"Воля и власть" - читать интересную книгу автора (Балашов Дмитрий Михайлович)Глава 18В горнице крепко пахнет мужицкими плохо вымытыми и вовсе не мытыми телами, луком и редькою. Стоит гомон. Вскипают ругань и смех. На широком дворе тоже полно ратного люду: вислоусые бородатые деды и зеленая холостежь, у кого только-только еще русым пухом овеяло подбородок и щеки. Одинаково толпятся у дверей, прошают – чего там решила старшина? И все с оружием: пусть не в бронях, не в шишаках, но сабли у всех; у кого кистени, топорики, помимо ножей «засапожников», без которых охотнику или рыбаку, а уж того более – ратному мужу, стыдно и выходить из дому. Впрочем, «засапожники» это так, к слову молвится. Нож у мужика на поясе, в кожаных, деревянных или плетенных из лыка ножнах, так же как огниво, кремень и трут. А сабля ради того дела, что тут не простой сход, не в набег очередной сбирается ватага вятских удальцов, а создается, строится, возникает вольное русское войско. И там, в горнице, где собралась головка: атаманы местных городков, рядков и починков[76], охочие воеводы ратных дружин, старики, заслужившие почет в былых боях и походах, решают и спорят о законах этого вольного войска, судят, прикидывают, поворачивают так и эдак, прежде чем записать в харатью, по которой собранная рада установит единый закон и поряд для всего содружества на будущие времена. – Атаманы-молодцы! Люди вольные! Казаки! Слово «казак» уже укрепилось,[77] расширило – разошлось по северу, где «казак» мог быть и воином, и наемным работником, кочующим без семьи из дома в дом, иного приветит разбитная вдовушка, которой казак надобен более для интересного дела, чем для работы (про таких и пословица: «Почему казак гладок? Поел да и на бок!»). Но уже и крепчало, и яснело, что казак – это вольный человек, воин прежде всего. Анфал, большой, тяжелый, высит над столом. Медная братина с квасом перед ним только что опружена и вновь налита уже в который раз. – Тихо! Тише, други! Анфал говорит! – Дак положили, значит, войскового атамана выбирать на кругу! На год! Довольно того? – Довольно, довольно! Коли люб, и переизбрать мочно, а токмо, чтобы власть сдавал и отчет держал кажен год! – Теперь есаула надобно! Писаря! – Тише, други! – И Посадника в Новом Городи нынце на год избирают. – Дак не на кругу! – И снять не моги! – И кто избират? Одни вятшие, поцитай! Бояре! – А и ты, боярин, Анфал! И брат твой, двинский воевода, боярин был! – гвоздил въедливый Потанька Гузно из Орлова, посверкивая единственным глазом на посеченной саблею роже. – У меня холопы?! Може, терем родовой?! – взъярился Анфал. – Брата в Волхово утопили, вот и все наше боярство! А добра того давно нет! Сплыло! – Ладно, утихни, Анфал Никитич, – прогудел широкий, вольно раскинувшийся на лавке Селиван Ноздря, атаман из Котельнича, прибывший на сбор со своею дружиною и городовой старшиной. – Так уж поперечное слово сказано, задора ради, не бери в слух! – В душу не бери! – поддержали враз несколько голосов. – Говори, Анфал! Анфал перемолчал, обвел буйную ватагу суровым взором: «Я вота цьто скажу! Цьтоб не было боярства того! Надобен закон: кажному – трудитьце! Важный ватажник ремесло цьтоб знал, какое ни есь! И друг у друга не батрачить! Мы – вольный народ! Станем один другого в работники брать, вот те и боярство у нас, вот те и вятшие и меньшие, вот те и домовитые и голытьба. – А вот скажи, Анфал! – перебил двинского воеводу Вышата Гусь, так же, как и Жирослав Лютич, житий, потерявший землю в судном споре, один из новгородских беглецов, обиженных Великим Городом. – Мое дело – война! А какого иного ремесла за собою не ведаю, и иные многие тако же. Им-то как? – Как не ведашь? – живо возразил Анфал. – Шкуры мочишь, сам видал! Стало – выделывашь! – Дак иначе гостям торговым и не продать! – Второе – рыбу ловишь? И знатный, сказывают, рыбак! – не отставал Анфал. – Дак новогородчии вси рыбаки! – возразил Вышага. – Дак и солишь, и коптишь тово, поди-ко не иного кого о том просишь? А сбрую даве ладил? – Дак тут, на Вятке, инако и не выстать! Холопа-мастера себе тут не найдешь! – То-то вот! – припечатал Анфал. – О том и толк ведем, чтоб братью свою не работити! Гул потек