"Фабрика литературы" - читать интересную книгу автора (Платонов Андрей Платонович)

Журнальная публикация начинается вступительной статьей.

В июне 1926 года Платонов приезжает в Москву на постоянную работу в ЦК Союза сельского хозяйства и лесных работ, куда он был выбран Всероссийским съездом мелиораторов в феврале 1926 года. Литературная жизнь 1926 года отмечена неистовыми полемиками о новых формах искусства, об организации литературной деятельности писателей. Вот только названия некоторых книг ведущих теоретиков «нового» искусства: Л. Авербах «По ту сторону литературных траншей» (1923); Н. Чужак «В драках за искусство» (1923); В. Полянский «На литературном фронте» (1924); С. Родов «В литературных боях»... В Москву Платонов привез первый вариант рассказа «Антисексус»: рассказ свидетельствовал о существенной корректировке взглядов писателя на левое искусство.

В Москве через четыре недели работы в должности заместителя ответственного секретаря Бюро землеустроителей он увольняется с работы. В одной из своих записей Платонов так охарактеризует свое состояние: «Безработица. Голод. Продажа вещей. Травля. Невозможность отстоять себя и нелегальное проживание. «Мужик»... Единственный выход: смерть и устранение себя» (Архив М. А. Платоновой). Писатель ищет выход из гибельной ситуации и обращается прежде всего к собратьям-писателям. 27 июля 1926 года датировано письмо Платонова А. К. Воронскому. редактору «Красной нови» и руководителю «Перевала»: «lt;...gt; Эти два года я был на больших тяжелых работах (мелиоративных), руководя ими в Воронежской губернии. Теперь я, благодаря смычке разных гибельных обстоятельств, очутился в Москве и без работы. Отчасти в этом повинна страсть к размышлению и писательству. И я сную и не знаю, что мне делать, хотя делать кое-что умею (я построил 800 плотин и 3 электростанции, и еще много работ по осушению, орошению и пр.). Но пишу и думаю я еще более давно по времени, и это мое основное и телесное. Посылаю вам 4 стихотворения, 1 статью и небольшой рассказ — все для «Красной нови». Убедительно прошу это прочитать и напечатать». Был ли ответ А. К. Воронского на письмо Платонова, неизвестно (на страницах «Красной нови» в этот год произведения писателя не появятся).

Осенью 1926 года от Наркомзема РСФСР Платонов уезжает в Тамбов для работы в земельном управлении в должности заведующего подотделом мелиорации. «Длинный глухой Тамбов»,— как писал Платонов в одном из писем к жене,— стал для него тем пространством, где он смог остаться «наедине со своей собственной душой и старыми мучительными мыслями». Из Тамбова по-иному воспринималась и литературная жизнь: «Скитаясь по захолустьям, я увидел такие грустные вещи, что не верил, что где-то существует роскошная Москва, искусство и проза. Но мне кажется — настоящее искусство, настоящая мысль только и могут рождаться в таком захолустье». В Тамбове рождался зрелый мастер, автор «Епифанских шлюзов», «Ямской слободы», «Эфирного тракта», «Города Градова».

Очевидно, в марте 1927 года Платонов возвращается в Москву. В одном из писем этого времени он так объясняет свое «возвращение»: «В Тамбове обстановка была настолько тяжелая, что я, пробившись около четырех месяцев, попросил освободить меня от работы, т. к. не верил в успех работ, за которые я отвечал, организация которых от меня мало зависела. lt;...gt; Но я бился как окровавленный кулак и, измучившись, уехал, предпочитая быть безработным в Москве, чем провалиться в Тамбове и смазать свою репутацию. Я снова остался в Москве без работы и почти без надежды» (Архив М. А. Платоновой). Это письмо от 7 ноября 1927 года. Уже в Москве за один месяц Платонов напишет своего удивительного «Сокровенного человека» и начнет интенсивно работать над «Чевенгуром»... Но незыблемым для него остается принцип, что «в эпоху устройства социализма «чистым» писателем быть нельзя», и он настойчиво добивается возвращения в Наркомзем РСФСР...

