броситься в омут; и лгать: до потери сознанья; бравандил глазами.

Просунулся стек блеклых щек: Василиса Сергевна стояла: и - слушала. Киерко же треугольничек глазками вычертил: Грибиков, Митя, профессор.

Профессор стоял в этой желтени всей с крашеной рожей, собачьей какой-то: и жутил всем видом:

- Мои - в корне взять, - из моей библиотеки... Как к вам попали?

- Изволите видеть, - затем и пришел-с, что имел рассуждение... У букиниста, изволите видеть, их выкупил.

Тут Василиса Сергевна завякала издали:

- Мэ же ву ди, ке ла фам де шамбр, Дарьюшка!..

- Да не мешайте, - профессор бежал на нее, потрясая коричневым томиком (желтый он выронил).

Грибиков тоже бежал за профессором - зорким зрачишком; а Киерко с выблеском глаз подбежал, ударяя рукой по Грибикову; он другою рукою повернул очень грубо; и в спину подталкивал - к двери:

- А ну-те, оставьте-ка... Да, да, да: предоставьте-ка... Это я все объясню... А я ж знаю... Валите!..

А в ухо вшепнул:

- Да п 1000 омалкивайте, дружище, - о том, что вы знаете... Ну-те!.. За книги с лихвою получите...

Грибиковский зрачишко лупился на Киерко.

Сам он усилился высказать что-то; и вдруг, - как закекает старым, застуженным кашлем, схватяся рукой за грудашку; она сотрясалась, пока он выпихивался; и рукой гребанул; вдруг пошел - прямо в дверь (ну, - и ноги: совсем дерганоги).

Захлопнулась дверь.

Он тащился чрез улицу: с видом степенным и скопческим, думая:

- Что же случилось?

Совсем не умел, видно, связывать фактов: умел лишь глядеть.

Не дойдя до окошечек желтого домика, стал под воротами: но не прошел под воротами; по бородавке побил; поднес палец к глазам; посмотрел на него: и понюхал его; после этого он повернулся, решившись на что-то; опять потащился назад, через улицу: недоуменно глядел на профессорский дом.

...............

Между тем: в коридоре меж Киерко и Василисой Сергеевной происходили отчаянные препирательства; Киерке силилася Василиса Сергевна что-то свое передать:

- Это Дарьюшка книги таскает... Не знаете... Антецеденты бывали: таскала же сахар!

А Киерко неубедительно очень доказывал:

- Дарьюшка тут не при чем...

И признаться, совсем не сумел он оформить свой домысел, был же ведь умник.

- Не знаете, ну-те же: форточник ловко работает - что? А я ж знаю, что форточник: форточник, - он!.. - за подтяжку схватился рукой.

- А пропо: почему не унес он других вещей, - ценных?

- А может быть, - ну-те, - спугнули его; он же сцапнул два томика, да был таков! - зачастил по подтяжкам он пальцами.

"Форточник" - Митя - стоял и сопел, умоляюще глядя на Киерко, бросившего на него укоризненный взор.

Он покрылся испариной: ужас что вынес.

Профессор ходил пустобродом от Киерко к Мите, от Мити до Киерко; видно, он чем-то томился: пожухнул глазами, пожухнул всей крашеной рожею да горьковатое что-то осело в глазах.

Василисе Сергевне бросил он:

- Дарьюшка тут не при чем!

И, прислушиваясь к рассуждению Киерко, бегал глазами - двояшил глазами, он знал, - не два томика: томиков сорок пропало; не мог с ними форточник в форточку выскочить.

- Осенью, - знаете, - Митя осмелился, - видел под форточкой...

Тут у профессора глазки сверкнули - ерзунчики: злые. Нацелясь на сына, он брызнул слюною:

- Не кляпси: молчать!

И, подставивши спину, пошел в кабинетик: надолго угаснуть.

Опять позвонили.

История!

Старуховато просунулся - Грибиков: вот ведь прилипа!

- А ну-те?

Наткнувшись на Киерко, он растерялся: хотелось, как видно, ему, чтоб не Киерко дверь отворил; постоял, поглядел, помолчал; и - сказал неуверенно:

- Кошку впустите: курнявкает кошка у вас под крыльцом!..

Ничего не прибавил: ушел.

Отворили дверь настежь; и - не было кошки: струя морозяная дула отравленным бронхитом:

- Дверь затворите: квартира - ледовня!

...............

Профессор прошел в кабинет.

Проветшал: горьколобый, прогорбленный, вшлепнулся в желтое кресло - под Лейбницем, нам доказавшим, что все хорошо обстоит; оба томика шваркнулись: прямо под Лейбница; дернулись, точно у зайца, огромные длинные уши над клочнем макушечным; тупо уставился в свой виторогий подсвечник, сверкая очками, скорбя под очками - глазами, как будто отмахиваясь от чего-то тяжелого; многие тысячи шли перед ним человечков, себя догоняя.

Согнулся из кресла в столбе желтой мглы (чрез которую пырскали моли), играя протертою желтою кистью под рваною шторой, - с подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою; с рукой перевязанной: белой култушкой, висящей на вязи; он вылинялыми глазами томился, вперяясь в осклабленных фавнов.

Пространство - разбито!

С жалеющей тихой улыбкою Киерко в двери вошел:

- Как живется?

- Так: руку жует что-то мне!

И, потрогав висящий свой кутыш, прошел в уголочек, под столбиком стал, на котором напыщенный Лейбниц своим париком доказал, что наш мир наилучший.

- Э, полноте, - стерпится.

Оба молчали: до сумерок.

Время, клепач, - заклепало!

...............

Но с этого времени с Митей профессор совсем перестал гов 1000 орить.

Уже после, когда выходил он из дома, - на ключ запирал кабинетик; а ключ брал с собою; ночами он слышал, как Томочка, цапа, устраивал все цап-царапы в передней; и грыз свою кость; выходил в коридорчик со свечкою.

Томочки - не было!

Тут заюжанило; все разжиднело, стекло; сняли шубы: пролетки загрохали; вновь - подморозило; вечером же серо-розовый и кулакастый булыжник поглядывал в окна и твердо, и сиверко.

10.

На кулакастый булыжник засеял снежишко.

И вьюга пустилась в присядку по улицам.

И раздались неосыпные свисты; рои снеговые неслись; и ноябрь, прогоняющий быстро пролетки, чтоб вывести саночки, сеял обвейными хлопьями; хлопья крепчали, сливались, посыпался белый потоп.

С переулочков, с улиц, - по улицам и переулочкам - шли: мимо контуров зданий, церквей, поворотов, забориков - по-двое, по-трое; шли - в одиночку; от ног вырывалися тени: бледнели и ширились, в высь убегая, ломаясь на стенах: гигантами; разгромыхались пролетки; визжали трамваи; круги от фонарного света заширились зелено; вдруг открывалася звездочка, чтоб, разорвавшись, стать солнцем, проухнуть из света тяжелым и черным авто; снова сжаться - до точки.

Слететь в темноту.

Уже издали двигались, перегоняя друг друга, - с Петровки, с Мясницкой, с Арбата, с Пречистенки, Сретенки, - к месту, где все разливалось огнями, где мгла лиловатая - таяла в свет, где отчетливая таратора пролеток взрезалась бензинными урчами.

Ясный Кузнецкий!

Стекалась волна котелков, шляпок, шапок, мехов, манто, кофточек: прямо к углу, где блестело "Аванцо"; роились, толкались и медленно останавливались, ухватившись за шляпы; и глядя на стрелку часов, поджимая портфели, отпихиваясь, перепихиваясь и давая друг другу дорогу; тот выскочит бледным пятном лицевым; эта вынырнет взором; карминные губы прояснятся, вспыхнет серьга; в котелочках восточные люди тут ночью и днем переталкиваются, высматривая беспроко: кого-то и что-то; тут кучи раздавленных тел прилипают к витринам; сграбленье людей; от двенадцати дня до шести!

Здесь квадратные, черные, автомобили, зажатые током пролеток, стеснивши разлив, разрываются громко бензинными фырчами; не продвигаясь, стоят, разверзая огромные очи на белую палочку городового, давая дорогу - все тем же: кокоткам, купцам, спекулянтам, гулякам, порядочным дамам, актрисам, студентам.

Не улица - ясный алмазник!

А угол - букет из цветов.

Здесь просинилось - ртутными светами; там - розовело, подпыхивало, струилось - все ярче, все жарче; фонарные светы отсюда казались зелеными, тусклыми; окна вторых этажей, - посмотрите: тусклятина, желтый утух. Выше, выше, откуда слетал среброперый снежок, в темнокровную хмурь уходя, ослабели карнизов едва постижимые вычертни.

