"Немой" - читать интересную книгу автора (Адамович Алесь)10Не все погибли, не всех убили, живы остаются даже на такой войне, которая досталась нам. Штык-кинжал, казалось, прямо в живот погрузился. Но в последний миг без всякой воли Франца, тело само изогнулось, уходя от верной смерти. И штык, скрипнув, прошел меж ребер. Одна Полина могла бы рассказать женщине с^чужими строгими глазами, фотографию которой носила в медальоне, как Францу, им с Францем удалось уцелеть. И там, возле моста, и позже, когда несла их грозная предфронто-вая волна, толкая перед собой, обрушиваясь сверху, накрывая их вместе с тысячами таких же, как они, бегущих от погибели. А как убежишь, если она кругом, везде, несет всех, как щепки в половодье — ты в ее цепких объятьях, сам не веря, что еще живой? Сначала вернулись в ту же землянку, откуда их недавно погнали убивать. Полине туда возвращаться было страшно, но куда-то надо было спрятаться с раненым. Не день, не два нужны, чтобы он поправился. Она тащила Франца, вслушиваясь в редкую пальбу удалившегося боя, каждый их шаг страданием, болью отражался па посеревшем лице раненого. Полина прижимала к раненому боку Франца ком ольховых листьев, слипшихся от крови, понимала, что это бессмысленно, кровь этим не остановишь, но тем сильнее вжимала руку, как бы удерживая в обмякшем теле остатки сил, жизни. Дни покатились без счета, слипаясь с тревожными ночами, подсвеченными пожарами, с неспокойными, вздрагивающими от далеких и близких взрывов рассветами — сливались в нечто неразличимое, как спицы в быстро несущемся колесе. Уже через неделю пришлось покинуть убежище. К счастью, Полине попалась на глаза кем-то брошенная двуколка (на таких колхозники возили сено с болота, на себе, конечно, коня иметь им было запрещено). Уложив на нее раненого, Полина убегала от настигающей беды. Порой казалось, что не какие-то там каратели — немцы или полицаи их преследуют, а вся Германия, та самая „проклятая“, как о ней поют, мстительно бросилась в погоню. Не успевала дотащиться до какой-нибудь деревни или на хутор, где рассчитывала передохнуть, перехватить что-либо поесть, как приходилось вместе с жителями бежать дальше. Их загнали в гиблые болота, какие уж там тележки. Приходилось не то что идти, а ползти на брюхе. Были моменты, когда от страха с головой провалиться, от неожиданности у полубредящего Франца вырывались немецкие слова — вскрики, и тут он вдруг замечал рядом лицо ребенка или женщины с расширенными от ужаса глазами: как если бы рядом с ними зарычал, вздыбил шерсть волк или, еще точнее, клацнул пастью крокодил. А когда выбрались на „дальние“, как тут называют, „острова“ („Комар-мох“) и уже можно было стоять и даже лежать, передохнуть, Франца вдруг затрясла лихорадка, жар свалил, как и многих — тиф! Мало всего, так еще и это. Теперь, в бреду, выкрикивал сплошь немецкие фразы. Полине пришлось сочинять легенду. Это итальянец, он убежал из ихней армии, многие убегают после того, как Италия вышла из войны. Немцы их загоняют в лагеря. Но Полине верили не долго: даже дети хорошо знают, чьи это слова: „хальт“ да „комм“. Женщины и суровые подростки начали недобро коситься на Полину и ее „итальянца“, ничего не оставалось, как поведать им всю правду. Чутье подсказало Полине: надо рассказывать подробно, со всеми переживаниями, как оно на самом деле происходило. И Полина постаралась: про то, как Франц спас их с матерью, как вместе хоронили деревню, а мама умерла, как Франца чуть не зарезал власовец, и они чудом спаслись. А когда про ту тележку стала рассказывать, расплакалась. Слезы уже и па глазах у других женщин: все это и они испытали, есть кого и что оплакивать каждой. Но, конечно, и спор возник. Полина правильно сделала, что замолчала. Пусть, пусть женщины