"Кант" - читать интересную книгу автора (Гулыга Арсений Владимирович)Глава третья. Самокритика разумаШли годы. Голос Канта в печати умолк надолго. После диссертации «О форме и принципах…», кроме двух заметок по поводу «Филантропина», философ напечатал лишь рецензию на книгу Москати о различии в строении тела людей и животных и уведомление о лекциях на 1775 год («О различных человеческих расах»). Молчание длилось одиннадцать лет. «Почему Вы молчите, – спрашивал Канта вступивший с ним в переписку Лафатер, – почему пишут те, кто на это не способен, а не Вы, отлично владеющий пером? Почему Вы молчите? В это – это новое время – Вы не даете о себе знать. Спите? Кант, я не хочу Вас хвалить, но скажите мне, почему Вы молчите? Или лучше: скажите, что Вы заговорите». Упоминая о «новом времени», Лафатер имел в виду «Бурю и натиск» – движение, охватившее в те годы интеллектуальную Германию. Немецкая литература оживилась. Уже в середине века на ее горизонте появилась многообещающая фигура Готхольда Эфраима Лессинга, которому суждено было формировать умонастроения и вкусы. Он создавал новую драматургию, его голос уверенно звучал и в литературной критике. Лессинг сотрудничал в журнале «Письма о новейшей немецкой литературе». Известность получило семнадцатое «письмо», посвященное Шекспиру. Великий драматург был и на своей родине не то чтобы забыт, но все же не в почете, а на континенте его просто не знали. Вольтер назвал его «дикарем». Лессинг же поставил Шекспира выше Расина и Корнеля, увидел именно в нем подлинного наследника античной трагедии. Лессинг призывал родную литературу учиться у Шекспира. Почва для «Бури и натиска» была подготовлена. Движение оказалось неоднородным и противоречивым: бунтарство сочеталось с политической индифферентностью и консерватизмом, симпатии к народу – с крайним индивидуализмом, критическое отношение к религии – с благочестивой экзальтацией. Но всех объединял интерес к человеку, к его уникальному духовному миру. Внезапно обнаружились таинственные глубины внутренней жизни индивида. Это открытие воспринимали как более значительное, чем открытие Америки. У всех на уме и на устах было одно: освобождение личности. «Буря», правда, бушевала исключительно в литературных берегах, «натиск» не выходил за пределы книг и журналов. Среди вождей движения мы находим питомца Канта Гердера, теперь уже маститого литератора. Покинув Кенигсберг, он переехал в Ригу, чтобы занять там пост пастора и преподавателя церковной школы. Когда появились его первые литературно-критические работы, принесшие ему известность, Кант поздравил своего ученика. Ответ на письмо пришел через полгода. Вежливый, теплый, обстоятельный. Ученик писал, что он избрал иной путь, чем учитель; академической деятельности он предпочел стезю священника, которая, как ему казалось, приведет к непосредственному соприкосновению с народом, с простыми людьми; ради них, собственно, существует философия. В Риге Гердер пробыл недолго, затем совершил путешествие в Париж, а вернувшись в Германию, занял пост советника консистории в Бюкебурге. Пять проведенных здесь лет (1771—1776) были периодом напряженных творческих исканий и метаний. Помимо своих служебных дел, Гердер занимается философией истории, увлечен Шекспиром, открывает для образованного мира народное творчество, усердно штудирует Библию. Он выпускает книгу «Древнейший документ человеческого рода», где Священное писание рассматривается как боговдохновенное произведение. Гаман, разделявший религиозные увлечения Гердера, показал книгу Канту. Философ неодобрительно отозвался о стремлении Гердера выдать библейский текст за высшую истину. Отзыв, к счастью, не вышел за пределы частной переписки и автору остался неизвестен. Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Лафатер и молодой философ Фридрих Якоби. Другой вождь «бурных гениев», Гёте, не разделяет благочестивых устремлений своего друга и наставника Гердера. Он богохульствует, слагает бунтарские стихи. «Не знаю ничего более жалкого, чем вы, боги! Вас почитать? За что?» Эти слова заимствованы из гётевского «Прометея», стихотворения, ставшего своего рода поэтическим манифестом «левого» крыла «Бури и натиска». Среди радикальных «штюрмеров» мы находим бывшего ученика Канта Ленца, будущих кантианцев Клингера и Бюргера. Сам Кант, в какой-то мере стоявший у колыбели движения, теперь, когда «литературная революция» разразилась, не уделяет ей особого внимания. Он снова уходит вперед, готовит революцию философскую. А за океаном в это время вспыхивает политическая революция: на английское владычество в Америке обрушилась такая буря, такой натиск, что впервые в истории нового времени рухнули колониальные устои. В июле 1776 года американские владения Великобритании объявили себя независимым государством. Борьба шла под лозунгами, воодушевлявшими немецких «штюрмеров», – свобода народу, свобода человеку. Кант читает газеты, его симпатии на стороне генерала Вашингтона и его соратников. Однажды в разговоре на улице (было это, по-видимому, еще до войны за независимость) Кант высказал свое отношение к назревавшему в Северной Америке конфликту. Один из присутствовавших заявил, что он как англичанин чувствует себя оскорбленным и вызывает Канта на дуэль. Философ хотя и носил шпагу, но не владел ею; его оружие – мысль и слово, он продолжал говорить, отстаивая свою позицию, и делал это с такой убедительностью, что противник в конце концов признал свою неправоту и протянул руку в знак примирения. Так Кант познакомился с Грином. Вот выразительная фрагментарная запись тех времен: «В современной истории Англии из-за угнетения Америки всемирногражданская идея отбрасывается далеко назад. Они хотят, чтобы те были подданными подданных и несли на себе тяготы других. Дело не в хорошем правительстве, а в самом способе правления». Обратите внимание на последнюю фразу: в дальнейшем она войдет в плоть ряда произведений Канта, развернется в целую теорию государственного устройства. Но пока это сказано мимоходом; философ бьется над трудом по теории познания. Бьется как рыба об лед. Когда один из учеников Канта, очутившись в Геттингене, заявил в кругу тамошних профессоров, что в письменном столе его учителя лежит труд, над которым господам философам «придется попотеть», раздался смех: от этого дилетанта в философии ждать нечего. (Среди присутствовавших был профессор Федер, с его именем мы еще встретимся.) В письменном столе Канта накапливались черновики. Книги по-прежнему не было. В письмах к Герцу он перестал о ней упоминать. Кант нервничал. В 1775 году он снова переменил квартиру. На этот раз его изводил соседский петух, горланивший под окнами. Философ предлагал любые деньги, чтобы петуха прирезали, но хозяин не хотел с ним расставаться. Как может птица мешать человеку, к тому же прослывшему мудрецом? Сосед не желал потакать профессорской блажи. Пришлось Канту расстаться с домом Кантера. Переезд не потребовал особых хлопот. Имущества было немного: «чернильница, перо и нож, бумага, рукописи, книги, домашние туфли, сапоги, шуба, шапка, ночные штаны, салфетки, скатерть, полотенце, тарелки, миски, ножи и вилки, солонка, рюмки и стаканы, бутылка вина, табак, трубка, чайник, чай, сахар, щетка». Таков реестр немудреного скарба философа, собственноручно им составленный перед отбытием в новое жилище. На новом месте (Оксенмаркт) ему живется спокойнее. Но книги все еще нет. Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, стоял в те годы барон Цедлиц – копия своего монарха, маленький просвещенный деспот. Своим подчиненным он внушал уважение к философии; студент должен усвоить, полагал министр, что после окончания курса наук ему придется быть врачом, судьей, адвокатом и т. д. лишь несколько часов в сутки, а человеком – целый день. Вот почему наряду со специальными знаниями высшая школа должна давать солидную философскую подготовку; важно, чтобы это была подлинная мудрость, а не пустые словопрения и ухищрения. Министр был поклонником философии Канта. Что означает подобная приверженность к определенному строю мыслей для человека, наделенного властью? В декабре 1775 года последовал «королевский приказ» о постановке преподавания в Кенигсбергском университете. «Хотя Мы и не хотим господствовать над индивидуальными мнениями, но Мы считаем необходимым воспрепятствовать распространению некоторых общественно бесполезных». От имени короля Цедлиц запретил преподавание крузианства как философии устаревшей и никчемной, доценту Вейману (любимцу Болотова и врагу Канта) пришлось покинуть университет. Канту в «королевском приказе» выказывалось особое доверие и почтение. В отношении Кенигсбергского профессора философии у министра были свои планы. Однажды летним утром 1777 года в аудитории, где Кант читал лекции, появился незнакомый человек. Для студента он был стар, на начальство непохож; низкий рост, густая борода. Он вызвал сначала шутливые, затем насмешливые замечания, вокруг него поднялся шум, свистки и крики. Незнакомец оставался невозмутимым, молча уселся на пустое место. Появился Кант, и началась лекция. В перерыве незнакомец направился к кафедре, и снова раздался шум, который, однако, моментально смолк: профессор заключил пришельца в свои объятия. Это был Моисей Мендельсон. Кант искренне обрадовался встрече с человеком, с которым можно на равных говорить о философии. Он пригласил Мендельсона домой, был смущен скромностью своего угощения, но для гостя, как и для хозяина, главный интерес представляла беседа. Мендельсон приехал в Восточную Пруссию по каким-то личным делам. К профессору Канту, между прочим, его привело поручение министра Цедлица. Речь шла о замещении кафедры в Галле. После смерти Вольфа ее занимал его выдающийся последователь Мейер, теперь он умер, и Цедлиц спрашивал о возможном преемнике. Кант назвал одного из своих учеников. У министра были, однако, свои планы. В феврале 1778 года профессор Кант получил от него личное послание. Цедлиц сообщал, что, находясь на расстоянии 800 миль, он слушает лекции Канта по физической географии: перед ним студенческий конспект, который он внимательно штудирует. Через неделю Цедлиц пожаловался на качество записей, студент небрежен: после Камчатки у него речь идет о пригородах Астрахани, есть ошибка и в описании фауны Явы. Кант не обратил внимания на замечания министра (в обоих случаях виноват был автор не записей, а лекций, обе ошибки остались без исправления и вошли в изданный текст); внимание Канта приковало другое: второе письмо начиналось и кончалось предложением занять вакантное место в Галле с первоначальным окладом в 600 талеров. Кант отказался. (За два года, до этого он отклонил приглашение в Миттаву, где только что возник университет, и ему готовы были положить оклад в 800 талеров.) Через месяц Цедлиц повторил предложение. На этот раз он посулил 800 талеров (оклад Канта в то время составлял 236 талеров, увеличение было более чем трехкратным!). Далее министр пообещал философу титул придворного советника. И последнее (для Канта, может быть, самое главное): он красочно описал духовную атмосферу Галлеского университета, где собраны лучшие академические силы – математики, физики, химики, медики, богословы. «Посмотрите, какие люди! Центр ученой Германии! И климат лучше, чем на Балтийском море. Человек, подобный Вам, должен согласиться с тем, что его долг распространять светоч общеполезных знаний среди возможно более широкого круга, он должен выбрать себе такое место, где его таланты найдут наилучшее применение, где он принесет больше пользы… Обучающиеся в Галле 1000—1200 студентов хотят увидеть в Вас своего