по палате, хохотнули: «Да, Гусь, тут тебе не Великий, привыкай!» Только утих Вышата, Жирослав Лютич поднял голос, заговорил въедливо, и заставил-таки слушать себя, о торговых делах заговорил. Тут-то и возник спор: продавать ли товар гостям торговым, самим ли держать лавки, общинных ли купцей иметь, как в Новгороде Великом, что с кончанским товаром ездят, быват, и за море? Тут и те, во дворе, загомонили, полезли внутрь. Всех задело, а паче того, когда вырешили, что торговать – не казацкое дело, и что купец в воинском кругу ни говорить, ни стоять не должен, как и тот, кто варит на продажу хмельное питие. Тут уж многие задумались. Онфим Лыко долго и зло возражал, однако сдался и он. Порешили: пиво и мед варить токмо для себя и на братчины, а не на продажу, и тех, кто торгует пьяным питием, – в круг не пускать. Зато почти безо споров прошло, когда постановили: изменников, а такожде за обман, за воровство друг у друга убивать без суда. В воровстве хоть и грешны были многие, но понимали – без строгости этой войска не создашь. Тимоха Лось, высокий, плечистый, на сухих жиловатых ногах, на диво сильный мужик, ватажный атаман, и Никулицына рядка даже, и «Ясу» Чингисханову вспомнил.[78] Согласно прошло и то, чтобы уважать стариков, слушаться старших, чтобы за провинности наказывать на кругу, и уж сколько там присудит круг плетей за которую вину двадцать там, тридцать, а то и пятьдесят – безо спору. И как поучат, чтобы поклонил всема, и высказал: «Спаси, Христос, поучили!» – С коего возрастия допускать на круг? – вопросил Гриша Лях, хлыновский атаман, прозванный Ляхом пото, что приволокся на Вятку откуда-тось с литовских земель с рубленой раной через лицо и со спиною, исполосованной плетями навечно, рубец на рубце. В бане, кто парился с им, только головами качали: спина вся была в красных полосах и отверделых язвинах. Приволокся, и о своем прежнем житьи-бытьи многого не сказывал. Но в бою был зверь, да и умен, и скоро дорос до ватажного атамана, сразу принятого соратниками. Лях стоял, трудно оборачивая слегка задетую в прежних расправах шею, и, молча помавая головой, выслушивал крики, несущиеся аж со двора: – С шестнадцати! С пятнадцати! Как в походы начнут ходить дак по тому! Все же, поспорив вдосталь, остановили на восемнадцати годах: на кругу – не в походе, надо головой думать, а тут уж малолеткам места нет. И о том тут же решили, что есаулом ставить с тридцати лет, походным атаманом с сорока, а войсковым атаманом не ниже пятидесяти лет. – Тебе, Анфал, еще и нет пятидесяти! – тут же подзудил Иван Паленый, веселый мужик со страшным лицом, сплошь в каких-то рубцах, бородавках и шрамах. Как-то в походе марийцы оступили его, засевшего в избе, и порешили сжечь. Иван отбивался полдня, все дожидал своих, а и тут выдержал норов: когда уже пылали стены и рушились переводы кровли, лежал на полу, прикрывши спину дымящимся мокрым, нарочито обоссанным армяком, а после зверем кинулся по горящим бревнам наверх, в прогал, и в вое, треске, водопадах рассыпающегося огня (весело пылала сухая дрань кровли) покатил по траве, объятый огнем, сжимая саблю зубами, и вырвался-таки, унырнул в овраг, бухнулся в воду, по счастью нашедшуюся тут, загасив тлеющую во многих местах сряду свою. А потом бежал, полз, превозмогая боль от ожогов, и когда добрался до своих знакомых ватажников, аж шатнуло: не признали враз. А кожаные сапоги потом срезали у него с ног вместе со шмотьями кожи. Выжил! Барсучьим салом мазали мужика, и глаза сохранил, только ресницы и брови сгорели, и борода с того клоками стала расти на изуродованном лице. Но держался Паленый кречетом, шутковал даже, когда прошали, как он с женкой своей, не страшит ли его? – А я ее раком ставлю! – отвечал, – да велю: вспоминай, какой по первости был! – В енту самую пору? – В енту самую! – Ну и – как? – Срабатыват! Теперь Паленый прошал, уставя на Анфала бурые ямины глаз, в которых отчаянно сверкали сохраненные белки, и Анфал, полуотведя взор, отвечал без обиды: – Я в верховные атаманы и не рвусь. Достаточно, когда походным меня изберут. Но тут круг загомонил разом: – Без тебя, Анфал, дело не пойдет! – закричали сразу во много голосов. Анфал поднял