"Невеста императора" - читать интересную книгу автора (Арсеньева Елена)Глава 1 Иная жизнь— Могла быть с ним хоть капельку любезнее! Экая ты гордячка! — В юном голосе Сашеньки надтреснуто звенела почти старушечья сварливость. — Все-таки он жизнь тебе спас! Маша резко отвернулась: — Я никого об том не просила! И поспешно вышла из избы. Смешные люди! Ну в самом деле: разве для того бросилась Мария с высокого борта расшивы в сизую волжскую волну, разве для того глотнула полной грудью смерти пополам с водой, чтобы вернуться к жизни ловкостью и проворством Бахтияра? Прежде она могла испытывать к нему долю жалости из-за его явных страданий, долю признательности за преданность опальному семейству, с которым черкес (а ведь он не был крепостным, обязанным!) по доброй воле разделял все тяготы ссылки, но после своего спасения возненавидела его лютее всех гонителей своих. Петр и Долгоруковы отняли только блага и богатства. Бахтияр отнял покой, обрек на неиссякаемые страдания — и горше всего Маше было сознавать, что он один из всех присутствующих знает — или чувствует, — что вовсе не от горя по матери, не под гнетом накопившегося отчаяния кинулась она тогда в Волгу. Нет, она была мертва уже, лишь искала могилы для тела, для изболевшегося сердца — Бахтияр извлек ее из той могилы и обрек снова жить, хотя это означало бесконечную муку. Каждый день был пыткой — за что же ей благодарить палача своего? Боль из-за смерти (а пуще — измены) князя Федора разорвала ей сердце, и ничто более в жизни не могло уязвить Машу. Она с поразительным равнодушием сносила тяготы пути. Из лютой гордости опасаясь, что Кто-то непостижимым образом сможет угадать истинную причину ее страданий, она так крепко замкнула душу свою, что телесные мучения сделались не более чем досадными мелочами, не стоящими внимания. Она словно бы оледенела; но это была только внешняя холодность. Пламень боли, сжигавшей ее существо, не утихал, отражаясь в огромных, посветлевших от постоянной муки глазах, и вся она была — словно огонь, горящий в ледяном, заснеженном сосуде! Пламя не гаснет, однако и стенки своей тюрьмы растопить не может: сверкает призрачно, манит отвергая, сулит не обещая… Самым обликом своим она, даже не зная того, ежечасно и ежеминутно мстила Бахтияру: адская мука, посланная ему заживо! Маша не подозревала, что глубоко затаенное, безнадежное страдание придало ее чертам новую, почти пугающую красоту, и всякий видевший ее мужчина, если в нем билось живое сердце, испытывал мгновенное неодолимое желание обладать этой красотой. Ее сестра, за время скитаний и горя утратившая свою розово-золотистую прелесть, не раз замечала впечатление, производимое Машею. Александр с Александрою меж собою считали именно ее, а не отца истинной виновницей обрушившихся на Меншиковых бедствий, а потому оскорблялись и негодовали, когда презрительные мины охранников сменялись вдруг растерянным восторгом и трепетным почтением, стоило старшей сестре лишь обратить на которого-нибудь зарвавшегося сержанта взор, исполненный печали. Или хотя бы взять случай в Тобольске — одно из тех странных событий, которые кажутся не случайностью, но карой небес. В пересыльной тюрьме Меншиков встретился с двумя жертвами своего прежнего произвола — чиновниками, некогда сосланными по его повелению в этот город. Они накинулись на бывшего вельможу с упреками и ругательствами, а какие-то вовсе уж посторонние ссыльные похватали комья грязи, камни и начали швырять в бывшего баловня судьбы и его спутников. Александр разразился проклятиями, но ошметок грязи попал ему в рот и заставил замолчать. Сашенька с визгом укрылась за спиною отца, который стоял твердо, почти не загораживаясь от ударов, и восклицал: «Бейте меня одного! Пощадите моих детей!» «Детей?! — выкрикнул распаленный яростью заключенный. — Покажи нам государеву невесту! Какова на ней рогожная фата?» Мария, которую доселе отец прижимал к