наставника, и я не могу им в этом отказать». Кант стоял на своем. Ему не нужны были ни бешеные деньги, ни слава, ни придворные чины. Конечно, Кенигсберг по сравнению с Галле захолустье. Восточная Пруссия – задворки Европы. Но здесь он дома, здесь вырос, здесь все привычно, а привычка – вторая натура. Любая перемена в образе жизни его пугает. Что касается общей пользы, то ради нее он бьется над задуманным трудом. Переезд в чужой город может только повредить работе. Тридцать лет назад он сказал о себе, что выбрал путь. Тогда это были громкие слова. Теперь он их не произносит, но поступает в соответствии с ними. Распутье кончилось, путь действительно выбран, и отклонения невозможны. «Критика чистого разума» должна быть написана! И Кант в конце концов написал ее. Весной и летом 1780 года. Большие куски были давно готовы, поэтому все удалось завершить в течение пяти месяцев. Труд размером в 55 авторских листов лежал перед ним (заново была написана первая четверть). Он знал слабости книги – главным образом стилистические, но переписывать ее сил уже не было, к тому же ему не терпелось вынести свое детище на суд общественности. А тут еще сам объявился издатель. Иоганн Фридрих Харткнох, бывший студент Канта, затем служащий у Кантера, основал самостоятельное книготорговое дело в Риге. В сентябре 1780 года он услышал от Гамана, что Кант закончил «Критику». Харткнох уверял философа: лучшего издателя вам не найти, все будет сделано быстрее и с большим вкусом, чем у других, у вас будут самые благоприятные возможности для распространения книги во всех уголках Германии. Кант передал ему рукопись. Собственной типографии у Харткноха не было, «Критика чистого разума» печаталась в Галле. Первоначально Кант хотел посвятить ее Ламберту, проявлявшему столь живой интерес к его теоретическим исканиям. Но того уже два года, как не было в живых. В марте 1781 года Кант написал посвящение министру Цедлицу. В мае книга увидела свет. Читатель, открывший первую страницу «Критики чистого разума», наталкивается на эпиграф из Френсиса Бэкона. Это обширная выдержка из предисловия к «Великому Восстановлению Наук»: «О себе самом мы молчим, но в отношении предмета, о котором идет речь, мы хотим, чтобы люди считали его не мнением, а делом и были уверены в том, что здесь закладываются основания не для какой-либо секты или теории, а пользы и достоинства человеческого… Наконец, чтобы они прониклись доброй надеждой и не представляли в своем уме и воображении наше Восстановление чем-то бесконочным и превышающим силы смертных, тогда как на самом деле оно есть законный конец и предел бесконечного блуждания». Вы еще не начали читать книгу, а слова великого преобразователя философии настраивают вас на определенный лад. В свое время Бэкон выступил с критикой схоластического разума и житейского рассудка, с требованием отбросить мертвые догмы и укоренившиеся предрассудки, проверять в опыте все положения, претендующие на истинность («Истина – дочь Времени, а не Авторитета»). Кант видел себя продолжателем этого начинания. Не Платона, не Аристотеля, не почитаемого Руссо или Юма, а именно материалиста и эмпирика Бэкона взял Кант в качестве путеводной звезды, призванной осветить первые шаги за порогом того умственного лабиринта, куда он увлекал читателя. «…Законный конец и предел бесконечного блуждания». Бэкон искренне верил, что своим трудом он создаст систему науки и решит ее основные теоретико-познавательные проблемы. Он умер, не завершив начатого дела. А истекшие полтора века показали, насколько дерзкой была попытка положить предел «блужданиям разума». Предполагаемый конец обернулся началом. Думал ли Кант, что на его долю выпало решение задачи, поставленной Бэконом? Через двенадцать лет он напишет статью «Конец всего сущего», где лишь иронически улыбнется над любой человеческой претензией положить продел чему-либо беспредельному. Впрочем, за ответом не нужно ходить далеко. Читатель, перевернувший следующую страницу «Критики», начинает понимать, что дело обстоит сложнее, чем простое «да» или «нет». На долю человеческого разума, пишет Кант, выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят его возможности. В такое затруднение разум попадает не по своей вине. Он начинает с основоположений, выведенных из опыта, но, поднимаясь к вершинам познания, вскоре замечает, что перед ним возникают все новые и новые вопросы, ответ на которые он не может дать. И разум вынужден прибегнуть к новым основоположениям, которые хотя и кажутся очевидными, но выходят за пределы опыта. И тут его подстерегают противоречия, которые свидетельствуют о том, что где-то в самой основе скрыты ошибки, обнаружить которые опытным путем невозможно. Так начинается предисловие. Кант видит свою задачу в том, чтобы преодолеть две мировоззренческие позиции, два вида одностороннего и, следовательно, ложного подхода к проблеме познания – догматизм и скептицизм. Одновременно это преодоление Вольфа. Ибо Вольфу принадлежало разделение всех философских направлений на скептиков и догматиков. Первые пребывают в сомнении относительно природы вещей, вторые на этот счет придерживаются четкого («догматического») взгляда. (Догматизм Вольф разделял на дуализм и монизм в зависимости от того, два или один вид вещей признается в качестве реально сущего; монисты распадаются на материалистов и идеалистов, а последние на плюралистов, признающих множество идеальных существ, и эгоистов, ограничивающихся собственной персоной.) Кант предлагает третий путь – единственно здравый, по его мнению, – путь критики. Причем речь идет не о критике каких-либо книг или философских систем, а о критике самого разума, взятого в чистом виде, то есть независимо от какого бы то ни было опыта. Кант намерен изучить инструмент познания, прежде чем пустить его в дело. (Хочет научиться плавать, не залезая в воду, иронизировал по этому поводу Гегель и был прав: отвлечься совсем от процесса познания Канту, разумеется, не удалось.) Созрел ли разум для самокритики? Кант не сомневается в своевременности своего начинания. Философия, говорит он, не филодоксия, любовь к мудрости не любовь к мнениям. Пора подрезать корни ложным учениям – всем видам догматизма и скептицизма. А для этого необходима кропотливая работа критики. «Если правительства считают полезным вмешиваться в деятельность ученых, то их мудрой заботливости о науке и обществе более соответствовало бы способствовать свободе такой критики, единственно благодаря которой можно поставить на прочную основу деятельность разума, а не поддерживать смехотворный деспотизм школ, которые громко кричат о нарушении общественной безопасности, когда кто-то разрывает их хитросплетения, между тем как публика их никогда не замечала и потому не может ощущать их утрату». Труд Канта положил начало знаменательной традиции в европейском духовном развитии. Суть ее состоит в том, что каждый дальнейший шаг вперед рассматривается как переосмысление накопленного теоретического богатства, которое бережно хранится, но не превращается в фетиш. Вспомним, что основной труд К. Маркса имеет подзаголовок «Критика политической экономии». Познакомимся теперь с некоторыми исходными идеями «Критики чистого разума». Всякое знание, по Канту, начинается с опыта, но не ограничивается им. Часть наших знаний порождается самой познавательной способностью, носит, по выражению Канта, априорный (до-опытный) характер. Эмпирическое знание единично, а потому случайно: априорное – всеобще и необходимо. (Априоризм Канта отличается от идеалистического учения о врожденных идеях. Во-первых, тем, что, по Канту, доопытны только формы знания, содержание целиком поступает из опыта. Во-вторых, сами доопытные формы не являются врожденными, а имеют свою историю. Реальный смысл кантовского априоризма состоит в том, что индивид, приступающий к познанию, располагает определенными, сложившимися до него формами познания. Наука обладает ими тем более. Если посмотреть на знание с точки зрения его изначального происхождения, то весь его объем в конечном итоге взят из все расширяющегося опыта человечества. Другое дело, что наряду с непосредственным опытом есть опыт косвенный, усвоенный. Так сегодня мы смотрим на проблему, поставленную Кантом.) Далее Кант устанавливает различие между аналитическими и синтетическими суждениями. Первые носят поясняющий характер, а вторые расширяют наши знания. Суждение «все тела протяженны» аналитично, так как понятие тела уже включает в себя свойство протяженности. Суждение «вчера шел дождь» синтетично, так как понятие прошедшего дня не связано с дождливой погодой. Все опытные, эмпирические суждения синтетичны. Это очевидно. Но вот вопрос: как возможны априорные (доопытные) синтетические суждения? Это главный вопрос «Критики чистого разума». В том, что они существуют, Кант не сомневается; иначе научные знания не были бы обязательными для всех. По его глубокому убеждению, все математические суждения априорны и синтетичны. Проблема состоит в том, чтобы объяснить их происхождение. Это относится и к естествознанию. Естественные науки существуют и развиваются, дают новое, обязательное для всех знание. Каким образом? Что касается философии (или, как Кант ее называл, метафизики), то о своей области знания мыслитель судит осторожно. Надо еще проверить, является ли она наукой, дает ли она новое знание, опирается ли она на всеобщие, обязательные для всех принципы. В результате главный вопрос «Критики» – как возможно чистое, внеопытное знание – распадается на три. Как возможна математика? Как возможно естествознание? Как возможна метафизика в качестве науки? Отсюда три раздела основной части «Критики чистого разума» – трансцендентальная эстетика, аналитика, диалектика. (Второй и третий разделы вместе образуют трансцендентальную логику.) Трансцендентальной Кант называет свою философию сотому, что она изучает переход (transcendo – переходить, переступать) в систему знаний, точнее – конструирование нашей познавательной способностью условий опыта. Трансцендентальное Кант противопоставляет трансцендентному, которое остается за пределами возможного опыта, по ту сторону познания. Тут мы подошли к важной проблеме кантовского учения, которую он ставит на первых же страницах «Критики чистого разума». Речь идет о том, что опытные данные, поступающие извне, не дают нам адекватного знания об окружающем нас мире. Априорные формы обеспечивают всеобщность знания, но не делают его копией вещи. То, чем вещь является для нас (феномен), и то, что она представляет сама по себе (ноумен), имеет принципиальное различие. В диссертации 1770 года Кант утверждал, что ноумены постигаются непосредственно умом, теперь он считает их недоступными никакому познанию, трансцендентными. Сколько бы мы ни проникали в глубь явлений, наше знание все же будет отличаться от вещей, каковы они на самом деле. Разделение мира на Доступные знанию «явления» и непознаваемые, «вещи сами по себе» (или «вещи в себе», как по традиции переводят у нас кантовский термин[4]) – опасная тенденция агностицизма. Сам Кант себя агностиком но признал бы. Он был ученым, любил науку, верил в прогресс знания. «Наблюдение и анализ явлений, – говорится в „Критике чистого разума“, – проникают внутрь природы, и неизвестно, как далеко мы со временем продвинемся в этом». Границы опыта непрерывно расширяются. Но сколько бы ни увеличивались наши знания, эти границы не могут исчезнуть, как не может исчезнуть горизонт, сколько бы мы ни шли вперед. Познание не знает предела. Верить в науку нужно, но переоценивать ее возможности не следует. Против необоснованных претензий