"Дебаты под Martini" - читать интересную книгу автора (Бакли Кристофер)

Годы становления

«Что ты делал на войне, папа? — Ну, как тебе сказать…»

Когда мне исполнилось девятнадцать, я отправился на призывную медицинскую комиссию, и тем ограничился мой армейский опыт. Я захватил с собой письмо от доктора Мэрфи, педиатра, который пользовал меня в детстве. В письме с самыми жесткими подробностями описывалась астма, моя спутница в течение большей части жизни, приступы которой иногда были столь сильны, что могли уложить меня на неделю в больницу. Пока шаркая и еле передвигая ноги, я брел от уролога к проктологу, я старался, чтобы мой вид свидетельствовал о крайнем изнеможении, вызванном, может быть, чахоткой, и готовности тут же бухнуться в обморок, если кто-нибудь повысит голос в мой адрес. Один из военных врачей хмуро глянул на письмо, содержание которого никак его не тронуло. Мои руки сразу стали липкими, и я вытер ими лоб в надежде, что пот придаст бровям нужный блеск. Наконец я дошел до последнего стола, за которым сидели три доктора, изучая записи других специалистов и вынося по ним свое заключение.

— Астма? — спросил один из них, поднимая взгляд.

Я, напрягая последние силы, кивнул и издал эмфизематозный звук, долженствующий обозначать «да» и убедить врача, что астма отняла у меня плевру, которую я берег, чтобы принять участие в таинстве последних обрядов, в моем случае означавшем ту или иную степень неизбежности.

После длиннейшей паузы, которую я когда-либо в жизни переживал, он произнес:

— Негоден.

Выйдя из здания, где находилась комиссия, я терпеливо плелся несколько кварталов и лишь потом побежал со всех ног (вдруг они за мной наблюдали). Никогда прежде я не бегал так быстро. Когда, пролетев милю, я добрался до университетского общежития и увидел в комнате своих соседей и приятелей, до меня окончательно дошла суть происшедшего. Я высоко подпрыгнул и еще в воздухе завопил:

— Я ОТКОСИЛ!

Несколько голов мгновенно повернулись в мою сторону, и на лицах я прочел изумленное выражение, мол, какой переворот в академических ценностях вызвал столь бурное веселье, граничащее с сумасшествием.

Двенадцать лет спустя ноябрьским днем в Вашингтоне я присутствовал на открытии Мемориала павшим во вьетнамской войне. У края толпы, недалеко от меня, я заметил моряка лет сорока. Он стоял совершенно неподвижно в своей безупречно отглаженной парадной форме. Вдруг он отвернулся, сделал несколько шагов в сторону, снял очки и прижал два пальца в белоснежной перчатке к переносице, вытирая навернувшиеся слезы.

Его неподдельная скорбь заставила меня почувствовать себя самозванцем. Я понял, что здесь мне не место, и быстро ушел.

В те выходные было много разговоров о восстановленной справедливости. Действительно, ветеранов наконец приветствовали на родине и выразили им признательность, которую те всегда заслуживали.

Группа студентов в баре Джорджтауна встала и встретила аплодисментами вошедших ветеранов. Это событие дало повод президенту Рейгану специально упомянуть о нем в своей очередной речи.

В одном городе, прославившемся когда-то очень живописными антивоенными демонстрациями, мрачных настроений замечено не было — лишь по телевидению давали анонс только что вышедшего на экраны фильма с Сильвестром Сталлоне, вылечивавшим свой посттравматический стресс с помощью винтовки М-16. Подходящее выбрано время Голливудом! Но лишь когда закончились парады, торжественные речи, встречи боевых друзей, симпозиумы, когда прошла пятидесятишестичасовая служба в Национальном соборе, в течение которой были оглашены имена 57 939 погибших и пропавших без вести, появилось ощущение настоящего возвращения солдат домой. Майра Мак-Ферсон писала в «Вашингтон пост»: quot;Ныне установился пусть худой, но мир; некоторые из тех, кто встречал их [115] в армейских лагерях и аэропортах насмешками и бранью — студенты, получившие отсрочку и издевавшиеся над не имевшими подобных привилегий призывниками и добровольцами, которыми двигала потребность послужить своей стране, испытали стыд и чувство виныquot;.