себе, силясь защитить, отстранилась от него и спокойно стала пред толпой — бледная, с опущенными глазами. Она не заслонялась руками, не плакала, не просила пощады. Камень чудом не попал ей в голову: просвистел на волосок, но то был последний камень. Она глянула на мужчин только раз и вновь потупила взор. Этого было достаточно. Словно забыв, что собрались для отмщения, они разглядывали смиренную изгнанницу почти со страхом, а потом начали расходиться, но многие в пояс кланялись Марии, а один, прежде кричавший всех громче, смиренно поцеловал край ее платья. Это был единственный раз, вспоминала потом Сашенька, когда из глаз сестры хлынули мгновенные слезы, — больше она не плакала никогда. Впрочем, с той поры на них никто не нападал, никто не обижал. Более того, в Тобольске изгнанникам было выдано пятьсот рублей, и эта сумма, прежде показавшаяся им ничтожною, воспринята была как несказанно щедрый дар. Меншикову было дозволено купить на эти деньги топоры, пилы, лопаты, другие орудия для обработки дерева и почвы, семена, мясо, рыбу — все, что могло пригодиться в дороге, а главное, на новом месте жительства, о коем Александра с Александром знали одно: где-то в стране медведей и снегов. Где-то в России! И вот рогожная кибитка одолела наконец грудный [57] путь, и крошечный городок-крепость среди тундр и тайги, на обрывистом берегу Сосьвы, недалеко от ее слияния с Обью, открылся взору изгнанников. При этом Александра залилась слезами, Александр зарылся лицом в баулы и разразился проклятиями, Маша побледнела, но осталась безучастною.., а Александр Данилыч сказал только: «Беда, не успеем ничего на огороде посадить. Хоть бы дом до снегов поставить. Говорят, здесь летом ночи на два часа хватает, остальное время солнышко!» И ни слова жалобы, ни упрека — ничего! Меншиков вообще не роптал: он жаловался только на участь своих близких, упрекая себя, что доставил им беды. Он с философским спокойствием воспринял то, что «счастье Алексашки» изменило ему. Удивив мир всей своей громадою, кажущейся прочностью, здание меншиковского благополучия рухнуло как карточный домик. И не как насмешку, а как шалость судьбы Данилыч воспринял разрешение самому построить себе дом. Меншиков смотрел в неизбежное с мужеством и благородством, которые не покинули его в обстоятельствах, способных убить самые крепкие сердца. Нужа, босота, жестокожитие обступили изгнанников со всех сторон. «Трясцею опоясаны, бедою обстеганы», — могли они определить свое положение старинным выражением, однако отец, каждое утро для здоровья пиливший дрова на зиму, а потом шедший на стройку дома, словно бы всякой минутою своей жизни исповедовал завет принца Конде: «Только трус может наложить на себя руки!» Впрочем, при чем здесь французское щегольство? Это неодолимый русский дух, благодаря которому русские, то беспечные, то пылкие, с одинаковой страстью предаются попеременно лени и неутомимым трудам, вел светлейшего махать топором и таскать туда-сюда тяжеленную двуручную пилу, да при том не чахнуть, а, напротив, дебелеть и здороветь! Семейство пока что поселилось в гадкой, заброшенной избе. Им бы следовало по предписанию жить поначалу в городской тюрьме, однако воевода Боровский оказался добрым и благодушным стариком. Услышав от легендарного Алексашки: «Мне, бедному сироте, кроме вас, больше и в ноги-то упасть некому!», увидав незрячие от горя глаза Маши, он расчувствовался и отдал им это жилье на время обустройства. Изба была ветхая и вид имела дикий: дыры в ее стенах были заложены пеньками. Корневища там и сям торчали наружу подобно рогам и щупальцам, однако эти заплатки в стенах держались крепко. Все щели изнутри заткнули паклей, законопатили, замазали глиною; починили окошки (они тоже являли собою причудливейшее зрелище, быв сложены из осколков стекла, слюды, бутылочных донышек, кое-как склеенных меж собою полосками холста) — и не более чем через неделю