наговорятся, сколько им хочется. — А, усе яны добрыя! Одних спасал, а других, можа, казнил, мучил. — Девка ж казала: ен тольки што з Германии, кали ен мог поспеть?. — Ужо нагляделись мы на них! На всяких. — Не, не, бывае, не кажэце! Вось одна женщинка на чердаке схова-лась, лук там сушился, так он amp;тюд него зашилась. А ен: скрып по лестнице, скрып-скрып… Поднялся, подошел, открыл лицо ей, поглядели один на другого, назад положил вязанку и ушел, не тронул. — А то рассказывали… Офицер один, тоже немец, не выдержал, как они тех детей, баб забивают, отошел в сторонку и себе в голову… — А гэты, кали ен правда застрелил своего, кто ж его теперь помилует? Кали не мы. Когда горячка и смертная слабость отступили и Франц стал узнавать Полину, увидел людей возле себя, он вдруг поздоровался: — Добрый день! — Ничего, можешь говорить, — успокоила Полина, — люди все знают. — А ен по-нашему говора! — обрадовались бабы. А когда убедились, что и говорит и понимает хорошо, начались прямо-таки политбеседы. Заводила этих бесконечных разговоров — старик, которого все называют Безухий. Он без ушей на самом деле. Если тако выми не считать короткие огрызки, прикрытые редкими клочьями Бабы, те все знают, поведали Полине: в гражданскую войну так уд] деду, одно ухо отрезали красные, второе балахоновцы, белые. Не ни тем, ни другим. Наверное, им так же надоедал, „назолял“, крестьянской правдой, как теперь вот Францу. Бабы уже его, как овода. — Дай хоть человеку полежать. До чего приставучий дед. Если бы эти люди вдруг причинили Полине даже очень больше она не смогла бы их не простить-за те кружечки молока, которые i сили Францу. На весь „гражданский лагерь“ было две или три кс чтобы добраться до них, надо совершить опасное путешествие п лотным кочкам, и вот каплями молока, что предназначались одним детям, делились с немцем. А Безухий все старался что-то свое доказать Францу. И вызват на спор. „Деду-усеведу“ (еще и так окликают Безухого глумливые п стки) надо обязательно получить подтверждение, что это немцы при; ли колхозы. И сделали специально, чтобы эти дураки на' востоке ра; лись и работать, и воевать. Армия всегда держалась на самостоятел хозяине, а с колхозника какой спрос? Какой работник, такой и i А придумал, сделал все внук „Карлы Маркса“, он при Гитлере главный советник. У Франца голова шла кругом от несокрушимой уверенн Безухого. Бабы же предупреждали своего деда: — Ой, гляди, отрезали тебе уши, и язык отрежут! Кто отрежет, не говорили, но, судя по всему, знали и они, и сам рик. Потому что говорун на какое-то время замолкал, уходил по св делам. Но вскоре возвращался.»;Вя — А вот скажите вы мне! А правда, что Геббельс в Москве учш там школа специальная есть для таких?.. Припоминая суждения своего отца о России, про все, что в ней пр зошло после революции, Франц тоже не против был кое-что перепрс рить, а вдруг сможет потом отцу пересказать. Верно ли, что колхс задумывались как возвращение к коммунам, общинам ранних христи; Совместный труд, общий стол, равенство, пусть и не при большом, статке. «Капиталист — во!» — Франц сгребал к своим ногам весь мусс шишки-«а коммунист…» — раздавал те же шишки: «тебе, тебе и тебе». Реакция была неожиданная. Нет, никто, вроде, не возразил, но даже старухи смотрели на Франца, как на блаженного, больного. Дед-усеве все-таки прокомментировал: — Безухий не я, а вот кто! — и торжествующе показал на Франца. — Может, сами вы, немцы, еще поспытаете, что это за мед. На все возражения (Полина тоже с ним спорила) дед твердил одно: — Ну, а почему Гитлер колхозы не распускает? Только вывеску поменял. То-то и оно! Что этот, что Наполеон — испугались мужицкой воли. Полина слышала, как в сторонке бабы так это обсуждали. — Mo ен коммунист? Не усих жа Гитлер