науки, догматического предрассудка о ее всесилии (который в наши дни именуется «сциентизмом») и направлен реальный смысл учения Канта о вещах самих по себе. При неверном истолковании оно может сбить с толку, при правильном – открыть путь истины. А что есть истина? Вопрос каверзный, но для философа неизбежный. Кант не уходит от него, хотя и медлит с ответом. Уменье ставить разумные вопросы, несколько раздраженно рассуждает он, – необходимый признак ума. Если вопрос сам по себе лишен смысла, то, кроме стыда для вопрошающего, он имеет еще и тот недостаток, что побуждает к нелепому ответу и создает смешное зрелище: один доит козла, а другой подставляет решето. Раздражение вызвано тем, что вопрос об истине мучает Канта, но он понимает невозможность однозначного ответа на этот вопрос. Можно, конечно, сказать, что истина есть соответствие знания предмету, и он неоднократно ото говорит, но он знает, что слова эти представляют собой тавтологию. Правильно сформулированный вопрос об истине звучит следующим образом: как найти всеобщий критерий истины для всякого знания? Ответ Канта: всеобщий признак истины «не может быть дан». Как же так? Наш философ вознамерился сокрушить скептицизм, а на поверку вышло лишь повторенье скептических банальностей. Не будем, однако, спешить с оценками. Кант закладывал фундамент (а иногда только расчищал место для фундамента) того высотного здания философии, которое именуется материалистической диалектикой. Диалектические антиномии (даже там, где о них непосредственно не идет речь) пронизывают текст кантовских произведений. Выдвинув некое положение, Кант видит его границы, их условность, чувствует потребность перейти их, чтобы связать «нечто с другим» (выражаясь языком Гегеля). Рядом с положением вырастает контрположение, своеобразный антитезис, без которого тезис неполон, непонятен, ошибочен. Сам Кант не всегда поднимается до синтеза, иногда у него просто не хватает для этого понятийного аппарата (и это не вина его, а беда – виновато время, которое обгонял мыслитель), но проблема поставлена, и современный читатель, умудренный последующим развитием диалектической мысли, при желании может совместить противоположности. Противоречивость кантовских дефиниций вызвана, следовательно, противоречивостью предмета рассмотрения. Гердер мог еще упрекать Канта в непоследовательности, но уже Гёте уловил в его построениях нечто более значительное – «плутовскую иронию», с которой автор то убеждает читателя в чем-либо, то призывает подвергнуть сомнению свои положения. Так обстоит дело и с проблемой истины. Кант отверг всеобщий ее критерий только относительно содержания знаний. Что касается их формы, такой критерий он знает: непротиворечивость рассуждений. Это весьма основательная поправка к отрицательному ответу на вопрос об истине, который разрушал построения догматиков. Теперь задача состоит в том, чтобы избежать скептических построений. Кант понимает, что запрет противоречия представляет собой «только негативный критерий истины», но, руководствуясь им, все же можно возвести прямые конструкции науки. Мы сейчас знаем, что наука обладает и «позитивным» критерием истины, это практика. Диалектический материализм ввел практику в теорию познания. Критицизм Канта подготовил этот шаг, показав, что в пределах «чистой» теории никакого иного критерия истины, кроме негативного, сформулировать нельзя. Практика – компас в руках ученого. Но, подчеркивал В. И. Ленин, критерий практики тоже не абсолютен. «Не надо забывать, что критерий практики никогда не может по самой сути дела подтвердить или опровергнуть И еще об одном обстоятельстве напоминает она: есть сферы, где наука бессильна. Такова, например, сфера поведения человека, его свободы, или, точнее, произвола. Художественная литература до и после Канта показала, что человек поступает не только не «по науке», но подчас вопреки элементарной логике. А в «Критике чистого разума» мы читаем: «Никто не отважится судить о предметах с помощью одной только логики». Все оговорки и уточнения служат у Канта благородной цели: очистить истину от фантомов, дабы уберечь ее искателей от разочарований. Страна познания, говорит философ, «представляет собой остров, самой природой заключенный в неизменные границы. Это царство истины (какое чудесное название!), окруженное обширным и бушующим океаном, этим средоточием иллюзий, где туманы и льды, готовые вот-вот растаять, кажутся новыми странами и, постоянно обманывая пустыми надеждами мореплавателя, жаждущего открытий, втягивает его в авантюры, от которых он никогда уже не может отказаться, но которые он тем не менее никак не может довести до конца. Прежде чем отважиться выйти в это море, чтобы исследовать его по всем широтам и узнать, можно ли там что-нибудь найти, полезно еще раз взглянуть на карту страны, которую мы собираемся покинуть, и задать себе прежде всего вопрос, нельзя ли удовольствоваться тем, чем она располагает, удовольствоваться этим хотя бы в силу нужды, если нигде, кроме нее, нет почвы, на которой мы могли бы обосноваться; и еще нам нужно узнать, по какому праву владели мы этой страной и можем ли считать себя гарантированными от любых враждебных посягательств». Итак, философ развернул перед нами карту страны познаний (царства истины) и предлагает внимательно ее проштудировать. Вот магистральная дорога, ведущая в глубь территории – чувственное познание. Соответствующий раздел в книге – трансцендентальная эстетика. По Канту, существуют две априорные, доопытные формы чувственности – пространство и время. Пространство систематизирует внешние ощущения, время – внутренние. Бертран Рассел следующим образом поясняет мысль Канта: если вы носите синие очки, все представляется вам в синем свете: подобно этому человек, по Канту, смотрит на мир через особые, пространственные очки и видит все в пространственных отношениях. Кант не отрицал эмпирической реальности пространства и времени. Он настаивал: «Учение об идеальности пространства и времени есть вместе с тем учение о совершенной реальности того и другого в отношении органов чувств». Кант никогда не отрекался от своей космогонической гипотезы, где в реальном пространстве идут реальные процессы образования и распада миров. Кант не принимал идею конца света, «когда времени больше не будет». В «Критике чистого разума» его занимает теоретико-познавательная проблема: откуда взялись наши представления о длительности и протяженности? Он уверен, что из опыта их нельзя извлечь, они априорны, а следовательно, всеобщи и необходимы. Только поэтому, говорит он, возможна наука о величинах – математика. Взгляд Канта на пространство и время был в известной степени реакцией на механистические представления об абсолютной длительности и не связанном с ней пустом вместилище вещей. Кант рассматривает время и пространство во взаимной связи, но связь эта реализуется лишь в познающем субъекте. Вне человека, в мире вещей самих по себе возможны иные виды сосуществования и последовательности. Учение Канта при всей своей внешней абсурдности открывало возможность релятивистских интерпретаций пространства и времени. Сам Кант, правда, над этим не задумывался. Сегодня мы знаем о существовании неэвклидовой геометрии. Знаем и то, что наше зрительное восприятие отличается от реально окружающего нас пространства. Важная роль в философских построениях Канта уготована времени. Хотя иначе чем поэтическим Кантово истолкование времени не назовешь. Не случайно трансцендентальной эстетикой Канта вдохновились два русских поэта. Андрей Белый: Александр Блок: Стихотворение называется «Иммануил Кант» и, по словам поэта, внушено трансцендентальной эстетикой. Маленький, хрупкий человечек, отрешенный от мира, в темноте, в забытьи, в полном самоуглублении. Таким поэт видит философа. Это почти гротескное изображение. Но при чем тут пространство и время? Может быть, Блок случайно прочитал соответствующий раздел «Критики чистого разума» (как мог прочитать любой другой раздел) и выразил в стихах свое отношение к Канту как личности? Трансцендентальная эстетика просто предлог? Такая возможность не исключена. Но более вероятной представляется другая, о которой речь будет идти немного погодя. Бесспорным достижением теории познания Канта был новый взгляд на соотношение созерцания и интеллекта. В XVII столетии соперничали два противоположных направления в теории познания – сенсуализм и рационализм. Сенсуалисты полагали, что главную роль играет чувственное познание, рационалисты, соответственно, отдавали предпочтение интеллекту. Ни та, ни другая школы не видели принципиальной разницы между обоими видами познания. Для сенсуалистов логическое познание было лишь усовершенствованной чувственностью («В рассудке нет ничего, чего не было бы в чувствах», – говорил Локк), для рационалистов чувственность выступала как своего рода интеллект в потенции. Кант подчеркнул несводимость одного «ствола познания» к другому: «Ни одну из этих способностей нельзя предпочесть другой. Без чувственности ни один предмет не был бы нам дан, а без рассудка ни один нельзя было бы мыслить. Мысли без созерцания пусты, созерцания без понятий слепы». Научное знание представляет собой Как осуществляется этот синтез? Ответу посвящена значительная часть трансцендентальной логики. Традиционная формальная логика видела свою задачу в исследовании структуры абстрактного мышления, отвлеченной от его содержания. Кант ставит вопрос о реформе логики. «Должна существовать логика, отвлекающаяся не от всякого содержания познания… она должна была бы также исследовать происхождение наших знаний о предметах, если только оно не может быть приписано предметам». Последняя оговорка весьма существенна. Но в данном случае нас интересует не оговорка, а суть дела: трансцендентальная логика Канта содержательна, она исследует происхождение, объем и значение знаний. И еще одно надо твердо усвоить: Кант много говорит о форме, но имеет в виду содержательную форму, пустой, бессодержательной формы для него не существует. Кант не формалист. (Последнее особенно важно для правильного понимания кантовской философии искусства.) Теперь о синтезе знания. Логические формы, которые служат основой синтеза, Кант вслед за Аристотелем называет категориями. По Канту, категории априорны. (Хотя вовсе не являются врожденными, а созданы нами самими в ходе «эпигенеза чистого разума».) В соответствии с четырьмя различными видами суждений возникает у Канта следующая таблица категорий: 1. Бросается в глаза трехчленное деление каждой группы категорий. Здесь уже явно проглядывает будущая гегелевская триада – тезис, антитезис, синтез. Впоследствии (в «Критике способности суждения») Кант следующим образом прокомментирует свою мысль: «Некоторые считали рискованным то, что мои деления в чистой философии почти всегда бывают трехчленными. Но это зависит от природы вещей… Деление необходимо должно быть трихотомией сообразно тому, что вообще требуется для синтетического единства, а именно: 1) условие, 2) обусловленное, 3) понятие, которое возникает из соединения обусловленного с его условием». Категории – это предельно общие понятия, как бы скелет познания. Только потому, что они существуют, возможно, по Канту, «чистое» естествознание. Но как нельзя получить организм, обтянув скелет кожей, так и тело науки представляет собой нечто более сложное, чем заполнение эмпирическим содержанием двенадцати категориальных форм. Каждая категория дает производные понятия меньшей общности. Категория причинности, например, дополняется понятиями силы, действия, страдания; категория общения – понятиями присутствия, противодействия