после прибытия две комнаты пересыльной избы приобрели вполне жилой вид. Из прежней роскоши у ссыльных чудом сохранились лишь остатки: одна-две скатерти, пара рушников да простыней. Истинным счастьем было то, что им оставили иконы в богатых окладах. Тихий злат-серебряный свет исходил от образов, придавая убогому жилищу вид смиренный — и смирением наполняя сердца. Вся прислуга теперь трудилась вместе со светлейшим на строительстве нового дома, который непременно следовало закончить до сентября: в эту пору могли уже грянуть морозы и лечь снег. Теперь же на дворе стоял изнуряюще жаркий июль. Две бывшие горничные девки трудились по хозяйству, мыли, стирали, кухарничали. Маша и Сашенька большую часть времени сидели в доме: шили одежду, белье, рукодельничали, благо в Тобольске удалось прикупить несколько рулонов холста; здешние мастерицы из вогулов [58] предлагали только крапивное сукно и тщательно, до тонкости выделанные шкуры и меха. Впрочем, мехами, а стало быть, шубами на зиму брался обеспечить Бахтияр. К плотницкой и столярной работе он оказался решительно не способен, зато охотничал на зависть всем соседям: ставил поставухи [59]; раздобыл даже и капкан на крупного зверя, но пока что ни медведя, ни хотя бы волка взять не удалось. Впрочем, Бахтияр обмолвился, что как-то раз он нашел канкан окровавленным, однако пустым и с разжатою пастью: выходило, что кто-то все же угодил в железные челюсти, да неведомым чудом высвободился. Соседки, услыхав о том событии, единогласно заявили, что чудеса тут ни при чем: это явно сделал кто-то из вогулов. Туземцы почитают медведя священным зверем; хоть и били его изредка, чужим делать сие мешали как могли, ну а завалив лесного хозяина сами, учиняли в честь его истинное празднество с песнями и плясками, как бы моля медведюшку простить их за то, что отняли его жизнь. Александр с Александрою от таких досужих баек трепетали: туземцев они боялись до дрожи зубовной, глядели на них с отвращением и предпочитали, чтобы Бахтияр не по тайге шлялся, а на крылечке с ружьем сидел, отпугивал вогулов, которые могли толпой, нимало не смущаясь, рассесться вокруг меншиковой избы, выжидая появления новых лиц. Даже они откуда-то знали, кем прежде была Мария, и ждали ее появления с особым нетерпением. Завидев печальную красавицу, стар и млад принимались гладить себя по щекам, закатывать глаза и цокать языком, как бы давая знать: красивая! очень красивая! нравишься нам! Маша глядела на них без особого страха. В жизни, пожалуй, уже ничего и не осталось, что могло бы ее напугать.., кроме неотвязных Бахтияровых глаз. Однако Александру плоские, круглые вогульские лица были омерзительны. Однажды воевода Боровский сделался свидетелем того, как Александр отгоняет туземцев от избы: «Да чтоб вам сгореть в аду, самояды! Прочь, прочь пошли! Не смердите тут!» Он не остановил впавшего в истинную истерику сына, а обратился к отцу, беспомощно стоявшему поодаль: — Не надобно их бояться, Александр Данилыч. Это же истинные дети! — Дикари, — робко возразил Меншиков. — Наивные! Бескозненные [60]! — пояснил Боровский. — Идоломольцы! Язычники! — бушевал меж тем Александр. — Да что вы! — удивился Боровский. — Небесного бога Торума почитают, живущего на верхнем ярусе неба. Живут жизнью природною.., уж на что наши крестьянушки с божьим миром ладят, а эти просто-таки растворены в нем. — В церковь божию не ходят, — настаивал Меншиков. — Не ходят, — согласился Боровский. — Да церковь наша маловата, тесновата, ветровата. Руки никак не дойдут, да и денег… А что до этих, туземцев, то у них есть некто.., вроде священника. Что она им скажет, то они и делают, а говорит она жить в мире, свар не затевать, зверья по весне не бить, рыбы более чем на еду не нужно ловить — все по уму, все по добру. Воображение Меншикова вмиг нарисовало образ сухонькой старушки, сидящей в уголке чума из оленьих шкур и проповедующей своим наивным