Ниже, - под кремово-желтым бордюром из морд виторогих овнов - свет; за окнами - май: из фиалок, лазоревых цветиков, листьев и роз; это - Ницца; сюда забегают все франтики - быстро продернуть петлицу: гвоздикой, ромашкою; выбежать, перебежать мостовую, ныряя меж кубами черных карет, раскатаев, ландо - к перекрестку.

А рядом - витрина, где тонкая ткань: паутина из кружев.

Прошли две с кардонками; лизанорозовый там лицеистик протиснулся (видно, страдал он зазнобом): такой тонконогий! Какая-то там поглядела; потом повернулась; уж кто-то - стоял: пошли вместе; сквозь завеси кружек прояснилось личико, все из кольдкрема; два глаза, совсем неземных, поднялись на гусара, едва волочащего саблю, - в рейтузах: небесного цвета; известная дамочка: Зобикова, миллионерша - в ротонде; коль скинет, - останется в кружеве: с вырезом; а от нее на аршин - запах тонкий; гусар же...

И облачко вьюги на них набежало: и - пырснуло все порошицей.

Рванул холодильник, чтоб все ожелезить; бамбанили крыши; и снежина вязла; бросало в ресницы визжащими стаями мошек; за окнами - все самоцветно: свет ртутный, свет синий, свет белый!

Свет розовый!

Там из ничто ослепительно вспыхнула точка; другая и третья; лилося дорожкой, слагаяся в буквы: "Коньяк" - яркокрасный; и "Шустовы" - белое; порх: снова тьма; и - опять: без конца, без начала!

1000 Реклама играла.

Там пять этажей бледнорозовых приторно тошно слепились орнаментом, точно сладчайшими кремами торта; а верх убегал в темноту ниспадающей ночи лиловой (нет, - чернолиловой); внизу - просияло; за этим окном - блеск граненых флаконов; за тем - углублялись пространства: гардины, драпри, брокатели, оливковый штоф, парчевые полоски обой, этажерки, статуйки, мебели разных набивок, - как будто таимые комнаты космоса бросились в улицу: с ясным приказчиком в четком пролизе пробора, который, пурпурясь устами, чуть-чуть протянувшись, с волнистой бородкой стоял неподвижно пред дамочкой, вытянув ей брокатели; их щупала дама, склонясь завитою головкой, сквозною вуалью: блондиночка!

Автомобили неслись.

И казались чудовищными головами рычащих и светом оскаленных мопсов; летели оттуда, где розблески светов, где издали взвизгивали трамваи, поплескивая то лазоревым, то фиолетовым.

Белый Кузнецкий!

11.

И нет!

Эдуард Эдуардович Мандро ей казался источником всех совершенств; и, конечно, Лизаша бродила душою по мигам его переполненной жизни; следила за мигами жизни отца, строя в мигах тропу для себя; но тропа - обрывалась: стояла над бездной.

Вперялася в бездну.

Пусть был коммерсантом; ей грезился Сольнес, строитель прекраснейшей жизни (Лизаша в те дни увлекалася Ибсеном); может быть, виделся Боркман; а может быть, даже...; но тут - разверзалась невнятица; делалось ясно, что что-то - не так: не по Ибсену.

Даже - не Боркман!

Как сыщица, в мыслях гонялась за жестами жизни его; и потом утопала в русалочьем мире, бродя по мандровской квартире с зеленым, бессонным лицом, в перекуре сжигаемых папиросок.

Она разучила все жесты отца: этот жест относился - к тому; тот же - к этому; знала, - приход Кавалевера значил: дела с заграничными фирмами; а телефонный звонок Мердицевича - дело с Сибирью; поездки к мадам Эвихкайтен всегда означали: мадам Миндалянская там; к Миндалянской она ревновала.

Но все было ясно: зачем, почему, кто, куда.

И совсем не казалось ей внятным, зачем, например, появлялся противный смеющийся карлик - без носа, с протухшим лицом; и зачем появлялся с неделю назад неприятный скопец по фамилии Грибиков.

- Богушко, кто это?

- Вы любопытны, сестрица.

И более он ничего не прибавил.

А эта бумажка?

Лизаша стояла одна в кабинете отца и синила своей папироскою комнату, пальцем разглаживая бумажку, которую подобрала на ковре: в кабинете; бумажка была очень старая, желтая; почерк чужой, мелкий, бисерный, вычертил здесь знаки "эф" и какие-то иксики; перечеркнул их, перепере...; словом, - понять невозможно; но - знала, что то - математика; нет, - для чего математика? Знала она - для чего Кавалевер; и знала она - для чего Мердицевич; и даже, мадам Миндалянская: ясно, понятно! А тут пониманье ее натыкалось на камень подводный; "тропа" обрывалась; и - бездна глядела.

Не знала, - какая.

И так же не знала она, почему ее "богушка" раз обозвал "Лизаветою Эдуардовною", не "сестрицей Аленушкой"; вспомнив, обиделась: и - засверкала глазами (как радий, тот сверк разъедает не душу, а самый телесный состав).

Бумаженку в холодненьких пальчиках стиснула и, папироску просунувши в ротик, - дымком затянулась.

За окнами ветер насвистывал: в окна - несло.

Тут искательный ласковый голос мадам Вулеву очень громко раздался из зала:

- Лизаша, - ау?

И, отбросивши ручку от ротика вверх, вознесла огонек папиросочки:

- А?

- Что вы делаете? - раздалось из зала.

Скосила глаза на портьеру, подумав:

- А ей что за дело!

- Там Митя Коробкин пришел.

- А? Сейчас!

И бумажку засунула в черный кармашек передника, перебежала диванную зелень гостиной; и в палевом зале увидела Митю.

Он был в Веденяпинской форме, - верней, что без формы: в простой, черной куртке и в черных штанах (выпускных), выдаваясь на ясных паркетиках рыжим, нечистым пятном голенища: смотрел на Лизашу; и мялся - с мокреющим лбом, расколупанным: в прыщиках.

- Я не мешаю, Лизаша?

Он ей улыбался мясистой десною; и - выставил челюсть.

- Да нет, не мешаете. - Может быть, - все-таки?

- Ах, да уж верьте: не стойте такой растеряхой.

Лизаша пустила кудрявый дымок, облетающий в воздухе:

- Здесь не уютно: идемте в диванную.

Ротик, плутишко, задергался смехом.

Беседы с Лизашей его волновали глубоко: Лизаша была непрочитанной фабулой.

Уже Лизаша синила диванную дымом своей папироски, укапывая миньятюрное тельце в мягчайших подушечках; вздернувши умницы бровки, ждала, что ей скажут; он силился высказать то, что не выскажешь; вот: положили заклепку на рот.

Что-то чмокало, щелкало; что-то привсхлипнуло: точно наполнили рот его слюни.

- Хотели вы высказать: все; так вы сами сказали; не раз уже слышала я обещания эти; вы кормите ими давно.

- Не умею рассказывать, - знаете.

- А вы попробуйте.

- Нет, я боюсь, что придется выдумать за неимением слова; вы знаете: вертится на языке; и выходит не то; очень много приходится лгать - оттого, что я слов не имею правдивых.

Просунулась очень припухшей щекою мадам Вулеву:

- Экскюзе: я не знала. Вы здесь - не одна?..

И Лизаша поморщилась: гневно сверкнула глазенками.

- Вы же, мадам Вулеву, сами знали, что - Митя...

- Чай будете пить?

- Нет, не буду: вы, может, - она повернулася к Мите.

- Спасибо, не буду.

- Не надо, мадам Вулеву.

- Экскюзе, - за портьерой сказала мадам Вулеву очень сладеньким голосом; и - удалялась бряцаньем ключей по гостиной; ключи замолкали; Лизаша, чего-то пождавши, легко соскочила с дивана: головку просунула; перебегала глазами по креслам гостиной.

Все пусто.

- Когда она крадется - так не услышишь ключей, а уходит - нарочно ключами звенит, чтобы там, отзвонивши, подкрасться: подслушивать...

- Что вы хотели сказать?

Но на Митины губы уже наложили заклепку.

12.

- Гей, гей!

Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушечкой розовой, резал поток людяной белогривым, фарфоровым рысаком, приподняв и расставивши руки; пред желтым бордюром из морд виторогих овнов очень ловким движеньем вожжей осадил рысака.

Эдуард Эдуардович, кутаясь в мех голубого песца, соскочил и исчез в освещенном подъезде, у бронзовой, монументальной дощечки: "Контора Мандро и К?".

