"Лопушок" - читать интересную книгу автора (Азольский Анатолий)11Выехал затемно. Дорога была знакомой, как и посты ГАИ, -и, приближаясь к ним, Андрей Николаевич притормаживал, да и узкое шоссе забито машинами, город высасывал из деревни капусту и зерно, картофель и свеклу. «Ягуар», построенный для европейских магистралей, легко одолевал российскую полосу препятствий, и дождь пошел вовремя, смыл грязь. В Евсюках (это уже триста километров от Москвы) пообедал, походил вокруг церкви, куда свозили картошку студенты, послушал их разговоры. Ребята возмущались малым наличием мешков: в них бы отправлять картошку в город, в них, а не громоздить ее кучами для погрузки навалом, чтобы гибла в пути. Славные ребята, так и не понявшие сути происходящего. В Гороховее был еще до полудня. Дожди стороной обошли город, на улицах — привычная пыль и та свойственная городу неторопливость, от которой сладко колыхнулось сердце. Если уж встретились две бабы, то не меньше часа простоят у чужого дома, посудачат обо всем, а там из окна выглянет третья, и ведь ни одного лишнего слова, максимальная емкость информации. Над погостом шелестят пожелтевшие листья берез, две могилки, обнесенные оградой, ухожены, и не руками воспитанников меняются гвоздики и астры перед плитами с высеченными именами, старухи присматривают за обителью тех, с кем они встретятся вскоре. «И мне туда же…» — пришла вдруг догадка, дохнув на Андрея Николаевича хладом и страхом. Он, подбирая возражения, успокоил себя: всего лишь пятый десяток, еще жить да жить, и уж тебе ли не знать, что приходит в голову, когда ты у могилы нечужих людей. Внял голосу разума: далеко еще, далеко! Но приложил руку к плите, чтобы передать родителям свое тепло, и отнял руку; камень, накаленный солнцем, стал переливать себя в более холодное тело, жар коснулся пальцев, сердце отозвалось толчком. «Спасибо», — неслышно сказал Андрей Николаевич, благодаря родителей за то, что они исказили его жизнь, родив его с вечным разладом души; сами этот разлад несли в себе, скрывая ото всех, от сына тоже, и только под конец жизни взбунтовалась в них совесть, и не бытовая, личная, а общая для всего рода человеческого. Откуда она у них? Кто из дедов и бабок вдруг возвысился над суетой прокормления? (Подумалось: «Зову живых…») К двум часам дня он въезжал уже в деревню Цацулино, место обитания механизатора Апенушкина. Теперь не надо спешить. Машину он загнал в тупичок, образованный сходящимися плетнями приусадебных участков, и пошел по единственной и главной улице деревни. Двести домов, не меньше, но уже кое-где забитые ставни. Село когда-то было богатым, разбойничьим, торговым, самые неуемные бежали отсюда на юг, пополняя стихийные банды, лишь в самом начале 30-х годов прекратились шатания, взнузданный люд пошел в колхоз; мать утверждала, что в Гражданскую войну Цацулино почему-то облюбовали и белые и красные, сделали местом публичных казней, виселица, воздвигнутая на скорую руку, скрипела, гнулась, покряхтывала, но исправно выдерживала тяжесть подвешенных беляков и краснопузых. Кто ныне вспомнит, да и кто вообще знает? Карамельки, сахар и мыло отпускали в магазине, пахло же -керосином. Андрей Николаевич прибедненным голосом стал расспрашивать самую глазастую бабу в очереди: машина у него застряла неподалеку, кое-какой ремонт надо сделать, так где ему найти Апенушкина?.. Спросил — и понял, что попал в точку, что только Апенушкин и может в этой глуши возиться с металлом, такая уж у него слава была, и как ей не быть: Андрей Николаевич в этой деревне так и не увидел мужчин среднего возраста, старики да дети попадались на глаза, протарахтевший на «Беларуси» тракторист еще в школу бегал, наверное. «Апеней» звали здесь Апенушкина, и ласково это звучало, и