и т. д. Кант говорит, что при желании он мог бы «представить во всей полноте родословное древо чистого рассудка», но он не делает этого, чтобы не отвлекаться; его задача изложить не полноту системы, а полноту ее принципов. Эти принципы противоречивы. «Основная черта философии Канта есть примирение материализма с идеализмом, компромисс между тем и другим, сочетание в одной системе разнородных, противоположных философских направлений… Признавая единственным источником наших знаний опыт, ощущения, Кант направляет свою философию по линии сенсуализма, а через сенсуализм, при известных условиях, и материализма. Признавая априорность пространства, времени, причинности и т. д., Кант направляет свою философию в сторону идеализма»[6]. Для материалиста-диалектика все философские категории представляют собой отвлечения от реальных связей объективной действительности. Для Канта дело обстоит иначе: «Мы ничего не можем представить себе связанным в объекте, чего прежде не связали сами». Есть и более решительное заявление: «Рассудок не черпает свои законы из природы, а предписывает ей». Фраза Канта нуждается в комментариях. Неправильно истолковав ее, мы можем не понять главного в гносеологии Канта – идеи активности сознания. Именно в ней философ видел свою основную заслугу. Он даже сравнивал себя с Коперником, считая, что перевернул положение дел в философии не менее кардинальным образом: раньше считалось, что наши знания должны сообразовываться с предметами. Кант исходит из того, что предметы должны сообразовываться с нашим познанием. Звучит парадоксально, но парадоксов бояться не следует: они будоражат мысль и направляют ее по новому пути. Новое, на чем категорически настаивал Кант, состояло в признании активной роли сознания. Вся до-кантовская философия рассматривала интеллект человека как пассивное вместилище идей, которые поступают туда либо естественным, либо сверхъестественным путем. Этим одинаково грешили как идеалисты, так и материалисты. Кант своими категорическими формулировками перегнул палку, но сделал это с добрыми намерениями: для того, чтобы выпрямить предмет, надо согнуть его в противоположном направлении. А в теории познания до Канта были явные «перегибы», и все в одну сторону. К тому же мы знаем, что, когда Кант говорит «предмет познания» (и даже «природа»), он имеет в виду не вещи сами по себе, а явления, то есть ту часть действительности, которая вступает во взаимодействие с нашим познанием. И эта часть действительности – тут уж никуда не денешься – сообразуется с действиями, которые мы осуществляем в меру нашего разумения, включена в систему нашего разумно организованного опыта. Маркс ценил немецкую классическую философию (родоначальником которой был Кант) за акцентирование деятельной стороны познания. Сознание не только отражает мир, но и творит его – для материалиста-диалектика это аксиома. Истоки ее у Канта. Причем речь в данном случае идет не столько об индивидуальном сознании отдельного человека, сколько о «сознании вообще», всеобщем духовном достоянии, зафиксированном в языке и других формах культуры. Трансцендентальное сознание, определяющее, по Канту, «природу», фактически представляет собой сложившуюся картину мира. Трансцендентальный субъект – это и человек и человечество. Но дело не ограничивается этим. Учение Канта об активности сознания помогло приподнять завесу над одним из самых загадочных процессов – образованием понятий. Великие умы, предшественники героя этой книги, заходили в тупик, пытаясь решить эту проблему. Сенсуалисты настаивали на индукции, опытном «наведении» на некие всеобщие признаки и принципы. По повседневному опыту мы знаем, что лебеди белые, а вороны черные. Но, между прочим, даже житейский рассудок весьма скептически относится к подобного рода всеобщности: выражение «белая ворона» говорит о крайне редком, но все же возможном нарушении привычного порядка вещей, что касается черного лебедя, то он реально существует. А как при помощи индукции, абстрагирования общих признаков объяснить изобретение, создание умственной конструкции чего-то нового, ранее не существовавшего – машины или научной теории? Рационалисты шли другим путем. Они усматривали строгое, не зависящее от человека соответствие между порядком идей и порядком вещей. Мышление они считали неким «духовным автоматом» (выражение Спинозы), который штампует истину, работая по заранее заданной, «предустановленной» (выражение Лейбница) программе. Объяснение было основательным, но обладало одним существенным изъяном: не могло ответить на вопрос, откуда берутся ошибки. Показательна попытка Декарта выбраться из этого противоречия. Корень заблуждений он видит в свободной воле; чем менее человек затемняет свет божественной истины, тем больше он застрахован от ошибок; пассивность – гарантия правильности знаний. Кант, подобно Копернику, решительно порывает с предшествующей традицией. Он видит в человеческом интеллекте заранее возведенную конструкцию – категории, но это еще не само научное знание, это только его возможность, такую же возможность представляют собой и опытные данные – своего рода кирпичи, которые нужно уложить в ячейки конструкции. Чтобы выросло здание, требуется активный участник строительства, и Кант называет его имя – До Канта воображение считалось прерогативой поэтов. Сухой педант из Кенигсберга увидел поэтическое начало в науке, в акте образования понятий. Человек, живший как автомат, отверг наименование автомата за интеллектом человека. Интеллект, по Канту, – свободный художник. Может быть, любовь к географии помогла Канту осмыслить роль воображения в познании: он рассказывал студентам о странах, которых никогда не видел, но живо представлял себе по рассказам других. Кое-что существенное Кант мог вычитать у Вольтера, написавшего для знаменитой «Энциклопедии» статью о воображении. «Поразительное воображение проявляется в прикладной математике: у Архимеда воображение было развито НЕ менее, чем у Гомера». Так утверждал Вольтер. А что думают по этому поводу современные ученые? Передо мной книга известного французского математика Ж. Адамара «Исследование психологии процесса изобретения в области математики» (М., «Советское радио», 1970). К книге приложена статья еще более известного математика А. Пуанкаре «Математическое творчество». Адамар не скрывал, откуда он черпал свои мысли. Речь идет о том, что процесс научного творчества можно условно разделить на четыре этапа – подготовка, инкубация, озарение, завершение. Первый и четвертый этапы – деятельность сознания, второй и третий – бессознательных компонентов психики. Научное открытие в центральном звене оказывается связанным с неконтролируемой работой психики. Озарение подчас наступает в тот момент, когда сознательные компоненты мышления ослаблены или полностью выключены. Это отнюдь не означает, что открытие по своей природе случайно. Только высокоразвитое сознание ученого может создать «эвристическую ситуацию», зафиксировать внимание на новых данных, увидеть их противоречие с существующей теорией. Только сознание может поставить проблему, дать общее направление поиску. Но что происходит дальше? В работу включается совершенно иной тип мышления, не тот привычный, связанный с четко зафиксированной знаковой системой, приспособленной для нужд коммуникации. Творческое мышление требует более гибких форм. «Слова полностью отсутствуют в моем уме, когда я думаю», – утверждает Ж. Адамар, вместо слов он пользуется «пятнами неопределенной формы». Анри Пуанкаре, извиняясь за грубость сравнения, предлагает представить компоненты бессознательного в виде неких «атомов», которые до начала умственной работы находятся в неподвижном состоянии, как будто они «прикреплены к стене». Первоначальная сознательная работа, мобилизующая внимание на проблеме, приводит эти атомы в движение. Потом отдыхать будет только сознание, для бессознательного мыслительного процесса отдых окажется кажущимся, работа «атомов» подсознания не прекратится, пока не обнаружится решение. «После того импульса, который им был сообщен по нашей воле, атомы больше не возвращаются в свое первоначальное неподвижное состояние. Они свободно продолжают свой танец». Творить – значит делать выбор, отбрасывая неподходящие варианты, а бессознательным выбором руководит чувство научной красоты. «Кто лишен его, никогда не станет настоящим изобретателем», – категорически заявляет Пуанкаре. Теперь снова вернемся к Канту. На его страницах не найти термина «бессознательное». Но мы в прошлой главе просили читателя запомнить другой термин – «темные представления», о которых речь шла в конкурсной работе 1764 года. Вот выразительная запись из черновиков Канта. «Рассудок больше всего действует в темноте… Темные представления выразительнее ясных. Мораль. Только внести в них ясность. Акушерка мыслей. Все акты рассудка и разума могут происходить в темноте… Красота должна быть неизреченной. Мы не всегда можем выразить в словах то, что мы думаем». Если к этому прибавить еще ряд не менее решительных, аналогичных заявлений Канта, разбросанных по другим черновикам, то перекличка между ним и Адамаром – Пуанкаре получится удивительная. Современная эвристика занимается проблемами, которые уже волновали Канта. Нам могут возразить, что в «Критике чистого разума» не упоминаются и «темные представления» (речь о них идет только в ранних и поздних работах). Тем не менее идея бессознательного, притом активного, творческого начала выражена недвусмысленно. Кант говорит о спонтанности мышления. Рассудок благодаря продуктивному воображению сам спонтанно, то есть стихийно, помимо сознательного контроля, создает свои понятия. «Способность воображения есть спонтанность». Такова одна из центральных идей «Критики чистого разума». Но где гарантия, спросит читатель, что наше воображение родит именно искомое понятие, а не нагородит черт знает что? Это проблема истинности познания, о которой речь шла выше. К тому же, как мы уже выяснили, созидательная деятельность воображения обусловлена, во-первых, готовыми конструкциями (категориями), а во-вторых, наличным строительным материалом – эмпирическими данными. Именно поэтому воображение возводит не воздушный замок, а прочное здание науки. Продуктивное воображение но пустая фантазия. Это рабочий инструмент синтеза чувственности и рассудка. Канту мало общей констатации факта. Он пытается уточнить сам ход этого синтеза и обнаруживает некую промежуточную фазу, среднее звено между чувственностью и абстрактным мышлением. В «Критике чистого разума» появляется новый термин – схема. Это как бы полуфабрикат продуктивного воображения, нечто совсем удивительное – с одной стороны, чувственное, с другой – интеллектуальное, «посредующее представление», «чувственное понятие». Гегель потом (в другой связи) скажет «абстрактное представление», но великого диалектика проблема синтеза интересовать не станет, от чувственности он будет ждать лишь одни неприятности; дух, по его мнению, и без чувственности своим ходом идет к истине, которая раскрывается в тождестве бытия и мышления. Кант – диалектик не столь великий, но решить пытается именно диалектическую задачу – совместить противоположность чувственного и логического. Схему, подчеркивает Кант, следует отличать от образа. Последний всегда нагляден. Пять точек, расположенных одна за другой, – образ некоего количества, чистая схема количества – число. В основе понятий лежат не образы, а схемы. Как они возникают, сказать трудно, – это «скрытое в глубине человеческой души искусство, настоящие приемы которого нам вряд ли когда-либо удастся