Быстро осилил он двадцать четыре ступени; и, дверь приоткрыв, очутился в сияющем помещении банкирской конторы; он видел, как гнулися в свете зелененьких лампочек бледные, бритые, лысые люди за столиками, отделенными желтым дубовым прилавком от общего помещенья, подписывали бумаги; и - их протыкали; под кассою с надписью "чеки" стояла пристойная публика.

Быстро пронес бакенбарды в роскошный, пустой кабинет, открывающий вид на Кузнецкий.

...............

Прочесанный не пожилой господин, нагибаяся низко к Мандро, развернул свою папку бумаг; их рассматривал быстрым движеньем руки, нацепивши пенснэ.

- Что? Есть кто-нибудь?

- Да, - по личному делу.

- Просите.

Раскрылися двери; и Грибиков появился, прожелклый и хилый, осунувшись носом и правым плечом.

Он почтительно встал у дверей, его глазики жмурились в свете; ему Эдуард Эдуардович сделал рукой пригласительный жест, показавши на кресло:

- Садитесь.

И Грибиков к креслу прошел дерганогом; топтался у кресла и сразу не сел, а свалился в сиденье: как будто подрезали жилки ему:

- Ну, что скажете?

Грибиков тронул свою бородавку скоряченным пальцем: на палец смотрел:

- Я позволю заметить, что есть затрудненьице-с, - палец понюхал он, - так что согласия нет никакого.

- А больше нет комнат?

Зрачишко полез на Мандро.

- Да, живут у нас густо.

Зрачишко влупился: под веко.

С недовольством прошелся к окошку: и Мандро вертел форсированною бакенбардою; руку засунул в карман перетянутых брюк; лбом прижался к окну, посвистал, отдаваясь блестящему заоконному зрелищу: метаморфозам из светов.

Там шел кривоногий сумец; и за ним - вуалеточка черная, с мушками, с высверком глаз из-за мушек; и ветер рванул ее шелком.

Мандро - повернулся.

Он видел, что Грибиков в той же все позе, сидит, оскопивши лицо в равнодушие: жмуриком.

- Чорт с ним: не надо.

Прожескнул гла 1000 зами и вновь отвернулся; в окошке же - барышня в кофточке меха куницы.

Тут Грибиков глазиком тыкался в спину.

- Вот бы... ежели... я...: это - дело другое.

Мандро повернулся:

- Что?

- Ежели... Так уж и быть.

- Говорите раздельнее.

- Ежели б он переехал ко мне, - говорю: человечек-то ваш.

- Это - можно?

- Я думаю - можно: он, ваш человечек, - без носа: больной; и притом говорит - иностранец - не нашинский; ну, одному-то - куды ему; все же - уход; и такое все: правда, живу я в квартире о двух комнатушках; для вас же извольте: пускай переедет... Что ж, бог с ним: в цене мы сойдемся.

И глазик свой спрятал.

13.

У Митеньки мысль не влезала в слова; а душевные выражения - в органы тела; когда говорил он печальные вещи, казался Лизаше некстати смеющимся; глупым таким фалалеем, с руками - висляями; очень лицо искажала гримаса, которую медики называют - ведь вот выражение - "Гиппократовой маской".

Лизаша досадовала:

- Полчаса мы сидим, а - ни с места.

- Не выскажешь - знаете.

- Все же, - попробуйте.

- Ну, - я попробую; только, Лизаша, - уж вы не пеняйте.

Во рту что-то - щелкало, чмокало, чавкало; и - подступало под горло: хотелося плакать.

- Вы знаете: дома - семейная обстановка такая, что лучше бежать; отец добрый, вы знаете; только людей он не видит; живет в математике; думает он, что за сорок годов все осталось по-прежнему; с ним говорить невозможно; ты хочешь ему это, знаете, высказать, что у тебя на душе, он - не слушает; просто какой-то - вы знаете - он формалист.

- Ну, а мама?

- А мама - все книжки читает; историю Соловьева прочтет; и - с начала; ей - дела нет; мама - чужая.

Лизаша сидела пред ним узкоплечей укутою в красненькой, бархатной тальме, обделанной соболем; и рассыпала из вазочки горсточку матовых камушков: малых ониксов.

- Для них вы чужой?

- Совершенно чужой; говорить разучился: все дома молчу; знаю, если скажу им, что думаю, то - все равно не поверят: приходится, знаете, лгать.

- Бедный, - так-то: обманщиком ходите.

Нервно подбросила в воздух с ладони одну финтифлюшечку; и под распушенной юбочкой ножки сложила калачиком.

- Так и приходится.

Митя дерябил диван заусенцами пальцев:

- Отец-то - вы знаете: толком не спросит меня; запугал: проверяет меня, проверяет, - как, что: "Тебя спрашивали?" Или - "что получил?"... Человеческого не услышишь словечка, - вы знаете.

- Вы же?

И сыпала в ткани ониксы.

- А говорю - получаю пятки... Я...

- Вы, стало быть, врете и тут, - перебила Лизаша, подбросив одну финтифлюшку.

- А как же: попробуй сказать ему правду, - поднимутся крики; и, знаете, бог знает что.

- Не завидую вам.

- А то как же: товарищи, знаете, образованием там занимаются; этот прочел себе Бокля, а тот - Чернышевского... Мне заикнуться нельзя, чтобы книжки иметь: все сиди да долби; а чтоб книжку полезную, нужную...

- Бедный мой!

Кончик коленки просунулся из-под коротенькой юбочки.

- Нет никаких развлечений: в театры не ходят у нас; ну я все-таки, знаете, много читаю: хожу на Сенную, в читальню Островского - знаете. Не посещаю гимназии: после приходится лгать, что в гимназии был.

Митя пристальным глазом вперился в коленку: она - беспокоила.

- Что же, Митюшенька, - вы без вины виноватый.

Оправила юбочку.

- Ибсена драму прочел, - ту, которую вы говорили.

- "Строителя Сольнеса"?

- Да.

- Ах, вы, милый уродчик, - звучал ее гусельчатый голосочек, - запущенный; у, посмотрите: вся курточка - в перьях.

Лизаша нагнулась: и - слышал дыхание.

- Дайте-ка, - я вас оправлю: вот - так.

И - откинулась; и, поднося папироску к губам, затянулась, закрыв с наслаждением глазки.

- Я верно поэтому вас приютила: такой вы бездомный.

Сидела с открывшимся ротиком:

- Вы и приходите - точно собачка: привыкли.

Откинула прядку волос; и - добавила:

- Нет, у русалки моей вы бываете, - не у меня.

Прикоснулася ручка (была холодна, как ледок).

- Мы с русалкой моей говорили про вас.

Померцала глазами - на Митю.

К 1000 азалось, что там соблеснулися звезды - в Плеяды; Плеяды - вы помните? Летом поднимутся в небе; и поздно: пора уже спать.

Поднялась атмосфера мандровской квартиры; ведь вот - говорили же:

- Дом с атмосферой.

В гостиной опять зазвонили ключами; ключи приближались: звонили у самой портьеры: казалось, - просунется очень подпухшей щекою мадам Вулеву; но ключи удалялись; ключи удалились.

- Несносно.

Лизаша головку просунула в складки:

- Ушла.

Атмосфера потухла: ничто не сияло.

И слушали молча, как там ветерок разбежался по крыше: Лизаша тонула в глазах, - своих собственных; в пепельницу пепелушка упала: глазок прояснел:

- Ну и - дальше?

Зачмокало:

- Переэкзаменовка, опять-таки, - в августе этом была: ну, - я скрыл.

- Ай-ай-ай!

- Вы, Лизаша, простите, что - так говорю; мне вы, знаете, хочется высказать вам наконец, - искал слов, - то и се, а с отцом говорить: сами видите; мать же - бог с нею... Надежда, сестра, - и зафыркал: - Надежда...

Потупился: странно, что Надю, сестру, он считал недалекою; дураковато стоял перед нею; такой дурноглазый; и - силился высказать; нет: рот дрожал, губы шлепали: чмокало, чавкало.

Тщетно!

14.

Карета подъехала.

С козел мехастый лакей соскочил, поправляя одною рукою цилиндрик; другой открыл дверце.

И тотчас слетела почти к нему в руки, развивши по ветру манто, завитая блондинка (сквозная вуалечка); губки - роскошество; грудь - совершенство; рукой придержав в ветер рвущуюся, легкосвистную юбку, прохожим она показала чулочки фейль-морт, бледнорозовый край нижней юбки, вспененный каскадами кружев.

И скрылась в подъезде под желтым бордюром баранов, у бронзовой, монументальной доски, где яснело:

"Контора Мандро".

--------------

Доложили:

- Мадам Миндалянская: просит принять.

Эдуард Эдуардович стал выпроваживать; Грибиков же, зажавши картузик, пошел дерганогом, столкнувшись у двери - с мадам Миндалянской.