чуть пренебрежительно, но не деревенским дурачком он был, иначе не стали бы бабы с такой готовностью помогать приезжему человеку. Кто-то из них утром видел Апеню на складе, потом его заприметили у силосной башни, и наконец выяснилось: Апеня — у себя, на Выселках, то есть в километре отсюда, во-он там, за березовой рощей, там его хозяйство. У изголодавшихся по новостям баб глаза горели желанием порасспросить городского человека о житье-бытье в далеких краях, но местный этикет запрещал прямое и грубое получение информации, только на добровольной основе. Андрей Николаевич поблагодарил. Мимо магазина проехал малым ходом, чтоб никаких сомнений не оставалось: неладно что-то с автомобилем, ой неладно!.. Дорога была прямой, накатанной, следы на ней — тракторные и автомобильные, справа и слева — уже вскопанные поля, но картошка убрана не везде, что не могло не радовать: будет где разгуляться комбайну. Сотня ворон тяжело покинула еще не оголенные ветви, встревоженная красным «ягуаром», карканье напомнило детство, в памяти всплыл никогда не вспоминавшийся эпизод: стрельба по воронам из катапульты, за один бросок выпрямляющаяся березонька метала в крикливую стаю полсотни камней. Остановился «ягуар» — уселись на ветки и вороны. Три вместительных сарая, а под навесом — остатки того, что было когда-то сеялками, жатками, косилками, копалками и сажалками, — вот и все Выселки. В самом маленьком и ближнем сарае кто-то затачивал железо на наждаке, не на ручном, не с приводом от ноги, и Андрей Николаевич ищуще обвел глазами крыши сараев, но так и не увидел ни одного провода. Источник питания был здесь, где-то рядом, и когда шарканье наждака сменилось тишиной, он вслушался в нее и уловил почти бесшумную работу генератора. Завернул за сарай и увидел вход в пристройку, открыл дверь с предупреждающими и устрашающими надписями, глянул и понял, что делал генератор и аккумуляторные батареи не просто грамотный человек, а искусный мастер. Прикрыв дверь и определив примерно мощность источников постоянного и переменного тока, он тем не менее удивился, когда в том конце сарая, где работал наждак, увидел токарный станок и еще несколько электромоторов с приводами. За выгородкой располагалась кузня, она бездействовала, однако система поддува не могла не вызвать нижайшего почтения к хозяину этой мастерской. Все было очень рационально, добротно, умно. И выдавало в мастере стиль, манеру как-то по-своему делать веками отработанные операции. Сам он стоял спиной к Сургееву, у станка. Выключил его, всмотрелся в сделанное, удовлетворился и только тогда, вытерев руки чистой фланелькой, приглашающе указал гостю на скамейку. На нем была обыкновеннейшая спецовка с пятью или шестью накладными карманами, на ногах — кирзовые сапоги. Рослый, как и Ланкин. Лицо бледное, незагорелое, вытянутое, что-то скифское отозвалось в нем, диковатое, что ли… Заговорили — о том о сем, о наждаке, о скоростях вращения абразивного камня, о заточке резцов, еще о чем-то. Говорил Апенушкин чистым, грамотным русским языком, без примеси местных словечек, и проскальзывала в гласных некоторая затянутость, чуть тверже произносились кое-какие согласные. Родился он, это точно, в русской семье, но кто-то был рядом, с иной фонетикой, человек в семье уважаемый, не с решающим голосом, но и не с совещательным, авторитетный был человек, из чужих краев, прибалт или чухонец. Инородной речью окрашена была звуковая атмосфера, которой дышал ребенок, и акцент, уже неотделимый от речи, создал обособление, отчуждение от остальной ребятни, да и семья, возможно, кое-какими причудами отличалась; степная дикость прошлых эпох не могла не проявиться в разных мелочах: как-то иначе сидел парнишка за партой, либо тихо, либо громко, но — иначе, и