"Отречение" - читать интересную книгу автора (Балашов Дмитрий Михайлович)Глава 8Лось, матерый бык, черный горбатый великан, всхрапывая, ринул сквозь ельник прямо на Онисима. Пырька – верная животина! – с долгим воем взвился со всех четырех лап и повис, вцепившись в ухо быку, но остановить зверя уже не мог. Онька едва успел вздеть рогатину и приготовиться к встрече, как уже почти над ним, над головою, взметнулись смертоносные копыта, от одного удара которых не то что волк, медведь подчас падал с раскроенным черепом, и огромная, страшная от разлатых тяжких рогов голова затмила ему свет. Принимая лося на рогатину, Онька мгновением утвердил рукоять и вдруг почуял, как опора, казавшаяся прочной, подалась под древком и стала погружаться в снег, не встречая более твердой преграды. Все произошло в такой срок, что только глазом моргнуть. Пыря, так и не выпустив лосиное ухо, пролетел по воздуху у него над головою и взвизгнул от удара о дерево, разомкнувши клыки. В тот миг, когда верный кобель отлетел в сторону, Онька успел перехватить древко и сам, проваливая в предательский мокрый снег, едва уйдя от смертоносного удара, пронесшегося вплоть его головы, мимо виска, сумел напряжением всех сил всадить рогатину под ребро лесному богатырю, и, чуя под широким острием хруст живой жилистой плоти, еще посунул, еще вдавил рогатину, и упал, сбитый в снег рухнувшею на него тушей. Лось, поливая снег кровью, бился и храпел. Видно, рогатина не достала-таки сердце. Острый дух и горячее дыхание зверя обдали ему лицо. Лось бился, пытаясь встать и вминая Оньку в снег. Жуткие лопаты рогов крушили валежник, и он знал, что одного удара их достанет, чтобы уже больше не встать. Все-таки Онька успел вырвать нож и, обнявши зверя за шею, мотаясь вместе с ним вверх и вниз, утеряв шапку, вонзил-таки засапожник в горло великана, по счастью попав в становую жилу. Кровь хлынула струей, окатив ему все лицо и грудь. Онька продолжал цепляться всеми силами за шею зверя. Только не дать встать! Не дать бросить себя под смертоносный удар рогов или лосиного страшного копыта! Только бы, только… Он сам рычал, зубами вцепляясь в пахучую шерсть, боролся из последних сил, все больше угрязая во вспаханный снег и какую-то мерзлую кучу сухостоя, которую, почитай, сам и навалил тут по осени. Засапожника и того уже не было в руке. Потерянный, ушел куда-то глубоко в снег, и опосле, придя в себя, Онька искал его, разгребая наст и ветви, едва не час. Но вот тугие струи крови стали опадать, судорожные попытки подняться, встать на ноги, становились все беспорядочнее, все короче, и зверь наконец, всхрапнув еще раз, посунулся мордой в снег. Онька, едва разжав сведенные судорогою пальцы, кое-как выполз из-под косматой туши, ужасаясь теперь проминовавшей его смерти, близко глянул в дикие, тускнеющие глаза лесного красавца и, отвалясь к стволу ели, сцепив зубы, дабы унять колотун, чуя, что весь мокр от головы до пят от усилий и страха, чуя слабость в ногах, и тошноту, и возникшую дрожь в руках, начал медленно приходить в себя. Углядев в стороне лежащего на боку, слабо повизгивающего кобелька, он встал, качнулся, но снова сел (голову, ушибленную-таки лосем, так и повело), потрогал зачем-то крест на груди под рубахою – крест был цел, и это немного успокоило. Пырька подлез, волоча по снегу задние лапы, стал облизывать, жалобно повизгивая, ему руки, словно бы просил не бросать его теперь, увечного, в лесу. Онька потрогал спину и лапы кобеля: кость была, кажись, цела. «Отойдет!» – подумал. Он вновь приблизил, разыскивая шапку, к зверю. Пока искал нож, пока свежевал, нарезал тушу, отемнело. Далекая песня волков заставила его вздрогнуть: нападут – ему с увечным кобелем и не оборониться будет! Он погрузил то, что мог, на волокушу, посадил сверху Пырю, который благодарно тянулся мордою, норовя вновь и вновь лизнуть ему руку, подобрал рогатину, приладил лямки и пошел, чуя ломоту во всем теле, боль от ушибов, но и довольство, растущее с каждым шагом. Перемог-таки! Совладал! За