посажал. — Говорит так про колхозы, думает, нам это понравится. — : Бедный, каждому жить хочется. Полину мучит опасение: появятся партизаны, и кто-нибудь обязательно похвастается немцем. Не у каждого есть свой немец. Если бы можно было знать, как они поступят? Ты же не знаешь, какие попадутся партизаны. Что особенно поражало Франца-эти люди обходили разговоры, которые звучали бы как обвинения ему-все-таки немец. Ждал, что заговорят о выбитых деревнях, о том, что им тут вот надо с детьми прятаться. Ни слова. Даже фюрера почти не упоминают. Но однажды веснушчатый подросток, опасливо оглянувшись на женщин, прошипел: — Ну что, капут твоему Гитлеру? Говори: капут! Ответили за Франца: — Надо будет — скажет. Что ты пристаешь? — Он что, спрашивал, этот Гитлер, у Франца, воевать или нет? Не поддержали и разговор Безухого про то, встречались или не встречались Сталин с Гитлером. — Не чапай (не трогай) лиха, пока тихо. Хай яго сорочка не чапае! Не уточнили: касается это одного фюрера или их собственного вождя тоже. Полина Францу объяснила про сорочку: белорусская присказка по смыслу обратная-«родиться в сорочке», т. е. «добра бы ему не знать». И опять-таки, кому? Не потому ли не говорят о Гитлере, чтобы не задеть и Сталина? Знакомо это Францу — в Германии, особенно до войны, пожилые люди вели себя похоже. Ну, а у Полины другие заботы, поважнее проблемы — чей вождь лучше. Ее беспокоит задержка с женскими делами. Неужто то, что у них с Францем произошло, может быть причиной? Да ничего же и не было, кроме боли и обиды. Разве так возможно? Скорее всего перенапряжение сказывается: особенно те трое суток, когда таскала тележку с полуживым Францем. Знал бы он, какой был тяжелый! А еще все ноги сваливались, хоть ты смейся, хоть плачь! Припоминая деревенские бабьи разговоры о самочувствии «тя-жарной», перепроверяла — что и как с нею происходит. Вот это жжение внутри-не оно самое? А еще возникает навязчивое желание, это известно. Съесть чего-нибудь, особенно соленого. Или такого, что и в городе не найти. Маме, когда «ходила Полиной», захотелось вдруг беломорка-нальской баланды с гнилыми селедцами. Или это выдумка отца, он любил над нею подшучивать. Пока Полина гадала-разгадывала, накликала на свою голову: захотелось, хоть убей, чего-нибудь холодного. Все вспоминала мороженое, каким отец угостил когда-то в железнодорожном буфете: желтое, на скользкой металлической чаше, а от этого еще холоднее. Сказать, не сказать Францу? То, что было, случилось у них в землянке, постепенно, по деталям восстанавливалось, но уже не как предтеча всего ужасного, что произошло в то самое утро, и о чем не хотелось вспоминать, а по-другому: ведь это была их первая близость. У Полины — первая, она про себя знает. А про них — разве можешь знать? Вон как тогда полез в избе! И получил! Вдруг ревность — смешно. Лежит, как младенец, слабенький, беспомощный, захотелось бы, так не поревнуешь. Оттого, что грудь странно затвердела и болит, ощущаешь и все время вспоминаешь его руки. Как тогда! Но уже не оттолкнула бы, наоборот, прижала бы их, чтобы больнее, слаже… Франц уже сидеть мог, прислонясь к дереву, сидел так часами, провожая и встречая всех слабой усмешкой выздоравливающего. Тиф свалил многих, некоторых похоронили, он же — как с того света вернулся, затихший, задумчивый. Волосы у бедного посыпались, нет ратунку, спасения. Ладно, лес тоже скоро лысый сделается, не горюй и ты! Ольха, осина почернели, дожди зарядили, лесные люди по необходимости осмелели и начали жечь костры, обсушиться не обсушишься, поскольку льет без конца, но хоть нагреется мокрая одежда, кислый пар от нее идет. Полина все не говорила ему главного. Теперь у нее занятие, игра: глядя на Франца, сравнивать, представлять, какие глаза, лицо, волосы