непохожесть заставляла — как рыжего, как урода — подтягиваться под среднюю норму поведения, но опять же по-скифски, не так, как принято в Гороховее и везде, а нагнетанием в себе страсти, желания делать что-то так, чтоб никто не мог повторить или превзойти. Так воспитывалась индивидуальность, личность. Поддерживая удачный разговор, Андрей Николаевич рассказал о милиции, куда попал с немецким пулеметом МГ-34, о первом в жизни мотоцикле, и Апенушкин, понимая его, улыбался… Наверное, таких приключений в его жизни было немало, а было ему столько, сколько Андрюше-Лопушку в год, когда послали его в совхоз «Борец». Жизнь только начиналась, в армии уже отслужил, здесь ему не нарадуются, семья крепкая, двое детей, жена по дому бегает, детей некому оставить, мать-отец уже сами требуют присмотра, да и в семнадцати километрах отсюда живут, а мать Капы, жены то есть, не очень-то помогает дочери, поросят держит… О теще, за поросят державшейся, он как-то обходно сказал, мельком, не желая посвящать гостя в секреты семьи — не потому, что не был уверен в доброжелательности его, а оттого, что не хотел мысли и чувства его обременять ненужной информацией, -очень тактичным, от природы воспитанным был Савелий Георгиевич Апенушкин, не по возрасту умудренным. Абсолютно дикая версия подкралась к Андрею Николаевичу: уже не одних ли они кровей? А вдруг — сын Таисии, подброшенный ею бездетным супругам Апенушкиным? Ни братьев, ни сестер у Савелия-то нет! А? Бред, конечно. Быть того не может. И Апенушкину уже под тридцать. Институт мог бы уже кончить, но куда там! Выгнали бы оттуда, как поперли из, смешно сказать, школы младших авиационных специалистов, неподходящ оказался, стал дерзить, преподавателя оспаривать, так до конца службы и подметал бетонку в батальоне аэродромного обслуживания. Но (это угадывалось, этого не могло не быть!) самолюбиво прислушивался к беседам инженеров и техников, кто-то из них, ненавязчиво, интуитивно уловив жажду знаний у нескладного длиннорукого парнишки, подсказывал ему, объяснял, растолковывал, а то и совал в голову непрожеванное и сырое, надеясь на ум, сквозивший во взгляде. Тут и сама Капа пришла с обедом, одета под гороховейскую модницу двадцатилетней давности. На локте — корзиночка, в ней — кринка молока, сало да хлеб. Древний обычай всегда считал путников голодными, и Апенушкины пригласили к столу Андрея Николаевича, столом был верстак, на котором Капа расстелила газету, сдув металлические стружки. В ящичке под замком -стаканы, кружки, ложки. Отец семейства обсуждал с матерью детей проблемы воспитания подрастающего поколения (дочерям соответственно 2 и 4 года) да вопросы благоустройства жилища, и Капа, во всем повинуясь мужу, вставляла замечания, которые свидетельствовали: и она кое-что соображает и в кое-каких делах мастер отменный, и мужу она не возражает открыто по той причине, что подойдет время — и Савелий сам поймет невысказанную правоту ее. Молоко было парным и отменного вкуса, хлеб духовитый и мягкий, сало пронизано красными беконными прожилками. Все вкусно, все прекрасно, и сельский механизатор показывал чуть ли не образцы истинно британского воспитания: он всегда, говоря с женой, так разворачивал тему, что находился повод спросить у гостя — а как он к этому вот относится? Андрей Николаевич весь расплывался от счастья, которое наступит вот-вот. Он был абсолютно убежден, что через полчаса увидит лучший в мире картофелеуборочный комбайн, а еще через три часа танковая дивизия возьмет на недлительное хранение чудо отечественной мысли. Обед подошел к концу. Капа не смела крошки на пол мастерской, чтоб не плодить мышей, а сложила газету и сунула ее в корзинку. Затянув углы платочка потуже, она тихо и как бы необязательно спросила, когда вернется