"Дети погибели" - читать интересную книгу автора (Арбенин Сергей Борисович)Глава 4Соловьёв долго бродил по городу, вспоминая всё, что услышал в предыдущие два дня. Собрание партии «Земля и Воля» происходило почти легально, под самым носом у жандармов и полиции, – в библиотеке на Невском. На собрании выяснилось, что не один Соловьёв задумал стрелять в императора. Вызвались еще двое. Фамилий никто не объявлял, но когда они поднялись из рядов, зал загудел: многие их знали. Соловьёв впервые присутствовал при таком обсуждении: на собрание явилось человек сорок, из которых он знал лишь немногих. Но быстро понял: большинство, которое называло себя «народниками», было настроено решительно против покушения. Один, особенно говорливый, которого называли Жоржем, вообще сказал, что убийство императора – дело бессмысленное. «Чего вы добьётесь? Вместо двух палочек после имени „Александр” будет стоять три – вот и всё!» Соловьёву это понравилось. Красиво сказал, и доходчиво. Он спросил у Морозова: – Кто это? Морозов со значением поднял палец: – Жорж Плеханов! Главный их теоретик, и революционер со стажем. Потом поднялся Михайлов и стал доказывать обратное: главное – начать, и тогда пойдёт волна, поднимется народ… Жорж в ответ закричал: – Это самоубийственный акт для всей партии! – Новое покушение приведет к новым арестам! – поддержали Жоржа из зала. – Значит, всем нелегалам нужно загодя покинуть столицу, – сказал солидный плотный мужчина (Морозов шепнул Соловьеву: «Это – „Тигрыч”, Лев Тихомиров. Из наших»). – Ага! – вскинулся Жорж. – Стало быть, дело уже решённое, и нас сюда позвали только затем, чтобы предупредить: давайте-ка, мол, убирайтесь из Питера, пока всех вас в кутузку не замели! Зашумели, повскакали с мест, и казалось, дело вот-вот дойдёт до потасовки. И тут кто-то из народников закричал, что «приехавшего покушаться на цареубийство необходимо немедленно связать и выслать из Питера, как опасного сумасшедшего!». «Опасного сумасшедшего!». Вот как, значит, живут здесь, в столицах… Привыкли к тишине и покойной жизни. К мирному соседству с угнетателями и врагами народа… Соловьёв снова оказался на Невском: не заметил, как круг сделал. Сияли яркие газовые фонари, толпа катила какая-то праздничная, говорливая. «А! – вспомнил Соловьёв. – Пасха ведь. Разговелись…» И снова погрузился в воспоминания, которые его, впрочем, мало трогали. Он ощущал в кармане тяжесть заряженного «медвежатника», вспомнил, как при испытании пули, ударяясь о чугунную тумбу, отскакивали с огненными брызгами. Морозов, хорошо стрелявший из револьверов (с детства в американских ковбоев играл), наставлял: «Отдача у этого револьвера очень сильная. Поэтому, чтобы попасть наверняка, целиться нужно не в голову, а в ноги». Это он – про царя. Значит, в сапоги надо стрелять. А то и ниже… Но это завтра, завтра… Соловьёв почему-то вздохнул. После собрания Михайлов, Квятковский, Гольденберг, кто-то ещё и Соловьёв отправились в трактир. Закрылись в отдельном кабинете. – Я всё равно пойду, – сказал Соловьёв. – Мне партия не указ. Я сам всё решил – сам всё и сделаю. Только мне бы пролётку запряжённую, чтоб на Дворцовой ждала. С кучером, чтобы ускакать сразу. Михайлов переглянулся с Квятковским и Морозовым. – А вот пролётку-то, Саша, мы тебе дать и не можем… Конечно, можно из партийной кассы денег взять, а кучером… ну, хоть я сяду. Но, видишь ли… – Да всё я вижу, – хмуро отозвался Соловьев. – Боятся они. – Конечно, боятся, – сказал Гольденберг, еще один «претендент», которого Соловьёв теперь знал. Гольденберг говорил пренебрежительным тоном. Уж он-то, после того, как убил харьковского губернатора князя Кропоткина, конечно, ничего не боялся. – И, между прочим, я первым высказал идею стрелять в царя, – добавил Гольденберг и гордо оглядел присутствующих. – Если