"Невеста императора" - читать интересную книгу автора (Арсеньева Елена)

Глава 5 Капкан

На пологом речном берегу веяло прохладой и сыростью, рыба безбоязненно резвилась на тихих плесах, над головой с шумом пролетали утки, а где-то тревожно кричал козодой. К вечеру берег обволакивали комариные туманы: приходилось обороняться от них дымокуром или уходить в избу. Это было обычное вогульское жилище, деревянный сруб, на крыше которого, на шестах, лежала береста, засыпанная землей и покрытая дерном. В избушке был чувал — открытый очаг из жердей, обмазанных глиной, назначенный для отопления и освещения, но пока огня в нем ни разу не разводили: солнце почти бессходно царило в небе, дни стояли жаркие, ночи — тоже, и когда б не комарье, князь Федор и Савка так и ночевали бы на дворе.

Разумеется, и Савка был тут же, и хотя бормотал ругательно: «Ну, пришел в землю: ни хлеба, ни лошадей!» — а все ж не покидал барина в этом далеком Глухоморье, куда привела его расплата за грехи (так втихомолку, украдкою думал Савка) — или совесть (так это называл князь Федор). Ну в самом деле — невозможно же признаться мужчине, коему подвластны были некогда дела государственной важности, ведомы тайные ходы дипломатии, доступны в будущем самые высшие и доходные посты на дворцовой службе, невозможно же признаться герою, что и в дебрь огненную [64] повлекся бы он за женщиной, страсть к которой опутала его неразрывными цепями, лишила возможности дышать и жить, оставив взамен неустанную жажду обладания, что означало — всегда быть с нею рядом. Но поскольку мужчине всегда нужно перед самим собою выглядеть достойно, то князь Федор делал вид, что прежде всего должен иметь чистую совесть и незапятнанную честь — не исчезнуть подобно тому, как исчезает дьявол, погубивший невинную душу, а заплатить по счетам вместе с ней: ведь и себя он погубил!

В себе Федор видел главный источник зла, погубивший Меншиковых, — и находил нормальными и естественными чувства, заставляющие его предпочитать гибель с ними — позору (хотя бы и перед самим собой).

Он не сомневался, что учиненное им «пещное действо» [65] окончится благополучно. Ей-богу, не зря ведь он содеял нечто подобное для Вавилы — словно репетицию провел! Вся разница была в том, что Вавила играл — и выигрывал (или проигрывал) только сам, а с жизнью князя Федора была связана жизнь Анны…

По слухам, она не пострадала, хотя здоровью ее, и прежде расстроенному, никак не способствовали перенесенные потрясения, тем паче что молва предполагала в ней нечаянную виновницу пожара: кто-то из дворни ее отца, уж не Аниська ли, вспомнил и пустил слух, как Анна «лунатила» со свечкой и едва не спалила родительский дом. Ничего, утешал себя князь Федор, их судьбы взаимно сломались по злой воле Долгоруковых.

Князем Федором Григорьевичем Долгоруковым, его сиятельством и прочая, и прочая, он мог именоваться лишь по привычке и Савкиной почтительности.

Это имя, этот титул значились на кресте, воздвигнутом над могилою, куда была зарыта горка праха: все, что, как полагали люди, осталось от светлоглазого и высокомерного красавца князя. В безупречности своего замысла Федор не сомневался, а ежели даже Василий Лукич (самый проницательный из всех Долгоруковых, его более всего опасался князь Федор) и заподозрит неладное, узнав, что племянник накануне свадьбы перевел все свое немалое состояние, содержавшееся в ценных бумагах и золоте, из голландского банка в английский, в Лондон, то князь Федор перед свадьбой позаботился «обронить» в приметном месте записочку, из которой явствовало, что он проигрался еще в Париже в пух и прах, а теперь наконец (получив за Анною Казаковой изрядное приданое!) вознамерился вернуть долг чести некоему Иоганну Вейснеру. Это имя князь Федор позаботился также сообщить в Париж другу своему, Ивану Татищеву, и наказал, мол, ежели два года не будет от него вестей, то состояние сие Иван может получить в наследство и память о друге.