длань, утишая: – Мы здесь постановляем закон! На все предбудущие времена! Чтобы уж какой сопленосый не стал хвататься за вышнюю власть! А я готов послужить товариществу, ето уж как порешите, молодцы, и как порешат атаманы, старейшина наша! И об этом долго спорили. И уж когда вырешили с руковожением, вступило главное: – Кажному со своей добычи, с заработка ли треть вносить в войсковую казну! – изрек Анфал. Тут по-первости, едва до драки не дошло, с ума посходили все. Онфим Лыко кричал на всю избу: – Ето какая же треть? У одного треть – в сорок гривен, у другого – пара белок драных, и все в одно валить? Пущай кажный, скажем, ну… Поскольку ни даст положим… – Он замедлил, высчитывая, и тут загомонили все. – Ето как же? Кто победней, тот и вовсе все отдаст, а богатеям не в труд заплатить станет, дак какой же тута круг? Та же дикая вира, как и в Новом Городи. Дак пото оттоль и ушли! – Вовсе не платить! – Вовсе нельзя! – Ну, из добычи часть давать какую, из обчего! – На што те пенязи, скажи, Анфал! Молви! Выскажи, не таи, Анфал Никитич! – О том и речь! – дождав относительной тишины, заговорил Анфал, веско отделяя слова друг от друга: – Попа оплачивать нать? Безо церквы святой мы-ста тута совсем озвереем! Хрест-от у кажного ли есть на шее? – Крестов ищо не пропили! – ворчливо хохотнул кто-то из председящих. – Тихо! Тише! Анфал Никитич говорит! – Дак того мало, ватажники! – продолжил Анфал. – Кто из вас грамоте разумеет? – вздынулось несколько десятков рук, но иные сидели, свеся головы и брусвянея. – То-то, мужики! В войске нашем грамоту разуметь должны вси! Дабы не уступать вятшим! Тут о боярской господе говоря была, дак безо грамоты нам не уступить вятшим не мочно! Без того ни памяти не сохранить, и никакого приказного дела вести не мочно, и даже на кругу баять нельзя! Должон есаул записи иметь с собою, как там и что, с кого взято, куда истрачено. И кажный должен уметь прочесть грамоту ту! А потому надобно нам училище, яко в Нове Городе Великом, на общинные деньги цьтоб, а за научение никому не платить! Круг должон содержать училище то! Так, други! И на оружие нам надобно серебро. И по тому всему и говорю я: треть от любого заработка! А что твоя треть, Онфим, – оборотил он строгий взор в сторону Лыка, – поболе хошь еговой трети, дак то иная печаль. Завтра тебе не повезет, изувечат тя бесермены, постареешь, опять иное что, какая напасть: мор, пожар, ворог – и станет твоя треть меньше воробьиного носа! Ты вперед думай, Лыко, не утыкайся в един нынешний день! И пойдет твоя треть опять же на дела общинные, на то, что надобно всем нам! И еще с тех пенязей… – Тихо, тихо! Досказывай, Анфал! – И ишо с тех денег круг должен помогать убогим, увечным, сирым, старикам. Неможно казаку милостыню сбирать! Позор! Погиб в бою казак, дети – малы, кто поможет? Круг! А вырастут – свое дадут миру, ту же треть. Так вот и не будет барства промеж нас, и той неправоты, от которой ныне бегут из Нова Города на Вятку! И загомонили вновь, и зашумели одобрительно. И хоть кто и пробовал толковать, что, мол, многовато, треть-то с заработанного, да как воспомнили о школе, о том, что опосле училища кажный из них станет грамотен, подняли на голоса: «Треть! Треть!» – Пущай миром решают, соборно! – изрек Анфал. – Цьтобы никоторого противу не было, перемолвите друг с другом, мужики, не на день, на век решаем! Спорили. Убеждали друг друга. В конце концов и самые упорные, тот же Лыко, сдались. Треть так треть. И быть по сему! – А кому помогать, ето как? Кто-то решат? – вновь вставился въедливый Онфим Лыко. – Войсковой атаман, цьто ли? Ты, Анфал? – Круг! – твердо отверг Анфал. – Со стариками решать, и кто там обделен, кого атаман позабудет, тоже жалобу приносить на круг! Иного атамана, что позабудет поддержать семью знатного воина, что на рати пал, и наказать мочно, и сместить, не дожидая года.. Тут уж пущай в колокол ударят да круг созовут! И о том поспорили вдосталь, в каких случаях, как да почему возможно, не дожидая года, атамана сместить. И о том, как на кругу баять, и что в случае согласия шапки кидать вверх, а не согласны, дак кричать: «Не по совести судишь, атаман!» И о том порешили, что круг мог поучить и