Гольденберг будет стрелять, – сказал Квятковский, словно Гольденберга здесь и не было, – то скажут: во всём виноваты жиды. Начнутся еврейские погромы, аресты, высылки. – А если я? – спросил третий «претендент», Людвиг Кобылянский. И сам себе ответил: – Ах да, конечно: виноватыми окажутся поляки. Они и так во многом виноваты… – Логично, – сказал Михайлов. – Следовательно, стрелять может только великоросс. Он искоса взглянул на Соловьёва. Тот сидел бледный, как полотно. Потом вскинул глаза и ровным голосом сказал: – Не надо мне вашей помощи. И обсуждений никаких больше не надо. Спасибо, сам справлюсь… Поднялся и вышел. Соловьёв внезапно почувствовал, что сильно устал и проголодался. Увидев вывеску трактира, зашёл. Занял столик в углу; ел, не понимая, что ест. Только когда расплачивался, удивился: оказывается, он и водки выпил! Странно. И не заметил даже… И снова стал вспоминать события последних дней. Собрание было в среду. А в пятницу Соловьёв приехал к родителям, жившим на Лиговском. Поужинали все вместе. После ужина Соловьёв засобирался. – Куда ты? – всполошилась мать. – Прости, мама. Дело у меня. Очень важное. – Знаем мы твои дела, – желчно заметил отец. – Тебе полный курс гимназии дали окончить, за казённый кошт. Спасибо великой княгине Елене Павловне, вечная ей память… В университет поступил – опять же, благодаря ей. Брат твой, вон, в Сенате служит! «Ну, завёл свою шарманку… – раздражённо подумал Соловьёв. – „В Сенате”! По хозяйственной части…» Он с детства только и слышал, что должен быть благодарен Елене Павловне и её деньгам. Когда-то отец даже заставлял маленького Сашу ежевечерне под лампадой поклоны бить, поминая добрым словом великую княгиню. – Не ей благодаря, а её деньгам, – поморщился Соловьев: ругаться ему совсем не хотелось. – Да и деньги эти не её, – народные они. Отец закрыл ладонями уши, взвизгнул: – Не желаю слушать эту нигилятину!.. Вот она, нынешняя-то молодёжь! И это вместо благодарности. Совсем особачились! И эти девки стриженые… И живут друг с другом, не стесняясь, во грехе! Тьфу! Мать замахала на отца руками: – Костя, Костя! Ну, что ты опять? Саша так редко заходит, а ты всё про то же… – А про что же ещё? – ответил отец, доказывая тем самым, что и с закрытыми ушами всё прекрасно слышит. – Против власти пошли! Против власти, Богом данной! Газету страшно раскрыть: что ни неделя – убийство, стрельба, покушения… Что творится такое? Или все разом с ума посходили? Я тридцать лет при дворе честью и правдой служил, и скажу честно: Елена Павловна – золотой была человек! И братья её, и племянники! Государь Николай Павлович, помню, на каждую годовщину восшествия на престол подарки вручал. Лично! Даже мною, помощником лекаря, не гнушался!.. Э-эх… На кого замахнулись? На кого руку подняли? А? Он уже кричал, брызжа слюной. Соловьёв махнул рукой, обнял мать, отвёл от стола подальше, шепнул: – Прости, мама. Я сейчас уйду… Исчезну… Но это не надолго. Скоро весточку о себе подам… Скоро ты обо мне услышишь… Мать заплакала; он поцеловал её в морщинистую мокрую щёку, вытерпел её ответный троекратный поцелуй. Всхлипывая, мать проводила его до дверей, перекрестила на прощанье. – Сашенька! – сказала напоследок. – Ты же у нас старший, надежда наша. Гляди уж, держись в стороне от этих своих… И здоровье своё береги! Вот, возьми, – я тебе шарф связала. Соловьёв молча взял шарф, чмокнул мать прямо в чепец – и выскочил из квартиры. На улице отдышался, и – разрыдался. Вытирался шарфом, не обращая внимания на изумлённых прохожих. По тропке через Неву люди шли гуськом, боясь ступить на лёд, поскользнуться; многие с санками; барышни с детьми на руках; мужик с вязанкой березовых дров на спине… Соловьёв, вынужденно уступая дорогу, злился. Так и шёл до Невского проспекта. Только там