Надо полагать, Долгоруковы не раз помянули его недобрым словом: какого, мол, черта, поспешил таково с переводом денег сему клятому Вейснеру, мог бы и погодить: ведь после пожара все оставшееся имущество князя Федора (в том числе и приснопамятное Ракитное) перешло его ближайшим родственникам, Долгоруковым, и потерю почти миллиона в ценных бумагах и золоте они, уж конечно, восприняли болезненно. Да и в доме сгорело кое-какое добро.., дома родительского князь Федор жалел, не раз мысленно испрашивал прощения перед дорогими покойниками за содеянное, но что делать, что было делать, как иначе избегнуть участи клятвопреступника и подлеца, он не знал.

В приключениях и странствиях своих он часто вспоминал слова одного из отцов церкви, некогда поразившие его красотою — а теперь и смыслом: «Как человек имеет тело и душу, то и смертей у него две: одна — смерть души, другая — смерть тела; равно как и два бессмертия — душевное и телесное, хотя то и другое в одном человеке, ибо душа и тело — один человек». Князь Федор чувствовал, что опасно шутить шутки с Провидением. Разрушил жизнь Меншикова — в отместку была разрушена и его жизнь. Подшутил со святой церковью, когда его тайно обвенчал поп, чаявший быть расстриженным, — в отместку принужден был претерпеть вторичное венчание, во всем согласное духу и букве закона, кроме того, что жених уже был мужем другой женщины. И, разыграв «комедию» смерти, князь Федор начал всерьез опасаться за свою жизнь, моля только об одном: успеть прежде, чем его настигнет рок, загладить вину перед возлюбленной женою и ее отцом.

* * *

У него не было четкого плана действий, а потому он на всякий случай держался в стороне от Березова, появившись там только раз, чтобы поклониться воеводе и спросить разрешения вести вольный промысел дохоря [66], соболя же отдавать казне, — тем паче носу не казал в загородье [67], где поселились Меншиковы. Савка там шнырял беспрестанно, наблюдал, доносил барину; раз или два князь Федор видел в лесу Бахтияра, несшего битую птицу или зайца, и потому только удержал руки, так и чесавшиеся прибить ненавистного соперника, что он нес еду для семьи Меншиковых, значит, и для Марии. По словам Савки, жили ссыльные так, что «по брюху ерыкалось», впроголодь, и князь Федор, купив у вогулов отличного пса-заячара [68], через Савку и еще третье лицо за бесценок отдал его Александру. По слухам, тот вспомнил былые развлечения (царскую охоту) и хаживал в лес, принося домой добычу. Маша теперь не голодает — за это князь Федор был спокоен. Душа его болела лишь об одном: он до сих пор не знал, как появиться перед нею, чтобы не напугать до смерти.., сказать по правде, он не знал, как удостовериться в ее прежней любви! От этого зависело все дальнейшее.

И вот прошел июнь, начался июль; август грозился быть дождеватым и мокрым, с бегством, замысленным Федором, надлежало спешить.., а он все никак не мог найти пути к Марии.

Помог случай, и после этого князь Федор несколько приободрился: похоже, неумолимое Провидение пока что отступилось от него и решило поглядеть, как он станет заглаживать свою вину.

* * *

Чуть выше по течению того места, где стояла их с Савкою избушка, река катилась по перекатам, и в пору, когда шла на нерест сосьвинская сельдь, рыбы там было множество. Вчера наловили столько, что слегка присолили остатки, а сегодня пошли в тайгу проверять свои поставухи.

В вершинах буйствовал такой ветер — по всей тайге стоял шум и звон, однако чуткое ухо князя Федора вскоре различило еще какой-то звук, напоминающий громкий не то плач, не то вой, сменившийся тоскливым женским криком.

Савка остановился и в испуге схватил своего барина за рукав. Оба уже немало пообщались с вогулами и усвоили: это или шаманка Сиверга играет на своей сделанной из волчьих жил игрушке, чтобы для забавы или по злобе разогнать чье-нибудь оленье стадо, или, что еще хуже, кричит злой дух куу-куу. Вогулы учили, что, заслышав его крик — вернее, ее, потому что это женский дух, — надо привязать себя к дереву, иначе против воли уйдешь на крик; затем ударить себя по носу до крови: дух увидит кровь, подумает, что этот человек уже убит, и уйдет, отвяжется от путника. Савка всерьез задумался, что барину, конечно, придется разбивать нос и слуге, и себе самому: у камердинера не поднимется рука на господина! — как вдруг князь схватил его за руку, призывая к тишине: на тропинке, загораживая им путь, сидела сова и смотрела на них.

Вот именно — смотрела. А ведь совы слепнут днем.