Прошло десять лет после возвращения войск на родину, но до самого последнего времени я не встречал никого, кто бы испытывал стыд и чувство вины за то, что не отправился во Вьетнам, — ни в одном из сотен разговоров о войне не прозвучала эта тема. Меня это удивляет, и, я думаю, слово «худой» здесь ключевое.

Пропасть между теми, кто пошел воевать, и теми, кто спрятался за их спинами, во время вьетнамской войны стала глубже, чем когда-либо еще в нашей истории. За период между 7 августа 1964 года, когда была подписана резолюция по инциденту в Тонкинском заливе, и 30 апреля 1975 года, когда под натиском коммунистов пал Сайгон, пятьдесят три миллиона американцев достигли призывного возраста. И из этих пятидесяти трех миллионов одиннадцать попали на военную службу, а из этих одиннадцати только менее трех отправились в Индокитай. Итак, остается около сорока двух миллионов, которые там не служили. Двадцать шесть миллионов женщин не подлежали призыву (хотя роль шести с половиной тысяч женщин, которые добровольно пошли в армию, ни в коем случае нельзя сбрасывать со счетов). Около шестнадцати миллионов мужчин получили отсрочку, были освобождены или отчислены, а также уклонились от призыва. Около 80% поколения вьетнамской войны не принимали участия в главном событии своей эпохи. Лишь 6% мужчин призывного возраста побывали на полях сражений.

Если миллионы старались отлежаться на дне, прикиньте: сколько из ваших друзей побывали во Вьетнаме?

Должен был открыться мемориал, чтобы я оказался лицом к лицу со своим стыдом и чувством вины. Я понимаю, что подобные мои ощущения представляются в некотором роде нелогичными. Мое здоровье действительно не позволяло мне идти в армию — даже сейчас, когда я пишу эти строки, мне время от времени приходится пользоваться ингалятором. Кроме того, я страдаю весьма неприятным сосудистым расстройством, называемым синдромом Хортона и мучающим меня приступами головной боли. Я не обманывал призывную комиссию, не морил себя голодом, чтобы стать истощенным, не занимался самострелом, не симулировал психического заболевания и не эмигрировал в Швецию. Откуда же эти постоянные муки совести? Давайте разберемся. Чувство вины каждый переживает по-своему, и не мое дело рассказывать людям, что они должны переживать по поводу того, что избежали участи воевать во Вьетнаме. Однако теперь, когда ветераны по-настоящему вернулись домой, когда началось восстановление справедливости, возможно, пришло время для тех из нас, кто боялся своих мыслей, боялся последствий своих действий — и бездействия.

Для тех, кто никуда не уходил, нет возвращения; если уж восстанавливать справедливость до конца, то надо лечить все раны, которые нанесла война.

Те из поколения моего отца, чья молодость пришлась на время Второй мировой войны, испытывали страшное разочарование, что не попали на фронт. Когда мой дядя рассказывал, что он был слишком молод для армии, он пользовался словом «травмирован». Однажды он поведал мне, что для него и его однокашников Корея стала «почти утешением».

Однако Вторую мировую войну трудно сравнивать с Вьетнамом. Многие из моих знакомых утверждают, что глупо испытывать чувство вины за неучастие в войне. Их позицию словно поддерживает Шекспир в «Короле Генрихе IV»:

quot;…Если б не стрельба,

Он сам бы, может быть, пошел в солдатыquot;[116]

Они говорят, что с любой точки зрения это была отвратительная война. Они рассуждают о подсчетах убитых, об осколочных бомбах, о распылении диоксина, о программе «Феникс», о неспособности отличить врагов от союзников; они приводят длинный список ужасов, характерных для вьетнамской войны. Они чувствуют себя правыми и даже вздрагивают, когда их спрашиваешь, не испытывают ли они стыд, что не принимали участия в боевых действиях. Конечно, можно сказать, в любом движении есть крайности. Но это наше движение, наше сопротивление, наш отказ идти воевать убедили Белый дом, Пентагон и Конгресс закончить войну.