угадать». Кант, правда, указывает на опосредующий механизм синтеза чувственности и рассудка – время. Временной ряд одинаково присущ как созерцаниям, так и понятиям. Время лежит в основе схем. Если взглянуть теперь снова на категории, то станет ясно, как Кант представляет себе внеопытное возникновение категорий, уже упоминавшийся нами «эпигенез чистого разума». Каждая категория имеет свою схему. Что такое схема субстанции? Постоянство реальности во времени. Схема причинности? Реальность, за которой следует другая реальность. С помощью времени наше воображение конструирует категории, те самые, что «предписывают» законы природе. Чтобы вырваться за пределы природы, надо преодолеть время. Вывод запомним; когда вернемся к Блоку, мы вспомним о нем. Хотя природу интуиции нам он не прояснит. Пора произнести это слово. Считается, что Кант изгнал интуицию из сферы интеллекта, поместив ее целиком в сферу чувственности. На самом деле Кант изгнал только слово, понятие же он расширил и обогатил. Термином «интуиция» Декарт и Спиноза, как и их предшественники, обозначали пассивное непосредственное усмотрение истины. Кант принял такое толкование термина; по его мнению, пассивны чувства. Поскольку интеллект деятелен, в нем нет места для интуиции. Интуиция, по Канту, может быть только чувственной. Сегодня мы иначе смотрим на интуицию. Мы видим в ней непосредственную способность к творчеству, отысканию того, что нужно. Пассивного познания вообще не существует. Как свидетельствуют новейшие психологические исследования, даже на уровне органов чувств человеческая психика активна, здесь нет автоматического фотографирования, здесь также идет весьма своеобразный творческий процесс. Деятельное начало в интеллекте, которое Кант назвал продуктивным воображением, представляет собой разновидность интуиции. Помимо образования понятий, интуиция нужна еще в одном важном деле – в их использовании. Ученый (как и любой другой смертный) должен не только располагать набором общих правил, законов, принципов, но и уметь применять их в конкретных, единичных обстоятельствах. Кант называет это интуитивное уменье Под другими названиями, но основные виды интуиции в ее современном понимании Кантом описаны (дальше будет идти речь и о художественной, и о нравственной интуиции). Интуиция сопровождает познание при его движении в любом направлении – «вверх», когда возникают абстракции, и «вниз», когда эти абстракции идут в дело. В первом случае работает продуктивное воображение, во втором – способность суждения. Без них функционирование рассудка невозможно. Итак, рассудок и интуитивная способность суждения. Кроме этих двух, Кант называет еще одну сферу интеллектуальной деятельности, высший ее этаж – …Именно над аналитикой он бился годами. Все остальное, три четверти книги, было написано. Не хватало начала и центрального звена. Кант не мог решить главную задачу – показать, как возникает научное знание. Он как бы стоял перед глухой стеной и пытался пальцами выковырять кирпичи. С железным упорством он делал свое дело, день за днем, месяц за месяцем. И стена рухнула. Это пришло как озарение. И осталось навеки. Прогресс науки – освобождение от предрассудков. В том числе и от предрассудка о всемогуществе научного знания. Одна из иллюзий, порожденных ранним Просвещением: «Наука все может» – может доказать бытие бога, обосновать бессмертие души, раскрыть все тайны бытия человека. Показать беспочвенность подобных претензий – одна из задач кантовской самокритики разума. Диалектика, по Канту, – логика видимости. Дело в том, что разум обладает способностью создавать иллюзии, принимать кажущееся за действительное. Задача критики – внести ясность. Поэтому кантовская диалектика начинается с уточнения понятия «видимость». Это не галлюцинация, не фантом, который представляет собой порождение индивидуального сознания. Видимость – иллюзия, которой «никак нельзя избежать». Нам кажется, что Солнце движется по небосводу, это видят все, но подлинным явлением природы, определяющим смену дня и ночи, служит вращение Земли вокруг своей оси; явление и видимость – различные понятия. Помимо эмпирической, может быть логическая видимость, которая возникает из нарушения логических правил. В обоих этих случаях легко устранить ошибку. Труднее дело обстоит с трансцендентальной, философской видимостью, когда высказываются суждения о вещах, лежащих за пределами возможного опыта. Например, суждение «мир должен иметь начало во времени». Трудности разума связаны с тем, что он имеет дело не с научными понятиями (сфера рассудка), а с идеями. Идея – это такое понятие, для которого в созерцании не может быть дан адекватный предмет. Разум непосредственно направлен не на опыт, а на рассудок, подготавливая ему поле для деятельности. Разум вырабатывает основоположения, общие принципы, которые рассудок и способность суждения применяют к частным случаям. Разум выполняет направляющую функцию в познании, он направляет рассудок к определенной цели, ставит перед ним задачи. (Функция рассудка конститутивна, то есть конструктивна, он создает понятия.) Разум очищает и систематизирует знание. Поэтому неверно считать, что Кант дискриминирует разум. При правильной дисциплине этот орган мышления может сослужить великую службу. Именно благодаря разуму теория переходит в практику, идеи регулируют не только наше познание, но и наше поведение. Из того, что человек никогда не будет поступать адекватно чистой идее добродетели, вовсе не следует, будто она химера. Всякое суждение о моральном достоинстве возможно только при посредстве такой идеи. Платон, напоминает Кант, выдвинул идею совершенного государства. От нее нельзя отмахнуться под таким предлогом, что она неосуществима. Государственный строй, основанный на наибольшей человеческой свободе, где свобода каждого совместима со свободой всех остальных, – необходимая идея, которую следует брать за основу при составлении любого законодательства. Нет ничего более вредного и менее достойного философа, чем невежественные ссылки на якобы противоречащий опыт. И хотя, по мнению Канта, совершенного строя никогда не будет, тем не менее он считает правильной идею, которая выдвигает этот принцип в качестве прообраза, чтобы, руководствуясь им, постепенно приближать правовое общественное устройство к возможно большему совершенству. Велика роль идей и в теоретической сфере. Разум доводит рассудочный категориальный синтез до предела, создавая максимально широкие обобщения, выходящие за границы опыта. Теоретические идеи, по Канту, образуют систему, выведенную из трех возможных вариантов отношения понятия к реальности. Во-первых, отношение к субъекту, во-вторых, – к объекту, в-третьих, – к тому и другому вместе, то есть ко всем вещам. Отсюда возникают три класса идей – о душе, о мире, о боге. Предшествующая Канту философия с легкостью необыкновенной рассуждала о том, о другом и о третьем. Кант считает, что как раз в этой области разум нуждается в самой основательной самопроверке и самокритике. Что стоят расхожие рассуждения о душе как о субстанции и выводимое отсюда положение о бессмертии? Кант называет такие рассуждения паралогизмами – ложными по форме умозаключениями. И без труда опровергает их. Во втором издании «Критики чистого разума» (1787) автор направил острие своей критики по более конкретному адресу. В тексте появился новый раздел – «Опровержение мендельсоновского доказательства постоянства души». Моисей Мендельсон в своем трактате «Федон» обосновывал бессмертие ссылкой на простоту, то есть неделимость души. Неделимое не может стать меньше, а следовательно, исчезнуть. Кант по этому поводу замечает, что уменьшение может происходить не только как изменение величины, то есть экстенсивно, но и как изменение степени реальности, интенсивно. Сознание не делится на атомы, но имеет различную степень реальности. За два года до выхода в свет второго издания «Критики чистого разума» на книжном рынке Германии появилось анонимное произведение «Анти-Федон». Рассуждения ее автора (им был Карл Шпацир, преподаватель дессауского «Филантропина», литератор и философ) предвосхищали кантовскую критику Мендельсона. Шпацир отмечал, что интенсивность сознания меняется в зависимости от возраста: в молодости она возрастает, к старости падает. Трудно сказать, был ли Кант знаком с текстом «Анти-Федона». Но Шпацир Канта знал. В своей книге он называет Канта одним из «величайших мыслителей», ссылается на «Грезы духовидца» и «Критику чистого разума». Это обстоятельство очень важно: критицизм Канта, разрушавший идеалистические догмы, сыграл свою роль в становлении материалистического миропонимания. Шпацир – материалист, правда, весьма своеобразный: он считает, что душа материальна и именно поэтому бессмертна. Такая разновидность материалистического учения была довольно широко распространена в Германии: немец хотел поспеть за наукой и не поссориться с богом. Оба эти помысла были знакомы и Канту. Только он воздерживался от скоропалительных выводов и был достаточно проницателен в отношении устоявшихся догм. Переходя к следующей группе понятий чистого разума – космологическим идеям, мы хотим предупредить читателя о значении проблемы. Подобно тому как учение о продуктивном воображении представляет собой кульминацию аналитики, так антиномии – кульминация кантовской диалектики. Перед нами второй главный узел проблем «Критики чистого разума». Вот почему об антиномиях написано так много – глубокомысленных и даже красивых вещей. За примерами не надо ходить далеко. Следующей выдержкой из книги советского литературоведа Я. Э. Голосовкера «Достоевский и Кант» мы предварим рассмотрение проблемы по существу. «Откуда и куда бы ни шел мыслитель по философской дороге, он должен пройти через мост, название которому – Кант. И хотя этот философский мост, одно из семи чудес умозрительного конструктивизма, надежно огражден высокими насыпями человеческого опыта, леденящий ветер безнадежности пронизывает на нем мозг путника, и напрасно будет он искать в окружающем полумраке солнце жизни. И как бы осторожно и медленно, с частыми передышками ни ступал этот окоченевший мыслитель, он, еще не дойдя до середины пути, ощутит, что шаг его становится неверен, что мост под ним колеблется и качается, что идет он по подозрительно скептической дороге… И вдруг его, мыслителя, начинает, как балаганного Петрушку, бросать из стороны в сторону; он то стремительно падает вниз, то взлетает наверх, как будто мост уже не мост, а какая-то хитрая система танцующих коромысел, перебрасывающих его с конца в конец, с одного коромысла на другое. Вдобавок между этими сцепленными коромыслами он заметит зияющую бездну, до дна которой никогда не проникнет его пытливый взор мыслителя. И если потребность в устойчивости, этот основной стимул культуры, побудит его, при его упорстве догматика, искать твердой опоры – «да» или «нет» – именно здесь, среди этих танцующих четырех коромысел (их окажется всего четыре!) и пересилить инстинкт, влекущий его поскорее выбраться из мира этих членистоногих софистических секций, – тогда он, путник, погиб: ибо никогда уже не выйти ему оттуда, и он до конца дней своих осужден качаться на этих коромыслах, соскальзывая с одного конца на другой, и сам обратится в такое коромысло-маятник, пока безумие или смерть не избавит его от умственной пытки. Но стоит путнику, совершив переход через этот чертов мост, обернуться, как он не может не развести руками и не попенять на себя за то, что принял такую высокую забаву Конструктора всерьез: ибо позади него окажется иллюзорная действительность, порожденная его же собственным догматическим упорством, прикрывающим его непреодолимый скептицизм». Теперь к делу. Антиномии – это исключающие друг друга равнодоказуемые суждения; к ним с неизбежностью приходит разум, пытающийся охватить мир в целом. В соответствии с четырехступенчатой таблицей категорий перед разумом возникают четыре космологические идеи, где тезис и антитезис существуют на равных основаниях. (Если кантовское трехчленное деление категорий соответствует триадичной гегелевской структуре бытия, то равноправные антиномии явно предвосхищают взаимопроникающие «парные» категории гегелевского учения о сущности.) 