у ее ребеночка. Забывалась в усмешке, но вдруг ее лицо (сама видела) делалось холодным, чужим, спорящим: а вам какое дело? Ну, от немца, не вам его растить! Мамочка стала мамой, а тата отцом для Полины, будучи такими старенькими. У ее ребеночка мама будет совсем молодая. Вместе на вечеринки бегать будем! — упрямо возвращала усмешку на лицо. А потом все началось заново: обстрелы, бомбежки. Выкрикнула свою тайну Францу, когда пробиралась по холодной грязи по колено, вдруг испугалась (сосенка от взрыва, взлетев, их обоих накрыла, больно хлестанув по головам, спинам), что убьют кого-либо или обоих, а он так и не узнает. Но Франц, похоже, не расслышал или не понял, о каком она ребенке. Их столько вокруг, детей, несмотря на слабость, и Франц старается помогать женщинам, у. которых по трое, а то и больше. В горячке уже почти не замечал Франц (а вначале пугался), когда. рядом появлялись люди с оружием, партизаны. Они то двигались вместе с жителями, то куда-то уходили, пропадали. Франц убеждался: такие же, как и остальные деревенские люди. Правда, если и Францу, при его маскараде, одежде, дать оружие, сойдет и он за своего здесь. А однажды случилось такое, что всего перевернуло, как бы не помнил уже, кто он, где он. Такое пришлось увидеть (Полине), в таком участвовать (Францу) — об этом никогда потом не говорили друг с другом и вспоминать не хотелось. Нет, не самое жестокое и страшное из виденного, пережитого, потому что мера давно потеряна на этой войне, в этой жизни. Эти пятеро появились после явно неудачной операции (боя). Никак успокоиться не могли, по восклицаниям и нервной перепалке можно было понять, что лишь они и вырвались оттуда, живыми. Двое из них ранены, в руку, в голову, казалось, еле держатся на ногах. Вначале наседали на человека в потертом кожаном пальто, с сухим некрасивым лицом. Он не отдал какую-то команду и сам оказался не там, где должен был находиться. Францу интересно было и немного жутковато наблюдать за ними: это и есть те самые партизаны, которых так ненавидят и опасаются немцы. А в кожанке, наверное, командир, может быть, комиссар; Но он не еврей, хотя у немцев принято считать, что они заправляют всем. Есть и еврей; этот, однако, почти не участвует в перепалке, совсем как посторонний. Уселся на вещмешок и смотрит прямо перед собой, как будто поезда дожидается, что вот-вот вынырнет из-за деревьев. А профиль-профиль, ну, прямо-таки карикатура на «юде-комиссара» в солдатских газетах. Что-то притягивает внимание Франца именно к этому человеку. Впрочем, понятно: столько написано, наговорено о еврейском племени, которое ухитряется во все влезть и все повернуть на пользу себе и во вред другим, что встреча с евреем, с живым-в Германии их уже нет-неожиданно взволновала. Нет, Франц не считает себя нацистом-антисемитом, у них в доме этого стыдились. Но Франц последние годы домой к отцу и матери лишь наведывался время от времени, а жил и работал в молодежных лагерях, где надо было соответствовать образу молодого и кровожадного тигра-солдата фюрера. Франц учился соответствовать. Дожидался, как и другие, дня, когда, как посвящение, будет и у него под мышкой наколка эсэсовца. Насколько, однако, далеко зашло, он и сам не знал: не было вблизи и вокруг евреев, чтобы проверить свои чувства. Но помнит, что холодел от ужаса и как его тошнило, но старался выглядеть не хуже других, когда фронтовик с «Железным крестом» рассказывал, как весело воюет СС на Востоке. Где-то в южном городе: русская жена принесла передачу арестованному еврею. Ей вынесли, вернули посуду. На тарелке, под полотенцем — голова мужа! И вот еврей сидит перед ним, но ситуация прямо противоположная: не «юде» в руках у «арийца», а «ариец» — в полной его власти. Достаточно еврею, узнав, что это немец смотрит на него, ткнуть в его сторону пальцем, и с немцем сделают то же, что заслуживают, по убеждению солдат фюрера, евреи. А тем временем что-то переменилось в сцене, которая разыгрывалась в лесу. До этого закручивалось вокруг командира в кожанке, которого винили в недавней беде, угрожающе поносили за неумные распоряжения и, похоже, за трусость. Кожаный подошел к сидящему на вещмешке, долго смотрел бессмысленно, как бы что-то соображая, и вдруг спросил громко: — Постойте, а где диски к пулемету? йщрГ.