Все так, но полгода спустя после падения Сайгона в 1975 году Джеймс Фэллоус, исследуя в статье для «Вашингтон мансли» заблуждения участников антивоенного движения, воззвал: «Что ты делал на классовой войне, папа?» Статья, по словам редактора журнала Чарлза Петерса произвела «сильнейший эффект. Она стала поворотным пунктом для поколения, которое хотело для себя иных откровений, нежели прописные истины о Вьетнаме».

Фэллоус описывает, как, будучи студентом Гарварда, голодал, чтобы похудеть, сбросил 120 фунтов и во время прохождения призывной медицинской комиссии притворился, будто собирается совершить самоубийство. Когда врач написал на повестке: «Негоден», «по мне прокатилась волна облегчения, и я впервые понял, насколько силен был мой страх, но с той секунды во мне поселилось и чувство стыда, терзающее меня по сей день».

Его статья была блестящим и едким обвинением системы, которая посылает сыновей рабочих сражаться на ее войне, а подавляющему большинству сыновей представителей среднего и высшего классов дает возможность избежать печальной участи. Одним из самых сильных упреков самому себе стало утверждение Фэллоуса, что в то время как участники антивоенного движения (к которым принадлежал и он) убеждали себя, что они играют роль «песка в шестеренках военной машины», сжигая повестки и устраивая марши протеста, истинный — и смелый — путь к прекращению войны заключался в том, чтобы идти воевать.

«Маленькие золотые звездочки, — писал он, — приходили в дома в Челси и лесной глуши Западной Вирджинии, а матери из Беверли-Хиллз, Чеви-Чейз, Грейт-Нек и Бельмонта не висели на телефонах, звоня своим конгрессменам, и не кричали им: „Вы убили моего мальчика“; они не писали президенту, что его безумная, неправедная, злая война бросила их сыновей в тюрьмы, разрушила карьеры. Ныне стало ясно, что если бы люди из Гарварда хотели сделать все возможное, чтобы способствовать окончанию войны, они должны были все, как один, идти либо на призывной пункт, либо в тюрьму».

Мне кажется, в стене аргументов Фэллоуса нет даже крошечной щелочки; однако есть немало людей, упорно продолжающих настаивать на своих заблуждениях, и это вызывает гнев ветеранов. Кто, в конце концов, принес истинную жертву? Некоторые из тех, кто никогда не был во Вьетнаме или не попал на военную службу, искренне переживают по этому поводу, хотя их и немного: из 209 517 обвиненных в отказе от призыва в тюрьме побывали 3250 человек и 3000 дезертировали. Однако Пол Старр, автор книги «Армия, которую игнорировали: ветераны Вьетнама после Вьетнама», писал: «Военный конфликт никак не повлиял на жизнь людей в тылу, и в результате возникла огромная разница в размерах принесенных жертв. Немногих послали умирать, а от остальных не потребовали практически ничего». Какие бы жертвы ни приносили оставшиеся дома, их нельзя сравнить с лишениями, которые испытывали люди на поле боя, и поэтому я не могу не согласиться со словами Джеймса Уэбба, дважды раненного, имеющего массу наград моряка, автора «Полей огня», сказанными им корреспонденту журнала «Тайм» по поводу пропасти между ветеранами и оставшимися дома: «Мы все, и те и эти, будем идти вперед плечом к плечу. Нам придется прийти к общему знаменателю. Для тех, кто не служил тогда в армии, самый простой способ сделать это — отказаться от претензий на свое моральное превосходство и понять, что парни, которые воевали, испытали куда большие страдания. И они куда большим пожертвовали».