долгую жизнь – ему уже перевалило за сорок – Онька уложил не один десяток и медведей, и лосей, бил вепрей, но такой оплошки, кажись, еще и не случалось с ним – чудом остался жив! Волчий вой восставал все ближе и ближе. Онька с сожалением думал о том, что назавтра на месте боя найдет уже разве крупные кости зверя да рога, все остальное обожрут серые тати, и, подгоняемый настойчивым волчьим воем, прибавлял и прибавлял шагу. Лесная избушка вынырнула, наконец, из сумерек леса, и крохотный багряный огонек в оконце (скорее щели меж двух бревен), закрытом пластиною льда, показал ему, что Ванчура не спит и ждет отца. (Ванчуре, третьему по счету сыну Онисима и Таньши, шел десятый год, и отец уже не впервой берет парня в лес, на охоту, вместе с собою.) Сынишка вышел, не тратя лишних слов обнял и затащил в избушку кобеля, потом начал заносить мясо в клеть. Отволокли туда же и шкуру. Кровавую волокушу Онька обтер снегом, приставил к стенке плоско крытой накатником охотничьей избы. Только опосле всего, тем же снегом оттеревши кровь с лица и рук и, сколь мочно, с одежды, Онька вступил, пригнувшись, в низкую лесную хоромину, где пляшущий огонек сальника освещал грубую, из валунов и глины, черную печь, полати и развешенные и распяленные по всем стенам сохнущие шкуры зверей. Сын, заботно взглядывая на отца, доставал деревянную мису, ложки. Онька бросил на лавку кусок печени. Наткнувши на прут и скупо посолив, сунул в горку горячих углей. Сытный дух жарящегося мяса наполнил избушку. Ели молча. Только уж приканчивая трапезу и срыгнув, Онька выговорил безразлично: – Седни чудом жив осталси! Бык под себя подмял. И кобеля покалечил, вот! – И усмехнул, завидя опасливое восхищение, вспыхнувшее в сыновьих глазах. Знал бы ты, сын, как твой батька струхнул ноне! Укладываясь спать, перед тем как притушить сальник, Онька, покряхтывая, достал барсучьего сала, смазал все свои ушибы и ссадины, натер и кобелька, где мог. После повалился на полати, на старую лосиную шкуру, обнявши одною рукой Ванчуру, а другою натягивая на себя овчинный зипун. В темноте слышнее стал ветер, шевеливший вершины огромных сумрачных елей, и волчьи всхлипы, визг и рычание невдали от избушки, над лосиными останками. Вновь, тихою жутью, напомнился давешний бой со зверем. Федьку альбо старшего Прошку взять с собою на друголетошнюю путину? А кто будет ладить упряжь, готовить дровни, сохи и бороны к весне, к страде?! – окоротил он сам себя. Подумалось еще, перед тем как окончательно провалить в сон: «Неужто старею?» Какой-то, верно, запоздалый волк завыл совсем близь, почитай, под окошком избушки, и под его голос Онисим уснул. Старший сын с лошадью должен был приехать через неделю, и, подумавши наутро ладом, Онька задавил вчерашнюю ослабу свою, раздумав тут же устремить домой, как ни болело тело после драки с лосем. Назавтра, покряхтывая, он обошел силья, собирая задавившихся в волосяных петлях глупых куроптей. Двух-трех объела лиса. Онька ругнулся про себя, потом, подумав, насторожил капкан и разбросал приманку. Лисьи шкуры хорошо шли у волжских гостей, на них почасту и соль давали, так же, как на бобра или соболя. Пырька вечером, вновь накормленный мясом и растертый, благодарно ластился, повизгивая. – Не брошу, не брошу тя, не боись! – приговаривал Онька, почесывая кобеля за ушами. Дым тянуло по-над головою, сын топил печь. Было тихо, волки, справив вчера свою кровавую трапезу, отошли. Ванчура начал жарить лосятину. Помощник! Шестеро их – четверо сынов да две дочери, – и старший, Прошка, который приедет в конце недели на коне забрать шкуры и мясо, уже женат. Ему по осени порешили ставить отдельный терем. Таньша все не ладит с независимой остроносой снохой, Проськой, женою старшего сына. Онька стал вспоминать, немногословно сказывая сыну, как горбатились тут поначалу, схоронив деда, вдвоем с Колянею (Коляня сейчас тоже во своем тереме, выделен, жена, три дочери, сын – все как у людей!). И третий подселился к ним, Недаш. Недашевых, никак, одиннадцать