Вошла.

Самокрылою прядью с нее отвевалось манто; складки шелка дробились о тело; огромная шляпа подносом свевала огромные перья; прическа - куртиночка; вся толстотушка; наполнилась комната опопонаксами:

- Эва Ивановна: вы ли?

Профиль - божественность; грудь - совершенство.

...............

В проходах пассажа, - под тою же вывеской "Сидорова Сосипатра" блистала толпа: золотыми зубами, пенснэ и моноклями.

Кто-то уставился в окна, съедая глазами лиловое счастье муслинов, сюра, вееров; здесь же рядом - сияющий выливень камушков: ясный рубин, желтоливный берилл, альмантин цвета рома и сеть изумрудиков; словом - рулада разграненных блесков; и липла толпа, наблюдая, как красенью вспыхнет, как выблеснет зеленью: вздрогнет; и - дышит.

Прелестно!

Брюнеточка, прелесть какая, косится на блески; а черный цилиндр, увенчавшись моноклем и усом, в кофейного цвета мехах нараспашку, - косится на блеск ее глазок; из двери - прошли: горбоносый двубакий, в пенснэ и в кашнэ с перевязанным, малым футляром (своей балерине); и - дама седая, сухая, пикантная: шляпочка - током; и - лаковый сак.

Литераторы, графы, купцы, спекулянты, безбрадые, брадые, усые, сивые, сизые, дамы в ротондах, и в кофточках - справа налево и слева направо.

Шли - по-двое, по-трое: громко плескались подолами, переливались серьгами, хватались за шляпы, вращали тростями, сжимали портфели, сжимали пакетики, перебирали перчатками - сумочки, хвостики меха, боа; расступались, давая дорогу друг другу; роились у входа; и шли - на Варварку, к Столешникову, к Спиридоновке, к Малой Никитской.

И за ними за всеми - кареты, пролетки, ландо.

Дама, спрятав в огромную муфту лицо, пробежала из светом разъятого места к квадратному головаку авто, приподняв свою юбку, плеснувшую шелком дессу; а за ней пробежал господин, прижимаясь перчаткою к уху; шоффер, обвисающий шкурой, вертел колесо; головак, завонявши бензином, вскричал.

Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушкою розовой, резал поток вороной белогривым своим рысаком, пролетая туда, где кончался Кузнецкий и где забледнели ослабшие светочи: в зеленоват 1000 ое потуханье.

15.

- Вы, Митенька, лжете сознательно; я вот - не лгу: да и лгать-то - кому?

Перед "богушкой" лгать?

Привскочила: мерцала глазами.

- Перед "богушкой" лгать не могу!

И на легких подушечках тепленьким тельцем ее рисовался отчетливый контур:

- И все-таки все во мне лжется.

Плеяды подымутся в небе: пора уже спать; и от звезд отрываешься, чтобы тонуть в утомительных снах; так теперь отходила в свой собственный сон, нерассказанный, мутный, тяжелый:

- Все лжется во мне - оттого, что русалочку я утопила: оттуда - сюда.

И с глазами, вполне удивленными (просто девчурочка!) всунула в рот папироску:

- Вы этого не поймете, мой миленький!

Вытянув шею, стрельнула дымочком. И вновь повторила:

- Оттуда - сюда.

Бросив ручку от ротика вверх, стала быстро вертеть папироской, любуясь спиралькой огня:

- Ах, почем знаю я, - проиграла она изузором отчетливым широкобрового лобика.

И поднесла папироску; закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.

- Не понял: что значит оттуда?

Дымок, облетающий, - стлался волокнами:

- Тело на мне как-то лжется, - и нервными дергами губок и плечика сопровождала словечки свои.

Еще долго Лизаша сплетала бросочки коротких словечек своих; и казалось, что тонкое кружево всюду повисло невидно. Казалась ткачихой; сложивши калачиком ножки, опять невзначай показала коленку; опять протянула два пальчика: в пепельницу.

Пепелушка слетела.

- Да, бросимте, что говорить: с дурачишкой; не скажешь ведь - нет?

Ощутил на руке ноготочек ее:

- Оцарапаю вас.

И - придвинулся; но отодвинулась; и - заиграла русальной косою.

- Сидите спокойно, вот так.

Вдруг повисла головкою:

- Время, сплошной людоед, - поедом ест людей: неуютно!

- Откуда про это вы?

Глянула заревом глаз:

- Это мне рассказала русалочка.

Митя увидел: упала измятая очень бумажка на пол (из кармана Лизаши); смотрел машинально; знакомые знаки увидел: знакомого почерка: вот интегральчик; вот - модуль... Откуда!

И он потянулся рукой за бумажкой:

- Вы что?

- Да бумажка.

Увидела, выхватила:

- Мне отдайте: мое.

- Погодите: тут почерк отца.

Перехватывал; но - оцарапала.

- Ай!

- Вы не суйтесь.

- Нет, как появилась бумажка?

Лизаша слукавила:

- Сами оставили вы - в прошлый раз: из кармана упала... Ах, увалень!

Странно - опять ведь невнятица: как оказалась бумажка у "богушки"? Быстро инстинкт подсказал, что ей надо солгать; будто Митя оставил: дивилась. Зачем это делала? Вот и она солгала - неожиданно: не для себя, а для... Разве для "богушки" ей надо лгать? Разве "богушка" лжет? и - стояла над бездной.

Вперялася в бездну.

Тогда за портьерой раздался отчетливый громкий расчмок.

Митя понял, что кто-то там есть; посмотрел на Лизашу, которая, встав, померцала на Митю: сквозь Митю; тогда обернулся и вздрогнул, увидевши станистый контур Мандро: будто с сумраком вкрался своим протонченным лицом, протонченным до ужаса.

Быстро вошел, седорогий, бровастый и станистый, чуть поводя богатырским плечом, оттянувши перчатку, губу закусивши, имея от этого солоноватое выраженье, которое он постарался степлить.

Бросил взгляд на Лизашу, на Митю: сказал долгозубою челюстью:

- Здравствуйте.

Мите казалось, что брови нарочно он углил: открыл электричество: ясно сияющий камень лампады, спустившейся сверху, поблескивал.

- Вы в темноте - с Лизаветою Эдуардовной; кажется, - вы предаетесь мечтаньям? - запел фисгармониум.

Но из-за звука глядел гробовыми глазами, умеющими умертвить разговор.

- Я русалочкой вашею, нет, - недоволен, сестрица Аленушка, - быстро рукою чеснул бакенбарду; насвистывал что-то.

И - сел.

И сидение это мучительно виделось им обсиденьем каким-то: здесь кто-то кого-то обсиживал: Митя ль Лизашу? Лизаша ли Митю? А может быть, сам фон Мандро их обоих; припомнились толки, что будто бы он позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой: и - называли подругу Лизаши.

Еще говорили, что был он когда-то причастен к содомским грехам.

1 1000 6.

- Пожалуйте кушать.

Мандро поднялся; и - несладко взглянул:

- Кушать, кушать идемте.

И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними - почти что сквозь них.

Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены: с накладкой фасета: везде - желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней - краснобокие фрукты; и - вина; и - сбоку, на маленьком столике яснился: холодильник серебряный.

- Суп с фрикадельками, - смачно сказал фон Мандро.

Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу - с заботливой и с неожиданной лаской:

- Не хочется кушать?

- Ах, нет:

- Вы б, Аленушка, хлорал-гидрату приняли.

Лакею дал знак: и лакей, обвернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.

- Да, да, молодой человек: фрикаделька... Что я говорю... Познается по вкусу, - и пальцами снял он помаду губную, - а святость - по искусу.

Пальцы помазались.

И завлажнил он глазами - такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губою.

Ответила: сверками.

Вот перекинулся он к Вулеву:

- Как с летучею мышкой, мадам Вулеву?

- Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, - сунулась быстро она, - это Федька кухаркин поймал под Москвою: и - выпустил: в комнаты... Я же давно замечала: попахивает!

- Попахивает?

И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.

- Что ж вы, молодой человек, - не хотите тетерьки: вкусите ее... Мы вкушали, от всяких плодов, когда были мы молоды.

И обернулся к тетерьке.

Лизаша ударила кончиком белой салфетки его:

- Вот же вам!

Он - подставился.

С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал - до краев: золотистой струею.

Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд - ледянил; и вставало, что этот - возьмет: соком выжмет:

- Так чокнемся!

Он развивал откровенность.

Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то условится; это - зависит от Мити; Лизаша - ручательство: впрочем, - условий не надо: понятно и так.

Они чокнулись.