Савелий домой, и тот с ответом помедлил, дав этим понять, что вопрос несколько бестактен: к нему приехал товарищ, по делу, и всякое напоминание о доме служит вроде бы намеком на желательность скорейшего окончания визита, то есть вмешательством в чисто мужские дела. — В магазин зайди, — проговорил он, что означать могло следующее: приехавшего товарища придется, возможно, оставить у себя на ночевку, так ты там купи чего-нибудь такого, чтоб гость не был обижен. Андрей Николаевич вспомнил, что продают в магазине, и почувствовал умиление. Оба они смотрели в окошко и оба видели, как с корзинкой на локте удаляется Капа, свернула по дороге вправо и скрылась за бело-черными стволами берез. Оба молчали. Между ними уже установилось некое приятельское согласие, Апенушкин молчанием позволял гостю первым начать разговор о деле, и Андрей Николаевич не просительно, а понятливо, будто обо всем договорено было заранее, сказал, что очень хочет посмотреть в работе изобретенный комбайн, и Апенушкин чуть заметно кивнул, соглашаясь удовлетворить просьбу, но потом предупредил: ему вообще-то запретили показывать, приезжали тут из обкома… «Мне — можно», — глянул ему прямо и твердо в глаза Андрей Николаевич. Из ящика верстака Апенушкин достал связку ключей. Пошел к двери, Андрей Николаевич — за ним. Комбайн спрятан был в дальнем сарае, надежностью и крепостью походившем на амбар, и замок был истинно амбарным, пудовым. Апенушкин предостерегающе поднял палец, и ворота сами распахнулись, когда замок оказался в его руках. Андрей Николаевич успел отойти в сторону, заходить в сарай он не посмел. А оттуда на «Беларуси» с прицепной тележкой выехал Апенушкин, выскочил из кабины и жестом предложил гостю занять его место. Сам же вернулся в сарай. Андрей Николаевич, прекрасно понявший жест, тронул трактор и поехал к краю картофельного поля. Оглянулся — и увидел то, ради чего и прорвался сюда, сквозь годы и запреты, через тpуп Галины Леонидовны. Не комбайн с барабанами, элеваторами, транспортерами и лемехами, присущими этому виду уборочной техники, а всего-навсего — самоходное шасси с укрепленными на нем конструкциями непонятного назначения. Лемехов не было! Не было! Ни отвальных, ни колеблющихся! Как же будет извлекаться из земли картошка? Андрей Николаевич мысленно прикусил себе язык и приказал мозгу потерять способность разъедающе анализировать, сопоставлять, сравнивать, искать прототипы и размышлять над тем, что составляло, по всей видимости, тайну. А тайна лежала на станине шасси, во всю ширину его, в прямоугольном плоском ящике. Длинный лоток, выпирающий из него, мог служить только одному назначению — подавать картофель в кузов рядом едущего грузовика. Или, как сейчас, в тележку, прицепленную к «Беларуси». Он вел трактор и видел, как земля вместе с картошкой сама прет в подставленный рукав, опадает — уже без картошки — и, смешанная с крошевом ботвы, остается позади, а картошка мягко, по удлинившемуся лотку, втекает в тележку. Он смотрел и не думал. Дважды Апенушкин останавливался, чтоб Андрей Николаевич опорожнил тележку в сарае, где уже лежали горы картофеля и нельзя было найти ни одной поврежденной или поцарапанной слегка картофелины. Еще светило солнце, до конца светового дня — три или четыре часа, еще на двух гектарах лежала под землей картошка, но Апенушкин, ничего не объясняя, повел комбайн к сараю, и Андрей Николаевич стал размышлять и вспоминать. Это было не просто изобретение, а нечто большее. И даже не пионерское изобретение, открывавшее новую страницу в истории сельскохозяйственной техники. Механизатор Апенушкин удивился бы, скажи ему о механических игрушках одного австралийского экспериментатора. На этих игрушках австралиец (Андрей Николаевич забыл его имя) обнаружил