Что диски, если и пулеметчика, потеряли, и пулемет, — издали отозвался раненный в голову. — Все равно. Диски я поручал вот ему, Фуксону. — Какие диски, какие диски? — оглядываясь, как бы ища поддержки, закричал человек, сидящий на мешке. — Что значит, какие? — не отставал кожаный. — Тебе было поручено носить запасные. Что, потерял, бросил? — Кто-то что-то не так сделал, побежал первый, а виноват Фуксон! — неприятно высоким голосом выкрикивал, отбивался хозяин мешка. — Ты за других не прячься, — вмешался раненный в руку, кривясь от ноющей боли, — каждый за себя отвечай. — Что у тебя там, чем мешок набит? — все решительнее наступал кожаный. Кажется, рад, что о его вине забыли. — Вот это он не бросил! А ну-ка развяжи! И еще чей-то голос прозвучал, присоединяясь к командирскому: — За потерянное оружие, знаешь, что у нас бывает? Кожаный схватил мешок за лямки и выдернул из-под сидящего, тот смешно по-бабьи завалился на бок. Из мешка вывалились скрутки поблескивающей кожи, новые ботинки. — Хром, смотрите, сколько из той машины заготовок нагреб! — обрадовался кожаный. — Небось, кожу не бросил. — Что хром, что нагреб! Если другие побросали, значит, и я должен… — О дисках речь, куда их подевал! — А что они без пулемета? Сами же потом попросили бы: Фуксон, сапоги надо пошить, Фуксон, подметка износилась! — А ты и кинулся делать! Знаем мы тебя! — Это тот, с ноющей рукой. — Что тут с ним базар разводить? А ну! — Кожаный забрал из рук Фуксона винтовку. — Отойдем-ка туда. Направились в сторону небольшой поляны, но кожаный вдруг оглянулся на Франца: — И ты! Пошли с нами. «Что, почему?» — Франц растерялся. Никак не ожидал, в его сторону никто даже не смотрел, а тут вдруг… Полина запричитала: — Нашто ен вам? Ён хворы, ен немы, ен… — Ён, ен, ен! — окрысился кожаный. — Ну что заенчила? Ничего не станет с твоим немым. — А нашто ен вам, а Божа ж, а што гэта робицца! — на всякий случай выкрикивала Полина, но и понимала: нельзя переборщить. Вдруг тут есть кто-то, кто знает все про Франца, вспомнит, скажет-вот тогда и на самом деле поенчишь. Побежала за ними следом, не выпуская ни на миг из виду, готовая снова поднять бабий крик. Вышли из леса на поляну, и тут Франц близко разглядел человека в кожанке, его узкое и некрасивое лицо, волчьи морщины на переносье. Что-то знакомое почудилось ему в бессмысленно-злом взгляде, в резко опущенных уголках бледногубого рта. Именно таким легко подчиняются: злость, от них исходящая, постоянна, как атмосферный столб. Она и тебя начинает обволакивать, сначала неприязнью к нему же, но затем ты сам заражаешься его непонятной злостью непонятно к кому-от беспокойства, тревоги, страха. Куда он и зачем ведет всех, и все идут? Куда, будто знают-даже Фуксон-разумный смысл и цель этого похода. Коричневая уродливо длинная кожанка с белыми проплешинами и трещинами на командире висит, как на вешалке, в руке у него пистолет, а в другой — винтовка арестованного. Зачем позвал Франца, что от него хотят? Глаза кожаного, казалось, бессмысленно шарят вокруг, но нет, увидел несколько особняком стоящих березок и тут же направился к ним. Показал Францу на белое стройное дерево: — Ты самый высокий, берись, нагибай. Чего не понимаешь? Вот так-гни! Выше, выше