душ. Вот поставим терем Прохору, и станет в деревне четыре двора, как было когда-то, до разоренья етого, до Щелкановой рати… – Батя! – просит Ванчура, усаживаясь на пол рядом с отцом и заглядывая ему в глаза. – Расскажи, как тебе князь Михайло терем срубил! Онька улыбается, ерошит волосы сыну. Пырька торопится, спешит и Ванчуру лизнуть своим теплым, трепетным языком. Сто раз рассказано! Уже, поди, кажное слово затвержено наизусть! И как вышел молодой князь в цветных сапожках во двор, и как прошал: «Хошь, оженю? Невеста-то есь ле?» – Так и сказал? – в сто первый раз переспрашивает сын. – Так и сказал! А я-то подумал… – Про матку нашу! – подсказывает Ванчура. Таньша сейчас плотная, заматерелая баба, с двойным подбородком, тяжелая на руку, когда подшлепнуть которого, а тогда была… Как мылись в первой бане своей, и стояла голая и желанная у каменки, выжаривая вшей из ихних, просоленных потом портов… Того сыну не расскажешь! И как он, схоронив непутевую мать, сидел в бане, ожидая черной смерти, того тоже лучше не сказывать детям! Во Твери Онька бывал раза два. Спервоначалу огромность и многолюдство города совсем было подавили его. А князя не видал с тех самых пор. Только на княжой двор и поглядел в отдалении. – Ну дале, дале, батяня! – торопит сын. – Как он молвил: «Неуж не поставим, столько рыл!» И бояре рубили? – Все рубили! И сам князь тоже. – А князю Михайле сколь тогды было летов? – Да лет едак… четыренадесять… – Как нашему Феде? – Пожалуй что и так! – А сколь ему сейчас? Сколько летов сейчас князю Михайле? К сорока, поди уж! – нерешительно прикидывает Онька, всегда путавшийся в счете лет. Время виделось по подрастающим детям, по новым хоромам, по меняющемуся лицу жены… Хоша, вон! У Прошки уже и сын народился, Якуня, двухгодовалый сейчас, а у Таньши младшему, Степко, тоже два лета. Вместях играют внук и сын, дядя с племянником! Потратили, потратили они с Таньшей силушки! Однако вон они стоят, терема! Высят над речкою! За добрым князем, да без ворога, да на своей земле жить можно, мочно жить! – Батяня, а князь тебя узнает, ежели узрит когда? – Не ведаю, – раздумчиво отвечает Онька, глядя в огонь, – не ведаю… У его ить тыщи народу! Поди-ко, всех и не упомнить ему! Прохор приехал с Федей на двух санях и на день раньше, чем было обещано. Повестили, что в деревню нагрянули данщики и торопят, боятся застрять в распуту. Онька, поварчивая, начал собирать снасть. Парни споро и опрятно грузили сани, увязывая шкуры, укладывая в рогожные кули мясо и потрошеные тушки куроптей. Кобеля, что уже начал привставать на задние ноги («Отойдет!» – окончательно поверил Онька), уложили в лыковую коробью, тоже привязали к возу. Ванчуру усадили возчиком на первые сани. Онька с сыновьями, одев широкие, подшитые лосиною шкурой лыжи, шли следом вторых саней, и было славно, радостно было от румяных рож сыновей, от их ухватистой поступи, от смеха, шуток, звона молодых голосов. Когда выбрались на зимник и кони пошли резвей, Онька присел сбоку на второй воз. Прохор с Федюхой бежали следом, стараясь догнать друг друга. Лес стоял в серебре своих драгоценных уборов, в голубых сверкающих жемчугах, недвижный, но уже как бы и приготовивший себя к бурному таянью снегов, когда рухнут пути и вскроются реки, к чуду новой весны, к радости пробуждения. Когда показались по-над рекою знакомые кровли, дрогнуло сердце. Тысячи раз подъезжал он так вот к родимому дому, созданному им из ничего, на пепелище пустом! И тысячи раз отепливало радостно сердце: свой дом! Пашня, свое место жизни на этой земле! Пока парни возились во дворе, сгружая возы и распрягая коней, Онька взошел в горницу. Данщики, двое, встали, поклонили ему. Онька потоптался, посопел, излишне долго вешая шапку и зипун на спицу. Потом присел к столу. Таньша, поглядывая на хозяина своего со значением, стала вместе с Мотрей, старшею дочерью (давно пора замуж отдавать девку!), доставать из печи и ставить на стол мясную уху, кашу и рыбники. Скоро взошли сыновья. Помолясь, все взялись