соплеменникам заветы добра и мудрости. Верно, он, забывшись, высказал свои предположения вслух (такое с ним бывало иногда в последние смятенные времена!), потому что Боровский глянул как-то странно и ответствовал в задумчивости: — Да бог ее разберет, кто она такая! Видели ее и старухою. Есть тут один вогул — ветхий, как праотец Ной! — так он клянется-божится, мол, и в пору его молодости она уже была древнее седой древности. Врет, конечно. Или путает. Я видел ее — не девчонка, конечно, но женщина молодая, в соку. Красавица не токмо по здешним меркам. Не чета, разумеется, Марье Александровне, но в своем роде особа примечательная. — Да кто ж она? — уже с явным любопытством спросил Меншиков. Боровский помолчал, как бы подбирая слова: — По-здешнему — шаманка. Вот ежели умрет кто — она его душу в загробный мир провожает. — Плакальщица? — предположил Александр Данилыч. — Нет, не то! Рождается у вогулов дитятко — она его принимает, именем нарекает, с роженицей — по-ихнему, по-туземному, родившая баба нечистая, должна в шалаше, хоть бы и на морозе, неделю сидеть! — так вот, она с роженицей в том шалаше сидит, песни ей поет. — Повитуха! — догадался Меншиков. — Подымай выше! Я сам видел — сам, вот крест святой! — как она из охотника, который невзначай напоролся на самострел и уже дух испускал, выманила черную тень — это его болезнь была — и ее изгнала, а охотник с той же минуты пошел на поправку. — Знахарка! — протянул Меншиков. — Да! Боровский перевел дыхание и с видимым удовольствием ожидал новых вопросов, однако Александр Данилыч молчал, задумчиво глядя на крылечко своей халупы, где появилась Маша и, сторонясь брата с сестрой, присела на ступенечку: печальная тень, отдаленное напоминание о той сверкающей красавице, которой некогда молодой русский царь надел на палец перстень с бриллиантом.., чтобы вскорости и отобрать. Взыграло ретивое у Меншикова! Он любил свою Дочь, однако не знал о ней ничегошеньки, а потому был совершенно уверен, будто Маша на глазах чахнет от позора и невзгод, от тоски по былому великолепию и блистательной жизни, которая в одночасье рассыпалась в прах. За сына и младшую дочь он не так опасался: злость иногда — лучший пособник выживанию. А это равнодушное смирение.., чудилось, Машина душа, жизнь, сердце все же утонули там, в Волге, а им досталось вытащить из воды лишь некую оболочку, обреченную вскоре истаять, ибо не в силах она влачиться по земле, не понукаемая живым, трепетным биением крови. — Знахарка… — повторил он безотчетно, и встревоженный голос Боровского наконец-то пробился сквозь оцепенение его задумчивости: — Александр Данилыч! Вы о чем, сударь? — Государь-воевода! — пылко схватил его за руку очнувшийся Меншиков. — Дочь мою видели? С некоторых пор она.., вредоватая [61] сделалась, будто порченая. Сгубили ее грехи мои, а сие мне несносно. Бог, может быть, простит мне еще один грех, коли я за спасением жизни дочери обращусь к этой вашей.., идоломолице. Не судите — поймите меня, ваша милость. Подскажите, где отыскать сию шаманку-знахарку! Он с трепетом воззрился на воеводу, полагая увидеть в его лице осуждение, однако Боровский глядел обескураженно: — Где найти? Да бог ведает! Она мне не сказывается. Живет в тайге, иногда ходит по их вогульским селениям, пауль называемым. А порою с оленями бегает. — С оленями? Как? Стада пасет, что ли? — не понял Меншиков. На лице Боровского отобразилось истинное страдание: — Да не знаю я, клянусь Христом-богом, не знаю! Какой из нее пастух — баба! Однако же слухи такие ходят: бегает, мол, с оленями. — Не понимаю ничего, — пробормотал Александр Данилыч. — Вот с этими? Он ткнул в сторону десятка оленей, смирно стоявших возле околицы (изба Меншиковых находилась на самой окраине Березова, за крепостной стеной). К зрелищу этих смирных, красивых животных, которые бродили по местным полянкам рядом с коровами, новосельцы уже вполне привыкли; олени