успокоился. Посмотрел на шарф, помял его в руках, – тёплый, пуховый… Расстегнул верхние пуговицы пальто, обмотал шарфом шею. Шарф был мокрым от слёз, и Соловьеву внезапно стало холодно. Так холодно, что затрясло, зубы заклацали – едва их удерживал. И вот – всё узнал, всё готово. А покоя на душе – нет. И страха нет, но точит что-то сердце… Он вышел из трактира. Постоял, глядя на Невский, на извозчиков с белыми нумерами на спинах, на оживлённую толпу. Отдохнуть бы где, поспать хоть немного: три последние ночи почти не спал. – Господин, – раздался сбоку чей-то голос, и лёгкая рука тронула его за рукав. – Не желаете?.. Соловьёв обернулся. Перед ним стояла барышня лет семнадцати, нарумяненная, с насурьмленными бровями, в бархатной шубке и щегольской котиковой шапочке. Глаза – чёрные, смотрят. – Чего вам? – грубовато спросил Соловьёв. Девушка опустила глаза и повторила дрогнувшим голосом: – Не желаете?.. И только тут Соловьёв понял. И ещё вдруг понял: желает! Ведь это его последняя ночь. Его ночь. И что будет завтра – Бог весть! А ведь у него ещё ни разу с женщиной ничего не было… – Желаю, – внезапно охрипшим голосом сказал он. Из трактира, толкнув слегка Соловьёва, вывалилась группа подвыпивших василеостровских немцев. Один из них, кивком указав на Соловьёва, весело засмеялся: – Hoch! Der russische Held! Соловьёв даже не обернулся. Ну вот, «ура русскому герою!». Откуда знают? О чём они? О Турецкой войне?.. Так, случайность… Надо идти отсюда. Он не знал, куда идти и что делать, и ещё – почему-то боялся этой странной, с огромными глазами, женщины. Помог случай. Возле них возник городовой – румянец во всю щёку, глаза навыкат. Покосился на Соловьёва и буркнул барышне: – Шляетесь везде… Проходите, нечего тут стоять! Развелось вас, шельмов… Барышня тут же схватила Соловьёва под руку. – Нельзя стоять… Пойдёмте… – Куда? – машинально спросил Соловьёв. – А вы не хотите угостить даму? – спросила она заученно и, опустив глаза, повела его к Фонтанке. Она привела его к большим, распахнутым настежь, расписным воротам. В ворота цепочкой входили люди. Пройдя через двор и поднявшись на крыльцо, Соловьёв наконец понял, куда привела его «барышня». Это было увеселительное заведение, известное как «Малый Эльдорадо». Двухъярусный зал, столики, снующие между ними официанты. Посередине – сцена. На ней отплясывал местный кордебалет под лихую польку, которую играл небольшой оркестр. Соловьёв шагнул в зал, остановился. Барышня чуть не налетела на него. – Ну, что же вы встали? – спросила она. – Не хочу я здесь, – мрачно ответил Соловьёв. – А где же вы хотите? – в голосе барышни послышалось раздражение. – В настоящий «Эльдорадо» таких, как я, не пускают-с. – Отчего же? – сказал Соловьёв. – Я там видел девиц… Извините, впрочем. – Ничего… – ответила она. Их немилосердно толкали люди, проходившие в залы и выходившие на улицу. – Так и будем стоять? – сказала она. – Нет, не будем. Идёмте! Соловьёв быстро вышел из прокуренного, пропахшего алкоголем и человеческим потом помещения, глубоко вдохнул сырого свежего воздуха. Барышня семенила за ним. Соловьёв вышел на набережную Фонтанки, вернулся на Невский, остановился у витрины. Освещенные газом, в витрине ярко сверкали разноцветные бутылки, заботливо уложенные в мох. – Подождите меня минутку, – сказал Соловьёв. – Что вы будете пить? У женщины был недоумевающий и растерянный вид. Она проговорила: – Что прикажете… Соловьёв скоро вернулся, держа сверток с двумя бутылками. Он повеселел. Всё это приключение стало казаться ему забавным. – Говорите, куда надо идти, – сказал он. – И, кстати, как вас зовут? – Настей зовут. Это уличное имя-с… А пойти можно в нумера… – На улице – Настей, а дома? – спросил Соловьёв. Барышня промолчала. Соловьёв сказал: – Не хочу я в ваши нумера. Там клопы и