за ложки. Отъев, запив квасом, обтерев пальцы о рушник и срыгнув, Онька возвел глаза на данщика, ожидая слова. – Нам бы поскорее, хозяин! – выговорил тот. – Сам знашь, дорога падёт и не выбраться тогды! Была и еще труднота, и тверской данщик выговорил ее наконец: князь просил мужиков серебром («Или шкурами!» – торопливо подсказал второй данщик) рассчитаться за князев корм до конца года, а к осени созывал смердов на городовое дело во Тверь. – Вота как! – нахмурился Онька. (Шкуры были, но как жаль отдавать их, почитай, за бесценок сейчас данщику, когда мочно бы было свезти в торг и продать по хорошей цене ордынским гостям!) – Ратиться, что ль, опять надумали? – снедовольничал Прохор. Отец кинул на сына остерегающий взгляд. Сам подумал о том же самом. Теперича, после Ольгердова нахоженья, великой князь московской едва ли успокоится! А и не дай Бог, коли ратны на сю сторону Волги перейдут! До сей поры от ентой беды миловал Господь! – Ты, Онисим, тута староста! – просительно выговорил данщик. – Как ты, так и вси… Онька трудно склонил голову. Мочно было, конечно, потянуть, покуражиться… А! Князю Михайле виднее! Може, и верно, что без ихнего даванья не устоять земле! Начался торг, не торг, а вроде того. Крепко сбрусвянев, Онька слазал в клеть, отрыл береженую серебряную гривну-новогородку, несказанно удивив данщика, приложил пару бобровых шкур (соболей зато сумел-таки оставить до купеческого быванья). Вынесли, погрузили в сани скотинную полть, куль хлеба. Онька поглядел на хлеб со всегдашним сожалением – жальче всего было ему отдавать рожь! Была бы своя воля – весь князев корм отдал бы мороженым мясом да шкурами! Таньша с тем же чувством досадливой жалости (получаешь чужое и на время, а отдаешь свое и насовсем!) таскала с Матреной сыры, холст, выкатили кадушку топленого масла. Все было уже давно припасено, отложено, изготовлено к приезду данщиков, а все одно – жаль было отдавать! – А на городовое дело когда? – прошал Онька, провожая данщиковы тяжелогруженые возы. – По осени! Как с хлебом справисси, дак и езжай, не жди! Двоих надоть от вашей деревни! – Он подхлестнул коня, плотнее запахнул суконный вотол. Возы скоро исчезли за поворотом дороги. Онька, вздохнув, взошел в терем, словно бы ограбленный данщиком. Сел на лавку. Младшая из дочерей, Лукерья, Луша, поминутно спотыкаясь и пыхтя, волокла двухлетнего увесистого Степку в угол, где были у нее разложены немудрые игрушки (глиняный конь, куклы, какие-то тряпочки) и где сидел, дожидая малолетнего дядю с теткой, толстый Якуня, Прохоров сын. Глянув на батю, Лукерья торопливо обтерла маленькому подолом нос. Скоро в избу посунулся Коляня, присел рядом на лавку, поглядывая на старшего брата, словно бы не решаясь о чем-то спросить. Таньша сновала по избе, властно поджимая губы. Ни за что ни про что подшлепнула подвернувшуюся под руку Лушку, пихнула телка, вылезшего на качающихся ножках из запечья, рыкнула на тотчас огрызнувшуюся Просинью, присела наконец противу двух братьев, разглаживая крепкими, потемневшими от работы руками на коленях крашенинный сарафан. – Сам пойдешь али Прошку пошлешь заместо себя? – Подняла на мужа строгий взор. – Сам пойду, – отмолвил, подумавши, Онька. – С Колянею? – уточнила Таньша. – Не! – отверг Онька. – Недаш пущай ныне пойдет! Таньша вздохнула, приподнявши вздохом жирную грудь, склонила шею – подбородок сложился тугими складками. – Сюда б ратных не нать! – произнесла. – Дочерь понасилят, хоромы пожгут, скот угонят, ежели и сами-то мы живы останем… – На Манькино займище скот отгонишь! – возразил Онька. – Я там и клеть поставил, и засеки мы с Прохором поделали на путях. А хлеб, лопоть – загодя надо в яму зарыть! Так-то, Коляня! – заключил Онька, хлопая брата по спине. – Коли меня тут не будет тою порой, ты и поможешь бабам добро схоронить и самим в лес поховаться! А хоромы пожгут, что ж! Новые срубим! Сказал бодро, а самому, как вообразил такое, дак до беды, до смертного ужаса не похотелось той проклятущей войны с Москвой! |
||
|