1. Остановим внимание на первой антиномии. Доказательство тезиса и антитезиса ведется «от невозможности обратного». Доказывая тезис, Кант предлагает допустить, что мир не ограничен во времени. Тогда в каждый данный момент бесконечное время оказывается ограниченным (со стороны настоящего), а это противоречит идее бесконечности; бесконечный прошедший, то есть «сосчитанный», ряд невозможен. Рассматривая антитезис, Кант опять-таки начинает с противоположного допущения: мир ограничен во времени, но тогда получается, что было «пустое» время, когда мира не существовало. Опять-таки бессмыслица. Разум уперся в стенку? Ничего не поделаешь, главное, не старайтесь пробить эту стенку лбом: шишек не будет, но помутнение мозгов не исключено. Ибо стена мнимая. Если кто-нибудь скажет, что какой-то предмет или пахнет хорошо, или пахнет дурно, то можно сказать и нечто третье, а именно: данный предмет вообще не пахнет, и оба противоположных суждения могут оказаться ложными. Так, по Канту, и в данном случае: при всей видимой обоснованности оба противоположных суждения о конечности или бесконечности мира ложны. Они относятся лишь к миру явлений; в мире вещей самих по себе возможно нечто и третье. Кант поставил диалектическую проблему. «Здесь мы видим удивительнейшее явление человеческого разума, не имеющее ничего подобного этому ни в каком другом применении разума». Стремясь схватить мир как целое, раскрыть его сущность, разум с необходимостью наталкивается на противоречие. С диалектических и логических высот XX столетия критиковать Канта не составляет труда. Кантовские антиномии породили огромную литературу, разбор которой увел бы нас далеко в сторону. Познакомимся лишь с тем, как Ф. Энгельс разбирает обоснование тезиса о конечности мира. Мысль о «сосчитанном бесконечном ряде» возникает только при допущении начала мира, а это как раз надо еще доказать. «Бесконечность, имеющая конец, но не имеющая начала, не более и не менее бесконечна, чем та, которая имеет начало, но не имеет конца»[7]. Получается, что тезис Канта ложен, антитезис содержит истину, которая в полной мере открывается при условии, если в понятие бесконечного включить его противоположность – конечное. «Бесконечность есть противоречие, и она полна противоречий. Противоречием является уже то, что бесконечность должна слагаться из одних только конечных величин»[8]. Аналогичным образом обстоит дело и с второй антиномией. Здесь также, по мнению Канта, и тезис и антитезис одинаково ложны. Иное дело – третья и четвертая антиномии. В двух последних случаях, по Канту, и тезис и антитезис истинны. Самая важная для Канта третья антиномия. Свободы нет, все на свете жестко детерминировано. Да, действительно, это так в мире явлений. Но человек наделен свободой воли, и природная детерминация над ним не властна. Тоже верно, соглашается Кант с самим собой и поясняет: так обстоит дело в мире вещей самих по себе. Человек живет в двух мирах. С одной стороны, он феномен, клеточка чувственного мира, существующая по его законам, порой далеким от человечности. Но, с другой стороны, он ноумен, существо сверхчувственное, подчиненное идеалу. У человека два характера: эмпирический, привитый окружением, и ноуменальный, интеллигибельный, как бы присущий ему изнутри. Связаны ли они между собой? Или интеллигибельный характер есть нечто запредельное, в посюстороннем мире себя не проявляющее? В том-то и дело, что в поведении человека реализуется связь между двумя характерами. На этом основана вменяемость человека, его ответственность. Кант иллюстрирует свою мысль простым примером. Если человек злостно лжет и его ложь вносит замешательство в общество, кто виноват? Исследуя эмпирический характер, мы можем найти причины данного дурного поступка в плохом воспитании и плохом окружении. Но хотя мы и полагаем, что поступок определялся этими причинами, тем не менее мы упрекаем виновника не за влиявшие на него обстоятельства, мы рассматриваем совершенный проступок сам по себе и указываем на разум как на причину, которая могла и должна была определить поведение человека иначе. «Поступок приписывается интеллигибельному характеру человека; теперь в тот момент, когда он лжет, вина целиком лежит на нем; стало быть, несмотря на все эмпирические условия поступка, разум был совершенно свободен, и поступок должен считаться только следствием упущения со стороны разума». Тут мы подошли не только к одной из вершин критической философии, но и к ее первоистокам. На закате дней своих, вспоминая историю возникновения «Критики чистого разума», Кант в одном из писем подчеркивал, что именно антиномии и, в частности, проблема свободы – «Есть свобода в человеке, и напротив: никакой свободы нет, все в нем природная необходимость» – вот что пробудило его от догматического сна и подвигло на критику разума, дабы устранить «скандал противоречия разума с самим собой». За основным вопросом «Критики чистого разума» – как возможны синтетические суждения априори – эхом звучит другой, для Канта более важный – как возможна свобода человека. Свобода есть, но где она? В мире «явлений» мы ее не обнаружим, человек свободен только в мире «вещей самих по себе». Дуализм Канта – это своеобразная попытка оправдать двойственность поведения человека в антагонистическом обществе, где приходится приноравливаться к обстоятельствам, а нравственное поведение требует героизма. И, между прочим, проблема идеальности времени, столь шокирующая материалистически мыслящий ум, введена Кантом по тем же соображениям – чтобы «спасти свободу». Время – это порядок явлений в природе, над которым никто не властен, это генетическая связь состояний, свобода же требует проявления самовластья человека. Поэтому, если время присуще вещам самим по себе, свобода невозможна. Только потому, что в интеллигибельном мире нет железного сцепления причин и следствий, нет времени, возможна причинность особого рода – «через свободу», которая только и делает человека моральным существом. В природе одни и те же причины с железной необходимостью вызывают одни и те же действия. Человек же может пересмотреть содеянное и, хотя условия не изменились, поступить иначе. Он может «отменить» время, изменить его ход. Из физической реальности в таком понимании время превращается в поэтическую метафору. Теперь нам станет яснее, почему Блок написал свое стихотворение, посвященное Канту, под влиянием размышлений над трансцендентальной эстетикой, то есть над тем разделом «Критики чистого разума», где речь идет о пространстве и времени. Этот раздел Блок считал главным в учении Канта. «Есть как бы два времени, два пространства, – комментировал русский поэт немецкого философа, – одно – историческое, календарное, другое нечислимое, музыкальное». По Блоку, «музыкальность» означает способность чувствовать мировую гармонию, выйти за пределы исторической детерминации и цивилизации, отрешиться от них. Способным на это представляется ему Кант, каким он видит его в своем стихотворении. «Что такое время? Время не существует; время есть цифры». Это уже из черновых рукописей «Преступления и наказания». Достоевский был знаком с «Критикой чистого разума». (Еще находясь в Сибири, он просил прислать ему французское издание этой книги.) Лежала ли она перед ним, когда он обдумывал роман о Родионе Раскольникове, преступившем нормы морали и права? Или историю князя Мышкина? Жизнеописание Алексея Федоровича Карамазова? Сказать трудно. Но тема «Кант и Достоевский» имеет право на существование. Процитированная нами книга Голосовкера носит подзаголовок «Размышление читателя над романом „Братья Карамазовы“ и трактатом Канта „Критика чистого разума“. На страницах романа имя философа и название его труда ни разу не упоминаются. И тем не менее обнаруживается богатейший материал для сопоставлений. „Достоевский, – утверждает Голосовкер, – не только был знаком с антитетикой „Критики чистого разума“, но и продумал ее. Более того, отчасти сообразуясь с ней, он развивал свои доводы в драматических ситуациях романа. Более того, он сделал Канта, или, вернее, антитезис его антиномии, символом всего того, против чего он боролся (и в себе самом, и с противниками) как писатель, публицист, мыслитель“. Речь идет о четвертой кантовской антиномии: есть „некая необходимая сущность“ (так философ выражается о боге), ничего необходимого нет, в мире природы бога обнаружить нельзя. Только в мире свободы, вещей самих по себе Кант полагает его присутствие. Между Кантом и Достоевским, уверяет Голосовкер, возник „смертельный поединок – один из самых гениальных поединков, какие остались запечатленными в истории человеческой мысли“. Сказано красиво, нужна, однако, существенная оговорка: поединок мнимый. Кант и Достоевский не антиподы, они стоят на одной почве, имя которой – свобода личности. Антитезис четвертой антиномии, отрицающий бытие бога действительно, – смертельный враг Достоевского, ибо «если бога нет, то все дозволено», это «убийца-дублер», водивший рукой Смердякова. Но антитезис – враг и Канта. Шатания между тезисом и антитезисом сводят с ума Ивана Карамазова, они мучают автора романа «Братья Карамазовы», но они ведомы и автору «Критики чистого разума», об этом свидетельствуют черновики. Единственно, что Кант усвоил твердо, – не следует путать веру и знание. Мир природы доступен познанию, мир свободы, простите, особая статья. На Канта ополчались те, кому мало было веры, кто обязательно, ну хотя бы кое-что, хотел знать о боге, как он знает о своем монархе. Гейне сравнил Канта с Робеспьером: французский революционер посягнул на жизнь короля, Кенигсбергский старец отважился на нечто большее – поднял руку на бога. «Право, Максимилиану Робеспьеру оказывают слишком много чести, сравнивая его с Иммануилом Кантом. Правда, у Максимилиана Робеспьера, великого мещанина с улицы Сент-Оноре, бывали припадки бешеной мании разрушения, когда дело касалось королевской власти, и достаточно страшны были судороги его цареубийственной эпилепсии; но едва речь заходила о высшем существе, он вновь стирал белую пену с губ и кровь с рук и облачался в свой праздничный голубой сюртук с зеркальными пуговицами, да еще прикалывал букетик к широкому отвороту… Но если Иммануил Кант, великий разрушитель в царстве мысли, далеко превзошел терроризм Максимилиана Робеспьера, то кое в чем он имел с ним черты сходства, побуждающие к сравнению. Прежде всего мы встречаем в обоих ту же неумолимую, резкую, лишенную поэзии трезвую честность. Затем у обоих встречаем мы тот же талант недоверия, с той только разницей, что один направляет его на мысль и называет критикой, между тем как другой направляет его на людей и называет республиканской добродетелью. Однако тип мещанина выражен в обоих в высшей степени: природа предназначила их к отвешиванию кофе и сахара, но судьба захотела, чтобы они взвешивали другие вещи, и одному бросала на весы короля, другому – бога… И они взвесили точно!» Легко представить, какое потрясение в умах вызвала «Критика чистого разума», если три десятилетия