странное явление, опровергавшее законы механики, описал его и опубликовал. Было это в конце прошлого века. Эксперименты пытались повторить, но никто не смог этого сделать, и в историю науки австралиец вошел фантазером, но фальсификатором его обозвать постеснялись, потому что математический анализ явления позволял утверждать, что искомый результат возникнуть может. Нет, не какая-то новая страница или глава. Произошел прорыв в новую цивилизацию, возник непредусмотренный футурологическими расчетами абсолютно новый класс машин. Андрей Николаевич загнал трактор в сарай, обменялся с Апенушкиным словами, какие произносят мужчины после хорошо исполненной работы, вышел, завернул за угол, в багажнике «ягуара» нашел резиновый коврик, расстелил его на земле, глянул на небо, чтоб по солнцу определить, где располагался заточенный в его квартире Дух, но как назло светило померкло, задвинутое тучами. Тем не менее Андрей Николаевич опустился на коленки, решив просьбу свою вознести тому, кто повсюду, кто на севере, востоке, западе и юге, кто в центре Земли и на всех звездах сразу, кто и между светилами тоже. «Господи! Я знаю, что Тебя нет, что Ты всего лишь образ, фантом, призрак, но ведь и все мы — сон материи, бред Мирового Разума и кошмарные видения Мирового Духа». «Тебя именуют еще и Создателем, и хотя эта версия кажется мне сомнительной, я не отрицаю Твоего права считать себя Первопричиной». «И Тебя, Создателя, я благодарю за то, что в скопище людей я помещен Тобою, и не где-нибудь, а среди погибающих племен государства, о котором Ты знаешь все». «Я благодарю Тебя за то, что во всеядной благодати своей Ты дал племенам этим воздух, землю и воды». «Но Ты и ниспослал на них Шишлина и многих ему подобных, которые доподлинно знают: после них — потоп, землетрясение, вселенская катастрофа. Да и как иначе: если есть жизнь, то должна быть и смерть, и сытые потому сыты, что голодают голодные». «Помоги же мне продлить агонию голодных». «Защищая установленный Тобою физический порядок, я пытался спасти пахотные земли от нашествия прожорливых, бессмысленных рязанских комбайнов — и добился обратного: картошки все меньше и меньше, а земля оскудевает». «Я хотел спасти народ от другого нашествия — и потерпел поражение». «В этом моя беда и в этом моя вина». Андрей Николаевич приглушил свой внутренний голос и прислушался. Всесущная Личность, называемая также Богом, либо погрязла в текучке свалившихся на нее претензий, либо до крайности была возмущена вмешательством в дела свои, и на попытку вступить с нею в контакт — не реагировала. Подавленный и несколько оскорбленный Андрей Николаевич малость поелозил коленками, сползая с острых камешков, ощущаемых даже сквозь резиновый коврик. Где-то на западе громыхнуло, предвещая грозу. Но, возможно, это было сигналом: продолжай! «Я прошу Тебя: дай мне силу и дай мне желание спасти человека, имя которого Ты знаешь. Потому что хватит оперировать всеобщими категориями добра и зла, во имя их творилось все зло». «Тебе ли не знать, что Апенушкина ждет гибель. Дар прозрения позволяет мне видеть то, что произойдет с Твоего соизволения. К дому механизатора подкатит служебный автотранспорт и увезет отца двух дочерей и мужа Капы в тюрьму, ибо никому не дозволено спасать от неминуемой гибели племена, уже пораженные трупным ядом. Никому». «Никому. Погиб Ланкин, который притворяется живым. Арестуют Панова. Сдохнет Кальцатый. И сошли в могилу те, которые привели меня сюда. Так помоги мне спасти Апенушкина». «Помоги». «Ибо жалость к людям обуревает меня, хотя знаю гибельность и вредоносность осуществляемого сочувствия». «Зло всегда кормилось добром, оно подпитывается им, и лишить зло очередной порции съедобного — вот чего хочу я…» Колхозник Апенушкин, гениальный