Трудно признать, но большинство не бывавших во Вьетнаме не испытывают ни вины, ни сожаления — только облегчение. Два года назад Центр политических исследований представил руководству ветеранской организации и Конгрессу исчерпывающий доклад, объемом девятьсот страниц под названием «Наследие вьетнамской войны». Выводы если не поражают, то во всяком случае вызывают интерес. Так, там отмечено, что лишь 3,5% уклонившихся от военной службы считают, что такой их поступок негативно повлиял на их жизнь. Зато 36% придерживаются прямо противоположного мнения. На вопрос, какую пользу они извлекли из отказа служить, большинство ответило, что смогло без помех завершить свое образование и сделать карьеру. Чуть меньше людей признало, что получило преимущество в конкуренции с ветеранами. На любого ветерана, полагаю, последнее признание произвело бы самое гнетущее впечатление.

Все же вопрос о том, должны ли отказники быть убеждены в своей правоте по поводу течения войны во Вьетнаме и ее исхода, в определенном смысле не так уж важен. Война есть война, сражение есть сражение, и с тех пор, как у человека в гневе оскалился рот, мужчины почувствовали жгучее желание показать себя на поле славы.

«Я слышал свист пуль, — писал Джордж Вашингтон о своих впечатлениях от французской и индейской войнах, — и поверьте, было что-то чарующее в этом звуке». Столетие спустя, наблюдая за отражением атаки федералов у Фредериксбурга, Роберт Ли размышлял: «Это хорошо, что война так жестока, иначе мы слишком полюбили бы ее». Вьетнам, возможно, оказал огромную услугу американцам, доказав моему поколению справедливость слов генерала.

Нам известна масса историй о тех, кто правдами и неправдами избежал отправки на войну. Но кто-то, не попав в армию и не отправившись во Вьетнам, испытал такую же психологическую травму, как и люди другого поколения, не смогшие участвовать в высадке в Нормандии. Они гораздо меньше рассказывают об этом, но и их стоит послушать.

Один мой знакомый был убежден, что история посмеялась над всей его семьей: его деду было четырнадцать, когда закончилась Первая мировая война; его отцу было четырнадцать, когда закончилась

Вторая мировая война; ему самому исполнилось четырнадцать к моменту окончания вьетнамской войны.

Роберту Оуэну было тринадцать, когда в 1967 году его брат Дуайт погиб, попав в засаду во Вьетконге. (Имя Дуайта выбито на стене Государственного департамента в Вашингтоне среди имен других обладателей Премии Государственного секретаря, высшей награды этого учреждения.) Роберт преклонялся перед Дуайтом, и смерть брата стала для него большим несчастьем.

Шесть лет спустя Роберт стал первокурсником Стэнфордского университета. Сидя в своей комнате, он смотрел телевизионную программу о прибытии в Америку первой группы бывших военнопленных. Когда Иеремия Дентон, проведший семь лет в застенках у вьетнамцев, подошел к микрофону и сказал: «Боже, благослови Америку», Оуэн внезапно почувствовал, как по щекам у него ручьем потекли слезы.

Вскоре после этого события в университет прибыли представители ВМС набрать добровольцев во флот. Оуэн не собирался записываться, но когда прочел утром в студенческой газете объявление: «Не становитесь послушными маленькими нацистами, прекратите записываться во флот», он отправился на собеседование. Протестующие перед зданием пытались физически преградить путь добровольцам. Оуэн, бывший заядлым пятиборцем, без труда прошел внутрь. Он написал заявление и отправился на медкомиссию. К огорчению молодого человека, он был признан негодным в связи с травмой колена, полученной во время тренировки. Затем последовали долгие поиски работы.

В течение четырех лет по окончании института он пытался устроиться в полдесятка полицейских участков Калифорнии. Каждый раз изувеченное колено становилось непреодолимой помехой. В отчаянии он предложил подписать отказ от страховки. Но на это никто не пошел.

Двадцать девятую годовщину он встретил в том же регионе, куда по зову сердца отправился Дуайт — на камбоджийско-таиландской границе. Там он от имени Международного комитета спасения помогал беженцам из Камбоджи, где у власти находился террористический режим Пол Пота. Потом пришло сообщение о смерти отца, и Роберт вернулся домой на похороны. За это время он еще дважды пытался поступить на службу в ВМС и в морскую пехоту, но оба раза на рентгеновских снимках врачи видели, что колено повреждено. Когда парень уже уходил, врач посоветовал ему потрудиться на правительство в какой-нибудь другой области. Сейчас Оуэн работает на Капитолийском холме.