спустя после смерти философа такой радикальный человек, как Генрих Гейне, обрушил свой сарказм на Канта. Обвинения в мещанстве несправедливы, они только обнажают глубинную мещанскую природу их автора, которая помешала ему увидеть и великое созидание в «царстве мысли», осуществленное Кантом. Гейне признается: стоит ему услышать, что кто-то оспаривает бытие бога, как его охватывает странное беспокойство, тоскливая жуть, какие он испытал в доме умалишенных, когда его окружили сумасшедшие, а он потерял из виду провожатого. Перспектива остаться одному, без провожатых в этом безумном мире страшит Гейне. Но и вступить в единоборство с Кантом в защиту всевышнего ему не под силу. Он может лишь выражать свое недовольство и злорадствовать, когда великий ниспровергатель догм вдруг, как ему кажется, обнаруживает непоследовательность. На открытый спор с Кантом мог отважиться только Гегель, посвятивший значительную часть своего лекционного курса «Доказательства бытия бога» ремонту тех разрушений в лютеранской теологии, которые учинил там кантовский критический разум. Кант вынес на суд разума все известные доказательства бытия бога и показал, что в их основе лежат логические ошибки. Мы помним, что первую литературную известность Канту принес трактат «Единственно возможное основание для доказательства бытия бога». Молодой философ полагал, что таковым служит ход рассуждений, опирающийся на так называемое онтологическое доказательство. Суть последнего состоит в следующем: о боге мы думаем как о самом совершенном существе; если это существо не обладает признаком бытия, оно недостаточно совершенно, и мы впадаем в противоречие. Теперь Кант лишь посмеивается над подобными рассуждениями. Богословам он говорит: вы впали в противоречие уже тогда, когда ввели понятие существования в понятие вещи, которую вы собрались мыслить как возможную. В действительном предмете содержится не больше признаков, чем в возможном. Сто действительных талеров не больше ни на йоту, чем сто возможных. Разница только в том, что первые лежат у меня в кармане. Понятие не есть бытие. Подобного рода ошибку Кант находит и в другом доказательстве – космологическом. Существование мира требует допущения причины мира, каковой является бог. По Канту, такое допущение сделать можно, только нельзя настаивать на том, что эта мысль соответствует реальному положению вещей. Ибо понятие еще не есть бытие. Наконец, в третьем – физико-теологическом – доказательстве бытия бога речь идет о всеобщей целесообразности, которую мы обнаруживаем в природе. Не говорит ли она о мудрости творца? Возможно, отвечает Кант, только бог в этом случае выступает в роли не создателя мира, а лишь его зодчего, обрабатывающего готовый материал. Но главное в другом: здесь повторена предшествующая ошибка – произвольная мысль о причинной зависимости наделена реальностью. Таким образом, резюмирует Кант, в основе физико-теологического доказательства лежит космологическое, а в основе космологического – онтологическое, и так как других, кроме этих трех, нет, то онтологическое доказательство есть единственно возможное. Профессор Кант повторил вывод, сделанный в магистерские годы? Увы, с существенной оговоркой: «Если только вообще возможно доказательство положения, столь превосходящего всякое эмпирическое применение рассудка». Гегеля не смутили ни ирония, ни логика Канта. В доказательствах бытия бога, уверял он, нет никаких ошибок, если пользоваться диалектической логикой. Кант (его к этому времени давно уже не было в живых) мог бы возразить: диалектика – логика видимости. «Я утверждаю, – настаивал он, – что все попытки чисто спекулятивного применения разума в теологии совершенно бесплодны и по своему внутреннему характеру никчемны, а принципы его применения к природе вовсе не ведут ни к какой теологии; следовательно, если не положить в основу моральные законы или не руководствоваться ими, то вообще не может быть никакой рациональной теологии». Обратите внимание: Кант ниспроверг господа бога в сфере природы и логики, но оставил все же за ним нечто вроде суверенного домена – мораль. Ему не нужен бог, чтобы объяснять явления природы, но когда речь заходит о поведении человека, то тут не то чтобы «без бога ни до порога», но все же идея высшего существа может быть весьма и весьма полезной. Именно это и вызвало злорадные насмешки Гейне. «Вы думаете, все кончено, можно расходиться по домам? Ни в коем случае! Будет представлена еще одна пьеса. За трагедией следует фарс. До сих пор Иммануил Кант изображал неумолимого философа, он штурмовал небо, он перебил весь гарнизон, сам верховный владыка небес, не будучи доказан, плавает в своей крови; нет больше ни всеобъемлющего милосердия, ни отеческой любви, ни потустороннего воздаяния за посюстороннюю воздержанность, бессмертие души лежит при последнем издыхании – тут стоны, тут хрип – и старый Лампе в качестве удрученного свидетеля стоит рядом, с зонтиком под мышкой, и пот от ужаса, и слезы льются по его лицу. Тогда разжалобился Иммануил Кант и показывает, что он не только великий философ, но и добрый человек; и он задумывается, и полудобродушно, полуиронически говорит: „Старому Лампе нужен бог, иначе бедный человек не будет счастлив, – а человек должен быть счастлив на земле – так говорит практический разум – мне-то что – ну, пусть практический разум и даст поруку в бытии божьем“. Под влиянием этого довода Кант различает теоретический разум и разум практический, и посредством последнего, словно волшебной палочкой, он воскресил вновь труп деизма, убитого теоретическим разумом». Пассаж Гейне остроумен и более близок к оригиналу, чем обвинения Канта в мещанстве. Знать о боге, по Канту, ничего нельзя, в него остается только верить. Но что такое вера? Один из последних разделов «Критики чистого разума» называется «О мнении, знании и вере». Вера определена здесь как низшая ступень достоверности по сравнению со знанием (хотя она и выше простого мнения). Если истинность суждения обоснована только с субъективной стороны, а объективное ер обоснование недостаточно, то это вера. Знание представляет собой и субъективное, и объективное признание истинности суждения. «Мне пришлось поднять знание, чтобы освободить место вере», – дерзко заявил мыслитель в предисловии ко второму изданию «Критики чистого разума» – книги, предъявившей высокие требования к знанию. В подлиннике дерзость скрыта, звучит двусмысленно. И в этой двусмысленности весь Кант. Он употребил глагол aufheben, который буквально означает «поднять», но в первую очередь – «устранить», а также «арестовать», «сохранить». Кант устранил знание из областей, ему не принадлежащих, он высоко поднял его, посадил под арест, за решетку своей критики, и тем самым сохранил его в чистоте и силе[9]. Такова судьба знания. О вере, однако, сказано еще не все. По Канту, существует три вида веры. Прагматической он называет веру человека в свою правоту в том или ином единичном случае. Цена такой вере – один дукат. «Нередко человек высказывает свои положения с таким самоуверенным и непреклонным упорством, что кажется, будто у него нет никаких сомнений в истинности их. Но пари приводит его в замешательство. Иногда оказывается, что уверенности у него достаточно, чтобы оценить ее только в один дукат, но не в десять дукатов, так как рисковать одним дукатом он еще решается, но только при ставке в десять дукатов он видит то, что прежде не замечал, а именно, что он, вполне возможно, ошибается». Веру в общие положения Кант называет доктринальной. Он готов держать пари на все свое имущество, что хотя бы на одной из видимых нами планет есть обитатели. Это пример доктринальной веры. Сюда же Кант относит и учение о бытии бога. Доктринальная вера содержит в себе все же нечто нетвердое: нередко затруднения, встречающиеся при размышлениях, отдаляют нас от нее, хотя мы постоянно к ней возвращаемся. Совершенно иной характер носит моральная вера, где вопрос об истинности суждений даже и не встает. «Эту веру ничто не может поколебать, так как были бы ниспровергнуты сами мои нравственные принципы, от которых я не могу отказаться, не став в собственных глазах достойным презрения». Верить в бога здесь означает не размышлять о его бытии, а просто быть добрым. Итак, выдвинув тезис: знание выше веры, Кант снабжает его антитезисом-оговоркой: это не относится к моральной вере, которую нельзя сопоставлять со знанием, которая реализуется в поведении. «Критика чистого разума» завершается программой на будущее. Ни о каких новых «критиках» Кант не помышляет. Критическая работа завершена. Поле очищено от сорняков, вспахано и удобрено, пора подумать о плодоносных саженцах. Кант знает, какое дерево предстоит ему взрастить. Это будет изложение позитивных начал метафизики. Термин «метафизика» впоследствии скомпрометирует Гегель, он обозначит им заскорузлое мышление, делающее ошибочные мировоззренческие выводы из принципов формальной логики; живое философствование Гегель назовет диалектикой. Для Канта дело обстоит наоборот: диалектика – это иллюзорная логика, метафизика – мировая мудрость. О метафизике Кант отзывается с величайшим пиететом. Это для него «завершение всей культуры человеческого разума»; те, кто разочаровался в метафизике, рано или поздно вернутся к ней, как к поссорившейся с ними возлюбленной. Чтобы дух человека когда-нибудь совершенно отказался от метафизических исследований – это так же невероятно, как и то, чтобы мы когда-нибудь совсем перестали дышать из опасения вдыхать нечистый воздух. Вся беда в том, что в метафизике «можно нести всякий вздор, не опасаясь быть уличенным в лжи». Здесь нет тех средств проверки, которыми располагает естествознание. Поэтому до сих пор метафизика не была наукой. Но у нее есть все возможности таковой стать. По сравнению с другими науками есть у нее и одно неоспоримое преимущество: она может быть завершена и «приведена в неизменное состояние», так как в ней невозможны новые открытия, неизбежные в других науках; ибо источник познания здесь – не предметы внешнего мира, а сам разум, и после того, как разум полностью и ясно изложил основные законы своей способности, не остается ничего, что бы он мог бы еще здесь узнать. Кант предрекает новое рождение метафизики «по совершенно неизвестному до сих пор плану». На последних страницах «Критики чистого разума» читатель находит план возрождения философии, который, увы, оригинальностью не отличается. По замыслу Канта, вся система метафизики должна состоять из четырех частей – онтологии, физиологии, космологии, теологии. Онтология – учение об общих принципах бытия; физиология, в кантовском понимании, – учение о природе, которое распадается на физику и психологию; космология – наука о мире в целом; теология – о боге. Вольфианская метафизика была построена примерно по той же схеме. Кант фактически не ответил на вопрос, заданный в начале «Критики», – как возможна метафизика в качестве науки. Своей трансцендентальной диалектикой он разрушил все догматические построения в этой сфере, но дальше декларирования необходимости новой научной философии не пошел. Выход в свет «Критики чистого разума» не вызвал сенсации. Кант, правда, на нее и не рассчитывал, но то, что произошло, превзошло худшие ожидания: книгу не заметили. Продавалась она так плохо, что Харткнох подумывал о том, не пустить ли остаток тиража на макулатуру. (Сегодня сохранившиеся экземпляры первого издания в антиквариатах Западной Германии идут по 7 тысяч марок.) Читалась книга с трудом, не вызывая интереса. Никто Канта публично не бранил, никто ему не возражал, лишь изредка до него доходили жалобы на