Но у этой глаза были не слепые: живые, острые, черные-черные, не желтые! Она приоткрыла клюв, крикнула жалобно, тонко, а потом, тяжело вздымая крылья, поскакала по тропинке. Сделав два-три прыжка, оглянулась, наклонила голову, снова крикнула — словно просила о чем-то.

Князь Федор шагнул к птице, будто завороженный этим горячим взглядом, но Савка так и вцепился в его рукав, оцепенев от ужаса. Оба они были вооружены заряженными пистолетами, за кушаком у каждого кинжал и кистень, но Савка смутно чувствовал, что, в случае чего, этого им будет мало.

Князь Федор осторожно высвободился, не отводя глаз от птицы. Он уже не сомневался, что она зовет его куда-то, молит о чем-то, и ее крику и взору вторит печальный вой вдали, шум листвы в вершинах, треск сучьев, шелест травы — вся природа вторила ему своим слитным душевным движением, которое до сего времени оставалось немо, но теперь чудесно явилось в этой странной, чрезъестественной сове.

— Погоди, Савка! — пробормотал князь Федор, торопливо направляясь к птице. Она то прыгала, то ковыляла, то вспархивала, поминутно вертя своей круглой косматой головой, озираясь на человека, словно убеждаясь, что он не остановился. Наконец она вспорхнула и села на ветку, низко нависшую над какой-то огромной бурой кучею, сперва принятой князем Федором за огромный муравейник, сплошь укрытый шевелящейся мохнатой массою своих обитателей. Однако куча шевельнулась, у нее обозначились голова, лапы, открылся маленький блестящий глазок… Глазок уставился на сову. Та всплеснула крыльями, выкрикнула что-то. Куча медленно распрямилась, поднялась — и обратилась в огромного медведя!

Князь Федор отпрянул так резко, что непременно упал бы, когда б не наткнулся спиной на ствол. Дерево затряслось, несколько листков упало ему на голову, и он безотчетно смахнул их с волос, не отрывая взгляда от зверя, ощущая, как жар, мгновенно охвативший тело, сменяется холодом, заледенившим руки, ноги, сердце…

Медведь — крупный, могучий самец с блестящей черной шерстью — стоял перед ним во весь свой огромный рост, свесив голову, глядя исподлобья и как-то скособочась на правую сторону. Он более не казался безжизненной тушею — напротив, в нем чувствовалось огромное напряжение, которое то и дело прорывалось нетерпеливой дрожью, словно он порывался броситься на беззащитного человека, поймать его, заломать, однако в последнее мгновение сдерживался… и, как это ни удивительно, сдерживали его именно крики совы.

Наконец медведь помотал головой и отступил, как бы давая знать человеку, что не набросится на него.

При этом движении что-то громко лязгнуло; князь Федор опустил глаза и увидел, что правая задняя лапа зверя схвачена капканом.

* * *

— Да мы ж видели его вчера, барин-князь, помните? — задышал сзади в шею Савка, оказывается, не отступавший ни на шаг, мигом смекнувший, что опасности нет, и теперь старательно делавший вид, будто и не думал помирать со страху. — Вчера, на перекате, ну, вспомнили?

Ну конечно, князь Федор помнил, как они с Савкою наблюдали вчера на перекате медвежью рыбалку. Только собрались спуститься к воде, как появилась на берегу громадная глыба: округлые бока колышутся от жира, спина широченная, как стол. Жиру в пахах у него было запасено так много, что ноги раскорячивались.

Ветер дул от реки, поэтому, не подозревая о присутствии людей, верзила сразу пришлепал на перекат, где воды ему было чуть выше щиколотки. Тут он замер, и вся жизнь в нем словно бы замерла, кроме глаз, устремленных в гладкую полосу спокойной воды накануне переката.

Он ждал минуту, две, три…

— Уснул никак? — проворчал в своем укрытии Савка, раздосадованный, что их рыбалка откладывается, но тут же в шум переката вплелся частый плеск — будто град пошел, а водяная рябь заколыхалась так густо, что над нею заиграло всеми цветами множество. мелких радуг.