Недавно за ужином в китайском ресторане Джорджтауна он поведал мне свою длинную историю и в заключение сказал, что наконец понял, как обрести душевное спокойствие. После многих попыток найти место, где бы он мог доказать себе, чего стоит, Роберт наконец пришел к мысли, что «если и когда придет испытание, я заслужу медаль за храбрость или погибну».

В последовавшей затем тишине нам принесли печенье «со счастьем», и мы раскрыли пачку. На записочке значилось: «Ваша мудрость помогла избежать многих опасностей».

Мой друг Барнаби прислал мне из Парижа письмо на четырнадцати страницах. В нем он высказывал нечто вроде сожаления и объяснял, какое значение для него имел тот факт, что он не попал на войну. (В отличие от меня, его не призывали, а если бы такое случилось, он не попытался бы уклониться.) Он упоминал очень известного писателя, которого знал лично и который в подпитии всегда рассказывал в компании, что служил летчиком-истребителем во Вьетнаме. (На самом деле ничего подобного не было.) Но Барнаби понимает, в чем проблема этого человека, и ссылается на Хемингуэя, сказавшего однажды, что если писатель хотя бы год проведет на войне, он сможет до конца жизни писать о ней.

Он вспоминает, как встретил в баре Вермонта человека. Тот был рабочим-строителем и в течение недели, вооружившись луком, охотился в лесу на оленя. Он пригласил Барнаби, сидевшего за соседним столом, выпить с ним и рассказал о годе, проведенном во Вьетнаме. Там этот человек был пулеметчиком на речном патрульном катере. Через три года после этой случайной встречи на экраны вышел «Охотник на оленей».

«Когда мы выпили пива, пошел сильный дождь. Стоял холодный ноябрь. Я предложил ему пересесть поближе к огню, но он отказался, сказав, что у него есть плащ-накидка и что он три дня идет по следу подранка, которого рассчитывает настичь на закате. Мы пожали друг другу руки, и он растворился в холодной вечерней сырости. В нем не было ни грана страха, и я знал, что он считает меня тряпкой — ведь я не был во Вьетнаме, — но не затаил зла, возможно потому, что я очень внимательно его слушал».

Барнаби подробно останавливается на смысле слова «клятва». quot;Я знал [117], что мы поклялись поддерживать нашу страну. Хотя я никогда не любил фразы «Сделай для страны или умри за нее», но у меня всегда появлялся комок в горле, когда я слышу клятву на верность. Мне слово «клятва» кажется самым прекрасным в мире… Выполнить клятву бывает совсем не просто, но клятва бывает твердой настолько, насколько тверд человек, который ее дает. Я никогда не узнаю, насколько тверда моя клятваquot;.

И Оуэн и Барнаби, очевидно, искали нечто: проверку на мужество, шанс на самовыражение в более суровых обстоятельствах, чем те, что предоставляет гражданская жизнь. В мирной жизни все идет по накатанному: институтские экзамены, трудовой стаж, любовные приключения, виндсерфинг. Думаю, что рассказы об уклонении от призыва, об участии в антивоенных демонстрациях отдают нарочитой бравадой, за которой их авторы прячут тоску по неполученным армейским ощущениям.

Один мой приятель, принимавший участие во множестве демонстраций, признался мне, что страшно разочарован, поскольку ни разу не испытал действие слезоточивого газа: «Это была бы моя война». Другой говорил, что, перед тем как идти на призывную комиссию, принимал большие дозы ЛСД, что, после понятных осложнений, привело к тому, что его забраковали. Забавный и в то же время горестный рассказ. Это рассказ о его войне.