Эта краткая хроника переломного года в жизни Платонова, года нового накопления «материала» жизни, приоткрывает истоки той стабильной убийственной иронии, которой окрашено его отношение к литературным дискуссиям в статье «Фабрика литературы». Ключевые вопросы, по которым шел «смертный бой» между враждующими группировками в литературе, это — отношение искусства и жизни («материала», «факта»), «учебы» у классиков, технологии писательской работы, мастерства. Враждующие между собой теоретики разных групп по-разному видели механизм единой, в принципе, для них установки искусства на реальные, точные факты жизни. Для «Перевала» это было продолжением традиций реализма: «поучиться у прежних мастеров смотреть и видеть своими глазами» (А. Воронский). Рапповские теоретики в 1926 году наряду с фундаментальным тезисом пролетарской литературы — оценивать современные общественные отношения с точки зрения рабочего класса — выдвинули три новых лозунга: «Учеба, творчество, самокритика». Шумно заявили себя в середине 20-х годов конструктивисты (ЛЦК). В манифесте группы «Госплан литературы» (1925) вопросы «технологии искусства», нового его «качества» выводились из сопоставления «экономического стиля» эпохи индустриализации с его «идеологическим стилем»: «Перекройщику мира — пролетариату — предстоят гигантские задачи преодоления инерции старой культуры не только в экономике, но и во всех надстройках. Ближайшая эпоха — эпоха конфликтов с материалом. lt;...gt; Характер современной производственной техники, убыстренной, экономической и емкой — влияет и на способы идеологических представлений» (Госплан литературы. М.— Л., 1925, С. 41, 9).

В 1926 году в личной библиотеке Платонова находятся и главные книги одного из ведущих теоретиков ЛЕФа В. Шкловского: «Тристрам Шенди» Стерна и теория романа» (1921), «Эпилог» (1922), «ZOO, или Письма не о любви» (1924), «Третья фабрика» (1926). Возможно, «Фабрика литературы» явилась платоновским ответом на «Третью фабрику» В. Шкловского, одним из персонажей которой был строитель плотин и почитатель В. Розанова воронежский инженер Андрей Платонов. Многие теоретические идеи Шкловского — теория монтажа, «стилевого приема», «журнала как литературной формы», «заготовок», второй профессии, производственного принципа как основы коллективистического творчества — узнаваемы в пародийной интонации «Фабрики литературы». В отношении к психологическому роману, и традиционному и пролетарскому, позиция Платонова остается отчасти близкой лефовской, для которой принципиальное новаторство всегда отмечается обновлением формы («стилевого приема»). В «Фабрике литературы» объектом пародии становятся не только лозунги теоретиков левого искусства о научной организации «производства литературы», но и непримиримо воинствующая позиция критиков РАППа. К 1926 году рапповцы выпустили серию методичек по созданию пролетарской литературы. Это были «рецепты» по изготовлению произведений разных жанров — с указанием тем, сюжетов, героев и даже художественных средств. Причем в отличие от теоретиков ЛЕФа и ЛЦК, многие из которых выступали и как писатели, критики РАППа оставляли за собой только пространство сугубо административно-критической деятельности.

В домашнем архиве Платонова сохранились рукопись и машинопись статьи «Фабрика литературы». На машинописи статьи — две авторские датировки ее текста. Первая, вымаранная дата — 1926 год (июль — август); вторая — 6 декабря 1927 года. Первоначальный адресат статьи — журнал «Октябрь». После резолюции ЦК РКП(б) 1925 года «О политике партии в области художественной литературы» РАПП, органом которой являлся журнал «Октябрь», объявит новую дискуссию — «по вопросам художественной платформы на основе заветов Маркса и Плеханова, на основе диалектического материализма». Об участии в этой дискуссии заявлял и Платонов, о чем свидетельствует его запись на первой странице машинописи «Фабрики литературы»: «Просьба напечатать эту статью в одном из ближайших №№-ов журнала. Можно сделать указание на дискуссионность статьи или вообще сделать редакционное примечlt;аниеgt; к ней. С тов. приветом Андрей Платонов» (Архив М. А. Платоновой). Очевидно, статья была возвращена писателю редакцией «Октября» и через год, в декабре 1927-го, он отправляет ее в «Журнал крестьянской молодежи» (второй адресат статьи — «ЖКМ» — указан также на первой странице машинописи). Именно в этом журнале 7 ноября 1926 года был опубликован рассказ «Как зажглась лампа Ильича». Вымарывая на первой странице «Фабрики литературы» первый адресат («Октябрь»), Платонов оставлял без изменения и текст статьи, и письмо в редколлегию: дискуссия о платформе пролетарской литературы продолжалась... Эта неизменность — важный показатель литературных взглядов Платонова 1926—1927 годов.

lt;А. Платонов — В. Ермиловgt;

В. Ермилов напечатал в «Литературной газете» № 45, статью «Традиция и новаторство».