забирай. Франц попробовал — дерево только пошумело уже пожелтевшей и поредевшей кроной — не поддается. Действительно, пришлось встать на цыпочки и схватить красавицу повыше, как за горло, повиснув, потянул книзу. Перебирая руками поближе к вершине, заставил упрямицу, плавно ослабевающую, пригнуться, навалился сверху на нее, локтями, всем телом, кто-то рядом повис, наклонили как надо. Хотя, как надо и что надо, известно тут, кажется, единственному человеку. От его тайной непонятной мысли исходит угроза. — А ты, — командует кожаный тому, у кого перевязана голова, — сними с этого ремень. — Сам снимет, если надо. Ладно, Фуксон, давай твой ремень. Что? Зачем? Что вам от меня надо?! — Давай, раз приказывают. И тот торопливо распоясался, темный плащ с раздутыми карманами повис на нем уродливо, как халат. А кожаный распоряжается дальше: — Привязывай за ногу. Ну, что непонятно? Ногу. К березе. Ремнем. Понял, немая ступа? И сам подтолкнул Фуксона к Францу. Франц и второй, помогающий удерживать пружинящую березу, нелепо пытаются поймать ногу Фуксона, тот отступает, смешно отпрыгнул, вырвав колошину немецких штанов из Францевых ногтей. — Вы что? Что вы придумали? За это ответите? — Э, ответите, ответите! — вдруг разозлился ленивого вида крепыш-парень, до этого ни в чем не участвовавший. Как укусили eгo. Схватил голову бедного Фуксона сильными руками «в замок» и подтащил его к дереву: привязывайте! Франц схватил ногу ременной петлей, быстро протянув конец через металлическую пряжку, будто не раз такое проделывал. Кожаный одобрительно помахал пистолетом. На пару с тем, что помогает удерживать березу, торопливо стали конец ремня привязывать к стволу. Фуксон уже лежит на земле, нога задрана к небу. — Вы что, вы что? — все повторяет несчастный, дергая ремень, как бы пробуя, достаточно ли прочно, хорошо ли*нога привязана. — А вот сейчас поймешь! — Будет тебе хром! В выкриках не злоба, а как бы игра, всех завораживает само действие, нечто происходящее сними. — Наклоняй вторую, — командует кожаный и, отшвырнув винтовку, сам бросается к стоящей в метрах семи такой же березе. — Сюда, к нему гни! Фуксон в отчаянии закричал на весь лес: — Люди, помогите! Это фашисты! Вы что, фашисты? Вы фашисты, или кто? Ухитрился вскочить с земли, на ноге, еще не привязанной, пытается ускакать, убежать, снова упал, на руках старается уползти, а его тащат, волокут, прижимают, вяжут: — Ах, мы фашисты?.. Значит, вот мы кто?.. Сейчас ты увидишь, кто фашист!.. Сука! Фархфлюхтер! Свинья! Фуфло! Иуда! Шайзе!.. Чьи были слова, чьи голоса в этом безобразном клубке яростных тел, кто молчал немо, а кто нет-никто не мог бы разобрать. На другом конце поляны тоже кричали-женщины, их испуганные голоса все нарастали. — Крепче, крепче привязывай! — командует кожаный. Ноги несчастного уже смотрят в небо, плечами, головой он егозит по жухлой траве, перемещаясь с места на место на локтях, как членистоногое насекомое. — Отпускай! Поехали! Раздался вопль ужаса — деревья, вздрогнув, йодскочили, пытаясь распрямиться, стать, как прежде, но не смогли. Их удерживали распято голые, страшные в таком положении человеческие ноги. А руки висящего головой вниз почти достают до земли, скребут траву, опавшую листву. Какие-то ухающие звуки: «У-о-х!» «У-о-х!» доносятся из-под свисающего книзу плаща, закрывшего голову, лицо подвешенного. Что происходило бы дальше, сказать невозможно: крик со всех сторон нарастал, людей на поляне все больше. Кожаный, как бы вспомнив про свой пистолет, торопливо выстрелил-в упор в оголившийся тощий живот висящего. Руки подвешенного напряженно подвигались и повисли мягко. Онемевшая Полина все это наблюдала из-за куста, вскрикнув от боли, прижала ладони к своему животу. Как бы закрывая ребенку глаза. |
|
|