непонятность. Моисей Мендельсон, перелистав несколько страниц, отложил книгу в сторону. Гаман читал «Критику» вместе с автором, правившим корректуру, но радости при этом не испытывал. «Такая объемистая книга, – писал он Гердеру в мае 1781 года, – не соразмерна ни росту автора, ни понятию чистого разума, противостоящему моему, ленивому». Канта он называл «прусским Юмом». Мнение Гердера: «Критика» Канта для меня – жесткий ломоть, она, по-видимому, останется непрочитанной… Не знаю, зачем вся эта тяжелая паутина». Сразу же после появления книги Кант разослал дарственные экземпляры своим друзьям и знаменитостям. В первую очередь министру Цедлицу, Марку Герцу, Мендельсону. В августе 1781 года философ вспомнил о придворном проповеднике Иоганне Шульце, который в свое время опубликовал рецензию на последнюю диссертацию Канта и заслужил его похвалу («самая лучшая философская голова из тех, что есть в нашей округе»). Ему был послан экземпляр; ответ пришлось ждать два года. В письмах, которые приходили, говорилось о чем угодно, только не о «Критике». Философ Штейнбарт, пересылая свою «последнюю вещицу», уверял в братских чувствах, но было неясно, видел ли он в глаза последнюю кантовскую работу. Издатель Харткнох напоминал, что ждет от Канта новых произведений; предлагая пользоваться книгами, имеющимися в его распоряжении, сообщал, что в знак дружбы пересылает философу фунт чая. Негоциант Беренс просил Канта вмешаться в судьбу отбившегося от рук сына и наставить его на путь истины. Математик Бернулли интересовался перепиской Канта с покойным Ламбертом; философ сообщил о выходе своей книги, о главных ее идеях, однако Бернулли интересовался только Ламбертом. Из Петербурга писали о загадочной эпидемии, которая пришла в европейскую Россию из Сибири. Это был ответ на письмо Канта, стремившегося узнать происхождение болезни, охватившей к весне 1782 года и Восточную Пруссию. Смертельные случаи были не так уж часты, но в течение нескольких дней люди чувствовали сильное недомогание. Появлялся жар, головокружение, мучил кашель и насморк. Болели главным образом те. кто часто выходил на улицу, встречался с другими. Лечили потогонными средствами, иногда кровопусканиями; против кашля давали шпанские мушки. Называлась диковинная болезнь – инфлюэнца. Кант вспомнил, что семь лет назад эпидемия инфлюэнцы вспыхнула в Лондоне. В местной газете он опубликовал по этому поводу заметку «К сведению врачей», к которой приложил перевод статьи английского врача о лондонской эпидемии 1775 тогда. Сам Кант не заболел: его выручила выработанная им система гигиенических правил. Канта интересовали масштабы эпидемии; размышляя о всевозрастающем благодаря торговле общении народов, он предрекал появление в Европе новых эпидемических заболеваний… Первый личный отклик на «Критику» (судя по сохранившейся корреспонденции) принадлежал брату Канта. Переписывались они редко. После окончания университета Иоганн Генрих обосновался в Курляндии. Женился по любви. «Я счастливее тебя, мой брат. Бери с меня пример», – писал он в 1775 году. Теперь (сентябрь 1782 года) Иоганн Генрих сообщал, что некоторое время назад занял пасторскую должность где-то между Митавой и Ригой, благодарил Иммануила за присылку ценной книги – пособия по домоводству. С хозяйством много возни, поэтому книга кстати. Земля здесь плодородная, есть великолепный сад, дети подрастают, жаловаться не на что. Только вот окружение серое, в приходе нет совсем дворян. Иоганн Генрих интересовался жизнью родственников – сестер, дяди и тети, спрашивал о делах брата. Письмо кончалось следующим пассажем: «О твоей „Критике очищенного разума“ говорят все здешние мыслители. Надо полагать, ты на этом не успокоишься. Не может ли твой брат претендовать на то, чтобы знакомиться с твоими работами прежде, чем остальная публика». Далее следовала приписка от невестки, которая была в восторге от книги по домоводству и от души благодарила «господина брата». К тому времени, правда, уже появились в печати две анонимные рецензии. Первая была напечатана в январе в «Геттингенском научном вестнике». Рецензент приписывал Канту то, чего в книге не содержалось, и умалчивал о том, что следовало бы отметить в первую очередь. Своих мыслей Кант не узнавал. Основная идея «Критики чистого разума» будто бы сводится к следующему: «Все наши знания возникают из определенных модификаций нас самих, каковые мы называем ощущениями. Где они находятся, откуда взялись, это нам абсолютно неизвестно». Рецензия упрекала Канта в берклеанстве. Автором рецензии был Христиан Гарве, представитель «популярной философии», известный переводчик с английского и греческого, рано отказавшийся из-за плохого здоровья от университетской карьеры. К моменту выхода «Критики» он оказался проездом в Геттингене и связал себя обещанием дать разбор книги еще до того, как увидел се. А прочитав, понял, что она ему не по зубам. Но отступать было поздно. В муках родилась рецензия, попавшая затем в руки сотрудника редакции профессора Федера, который без ведома Гарве сократил ее и кое-что добавил от себя; ему, в частности, принадлежало сравнение Канта с Беркли. Гарве отрекся от опубликованного текста. В ответ на публичный призыв Канта, обращенный к геттингенскому рецензенту, раскрыть свое инкогнито Гарве отправил в Кенигсберг взволнованное письмо, в котором поведал об обстоятельствах дела, ругая себя за то, что взялся за непосильный труд, раскаивался в содеянном, но главную вину возлагал на сотрудника редакции, который будто бы оставил от написанного лишь десятую часть. (Это не соответствовало действительности: впоследствии рецензия Гарве в ее первозданном виде была напечатана во «Всеобщей немецкой библиотеке», и Кант мог убедиться в том, что она мало чем отличается от геттингенского варианта, Кант был ею также недоволен и говорил, что его принимают за слабоумного.) На покаянное письмо Кант ответил любезно и обстоятельно, предлагал поддерживать знакомство, успокаивал незадачливого рецензента, говорил, что единственная его забота – спокойное обсуждение проблемы. Озлобленный ученый спор для него непереносим, но, к сожалению, иного ждать не приходится. «Слабые люди, вы только прикидываетесь, что вас заботит истина и расширение знания, на самом деле вас занимает только тщеславие!» Была еще одна рецензия, увидевшая свет в Готе в августе 1782 года. Ее автор, некто Эвальд, явная посредственность, вообще не смог дать какую-либо оценку про читанному. К счастью, он ограничился лишь пересказом введения и первых разделов книги. Все это действовало удручающе. Тем более что Кант вовсе не считал великие умы обреченными на непонимание. Наоборот, он твердо верил в то, что самые сложные произведения можно и нужно сделать общедоступными, здесь, по его мнению, даже заключен своего рода критерий философской истины: проверка на популярность. В письме к Гарве именно так он и выразился: «Каждое философское сочинение надо уметь изложить доступно, иначе под покровом мнимого глубокомыслия может таиться бессмыслица. Однако с популярного изложения нельзя начинать далеко идущие изыскания». Теперь, когда главное было позади, Кант мог позаботиться и о том, чтобы его правильно поняли. Еще в дни типографской работы над «Критикой» он высказал (в письме к М. Герцу) намерение общедоступно изложить содержание своего главного труда. После холодного приема, оказанного книге, философ укрепился в своем замысле. Но работа затягивалась: одновременно Кант приступил к сочинению по метафизике нравов. Кроме того, он ждал рецензий. Они появились, и Кант больше не откладывал завершения компендиума «Критики чистого разума». Под названием «Пролегомены ко всякой будущей метафизике, могущей появиться в качестве науки» весной 1783 года книга вышла из печати. «Пролегомены» означает «предварительные замечания». Переложение «Критики» было значительно короче основного труда, но отнюдь не популярнее. «Эти пролегомены предназначены не для учеников, а для будущих учителей», – отмечал автор в предисловии. Акцент был перенесен на проблему метафизики. Понаслышавшись упреков в том, что он намерен устранить философию, Кант не уставал подчеркивать свою приверженность к мировой мудрости, рисуя перед ней радужные перспективы, если она примет его основоположения. (Но как она должна превратиться в науку, оставалось по-прежнему неясным!) В заключение Кант упоминал о появившихся рецензиях. Именно здесь он призвал гёттингенца вступить с ним в публичный спор. Что касается обвинений в субъективном идеализме, то Кант, сопоставив свои положения с Беркли, настаивал на том, что он высказывает взгляды, прямо противоположные «настоящему идеализму». Обвинения в берклеанстве продолжали беспокоить Канта. Вот почему, подготавливая второе издание «Критики чистого разума», философ добавил в книгу раздел «Опровержение идеализма», а в предисловии назвал «скандалом для философии» необходимость доказывать реальное существование вещей вне нас. Видимо, по этим же соображениям он значительно сократил материал относительно порождающей роли продуктивной способности воображения. Здесь купюры столь значительны, что заставляют современного исследователя, желающего получить полную картину, обращаться к тексту первого издания. Тексты последующих трех прижизненных изданий изменению не подвергались. Второе издание вышло в 1787 году. К этому времени лед тронулся: критическая философия постепенно прокладывала себе дорогу к читательской аудитории. Неожиданно сама собой решилась и волновавшая автора проблема популяризации. Объявился тот самый Иоганн Шульц, которому еще в августе 1781 года был презентован экземпляр «Критики». Два года ушло у него на изучение книги. (Мендельсону и этого срока оказалось мало; через два года он писал Канту: «Ваша „Критика чистого разума“ стала для меня критерием здоровья. Как только я могу польстить себе, что мои силы окрепли, я отваживаюсь приняться за Ваше произведение, пожирающее нервные соки, и я еще не потерял надежды, что до конца дней своих я смогу его полностью осмыслить».) Основательно проштудировав труд Канта, Шульц написал обстоятельную рецензию. Перед опубликованием он послал ее Канту, полагая, что автор – «лучший знаток собственных слов», а публика заинтересована прежде всего в адекватной передаче смысла рецензируемой книги. Кант был обрадован. Не тому, что с ним согласовывали текст рецензии, но что нашелся наконец человек, правильно его понявший. Он рекомендовал Шульцу, сделав ряд добавлений, выпустить работу отдельным изданием. Шульц совету последовал. Он считал себя вправе выступить с популяризацией учения Канта, ибо «Пролегомены» этой задачи не решили; сами по себе, без «Критики чистого разума» они просто непонятны. Рецензия превратилась в книгу. «Разъясняющее изложение „Критики чистого разума“ Шульца представляет собой добросовестный комментарий к теории познания Канта. 11 февраля 1784 года «Готская научная газета» в разделе новостей сообщила, что Кенигсбергский придворный проповедник Шульц работает над популярным изложением «Критики чистого разума». Далее был напечатан следующий текст: «Излюбленная идея господина профессора Канта заключается в том, что конечная цель человеческого рода – достижение наисовершеннейшего государственного устройства, и он желает, чтобы какой нибудь философски мыслящий историк предпринял попытку создать в этом плане историю человечества и показать, насколько человечество в различные периоды приближалось к этой конечной цели или удалялось от нее и что следует делать для ее достижения». Заметка появилась неспроста. Она говорила о новых интересах Канта, о новых замыслах. |
||
|