В жестах отметилось все же - насилие: стиск, слом и сдвиг.

В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, - глазами они говорили друг другу:

- Теперь - драма кончена.

- Что это?

- Как, - мне еще?

- Ну же, - чокнемся!

- Я, Эдуард Эдуардович, - я: голова моя слабая!

- Не опьянеете!

Видел, пьянея, - в движеньях Лизаши - какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло - какое-то: что-то... душерастлительное и преступное.

Дом с атмосферой!

Лизаша сидела с невинным лицом:

- Митя, - вы что-то выпили много: не пейте!

- Оставь, - снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.

Митя бессмыслил всем видом своим:

- Так ваш батюшка - что?

- Говорите: бумаги свои держит дома?

- Так письменный стол, говорите?

- Что?

- Все вычисляет?

- Когда его можно застать?

- Поправляется?

- Эдакий случай несчастный!

Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.

"Лизаша, Лизаша", - кипело в сознании Мити.

И видел: мадам Вулеву и Лизаша - исчезли.

- Лизаша!

Мандро развивал откровенность - так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то; а если и нет, то - условится; это - зависит от Мити; Лизаша - ручательство; впрочем - условий не надо.

Понятно и так.

17.

Голова закружилась: и чувствовал - вкрап в подсознанье. Вина? Или взгляда Мандро? Он - не помнил: в ушах громко ухало; помнил - одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.

Кто это?

Красный, клокастый, с руками висляями, - кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченные, львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то толокно, 1000 из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.

Точно сон, появилась Лизаша.

Она, как водою, его заливала глазами: стояла в коричневом платьице, с черным передником - на изумрудном экране, разрезывая златокрылую птицу.

- Вы, Митенька, пьяны.

- Нет, знаете, - дело не в этом, а в том, что мне очень, - вы знаете.

Тут он качнулся, схватившись за кресло.

- Ну да: говорили вы это уже.

- Нет, Лизаша, - послушайте: я - ничего не сказал: я пришел говорить: и вы знаете сами, что я ничего не сказал.

- Что такое?

- Подделал, Лизаша!

Она посмотрела вполне изумленно:

- Подделали! Вы? Что такое подделали?

Руку взяла и погладила:

- Подпись отца я подделал.

- Да нет!

И Лизаша погладила щеку, рукою холодной, как лед, поднимая в пространство какие-то неморожденные взоры:

- Несчастненький.

Он за нее ухватился: она - отстранялась.

- Нет, - тише... Вы, бог знает... Пьяны...

Лицом подурнела: и - дернулась, видя, что Митя идет на нее: отступала к портьере.

- Нельзя!..

Он схватился рукою: рвалась; не пускал.

- Ах, жалким вы жалкехонек, Митенька.

И унырнула за складки портьеры, оставивши ручку свою в его цепких ладонях; он к ручке припал головой, покрывая ее поцелуями; ручка рвалась - за портьеру:

- Пустите же, - раздавался обиженный голосок, как звоночек, за складкой портьеры.

И тут же на голос пошел быстрый шаг.

Ручка выдернулася.

Между складок портьеры наткнулся на... крепкий кулак, его больно отбросивший: тут растопыривши пальцы, скользнул: и - откинулся: складки портьеры разрезались; ясно блеснули - манжетка, рубин и линейка: линейка рассвистнула воздух, врезаяся гранью в два пальца.

И пальцы - куснуло расшлепнутым звуком: они - окровавились.

Точно раздельные злые хлопочки отчетливо так раздалось за портьерой:

- Ха-ха!

Перекошенною гримасой оттуда просунулася седорогая голова и две иссиня черные бакенбарды.

Тут Митенька бросился в бегство: за звуком шагов раздавалась пришлепка.

Сразбегу наткнулся на лысого господинчика он.

...............

Господин Безицов разлетелся к порогу гостиной.

Там встретил его фон-Мандро, оборудовав рот белой блеснью зубов, и втыкаясь глазами бобрового цвета; сжал руку, затянутый позою, найденной в зеркале.

...............

Ацетиленовый свет, ртутно-синий; и там - розовенье: реклама играла: фонарные светы казались зелеными: окна вторых этажей утухали; а выше, в багровую тьму уходя, ослабели карнизов едва постижимые линии; шлепало снегом холодным в ресницы: бессмыслилось, рожилось, перебегало дорогу; отбитые пальцы горели; душа изошла красноедами; щеки пылали; и ухали пульсы.

Бежал, заметаемый снегом, сметаемый вихрем: все пырскало - крыши, заборы, углы: порошицей, блистающей ясенью: крылья снегов зализали круги фонарей; и все - взрезывало; перебегали дорогу: шли - по-двое, по-трое: шли - в одиночку; шли слева и справа - туда, где разъяла себя расслепительность; шли перекутанные мехами мужчины; шла барышня в беличьей кофточке; дама, поднявшая юбку, с "дессу" бледно кремовым, - выбежала из блеска; за нею с серебряным кантом военный, в шинели и в - розовордяных рейтузах.

Там шуба из куньего, чернобелого меха садилась в авто - точно в злого, рычащего мопса, метнувшего носом прожектор, в котором на миг зароилась веселость окаченных светом, оскаленных лиц, - с золотыми зубами.

Побежал мужичок.

- Эка студь!

И морозец гулял по носам лилодером.

...............

Лизаша была у себя: ей представился Митя; его стало жалко: того, что случилось в гостиной, она не видала: видала мадам Вулеву.

От мадам Вулеву же ничто не могло укрываться.

18.

Форсисто стоял Битербарм; ферлакурничал перед мадам Эвихкайтен: форсисто вилял, и локтями, и задом:

"Энтведер" - не "одер".

Мадам Эвихкайтен плескалася в сером в тени тонконогой козеточки, приподымавшей зеленое ложе, как юбочку нежная барышня: в книксене:

- Великолепно: "энтведер" не "одер"...

Энтведер, затянутый в новенький, синезеленый мундир ( 1000 с белым кантом), - вмешался:

- На этот раз вы, Битербарм, оплошали: ведь предки мои проживали на Одере.

Вот ведь судьба.

Битербарм - поле прыщиков: зубы и десны: и - что еще? Род же занятия спорт: но не теннис, - футбол: про себя говорил он: - Я - истый гипполог.

- Послушайте, - вдруг обратился он к Зайну, - скандал с Кувердяевым? Правда, что в классе ему закатили пощечину?

Зайн, тонконогий воспитанник частной гимназии Креймана, очень витлявенький щеголь, с перетонченным лицом, отозвался.

- Ну да, - что-то вышло!

- Как что? - удивился Энтведер. - Вполне оплеуха.

- В чем дело?

- История грязная!

Зайн отошел; уже с Вассочкой Пузиковой разводил фигли-мигли; ведь все говорили, что он - содержанец.

А бог его ведает!

- Ну что, мадемуазель Бобинетт?

Почему-то здесь, в доме Мандро, называли все Вассочку - так. Приходили все новые гости.

Лизаша в атласно-сиреневом платье, отделанном кружевом, с грудкой открытою, вся голорукая, дергала голеньким плечиком; мило шутила с гостями; ее развлекал разговором Аркадий Иванович Переперзенко, сын коммерсанта, художник, писавший этюд "Золотистую осень разлук", член кружка "Дмагага" (почему "Дмагага"?); член кружка "Берендеев", искусный весьма исполнитель романсов Вертинского, друг Балтрушайтиса, "Сандро" (опять-таки - "Сандро" при чем?); он себя называл Ботичелли Иванычем: ну - и его называли они Ботичелли Иванычем; был он пробритый, дородный: в очках; носил длинные волосы; шелковый шарфик, повязанный пышно, носил.

Они окружили мадам Эвихкайтен; над ними из лепленной, потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый, китайский фонарик; мадам Эвихкайтен, склонясь на козеточку, скромно оправила пену из кружева; всхлипывал веер мадам Эвихкайтен; и к ней Безицов ревновал.

Эдуард Эдуардович, очень стараясь гостей улюбезить, брал под руку то Безицова, а то Мердицевича, - вел в уголочек, к накрытому столику с ясным ликером, сластями, вареньями; и пригласительным жестом руки им указывал:

- Это и есть "достархан", угощенье персидское.

Глупо шутил Мердицевич:

- Меня называет жена тараканом; и я называю себя тараканом; и - все это знают; и - так и называют.

Он был жуковатым мужчиной: был крупный делец: про него говорили:

- Фигляр форсированный.

Тут же, оставив его, Эдуард Эдуардович быстро прошелся в гостиную, где расстоянились трио, дуэты, квартеты людей среди трио, дуэтов, квартетов, искусно составленных и переставленных кресел, и бросил свой блещущий, свой фосфорический, детоубийственный взгляд через голову Зайна: от этого взгляда Лизашино сердце забилось.