Всюду здесь видна скрываемая зависть. Я ее, во всяком случае, чувствую. У меня есть несколько друзей, побывавших во Вьетнаме. Один из них служил в спецназе, другой в армейской разведке, третий работал на ЦРУ. Они каждый день видели смерть и сами смотрели ей в лицо. Теперь они женаты, счастливы, хорошо работают; их не мучают ночные кошмары, они не расстреливают бензоколонки из М-16. Всем им присуща доброта, которую я редко встречаю у других, и их душевная сила, приобретенная, по моему убеждению, на войне, идет от знания: «Моя жизнь висела на волоске, но Бог меня миловал».

Слово «ветеран» на латыни означает «опытный». Но это не тот опыт, который мы получаем, выпивая по чайной ложке пресный, разбавленный напиток жизни. В своей необыкновенной книге о Вьетнаме под названием «Слухи о войне» Филип Капуто пишет: quot;Мы проходили старые уроки страха, трусости, храбрости, страдания, жестокости и товарищества. Но более всего мы изучали смерть, которая приходит в том возрасте, когда человек считает себя бессмертным. Мы все один за другим лишаемся этой иллюзии, но в мирной жизни она исчезает постепенно, за долгие годы. У нас [118] этот процесс занял мгновение, и мы за недолгие месяцы превратились из детей в зрелых пожилых мужчинquot;.

Здесь они узнали нечто, чего нельзя постичь вне полей сражения: quot;между мужчинами [119] устанавливается такая же близость, как между любовниками. И даже еще более тесная. В отличие от любви между мужчиной и женщиной, эта близость не требует признаний, клятв и бесконечных подтверждений. Она не пройдет от неосторожного слова, скуки или разлуки, которые могут разрушить брак; ее может оборвать только смерть. Но иногда и смерть оказывается не в силах этого сделать. Два моих друга погибли, пытаясь вытащить с поля боя трупы товарищей. Эта преданность, простая и бескорыстная, чувство принадлежности друг другу были единственными стоящими вещами, которые мы узнали на войне. Все остальное там чудовищно.

В основе высказывания доктора Джонсона, что «каждый человек думает прежде всего о себе, если он только не солдат», много детского, много романтики и жажды славы. В контексте того, что пишет Капуто, может быть, стоит согласиться с доктором в том, что, ни разу не надев формы, в нашу эгоистичную эпоху мы лишили себя последней возможности выполнить обязательство в отношении более ценного, чем мы сами: спасти жизни товарищей.

В калейдоскопе различных историй легко пропустить главное: во Вьетнаме американские солдаты сражались не за демократию, не против коммунизма, они воевали друг за друга.

Психиатр доктор Артур Эгендорф, служивший во Вьетнаме в частях разведки, а ныне занимающийся частной практикой, был одним из основных авторов отчета для Конгресса «Наследие Вьетнама». В нем он пишет, что для тех, кто не побывал во Вьетнаме, неучастие в событиях «почти не повлияло на их душевное здоровье и уж, во всяком случае, не вызвало психических заболеваний. Возможно, некоторые действительно переживали чувство вины, но в большинстве случаев следует говорить лишь о легком недомогании» Чувство вины — серьезной вины — все еще, спустя тринадцать лет, отзывается ночными кошмарами у тех, у кого, подобно другу доктора Эгендорфа, уничтожили всю часть, пока тот находился в разведке. У этого человека возникла амнезия на имена товарищей, погибших во время той атаки: «Мы вместе пошли к Мемориалу павшим во вьетнамской войне, и он буквально не мог удержаться, чтобы не потрогать стену, поскольку ему было безумно стыдно, что он не может вспомнить имен погибших. Вот это, — заканчивает Эгендорф, — в трезвом понимании и есть чувство вины».

Но у него остается «впечатление» о том, что неучастие в войне все же оказало воздействие на поколение отказников.

quot;Если и есть что-то, — говорит он, — объединяющее тех, кто не пошел на войну, то это идея неучастия, желание остаться в стороне. Во время последней войны служба в армии потеряла авторитет. И все это сказалось на обществе, а не на личности, как бы это ни казалось очевидным.

Вы видите снижение доверия ко всем социальным институтам. Вы все время думаете, как бы выйти сухим из воды. Это не невротическое чувство вины, но настоятельная потребность скрыть свою прошлую позицию отказника и оправдать ее. Это значит, что масса людей из-за этого лишены многих радостей жизниquot;.