были смирны, людей сторонились, по гортанному крику вогула-хозяина сбивались в стадо и шли, куда гнал пастух. Оленье молоко и мясо были здесь в заводе; Меншиковы разжились даже несколькими шкурами: застлать неровный, щелястый пол и топчаны, которые были у них вместо кроватей. Но ни разу не видел Александр Данилыч оленей беспокойными, бегущими. Может, в тундре, за тайгою, бегает с ними эта, как ее там… Меншиков только открыл рот, чтобы спросить, как вдруг слуха его достиг странный звук. Чудилось, кто-то дергает за струну, а она издает не треньканье, а протяжный, хоть и дребезжащий, воющий звук, от которого мороз вдруг пошел по коже. — Волки? — недоверчиво пробормотал Александр Данилыч, но Боровский стиснул ему руку, побуждая молчать — лицо его горело, — и кивком указал на оленей. Те вскинули головы, тревожно прядали чуткими ноздрями. Торопливо переступая, сбились в кучку, прижались друг к дружке теснее — и вдруг бросились врассыпную, но не скрылись в лесу, а принялись бестолково носиться по поляне, то сшибаясь друг с дружкою, то отскакивая, выбивая копытами ошметки грязи и клочья травы. Незакатное солнце блистало на их крупах, золотило рога самцов, сверкало в огромных глазах… А струна все ныла, все дребезжала, подвывая, до того возбуждая животных, что они вдруг один за другим принялись перемахивать через околицу, грозя ворваться на улочку посада. Но в самый последний миг стадо в вихре пыли, пронизанной солнцем, пронеслось мимо, совсем близ Меншикова крыльца (хозяин с воеводою чуть успели вскочить на ступеньки), и вновь перемахнуло через плетень. Тревожный звук стих так же внезапно, — как и возник. Олени замерли — еще как бы на бегу, — тяжело вздымая бока, недоуменно поводя головами, медленно успокаиваясь. Дрожь еще пробегала по их крупам, но вот один, потом другой опустили головы, снова принимаясь щипать траву. — Морок… — пробормотал Меншиков, ощутив вдруг страшную сонливость. Солнечные лучи били по глазам нестерпимо, до красных пятен. Пятна сливались, двигались, наплывали, звенели-перезванивались. Меншиков тряхнул головой. Красное пятно.., нет, красное платье! Женщина в красном платье стояла перед ним, и все это платье звенело, будто тихонько смеялось, от множества бубенчиков, нашитых на него. Солнце било ей в спину; Меншиков только и видел, что обрисованную тонким золотым лучом маленькую голову, да стройный очерк стана, да чарующий блеск бубенчиков на рукавах. — Девка больная? — послышался низкий, чуть хрипловатый голос. — Скажи — вылечу. Меншиков попытался разглядеть черты смуглого, круглого лица, но ничего не увидел, кроме мерцанья длинных глаз и блеска улыбки. Незнакомка вскинула голову: золотой солнечный очерк обрисовал ее профиль с коротким носом, твердыми губами, маленьким, но сильным подбородком, — и уставилась в небо. Распростерла руки, медленно подняла их.., все Меншиковы и Боровский с ними вскинули головы, уставились в сияющую, насквозь пронизанную солнцем, слепящую голубизну. Несколько долгих мгновений женщина что-то напряженно высматривала в вышине, потом оживленно сказала: — Девять звезд на обычном месте вижу! Если нет их — больная умрет, если найдешь — поправится. Вижу, вижу Девять звезд! Она опустила руки — и зрители, как завороженные, смогли наконец опустить головы. Разминая замлевшую шею, Александр Данилыч растерянно обернулся к Боровскому. Тот резко отвел ото лба руку, и Меншикову почему-то показалось, что воевода хотел сотворить крестное знамение — да не решился. Ну, чепуха, с чего вдруг креститься? — Кто это? — спросил Меншиков, и лицо воеводы сделалось каким-то.., не то сконфуженным, не то испуганным. — Ну я же говорил вам, Александр Данилыч. Она, та самая… — Он запнулся, как бы не решаясь произнести имя, да в том и нужды не было: женщина назвалась сама. — Сиверга. И словно эхо вдали отозвалось: — Сиверга… Сиверга… — хотя, казалось бы, откуда ему здесь взяться, эху? |
||
|