В этой своей статье В. Ермилов делает традиционную, ставшую шаблонной ссылку на «некоего» Ф. Человекова, чтобы доказать правильность своих прогрессивных взглядов и (упрекнуть «этого» Человекова, обладающего, к «сожалению», отсталым мировоззрением,— текст, вычеркнутый А. Платоновым.— Н. К.) показать ошибочную ничтожность мировоззрения «этого» Человекова — «окрошки, в которой плавает и остаточек идеи Ф. М. Достоевского о том, что...».

«Маяковский, — пишет Ермилов, — прекрасно видел и чувствовал новое отношение жизни к новаторству, чего, к сожалению, нельзя сказать о некоторых наших литераторах. Например, Ф. Человеков...».

Определение «новое отношение жизни к новаторству» — пустое и отвлеченное, потому что если бы вся «жизнь» сразу хорошо и сразу приветственно относилась к новаторству, то само новаторство было бы неощутимым состоянием и физически ненаблюдаемым: новаторство есть разница одного с другим, а не равенство. Поэтому не следует писать столь поверхностно-традиционными словами о новаторстве. Что касается Человекова, то он, до некоторой степени тоже способен прекрасно чувствовать «новое отношение жизни» к нему. Например, поскольку Человеков не новатор, то жизнь, в лице Ермилова, к нему относится плохо. Очевидно, следовательно, что к новаторам Ермилов относится хорошо, приветственно и одобряюще, — тем более, скажем, к такому новатору, как Маяковский. Эту очевидность надо, однако, проверить, потому что очевидность бывает и образом истины и покрывалом, стушевывающим ее, истину. Далее (позже — стилевой вариант Платонова. — Н. К.), в порядке обмена опытом и взаимного просвещения, мы укажем Ермилову, что новаторство, даже у нас и даже со стороны некоторых деятелей культуры, не всегда признается за полезное явление.

Поводом для рассуждения Ермилова послужила статья Человекова о Маяковском (журн. «Лит. обозр.» № 7). Мы здесь вынуждены привести то же место статьи, которое цитирует Ермилов.

[«Новое сознание, так же как и новое чувство, производится не автоматически, а рождается с огромным усилием, в этом-то все и дело, в том числе и дело поэта-новатора, такого, как Маяковский. И здесь же, в трагической трудности работы, в подвиге поэта, заключается, вероятно, причина ранней смерти Маяковского. Подвиг его был не в том, чтобы писать хорошие стихи — это для таланта поэта было естественным делом; подвиг его состоял в том, чтобы преодолеть косность людей и заставить их понимать себя — заставить не в смысле насилия, а в смысле обучения новому отношению к миру. ...преодоление же косности в душах людей почти всегда причиняет им боль, и они сопротивляются и борются с ведущим их вперед. Эта борьба с новатором не проходит для последнего безболезненно — он ведь живет обычной участью людей, его дар поэта не отделяет его от общества...

Подвиг Маяковского состоял в том, что он истратил жизнь, чтобы сделать созданную им поэзию сокровищем народа».][14]

Это написал Человеков. А Ермилов понял и объяснил его таким образом:

«Тут утверждается извечная трагичность новаторства... которая неизбежно ведет и к трагической жертве. Устанавливается «закон», в силу которого «люди» вообще всегда и везде «сопротивляются и борются с ведущим их вперед»... Трагичность новаторства выдвигается как постоянная, вечная норма, игнорирующая тот факт, что наша действительность устанавливает новые нормы! Нашу литературу, которая пытается раскрыть новые закономерности, уводят...» и тому подобная, всем известная механическая запись на идеологической пленке.

«Извечная трагичность», «Нашу литературу... уводят», «Устанавливается Закон», «Игнорируется тот факт» — эти слова, написанные не столь громогласно-шаблонно и примененные к делу, могли бы иметь смысл. Здесь же они бессмысленны, потому что Человеков писал только о поэте Маяковском, только о его одной поэтической и человеческой судьбе.

Ермилов же обобщает и растягивает чужую мысль, написанную по конкретному, единичному поводу, до масштабов «закономерности», и от этого в руках Ермилова чужая мысль уродуется, искажается, прежде чем сам успел или захотел понять ее. Нельзя понять другого, если сам постоянно переполнен собственным благоприобретенным и благополучным мнением, если постоянно имеешь некое железное намерение крошить любого, непохожего на себя (очевидно, «тебя». — Н. К.), если прячешься в ложный вымысел от беспокоящего огня действительности.

Смерть Маяковского есть трагическое событие. Но лишь безумец или человек, срочно нуждающийся в перевоспитании, обвинит писателя, заявившего об этом общеизвестном событии, что данный писатель клевещет на современное советское общество, устанавливающее новые нормы, что этот писатель проповедует, дескать, необходимость и неизбежность жертвенной жизни, что он, в сущности, чуть ли не сознательный организатор трагической жизни и самоубийства, как общей судьбы новаторов, что он возвращает нас к архивной теории о толпе и героях и прочей «окрошке» восьмидесятых годов.