простить, тогда «ученый» благодарил и кланял миру. А могли и забить до смерти или не простить вовсе. И тогда такого казака мог убить любой и каждый безо всякого суда. Вырабатывалось, яснело понемногу устроение, которое, где раньше, где позже, стало всеобщим устроением казачьих дружин, возрождалось раз за разом и в сибирских ватагах, и в войске Игната Некрасова[79]. И все та же называлась треть заработка, что шла на общинные нужды, и те же наказания провинившихся плетью на кругу, после чего «ученый» должен был кланяться и благодарить мир, и то же почтение к старшине, к бывалым, в походах поседевшим старикам. И та же строгая власть атамана – велит, сделай! Хоть на смерть посылают. И так же по воле круга, неугодного атамана отрешали от власти, лишали всех должностей и даже наказывали, пороли, ежели заслужил. На окраинах великой страны, укрепленной высшею властью единого наследственного правителя, возникал и упорно жил демократический навычай выборной народной власти, власти народа-войска, благодаря которому и росла неодолимо, и ширилась с окраин великая страна. Уже все устали, и Анфал объявил перерыв. Раздавали хлеб и куски жареного мяса, разливали квас. На кругу требовались ясные головы. – О чем еще гуторить? – вопрошали, запивая квасом холодную снедь. – О самом важном! – отвечал Анфал. – Мы главного еще не решили, как жить, как строить семью, чтоб корень наш не исчез, не исшаял в веках! – Ишь ты, главного! – удивлялись иные. – А ето все что же, не главное пока? Но когда, отъев, заговорили снова, оказалось, что прав был Анфал: тут-то и подступила главная труднота! Семья! У многих атаманов было по нескольку жен, набранных из мариек, удмурток, веси. Малые дети зачастую и по-русски не говорили почти. А уж о мужской верности женам тут, на Вятке, лучше было не вспоминать. Но Анфал заговорил и заставил себя слушать. Утишив шумные разговоры и пересмехи, оборотил взор к Ивану Паленому, вопросивши о том, о чем его доселе стыдились выспрашивать: – Скажи, Иван, почто тебя, с такой-то рожей, женка не бросила твоя? Замерли. Иному отмолвил бы Иван Паленый, ежели не руганью, то скоромно: мол, пото, что кое-что не обгорело, мол, у меня! Ну не Анфалу же эдакое говорить? Призадумался едва ли не впервые и смолчал, удивленно соображая, что он, когда-то гулявший напропалую, а и ныне не отказывающий себе поиметь какую бабу, не подумал досель о том простом, о чем вопросил его нынче Анфал. И ведал ведь, что не гуляет от него хозяйка, не гуляла и прежде того, стоически вынося все причуды своего супруга. – Я вот о чем скажу! – продолжал Анфал, оставя Паленому самому додумывать спрошенное. – Пока мы молоды, да и кровь играет, и думы нет у нас о том, что ся совершит впредь! А кто из вас не лежал на ложе скорби, в болезни ли, в ранах гниющих, и за кем не ухаживала, не обмывала, не одевала, не кормила, слезами уливаясь, женка его? – Тише, там! Не о гулящих бабах говорю! Не о тех, что за медное пуло, где хошь под тебя лягут! О венчаных женках, что дадены единый раз и на всю жисть! О матерях ваших детей! О самом корени вашем! Ну, отгуляете, молодцы, отпируете, а старость прийдет? И узрит иной из вас, что и любил, и насилил, и бражничал – а корени своего на земли не оставил, и что ему при смерти некому и глаза те закрыть, не то цьто похоронить и оплакать! Не на один день творим! Не на час! Не телесной истомы ради! Творим, чтобы корень наш не пропал на земле! И женка у кажного из вас, пущай и чужого племени – должна быть крещена в православную веру! И баять по-русски уметь, и весь поряд познать переже, чем от нее рожать невесть кого и неведомо зачем! Мы не тевтоны там, не брезгуем никем, да не должно и себя терять! А тут – женка всему голова, она вырастит казака, она и научит, и на ум наставит! Пото и молимся Богоматери, без которой и самого Спасителя не стало бы на Земли. – От Бога… – начал кто-то. – Да, от Бога! От Духа Свята! А Бог-то не дурак, тоже ведал, от коей женки Господа нашего выродить! Тут уж предназначено было! Ее ишо, когда токо в храм привели, уже ведомо стало, что Бога родит! Дак вот, должно и нам всем иметь жену единую, венчанную. Не унимаю, Вышата! Ведаю, что ты до женок яровит, так