тараканы, и блевотиной, небось, воняет. – Ну-с, тогда… я не знаю… А вы на всю ночь желаете, или как? – На всю ночь. Гулять – так гулять. – Хорошо-с. Ступайте за мной. И Настя, не оборачиваясь, быстро засеменила в сторону Садовой. Они подошли к большому доходному дому. На лестнице Настя обернулась, шепнула: – Дом считается приличным, так что, если хозяйка или хозяин, не ровён час, встретятся, – сделайте, ради Бога, вид, что мы незнакомы. Соловьёв удивился, молча кивнул. Когда они оказались в маленькой каморке с окошком во двор, с довольно жалкой, неуютной обстановкой, Настя быстро сняла шубку и шапочку. Выпив залпом стакан вина, стала раздеваться. Соловьёв, сидя за столом, крутил свой стакан по грязноватой скатерти. На неё не глядел, пока она не сказала: – Что, так и будете сидеть? Помогите, что ли, корсет развязать… Соловьёв украдкой посмотрел на Настю. Она стояла к нему спиной у кровати, ждала. Соловьёв выпил вино и сказал: – Знаете, Настя… Я ведь первый раз… Она помедлила. Подошла, присела, положив обнажённую руку на стол. Глядела на Соловьёва большими чёрными глазами. Потом молча налила себе вина и выпила. Соловьёв тоже выпил. Опьянения он не чувствовал. Но на душе отчего-то становилось темнее и тяжелей. – Настя… Пусть не настоящее имя. А всё равно вам идёт. Настя отодвинулась, сказала сердито: – Слушайте, господин хороший… Я вашего имени не спрашиваю, да и знать его не хочу. А только ежели вы на всю ночь девушку заказываете, то платить надо вперёд… Соловьёв смутился, вынул из кармана деньги, положил на стол. – Этого хватит? Настя удивлённо посмотрела на ассигнацию. – Да вы, наверное, сынок какого-нибудь миллионера. – Угу. У меня папаша – акционер железнодорожного общества. Настя выпила еще и охмелела. Сказала: – Не верю. Не похожи вы на миллионщика, и всё. Ежели бы ваш папаша был миллионер, к вам бы приличные барышни сами липли, как мухи… А кто вы, если правда? Соловьёв пожал плечами. – L'homme, qui pleure… Настя подняла голову, посмотрела на него прищурясь: – «Человек, который плачет»? А чего же вы плачете? Соловьёв помолчал. Потом спросил: – Откуда вы знаете французский? Вы учились?.. – Училась! – она допила третий стакан, со стуком поставила его на стол. – Вам-то что? Вы зачем сюда пришли – по-французски разговаривать? Соловьёв помолчал, вздохнул, тоже выпил. – Я, Настя, хочу человека убить. Она вздрогнула, приподнялась. Дотянулась до кровати, стянула с неё шаль, закутала голые плечи. – Вы… вот что. Не нужно мне этих денег ваших… Вы уходите лучше. Соловьёв подумал. Открыл вторую бутылку, налил себе, выпил. – Не бойтесь, – сказал, мрачнея. – Вас убивать мне ни к чему… Да и не убийца я. – То-то я и гляжу… – язвительно ответила Настя, но шаль на груди сжала крепче. Соловьёв, наконец, почувствовал опьянение. Ему стало муторно, и вино показалось противным, скверным. Он сказал тихо: – Полюбите меня… Я утром уйду, обещаю… Настя поколебалась. Наконец поднялась, пошла к постели. – Ну, тогда не сидите, как истукан какой… Флигель-адъютант из Зимнего вернулся, когда Маков, прилегший только вздремнуть на диван, успел уснуть крепчайшим сном. Но подскочил, услышав о курьере, сбросил плед, приказал дворецкому: – Зови. Схватил пакет, вскрыл. Граф Адлерберг писал: «Лев Саввич, сегодня аудиенция никак не возможна. Если дело действительно не терпит отлагательств, соблаговолите выразиться яснее. Я буду вас ждать». Маков вполголоса ругнулся и крикнул дворецкому: – Скорее умыться! Придётся срочно ехать… Адлерберг его ждал: Макова провели прямо к нему в кабинет. Вид у министра двора был неважный: мешки под глазами, лицо бледное, утомлённое до предела, и седые волосы, борода, усы, обычно браво расправленные, как-то поникли вниз. – Садитесь, Лев Саввич, – сказал он, потирая лоб. – Я вас