Медведь напружинился, подался вперед…

Косяк сельди штурмовал перекат. Воды было мало, рыба исступленно ломилась между камнями. Вот серебро кипящей воды и рыбьих боков обволокло черную неподвижную тушу со всех сторон — и медведь словно бы взорвался! Теперь это была не сонная глыба — воплощенное неистовство. Он прыгал, хватал рыбу зубами, швырял ее на берег или прижимал задними лапами к камням, а передними к туловищу. Садился на нее, раздавливая прямо в воде, снова вскакивал, терял пойманных, ловя вместо них других, гонялся за уплывающими и убивал их шлепками страшной силы, мгновенно откусывал головы…

На несколько мгновений, чудилось, все звуки в мире были заглушены грохочущим плеском взбаламученной воды, но вот косяк разметался и перекат утихомирился. Медведь деловито осмотрелся, догнал медленно колышущихся на поверхности воды оглушенных и пронзенных его когтями рыбин, вышвырнул их на берег. Казалось, он даже исхудал за эти секунды: то ли от исступления охоты, то ли просто-напросто намокшая шерсть плотнее прилегла к телу. Выбрав самого крупного, сверкающего перламутром самца, медведь начал есть его тут же, на перекате, поглядывая на свой улов, наваленный на берегу. Вот одна из рыб, еще живая, подпрыгнула и скатилась в воду; извиваясь, поплыла было от берега, но медведь, с сельдью в зубах, догнал ее, пришлепнул и выбросил из воды. Вылез на берег, шумно отряхнулся, собрал добычу в кучу и пристроился рядом, отправляя в пасть одну за другой.

Съел, на взгляд, не меньше пуда, оставшуюся мелочь присыпал галькой, плавником, полежал немного в сытой истоме, не обращая внимания на новые косяки, преодолевающие перекат, и ушел в лес, лениво ковыляя и косолапя, являя собой самоуверенную невозмутимость грубой силы…

И вот теперь этот самый великолепный медведь скован четырехугольной челюстью капкана, беспомощен, обездвижен, и его широколобая скуластая морда, иссеченная шрамами, с подслеповатыми глазами и желтыми кончиками клыков, являет на себе выражение одновременно злобное — и до смешного покорное, беспомощное.

— Эта, как она, Ульяна Степановна [69], совушка-вдовушка, разумная головушка, нас на добычу навела? Бей зверя в лоб, бери его голыми рученьками?! — восторженно возопил Савка и тут же философски добавил:

— Ну что ж, какие звери нас едят, каких мы едим… Стреляйте, барин!

Однако Федор только плечом повел, не отводя глаз от совы. Он мог бы поклясться, что от Савкиных слов в ее круглых глазах промелькнуло выражение ужаса — совершенно человеческое выражение! С необычайным проворством, легче синички она сорвалась с ветки и, растопырив крылья, повисла перед медведем, словно загораживая его от людей, а потом опустилась на землю и принялась долбить своим крючковатым клювом тяжелую железину, вцепившуюся в лапу зверя.

Стукнет раз, два — и повернет голову, и поглядит на Федора. Стукнет — и поглядит, и мотнет головой, словно зовет…

Яснее и словами не выскажешь!

Федор шагнул вперед — и Савка охватил его железным кольцом рук.

— Не пущу! — зашипел в ухо. — Хоть убейте! Вот сперва убейте, а потом идите, делайте над собою, что захочется Только помыслите наперед, что с нею станется, с княгиней нашею, без защитника!

Савка и сам подивился собственной смелости, но добился своего, барин замер.

Слова эти ударили Федора в самое сердце, и он беспомощно уставился на сову, словно призывая ее признать Савкину справедливость. А та, наклонив голову набок, чудилось, вслушивалась в человеческую речь… потом повела своей ушастой, мохнатой головой, растопырила крылья и взлетела — нет, медленно взмыла ввысь и принялась тихо-тихо летать перед мордою медведя: туда-сюда, вверх-вниз…

Все вдруг стихло в лесу, даже кипенье верховика в листве. У Федора отяжелели веки; за спиной громко, с подвывом зевнул Савка — и, словно заразившись, разинул багровую пасть медведь, зевнул тоже с подвывом — гул пошел по притихшему лесу; узенькие звериные глазки постепенно зажмурились, голова поникла.

Многопудовая туша осела, как рыхлый сугроб, завалилась на бок. Смешно, по-детски раскинулись когтистые лапищи, голова запрокинулась — и раскатистый рев прокатился по округе. Князю Федору понадобилось некоторое время, чтобы сообразить: это не рев, а храп!

Сова вновь опустилась на землю, вновь постучала клювом по капканьей челюсти, глянула искоса… Глаза ее снова смотрели вполне осмысленно, с человеческим выражением, однако теперь это было — лукавство.