ведь не о том речь! О матери твоих чад сущих! – А ежели женка от мужа своего блядит? – вопросил спокойно Ноздря. – Казнить! Прогнать! Выпороть! – раздались сразу многие голоса. Анфал спокойно отмолвил, пожавши плечами: – На Москвы эдаких, быват, и в землю зарывают по шею, а у нас… – он помолчал, и высказал строго: – В куль, да в воду! Двигнулись. Загомонили. – А казака, что сблодил? – раздался тот же въедливый голос. – А казака, коли женка на кругу пожалитце на его, на кругу и пороть! И вновь замолчали, обмысливая. – А дале что? – вопросил Гриша Лях. – А дале женке, коли захочет, воля: пущай иного берет себе мужика! – высказал Анфал спокойно, как о решенном (хотя об этом давеча спорили до хрипоты в узком кругу. Зазорно казало многим женок выслушивать по такому делу, да еще на кругу!) – А иначе, – домолвил Анфал, – сами себя не сохраним! Помыслите о грядущем! Вперед помыслите, други! Не на один день, на век! Женок бить да гулять – весело, а увечных да мертвых младеней примать потом у женки той? А без сыновей остать? Без кореня своего? – Ну, а… И тут Анфал даже не дал договорить: «А кто мужнюю жену понасилит – убить! Гулящих женок и без того есть, коли невтерпеж, али там полонянки. Ето уж по обычаю. А токо мы вси должны ведать, что наши жены и дочери под защитою круга, что малые дети без батьки, погинувшего в бою, не станут куски собирать. – И вот еще! – высказал доныне молчавший Нездило Седой, поседевший не от возраста, а когда ждал в литовском плену, что посадят на кол в черед после товарищей, что уже корчились, оплывали, сцепивши зубы, на смертном стержне, что буровил плоть, сжигая огнем пропоротую брюшину. Уже и ждал, когда стянут и с него порты да усадят, заголив… Но что-то не свершилось, какая-то выпала колгота, неподобь. В сумятице попытался, разорвавши вервия окровавленными руками, сорвать с кола друга своего, Олфоромея Роготина, да тот уже закатывал глаза, прохрипел: «Брось! Все пропорото у меня! Дай умереть! Беги!» – Роготин на глазах оплывал кровью, кончался, и Нездило ударил в бег, и уцелел, ушел. Двое, не то трое ден просидел в днепровских плавнях. Потом, шатаясь от голода, брел степью, падая ничью в траву при всяком маячившем вдалеке всаднике. Ел полунасиженные птичьи яйца; и добрел-таки, дополз до первой рязанской слободы, где его приняли и выходили, и откуда он подался в заволжские Палестины, крепко положивши оставить меж собою и смертью на колу возможно больше поприщ пути. – Круг поможет, вестимо! – продолжал Нездило. – А и милостыню надобно творить в укромности! В тамошних местах, – он кивнул головою куда-то вбок, но все поняли, – там, на Рязани, в задней стене избы окошко поделано, и туда ставят кринку молока и кладут ломоть хлеба. Кому стыдно просить – подходит и сам берет. И нам надобно так: хочешь помочь женке какой с детями али увечному, положи на оконце али на порог, али на дворе где, на видное место, не срамить штоб людина того! Гордости не рушить! – и то приняли. – И еще, – подал голос Тимоха Лось, – коли детки таковы, што на родителя свово или на родительницу руку подымут… – Убить! – высказали сразу несколько голосов, а прочие согласно склонили головы. Слепленное Анфалом множество зримо приобретало строгие осязаемые черты. – И что ж ты, Анфал, думашь, – уже когда задвигались, завставали из-за столов, высказал Жирослав, – так-то по всей стране, по всему языку сотворить? Как там и города, и гости торговы, и люд церковный? – О всей земле не мыслю пока, Жирослав! – серьезно и устало отмолвил Анфал. – Нам бы преже тута навести хоть какой поряд! Расходились уже в потемнях. Там и тут вспыхивала говоря, смех, шутки. Женки, толпою сожидавшие своих мужиков на улице, тут подхватывая под руки, на удивленье тверезых, выспрашивали опрятно, что вырешили атаманы на кругу насчет ихней, бабьей участи? – Теперя тебе, Микита, край! – говорил кто-то, посмеиваясь и толкая приятеля в бок. – Кого из своих баб к венцу поведешь? Настюху, поди? А иные твои прочие тебе муди не оторвут той поры? – дружно захохотали, удаляясь. Пока еще не дошло. И взаболь не думали о том, и еще не вдруг и не враз все сказанное и вырешенное здесь станет для них непреложным законом! |
||
|