изобретатель машины, которая могла бы в технике произвести переворот, сравнимый с созданием колеса, давно уже видел, что приехавший к нему столичный гость занят чем-то малопонятным, сидит на коленцах, что-то высматривая на горизонте. Чтоб не ставить москвича в неловкое положение, Апенушкин отвернулся и нашел себе занятие: стал перевешивать на пожарной доске кирки и лопаты. Открыв ящик, он проверил, есть ли там песок. Заглянул и в бочку с водой. Сюда, к бочке, и подошел Андрей Николаевич. Что-то важное и тревожное выражало его лицо, и Апенушкин, чуть напуганный, невольно глянул назад, на дорогу: уж не катит какой-нибудь начальник? Твердо смотря в его глаза, Андрей Николаевич произнес, не без торжественности, несколько хвалебных слов. Завершились они протяжным «однако…», после которого обычно следуют убийственные возражения. Предчувствуя их, Апенушкин наклонил голову, готовясь принять муку. Услышал же он следующее. Произошло, сурово сказал Андрей Николаевич, невероятное совпадение: один и тот же механизм изобретен разными людьми в разных странах. Такого рода совпадениями полна история науки и техники. Итальянец Маркони и русский Попов одновременно послали в эфир сигналы радио, к примеру. Паровоз, самолет, дирижабль, пароход и многое другое рождалось людьми, не подозревавшими, что где-то за тридевять земель их машины и механизмы, идеи и теории копируют и повторяют. Такая тонкая и сложная вещь, как дифференциальное исчисление, и то имеет двух авторов. И в более крупных масштабах эта закономерность проявляется. Так вот: безлемешный картофелеуборочный комбайн создан далеко за океаном, в Америке, два года назад, ныне же он прошел все испытания и запатентован. То есть, иными словами, никто уже не имеет права без ведома американцев использовать идею и конструкцию машины. Никто! Невероятность совпадения в том, что этот комбайн (Андрей Николаевич показал на сарай) ничем не отличается от американского, точная копия, — что ж, и такое бывало в истории. Но в нынешнюю эпоху эта полная схожесть может привести к большой беде. К очень большой. Чрезвычайно большой! — К какой? — после долгого молчания вопросил Апенушкин и опять глянул на дорогу: не едет ли кто? Видимо, все страхи его были связаны с дорогой, по которой к нему ездили из обкома и райкома. — К такой… — пригрозил Андрей Николаевич, и взгляд его был осуждающим, изобличающим, безжалостным. — Американцы решат, что мы украли их изобретение. Будет грандиозный скандал. Международный. Военный конфликт. Мировая война с применением атомного оружия. — Это — верно?.. — прошептал Апенушкин, и Андрей Николаевич, глаз не сводивший с него, достал из кармана документ, которым снабдили его братья Мустыгины. Прочитавший эту бумагу Апенушкин некоторое время находился под впечатлением ее, однако в правоту слов москвича уверовал только тогда, когда бросил взгляд на красный «ягуар», и Андрей Николаевич возблагодарил себя за расчетливость и догадливость. Правильно сделал он, в опасный вояж отправившись в иностранной машине. «Волгам» черного цвета Апенушкин, конечно, не доверял. Пугался их, трепетал перед ними, но втайне презирал их. А владельцу красного «ягуара» — поверил. Протянул гостю бумагу, озабоченно почесал затылок. — И атомная война — начнется? — Начнется! — с ужасом подтвердил Андрей Николаевич. — Что ж делать-то? — боязливо спросил гений, и в голосе была надежда: выручай, дорогой товарищ из Москвы, подскажи! «Уничтожить!» — надо было сказать ему, но Андрей Николаевич не мог этого сказать, потому что нельзя было уничтожать величайшее творение эпохи. Твердым шагом вершителя судеб пошел он в сарай, увлекая за собой Апенушкина, и там рассмотрел комбайн. Тот длинный ящик, в котором была тайна, не приварен к станине шасси, а