Писатель Человеков этого не проповедовал. Он понимает, что не всякий человек способен пережить трагедию, а кто способен — тому не всегда бывают трагические обстоятельства. Трагедия нарочно никем не может быть организована. Понятно также, что там, где могут разбиться корабли, там же могут остаться невредимыми плавать щепки. Если Маяковский, в силу сложных и давних обстоятельств, поднял на себя руку, то молодое советское общество, полюбившее Маяковского задолго до его кончины, в целом здесь не при чем. И нельзя бестактно, как это делает Ермилов, объяснять слова Человекова о поэтическом подвиге и смерти Маяковского как попытку внедрить в современность ветхую теорию о фатальной, вечной трагичности новаторства и прочих вещей. Исторический процесс в нашей стране идет к тому, что трагические формы жизни перевоплощаются в другие формы, возвышенные и напряженные, но не бедственные. Ермилов же, возможно, полагает, что трагедия просто обратится в лирическую комедию, где новаторы и их противники объединятся на общей цветущей лужайке и будут там сидеть с дудочками в руках.

Повторяем, нельзя и ошибочно, во-первых, произвольно и бесконечно широко трактовать текст статьи Человекова, привешивая к этой статье собственные рассуждения Ермилова, и, во-вторых, надо знать, что в новом обществе еще действуют и пережитки старого общества, и новое общество, поэтому, явление более сложное, чем простое и плоско-идеальное отражение его образа в разуме Ермилова.

Если бы Человеков захотел воспользоваться методом Ермилова, то он бы мог сказать, что Ермилов сознательно ставит своего читателя в безвыходное положение. Вот что получается по Ермилову. Если брать не вообще новаторство, а одного великого новатора Маяковского, о котором в точном смысле идет речь в статье Человекова, то по Ермилову получается, что судьба поэта была исполнена наслаждения и непрерывного общественного успеха. Читатель вспомнит, однако, что ведь Маяковский застрелился. Читатель прочтет обильную литературу о действительной истории жизни и работы поэта. И тогда читателю станет ясно, что Ермилов пишет ради какого-то своего расчета, а не в расчете на истину. Далее. Зачем нужно Ермилову проецировать подвиг Маяковского (пусть в неверном изложении Человекова), проецировать судьбу поэта, умершего уже десять лет назад, начавшего свою работу до революции, на судьбу и положение современных, живущих и действующих сегодня социалистических новаторов? Зачем потребовалась такая грубая аналогия Ермилову? Затем, чтобы скомпрометировать Человекова?— Это дело пустяковое. Тогда зачем же допускать и в мыслях то, чего не содержится в современной советской действительности — «трагичности новаторства»,— да еще посредством навешивания своих мыслей на горб другого человека? Не есть ли это обходной, тайный ход Ермилова, средство для компрометации нового общества? — Вот что дает метод Ермилова в применении к нему самому.

Ермилов смутно понимает свою «левую езду» по бумаге и притормаживает блуждающий рассудок. Он декларирует:

[«Наше советское общество качественно отличается от старого общества. Ф. Человекову же кажется особенно тяжелой невозможностью «отделиться от общества»...

Из всего этого не следует, что трагедия того или иного новатора совсем невозможна и в новой действительности, или что новаторство дается легко, не требуя жертв, испытаний, а порой и героизма. Новое всегда рождается с трудом, в борьбе со старым. Здесь возможны трагические случаи. Достаточно представить себе положение, когда по тем или иным причинам новатору не удалось прорваться из непосредственного, плохо сложившегося окружения в «план» большой, подлинной жизни, болезненную усталость, личное одиночество».]

И далее: «От этой трагической возможности очень далеко до трагической нормы». Но разве Человеков говорил о «трагической норме», выводя ее из творческого пути Маяковского? И чего Ермилов так остерегается «трагичности», «подвига», «жертвы»,— ведь это вещи совсем невредные для общества, если только совершать подвиги и приносить жертвы ради того же общества, ради лучших идей и дел прогрессивного человечества.

«Ведь новатору прошлых времен некуда было «прорываться», кроме будущего! — сообщает Ермилов. — Поэтому трудность работы была трагической.» Это уже просто бормотание, здесь мысль автора «прогуляла». Выходит, что если бы новатор прошлых времен мог прорываться в прошлое, то его участь не была бы трагической. Это возможно, но это был бы уже ермиловский новатор, рвущийся в прошлое и веселый.