Лизаша, смеясь неестественно, странно мерцала глазами, вдруг стала живулькою: дернувши узкими и оголенными плечиками, подбежала она к Битердарму: ему принялась объяснять она:

- Понять эти звуки вам, как гиппологу, трудно постигнуть...

Лизаша махалась развернутым веером.

Фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними, - почти что сквозь них; улыбнулись Лизаше ласкательным, блещущим и угарательным взглядом:

- Вам весело?

Вздрогнула, будто хотела сказать:

- Я боюсь вас.

Ответило личико - заревом глаз.

На мгновенье глаза их слились: отвернулась Лизаша: стояли с открывшимся ротиком (омут открылся, в котором тонула она). Эдуард Эдуардович, в зале увидев мадам Миндалянскую, быстро пошел к ней на встречу; тут плечи Лизаши задергались; быстро бледнела она; Ботичелли Иваныч с тревогою к ней обратился:

- Вам дурно?

- Нет. Впрочем, - нет воздуха.

- Вы побледнели: дрожите.

Лизаша смеялась: все громче, все громче смеялась: все громче, - пока из растерянных глазок не брызнули слезки: она - убежала.

Мадам Миндалянская в белом, сияющем платье неслась по паркетам и пенилась кружевом: профиль - божественность! Там Мердицевич, обмазанный салом, рассказывал сало; пред кем-то форсисто вилял и локтями, и задом своим Битербарм.

И сплетали в гирлянды свои известковые руки двенадцать прищуренных старцев: над ними.

...............

Одна, сев на корточки и сотрясаяся голеньким плечиком - там, в уголочке, Лизаша с 1000 меялась и плакала, не понимая, что с нею.

19.

Под зеркалом стал Эдуард Эдуардович в ценном халате из шкур леопардов, в червленной мурмолке (по алому полю струя золотая), - с гаванской сигарой в руке.

Он другою рукою мастичил свою бакенбарду.

Сигару оставил: лениво поднял две руки, отчего распахнулся халат: очертание тела вполне обозначилось в зеркале; он без одежд показался таким чернобелым; свои рукава засучил, на руках - мох: чернешенек; был он покрыт волосами: чернистее прочих мужчин: про него говорила, бывало, жена:

- Посмотришь на вас так, как вас вижу я... Волосаты же вы, как животное.

Слухи ходили: жену он бивал.

Вот рукою с сигарою сделал движение, чтоб очертание тела из зеркала лучше разглядывать: и многостворчатый шкафчик под руку подставился; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, - в фонах лиловых обой (была спальня - лиловой) отчетливей вспыхнет халат - леопардовой шкурою.

Меблировал свои жесты.

Себе самому улыбнулся и пленочку снял двумя пальцами с клейкой губы.

И склонился в постель.

Но не спал; и не час, и не два он вертелся: возился в постели; откинувши стеганое одеяло (лилового цвета), он сел на постели, разглядывал белые и черномохие ноги свои, освещенные светом седой живортутной луны; свои туфли нащупал; облекся в халат леопардовый; вышел в пустой коридор, - в живортутные лунные светы.

...............

В упругой и мягкой постели, сидела Лизаша; в колени склонила головку с распущенной черной косою; ей стих затвердился: все тот же: твердилось и ночью, и днем:

Вокруг высокого чела,

Как тучи, локоны чернеют.

Порой раздавалися шорохи (мыши ль, скребунчики, кошка ли?): было ей жутко - чуть-чуть: по ночам не могла она спать: засыпала под утро: с собой брала кошку, сибирскую, пышную: кошка курнявкала ей; иногда же курнявкало, так себе, в воздухе; множество раз, поднимаясь с постели, босыми ножонками перебегала по коврику, к двери она, чтобы выпустить кошечку.

Кошечки - не было.

Раз показалось, что кто-то закрякал у двери; открыв ее, высунулась за порог, да как вскрикнет: стоял перед дверью, представьте же, - "богушка", тяжко дыша и себе самому улыбаяся в темень тяжелой улыбкою.

- Ах!..

Растерялась, - да так, что осталась стоять перед ним в рубашенке, с открывшимся ртом: растерялся и он; и досадливо бросил, на двери соседние озираяся (там обитала мадам Вулеву):

- Да потише же!

Двери в соседнюю комнату, где обитала мадам Вулеву, - отворились; просунулася со свечкой в руке голова в папильотках, с подпудренным белым лицом, точно клоунским.

- Кто это, - взвизгнула громко мадам Вулеву, - не узнала я: вы?

- Мне не спится, вот я и брожу...

- Не одета я, - вскрикнула громко мадам Вулеву.

Дверь в соседнюю комнату быстро закрылась: и тут лишь Лизаша заметила, что не одета: под взором отца, пронизавшим насквозь: и - захлопнулась: и из-за двери сказала:

- Вы, богушка, право какой-то такой: черногор-черноватик! Меня напугали.

Об этом и думала: тут - постучали:

- Кто?

Дверь отворилась: стояла фигура в седом, живортутном луче: электричество вспыхнуло: "богушка" в ценном халате из шкур леопардов, с распахнутой грудью в червленой мурмолке вошел неуверенно:

- Можно?

Присел у постели, немного взволнованный, одновременно и хмурый, и робкий, стараяся позой владеть: сохранить интервал меж собой и Лизашею; видимо к ней он пришел: объясниться; быть может, пришел успокоить ее и себя; или, может быть, - мучить: ее и себя; даже вовсе не знал, для чего он явился; дрожали чуть-чуть его губы; на грудку свою подтянув одеяло, сидела Лизаша; она удивлялась; головку сложила в колени: и мягкие волосы ей осыпали дрожавшее плечико; робко ждала, что ей скажут; и голую ручку тянула: схватить папироску - со столика; вдруг показалось ей - страшно, что - так он молчит; потянулась к нему папиросочкой:

- Дайте-ка мне - прикурить.

Протянул ей сигару:

- Курни.

И пахнуло угаром из глаз; но глаза он взнуздал:

- Я пришел объясниться: сказать.

1000 И, подумав, прибавил:

- Дочурка моя, у нас этой неделей не ладилось что-то с тобой.

Поднесла папироску: закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.

- Быть может, с тобою неласков я был: но сознание наше - сложнейшая лаборатория; всякое в нем копошилось.

И в ней копошилось: слова копошились:

Вокруг высокого чела,

Как тучи, локоны чернеют.

Ему протянула ручонки: их взял, облизнулся, как будто над лакомой снедью; и стал - вы представьте - ладонку ее о ладонку похлопывать:

- Ладушки, ладушки! Где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку.

Но что-то фальшивое было в игре сорокапятилетнего мужа, к игре не способного, с взрослою дочерью; он это понял, откинулся, бросил ладони; сморщинились брови углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб.

Точно пением "Miserere" звучал этот лоб.

Ей подумалось: "Странно: зачем объясняться теперь, поздней ночью, когда можно было бы завтра?.." И стало неловко: чуть скрипнула дверь - от мадам Вулеву: и сказала она с передергом:

- Меня лихорадит.

Увидев, что он захмурел, улыбнулася, и с материнскою нежностью лоб его тихо погладила ласковой ручкою:

- Лобушка мой!

- Ах, сестрица Аленушка.

- Можно, - поймала глазами глаза его, ставшие черными яшмами, - можно сестрице Аленушке?..

- Что? - испугался он.

- Вас... назвать... братцем?..

- Иванушкой?

- Да!

Неожиданно сжав на груди волосатой головку, палил ее лобик дыханием, как кислотой купоросной:

- Нет, лучше не надо.

Отбросился: алый, как лал, удалился.

...............

Представьте же: желчь у него разлилась в эту ночь; утром встал черножелтый: с лимоннозеленым лицом.

20.

Продувал ветерец.

Отовсюду к Пречистенке двигались мальчики, - к желтому дому о трех этажах; надоконные морды его украшали; над ними - балкон: отступя от него у стены, между окон круглели колонны: под строгим фронтоном: железная, черная вывеска золотом букв прояснялась: "Гимназия Льва Веденяпина". Полный швейцар, при часах, в черном, с медными пуговицами топтался у двери: в передней.

Сюда приходили.

И здесь раздевались, отсюда уже поднимаясь по каменной лестнице, скрытой зеленой дорожкой ковра, - к балюстраде, где десять блистающих, белых колонн изукрасили лепкой себя над квадратом перил, открывавшим провал: вниз, в переднюю: вкруг балюстрады - тишело; хрустальною ручкою дверь открывала квартиру директора; сам Веденяпин за этою белою дверью таился; отсюда выскакивал он; и сюда - пролетал; здесь устраивал головоломы:

- Э... э... а... а... о...