крепится болтами. Работы на полчаса, не больше, но куда спрятать ящик так, чтоб никто не нашел его ни при каких обстоятельствах? Еще раз прокрутив в голове все варианты, он остановился на самом эффективном и спросил Апенушкина, может ли его машина выкопать яму диаметром в три метра. Тот понял сразу и тут же полез в кабину комбайна. Андрей Николаевич тоже вскочил на площадку справа от нее, и комбайн поехал в поле. «Где?» — спросил взглядом Апенушкин, и Андрей Николаевич высмотрел хорошее место для благородного и скромного захоронения. «Здесь», — ткнул он пальцем, и неприметная точка на земной поверхности стала раздаваться в стороны и углубляться. Работа была виртуозная, комбайн мог свалиться во все расширяющуюся яму, и когда глубина ее показалась Андрею Николаевичу достаточной, комбайн замер. Спрыгнул Апенушкин и откуда-то из-под шасси достал гаечные ключи. Они отболтили тайну, и длинный, двухметровый ящик понесли, как гроб, и осторожно спустили его на дно воронкообразной могилы. Солнце уже зашло, подул ветер, всего одна лопата была при комбайне, Апенушкин бросал ею землю, Андрей Николаевич уминал ее ногами. Пахло сыростью и глиной, Апенушкин работал остервенело, комья земли падали на Андрея Николаевича, песок скрипел на зубах, дыхание было тяжелым, громким. Он быстро устал. Земля летела на него, а он не мог увернуться, отойти чуть в сторону, потому что ноги были уже по колено в могильном конусе. «Да постой ты!» — хотелось крикнуть туда, наверх, Апенушкину, но Андрей Николаевич молчал. Он не двигался. Он не утаптывал уже падавшую землю. Он стоял неподвижно, не уклоняясь от комьев, они глухо ударяли по нему и разваливались на куски. Камень угодил ему в голову — он не вскрикнул, не потер ушибленное место, да и не мог уже поднять руку; по плечи вошел уже в землю Андрей Николаевич и блаженствовал, смотря в небо, затянутое тучами, задрав голову и видя в небе сильные яркие звезды, слыша оргбан, под который он шел к великому таинству небытия; и близился миг перехода, и Андрея Николаевича пронзило: да как же это он не понимал ранее — эту сладость и святость перехода? Нет, он понимал, он все понимал! Он всегда стремился к краю пропасти, и разве пропастью не была Таисия? Разве в совхозе, готовя к взрыву котельную, не искал он смерти? Разве не его волокло к головокружительной бездне и не тянуло к полету, когда на собраниях, на заседаниях или просто в разговорах он произносил слова, обращавшие коллег в паническое бегство? А та история, когда он бегал по Москве? Он ведь приговорил себя к смерти, выпрашивал разрешение на смерть, хорошо зная, что увильнет от смерти? А могила Али, куда он забрался?.. И вот она, смерть, совсем близко, и какое это наслаждение — не дышать, не двигаться, войти в землю, раствориться в ней, стать ею, землею! Он открыл глаза и удивился: совсем светло. Апенушкин стоял рядом, стряхивал с него землю, бормоча извинения — забыл, мол, что человек в яме, закидал его. И вовсе не светло вокруг. Синяя мгла над черной пашней, вдали — березовая роща, белеют и сараи. В ушах — звон, во рту — глина. Андрей Николаевич сплюнул. Апенушкин помог ему забраться на площадку рядом с кабиной, повел комбайн к роще, к сараям. Андрей Николаевич совсем пришел в себя. Предупредил механизатора, чтоб тот -никому ни слова. Включил в «ягуаре» свет и развернул карту. В Москву надо ехать как можно быстрее, кратчайшей дорогой, -чтоб там, в Москве, умереть, ибо никак нельзя уничтожаться в этой глуши: кто доставит труп в Москву, чтоб похоронить его рядом с Алею? Уберегая себя от преждевременной кончины, он осторожно вел машину. Когда до столицы оставалось тридцать километров, нашел столовую и очень плотно поел, поскольку до следующего приема пищи неизвестно сколько