Эгендорф в то же время отнюдь не собирается критиковать тех, кто, по его словам, выступал против войны на основе политических или моральных убеждений; на самом деле он восхищается смелостью тех, кто выражал свой протест ненасильственными методами.

С другой стороны, он говорит, что в попытках преодолеть вьетнамское наследие пришел к выводу, что большинство мужчин из поколения вьетнамской войны демонстрировали некий «пофигизм», старались следовать принципу «моя хата с краю…».

quot;Именно это стало ценой, которую мы заплатили. Опыт той войны можно сформулировать одной фразой: «Меня освободили от податей, ха-ха-ха». Но на такой основе не воспитать полноценную, творческую, уважающую себя личность. Эти человеческие добродетели вытекают из потребности отдавать себя на благо других, служить обществу, отстаивать свои идеалы. Заботиться о ближнем, рисковать ради него головой.

Следовательно, если вы сознательно отказываетесь от этих принципов — а общественное мнение вас в этом поддерживает, — тогда все больше и больше людей теряют моральные ориентиры, для них мир уже выглядит иначе. Они убеждают себя в глупой идее, что главной добродетелью может быть равнодушие к окружающим, отказ брать на себя обязательства перед ними. Но это как раз то, что разрушает жизнь. А созидает жизнь ответственность перед теми, кто рядомquot;.

Эгендорф сделал еще два последних вывода. Первый заключается в том, что это чувство вины — или душевное недомогание — никому не приносит пользы. quot;Сначала, — говорит он, — это кажется символом достоинства. Ведь я все-таки страдаю. Затем это приводит к запоздалому поклонению героям [120]. Но все это не имеет смысла и на самом деле приводит к саморазрушению личности. Все, что нужно от нас ветеранам, — это достоинство и уважение. Все мы партнеры в браке по расчету. О любви речи нет, но должно быть уважение друг к другу. И если мы к этому стремимся, то должны прощать — прощать себяquot;.

Второй вывод: «Люди осознанно идут на смерть. Это не оправдание, а ключ к пониманию того, что все мы поступаем глупо, обвиняя себя в том, что не ведаем того, что нам нужно, чтобы научиться. Чувство вины становится утешительным призом. Но вместо чувства вины нам гораздо больше потребен свежий взгляд на те обстоятельства, которые ныне требуют нашего участия».

Чувство вины ли, душевное ли недомогание причиной, но я совершенно точно знаю, что будь у меня сын и спроси он меня, что я делал на вьетнамской войне, мне придется рассказать ему правду: что мой военный опыт совсем непохож на те испытания кровью, которые прошел его дед.

Большинство людей, теми или иными средствами сумевшие избежать службы в армии, думают совсем не так, как я, и мне вовсе не хочется ставить под сомнения толкнувшие их на этот шаг причины или оправдания, которые они для себя выбрали.

Но я знаю и других, которые все еще пытаются отыскать путь к успокоению взбудораженной души. И часто это выходит на поверхность ощущением некоей незавершенности, неполноты…

«Я страдаю вместе с ними. Я не замечал, чтобы кто-то из моих друзей покаялся. И хотя мне стало легче, я все равно ощущаю, что мои рефлекторные действия не стали исчерпывающими».

…неоплаченного долга…

quot;Я так и не послужил своей стране. Я не смотрел в глаза жизни и смерти. Я остался неполноценным. Я шел мимо Мемориала, смотрел на выбитые там имена и думал: «Помилуй их Бог».

…того, как легко было…

quot;Настоятель однажды сказал мне: «Знаете, ваше поколение сделало мученичество безболезненным».

…того, что опоздал на автобус истории…

«Это вина — не принять участия. Не сделать ничего. Я не взрывал ни физические лаборатории в Анн-Арборе, ни военные укрепления вьетконговцев. Я болтался где-то посредине. И мне до сих пор за это стыдно. Только в последние годы я понял, как выглядел тогда с точки зрения моей страны. Теперь я понимаю, что должен был идти».