То - визжало; то - плакало; то - заливалось: слоновьими ревами.

Дверь же вторая, пред лестницею, уводила в двухсветный, колончатый зал с тяжелеющим образом (по середине, под резаным, темным киотом мигала лампадка малиновым светом отсюда): ступенился ряд гимназических лестниц; и - бары стояли; "вава-вавава" - ватаганили мальчики, отроки, юноши в черненьких курточках, с черными поясами и в черненьких панталонах на выпуск; слонялись и шаркали взад и вперед: в одиночку, иль парами, тройками, даже четверками, переплетаясь руками; был топотень: двестиголовое горло вавакало; - "ва", наливаяся силой, став "ввооо", заострялось порою до "ввууу".

- У-у-у...

Седобурый старик надзиратель с морщинистой шеей, бродивший среди гаков и шерков, пускал:

- Тсс... Смотри у меня:

Заводился ехиднейший тип: подвывателя; он вызывал неприятный феномен: всеобщего взвоя.

Средь гоготавших, праздно басящих, бродящих, толпящихся тыкался Митя Коробкин, волнуясь и дергая свой перевязанный палец: явился в гимназию он: отстрадать; ожидала расплата за то, что подделывал подпись; расплата ужасная; жизнь от сегодня сломается: на-двое; он - гимназист: до сегодня; и завтра он - кто?

Двороброд.

Его сердце кидалось строптивством и страхом; за что он страдал? Лишь зато, что терпение лопнуло, что перестал выносить прист 1000 аванья товарищей он:

- Эй, Коробкин, Коробкин! Скажи-ка, Коробкин! - Толстого читал?

- Не читал.

- Просто чорт знает что, а еще - сын профессора.

Вот отчего он подделывал подпись!

Раз кто-то сказал:

- Этот, знаете ли, прогрессирует: параличем рассуждающих центров.

Читать: что прикажете?

Дома - нет книг по словесности: по философии, по математике - сколько угодно... Толстого нет, Пушкина: ну-ка, - попробуй-ка...

- Литературное чтение, Митенька, - знаешь ли, - да-с: в корне взять, - от наук отвлекает: еще начитаешься...

Знал, что предложена будет "История физики", или "История там индуктивных наук".

- Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!

- Да мне бы Толстого.

- Толстой, знаешь ли, говоря рационально - болтун...

Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но смолчал, недоверчиво сунув записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил:

- А вы бы уж лучше признались во всем: про записочки.

Митя божился: и - нет: не поверил.

- Пойду, покажу-ка: как выскажется Лев наш Петрович.

Митя исчез - с перепугу; в гимназии не был неделю; он знал - буря ждет; будет изгнан с позором: да, да, - Лев Петрович внушал ему ужас: сутулый, высокий, худой, с серой, жесткой зачесанной гривой, с подстриженною бородою, в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Аттилой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать; быстро дергались уши; бывало, - он несся по залу, желтея янтарным своим мунштуком, развивая за спину дымочки: пред ним расступались и кланялись: щеки худые всосались под скулами; очень красивый и правильно загнутый нос подпирал два очка, над которыми прыгали глазки в щетинища бровные; и костенел препокатый и в гриву влетающий лоб; очень длинные руки (длиннее, чем следует) явно являли вид помеси: льва, лошадиного (или ослиного) остова с... малым тушканчиком.

Все-то казалося, что Веденяпин прыжком через головы впрыгнет из двери в наполненный зал ("цап-царап" - кто-то пойман, как мышка: отсиживать будет за шалость свою лишний час); Веденяпин умел замирать и казаться недвижимым трупом; но труп закипал ураганом движений и зыком, являющим гамму от рева до... детского плача; да: вихри и бури! Потом - мертвый штиль; средних ветров не знал: и лицо было странною помесью: явной мартышки, осла и... Зевеса (бог-зверь).

Внушал ужас.

Внушал поклонение.

В частной гимназии был установлен единственный культ: Веденяпина; перед уроком его в младших классах крестили свои животы.

21.

Еще с вечера Митя томился; с испуганно бьющимся сердцем расхаживал; был Лев Петрович у них с десяти; вдруг не будет: проспит?

Пролетел Веденяпин.

И Митя, столстив себе губы, стоял под учительской; кланялся; но на поклон Веденяпин ему не ответил.

Дверь хлопнула.

"Знает!"

Вся кровь застуднела.

Швейцар в длиннополом и черном мундире с блестящими пуговицами, пробежавши по залу, трезвонил: "Ди-линь"! И все классы в ответ улыбнулись открытою дверью: ряд классов сквозных: и зашаркали, многоголово горланили, щелкали партами.

...............

Митя глядел пред собою: и - видел: ряд классов сквозных: дальше - зал; за ним - двери в учительскую: отворилися.

Учителя пошли классами.

Батюшка в темно-коричневой рясе тихонечко плыл и помахивал бальником (книжкой зеленой, куда заносились отметки); громадный, хромающий Пышкин, мотаясь клоками седой бороды и власами, высказывал твердо свое убеждение толстою пяткой - притти в восьмой класс; показался худой латинист.

Веденяпин, весь скованный, стянутый, - мертвою позою несся на классы.

Нет, Митя не слышал урока; он думал про то, что над ним разразилось; он думал о случае с книгами:

Вот тоже - книги!

Четырнадцать дне 1000 й, как отец перестал разговаривать: не догадался ли? Как же иначе?

Расходы же были: купи того, этого: новый учебник, блок-нот, карандашик; товарищи (все, поголовно!) имели карманные деньги; он - нет; не умел приставать и выпрашивать:

- Дай мне полтинник.

- Дай рублик.

Ворчание слышать ему надоело:

- Опять? Сколько ж новых учебников?

- Что? Источил карандашик?

Он стал к букинисту потаскивать книги и их продавать; а на деньги себе покупал он учебники, карандаши и блок-ноты: вот разве - страстишечка к одеколону цветочному в нем развивалась: он прыскался им, когда шел к фон-Мандро.

Фон-Мандро!

Митя вспомнил вчерашнее: сердце опять закидалось. Ужасно, томительно! Этот удар по руке угнетал; угнетала угрюмость отца; и страшила: нависшая казнь Веденяпина.

Ужас!

А Пышкин тащился к доске: куском мела отбацать; боялися; три гимназиста под партой строчили урок; губошлеп Подлецов по прозванию "хариус" (харя такая) своим исковырянным носом уныривал прямо под парту.

Состраивал рожу; и - видели: рот - полон завтраком.

...............

Кончилось: хлынули.

Здесь, у мальчишек, седой старичок математик заканчивал:

- Если делимое, - он приподнялся на ципочки и посмотрел сверху вниз, множим на пять; делителя ж, - он приседал и поблескивал, - множим на-пять...

И тыкался в грудь мальчугану:

- ...то, что будет с частным?

- Оно - не изменится.

- Если же, - он зачесал подбородок, - делимое мы умножаем на десять... бежал в угол: сплюнуть.

И, сплюнув, обратно бежал:

- ...а делителя...

Митя прошел в пятый класс.

Веденяпин заканчивал здесь свой урок: он казался красавцем, обросшим щетиной.

Не то - павианом.

Но выскочил он и тушканчиком несся: в учительскую, чтобы оттуда янтарный мундштук, крепко втиснутый в рот, показать.

Опозорит и выгонит.

Все уж прошли в переполненный зал: перемена!

...............

Звонок: распахнулися классы: и торопью бросились, тычась тормашками; вся многоножка отшаркала громко в открытые классы; распалась - на классы; а в классах распалась - на членики; каждый уселся за парту - выкрикивать что-нибудь.

Преподаватели в классы текли.

Разуверенно шел изможденный француз - на кошачий концерт в первом классе; пошел латинист.

Веденяпин понесся на класс властной мордой, метя перепуги, как прах, пред собою; о, ужас! Он - ближе и ближе...

Руками дрожащими все животы окрестилися; Митенька выхапнул книгу, одернулся, вспыхнул:

"Что будет, то будет"

И...

Двадцать пять пар перепуганных глаз пожирали глазами скуластый и гривистый очерк лица двумя темными ямами щек прилетевший и бросивший выблеск стеклянных, очковых кругов.

Сел на ногу: расширились ноздри; втянулися губы: и - рот стал безгубым: полоска какая-то!

Воздухом ухнул:

- Ну-те-ка.

В Митю вперился.

"Сейчас, вот сейчас: начинается!.."

И показалось, что будет огромный прыжок - через столик и парту - из кресла; так хищник прыжком упадает на спину барана: барана задрать.