времени. Дома разделся догола, вымылся, то есть обмыл себя заранее, расстелил кровать, лег, сложил на груди руки, предварительно сунув под подушку Николая Кузанского, и благополучно почил в бозе. В полном соответствии с данными, сообщенными теми, кто побывал в клинической смерти, Андрей Николаевич вступал в небытие, ощущая себя поездом, летящим по тоннелю. Он сам себя увидел как бы и сверху, и сбоку, и свет в конце тоннеля ослепил его. Глаза его открылись, и он увидел потолок. В теле — некое странное ощущение, желание что-то жевать и проглатывать. Темно. Звонит, кажется, телефон. Встал, подошел, поднял трубку и услышал Галину Леонидовну. Та, плача и смеясь, заговорила о том, как бесчестно поступил он, когда сталкивал ее в овраг. Она долго лежала без сознания, ее не скоро нашли, но тем не менее она, несмотря на поломанные ребра и трещину в черепе, благодарна ему, потому что ее беспамятством воспользовались ничтожные людишки, разные бомжи, обитавшие на свалке, и она наконец-то познала жуткую сладость секса. Сегодня, продолжала Галина Леонидовна, ее выписывают из больницы, и она сразу поедет к нему, привезет что-нибудь вкусненькое. До встречи! Ошеломленный голосом с того света, Андрей Николаевич так и застыл с телефонной трубкой в руке. По всем его представлениям, земные технические средства не в состоянии были подключаться к потустороннему миру и убитая им Галина Леонидовна ни из какого телефона-автомата в загробном царстве звонить ему не могла. Но позвонила же! Говорила с ним! Андрея Николаевича осенило: да он сам — мертвый ведь! Забыл, что умер. Ну да, все правильно: вернулся из деревни и умер. И теперь он в одном континууме с Галиной Леонидовной, в пространстве, где несколько изменены физические постоянные. Чего, правда, не замечалось, но, видимо, организм еще не свыкся с новыми константами. Обрадованный и взволнованный, он стал осваиваться, сжарил яичницу, выслушал по радио трескучую речь о новой конституции, демократичность которой вдохновляла. Стал строить планы на будущее — здесь, в этом новом для него мире, где живет значительно больше людей, чем в том, откуда он прибыл. А может быть, столько же? Надо подсчитать. Правая рука более удобна для писания, как это было и раньше. Следовательно, теория о право-левой симметрии опровергнута самой жизнью. То есть смертью, поправился Андрей Николаевич, и подумал, что и здесь нелады с картошкой, комбайны тоже отвратительные, овощи конечно же гниют на складах (радио тут же подтвердило эту догадку), а дать хоть маленькое счастье населению, даже в этом потустороннем мире, его долг, так и не исполненный пока. Но не беда. Скоро придет Аля, его жена, которую он наконец-то полюбил. Наверное, уже пришла и сидит перед дверью, на ступеньках лестницы, ждет, когда ее пустят. Продолжительным звонком объявит о себе Галина Леонидовна, верный друг дома и его семьи. Частым гостем здесь будет воировец Крохин, так никем не оцененный и не воспетый, святая душа и животворящая совесть. Жаль, что нескоро увидит он преподавательницу Ларису (та с белобрысенькой дочерью своей будет приходить на могилу его, оплакивать так и не сбывшегося мужа). Братья Мустыгины, загорелые и свежие, вернутся из воздушно-морского путешествия. Родители приедут и поселятся где-нибудь рядом, незамедлительно, прописки здесь нет, и за длинным столом под зеленой лампой потекут настоящие беседы, не оскверненные педагогикой. С такими людьми приятно жить, хорошо общаться и делать нужные людям дела. И аванс Атомиздату возвращать не надо. К счастью, Иван Васильевич Шишлин не вопрется сюда, хоть и скончается от рака. Он — условно мертвый, потому что люди, подобные ему, из породы бессмертных. Его там, в том мире, объявят вечно живым и раскошелятся на памятник ему. |
|
|