22.

Но не прыгнул: сидел вопросительным знаком:

- А - ну-с?

Летел шопоток...

- Подлецов!

И, вцепившись в подкинутую коленку руками, прижался к коленке щетиною щек:

- Что?

- Не слышу?

Съел рот: и сидел с засопевшей ноздрею:

- Довольно-с! - влепилась огромная двойка.

На парту слетел Подлецов. Митя думал:

- А я-то? А - как? Почему обо мне ни единого слова?.. Он - вовсе не знает еще: он, конечно, - не знает: а то бы...

Но - екнуло:

Знает.

- Скажите-ка, Бэр!

Припадая к столу, Веденяпин схватил "Хрестоматию Льва Веденяпина": и карандашным огрызком страницы разлистывал, делаясь то вопросительным, то восклицательным знаком.

И двадцать четыре руки закрестили свои животы; двадцать пятый живот, не окрещенный, жалко качался: исчезнуть под партою: меткая двойка сразила.

- Коробкин!

Вскочил:

- А скажите-ка!

Под подбородком минуты четыре подпрыгивал очень зловеще кадык: Веденяпин молчал; и потом, как лучи, проиграли морщинки на всосанных, мертвых щеках:

- Хорошо!

Совершило 1000 сь: руки возложение в бальник - прекрасного бала:

"Не знает еще!"

Веденяпин же бросил ласкательный взгляд на объемистый том "Хрестоматии Льва Веденяпина"; и - на него облизнулся:

- Теперь - почитаем.

Вскочил, головою задергал; рукою с раскрытою книгой подбрасывал он.

Чем он брал?

Неизвестно. Но - знали, что каждого он проницает; казался ж рассеянным; в несправедливостях даже оказывал высшую он справедливость; и двойки, влепляемые карандашным огрызком, и крики, - сносили: все, все искупала пятерка, которую так он поставить умел, что ее получивший, краснея, как рак, задыхался от счастья.

А страх искупался пирами: введений в поэзию.

...............

Вдруг Веденяпин схватился за голову:

- Вот ведь... Коробкин, я книгу свою позабыл: часть четвертую хрестоматии...

Рылся рукою в кармане:

- Вот - ключик: сходите ко мне - в кабинет: отворите мой письменный стол; в среднем ящике - справа: лежит хрестоматия.

Митя - за классами: перебежал баллюстраду: и - белую дверь отворил: в кабинет Веденяпина; стол, полки, бюсты, ключом завозился; а ключ - не входил: он - и эдак, и так: не входил.

Что тут делать?

Стоял, не решаясь вернуться.

Вдруг - сап за спиною. И - сердце упало: стоял Веденяпин за ним: и помалкивал; под бородою запрыгал кадык.

Все он знает.

Молчание. После молчания - голос:

- А ну-ка, Коробкин!

На Митины плечи упала рука:

- Что теперь полагаете вы о поступке своем? - Вы обдумали?

Так, как сразбегу бросаются в пропасть, так бросился Митя рассказывать: все, даже то, что Лизаше не мог рассказать, - рассказал: из отчаянья слово явилось.

В ответ раздавалось:

- Э... э... а... а... о... о...

Сидел Веденяпин; и - слушал: и - пыхи ноздрями пускал: вырвал волос серебряный; к глазу поднес; сняв очки, стал рассматривать волос.

Понюхал: - и бросил:

- А случай - меж нами... э... э... а... останется.

Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах; испуг - сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтоб напасть и встрясти: разбудить; так Зевесов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он - сразмаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.

И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье: звучали ему бессловесные песни: и голос - исконно знакомый.

А классам объявлено было: урок - отменяется.

23.

Солнце садилось!

Закат, как индийский топаз и как желтый пылающий яхонт разъялся, когда Митя вышел с любовью - с томительной - к правде вожженной; он понял, что дней омертвенье горит: обцветились дома; на раскроину вечера фабрика бросила росчерни; глазом, свечевнею, точно выглядывал кто-то из низкого, золото-хохлого, лиловобокого облака.

Шел волдырявый мужчина; сказали б - мозгляк, синеносый пропойца: с пухлым лицом черномохим; взглянул под картузик, - и ахнул: глаза-то, глаза-то! Как ясные яхонты, вспыхнули! Взять, да обнять.

Подзаборник у тумб подузоривал словом; сказали бы все: "Никудышник". Теперь же - увидел: мальчишка ласкался к нему: и попискивал: "Тятенька".

"Тятенька" - милый! А кто там расшлепнулся в кресле своем - плечекосый, расплекий, с протертою кистью халата: томился в столбе желтой пыли, под рваною шторой, - с подвязанной снизу наверх бородою, с салфеточным ухом на вязи.

- "Так: руку жует что-то мне".

Кто сказал, - еще только что:

- "С ним говорить невозможно: какой-то такой".

Прибежать бы домой, да и - в ноги: валяться, смеяться и плакать.

И та синеперая дама - в ротонде: и та - синемилая; все - растерялись; и мясами, точно наростами, - все обросли: свои лица раздули, как морды.

Представил себя перед зеркалом: в зеркале - морда, тупая, прыщавая, потная - брылами чмокала: злое, тяпляпое тело на вс c92 ех, как тяпляпое дело: сорвать! Отлетит желтокудрым дымочком проносное горе - ничто - в синемилые дали, где небо, как вата, разнимется - в небе, когда светлорукий гигант разбросает под небо настои свои, чтоб ярчели ночным многозвездием.

Митя не помнил, как он очутился у сквера: пылал; голова, точно печь, растопилась глазами-огнями; и понял: не может он прямо вернуться домой, потому что ведь - некуда: дома-то - не было; и не вернуться он шел, а впервые найти себе дом; где - не знал, да и есть ли еще этот дом.

Может быть, этот дом - его сердце?

Впервые оно обливалося жалостью к жизни: к себе самому: к самому ли? Его-то и не было: "сам" - зарождался: в словах Веденяпина; "сам", может быть, - Веденяпин; а может, - еще кто-нибудь может, - этот старик: почему он за ним побежал? "Сам" - не Митя, а все, что ни есть, что - жалеет, что жалость приемлет к себе: человечество.

Так говорил Веденяпин!

Вернуться: бежать к Веденяпину: поцеловать изможденную руку - совсем не за то, что простил, а за то, что косое, тяпляпое дело сорвал, как доску гробовую; теперь уже ясно, что Митенька с Митеньки сорван: и то, что открылось под ним, было теплым и легким биеньем: от сердца под горло: как будто оттуда рученку свою протянул взворкотавший ребеночек: тот, кто родился.

Его волновало не то, что прощен: волновало, что кто-то в прощенном рожден.

Полумесяц серебряный значился - из перламутра: чуть видимых тучек, еще догоравших, еще обещавших, - "все", "все".

Только - что?

- Митя, что с вами? Плачете! Щеки в слезах! Я за вами бежала Пречистенкой: я - окликала...

- Лизаша!

- Сегодня мне все рассказали: какой, Митя, ужас!

Но Митя не помнил:

- О чем вы?

- О том, о вчерашнем: простите вы "богушку"; сам он не свой: убивается; он - не такой; это я объясню: приходите... Да нет: не придете, - сама приду к вам... Как узнала я, - бросилась ждать под подъездом гимназии вас; как увидела, право, не знаю, что сделалось; не подошла: и - за вами бежала.

...............

С Лизашей простился: Лизаша не трогала.

Солнце зарылось под землю. За солнцем по темному небу проносятся крылья невидимых птичек: то - звезды: звезда - яркопламенный день; многозвездие неба есть знак многодневности солнц восходивших и солнц не взошедших; пусть в пеструю улицу ночь навалит чернышищи: пусть держат к предметам чернейшие речи: то - изжитни.

Солнце - взойдет!

...............

Перед ним прислонялся к решеточке сквера согбенный прохожий, закутанный в лезлую, очень клокастую, серого цвета шинель, разбросавшую крылья по ветру; склонялся картузиком в выцветший мех; суковатою палкою щупал дорогу; и Митя взглянул под картузик; прохожий косился двумя пролинялыми бельмами: дряхлый и бритенький, он отвернулся: и лик, точно выцветший мех, уронил себе: в выцветший мех.

Он - слепой.

- Вы позволите?.. Я бы... вас мог... проводить.

Но старик, отборматываясь, уронил неживые слова и брезгливо, и зло - в лезлый мех, побежав с тротуара: он - видел.

Тут Митенька понял - что встретил себя самого: того самого, кто еще шел гробовою своею дорогой:

"О, если б прозрел, если б..."

Небо, как вата, разъялось на небе.