слушаю. Только, пожалуйста, покороче, если можно… Маков сел. – Видите ли, Александр Владимирович… Сказать совсем коротко: на государя готовится покушение. Адлерберг, сделав усилие, подался вперёд: твердый подворотничок врезался в заросшее собачьей шерстью горло. – Что? – спросил сдавленным и каким-то неестественным голосом. – Мною получены агентурные, достаточно надёжные сведения. Жандармы проморгали появление в Петербурге человека, известного под фамилиями Соколова и Осинова. – Кто это? – спросил Адлерберг, с напряжением глядя на Макова. – Террорист. Уезжая из Саратовской губернии, где проживал «в народе», он сообщил ближайшим товарищам, что собирается покуситься на жизнь Его Императорского Величества. Адлерберг втянул голову в плечи. И снова стал почти обычным: а обычно он бывал похожим на барбоса. – Откуда у вас эти сведения? – От верного человека, – уклонился Маков. – Он давно был связан с моим помощником Филипповым, царство ему небесное, а теперь самые важные сведения передаёт мне. – А он-то откуда узнал? – почти закричал граф, и выглядело это дико, грубо, и даже, пожалуй, страшновато. Маков нахмурился. – Александр Владимирович, – сказал негромко. – Я попросил бы вас на меня никогда не кричать. Адлерберг, выпучив глаза, долго смотрел на Макова. Наконец буркнул: – Прошу прощения, Лев Саввич. Но… И почему же, объяснитесь, вся эта срочность? – Сегодня утром я получил известие, что Соколов готовится совершить покушение сразу после Пасхи. – Завтра? – приподнялся граф. – Возможно, что и завтра, – сказал Маков. – Вероятность очень высока. И я просил бы, чтобы вы немедленно передали это Его Императорскому Величеству. Со своей стороны, я усиленно порекомендовал бы отменить завтра и в последующие дни ежедневные прогулки государя… – Что-с? – снова повысил голос Адлерберг. – Как это возможно? Маков удивился. Он вспотел, разговор становился всё более длинным и всё менее понятным. Вытерев лоб платком, Маков поднялся: – Со своей стороны… простите… я тоже приму меры к усиленному патрулированию площадей и улиц, прилегающих к Зимнему дворцу. Думаю, что и генерал-адъютант Дрентельн поступит так же. – Он… знает? – странным голосом спросил Адлерберг, уже стоя на ногах и упираясь кулаками в стол. – Я с ним ещё не говорил. И думаю, будет лучше и скорее, если вы просто передадите ему наш разговор, иначе наши ведомства опять вступят в длительную и бессмысленную переписку… Адлерберг выпрямился, сделал несколько шагов. Теперь он выглядел совершенно бодрым. И подбородок его был гордо приподнят, по примеру императора. – Да. Хорошо, – отрывисто сказал он. – Вы желаете присутствовать при моём разговоре с Дрентельном? – Не уверен, – мягко отозвался Маков. – Понимаю, – кивнул Адлерберг. – Кстати, еще четверть часа назад он был в Зимнем… – В таком случае позвольте мне удалиться и приступить к моим служебным обязанностям. – Удалиться? – удивленно переспросил Адлерберг, потом, что-то вспомнив, сказал: – А, да. Конечно. Но постойте… Он приблизился к Макову почти вплотную. – Лев Саввич, вы же понимаете, что такими сведениями вот так… запросто… не разбрасываются… – Понимаю! – вспыхнул Маков. – И у меня не было никакого желания, уверяю вас, возвращаться в Зимний после стояния в церкви за спинами кавалеров свиты, которые развлекались, рассказывая друг другу пошлейшие анекдоты! Адлерберг крякнул, секунду глядел на Макова, потом кивнул и процедил: – Не хотите назвать имя вашего агента – не называйте. Но Государь, вы же понимаете, обязательно спросит об этом. Он вернулся к столу: – Не смею задерживать. Маков поехал в министерство, хотя день был неприсутственным. Часовой у входа сонно вытаращил на него глаза. Двери долго не отпирали. – Чёрт знает что! – выругался Маков, стремительно ворвавшись в вестибюль, мимо ошарашенных дежурных чинов. Один из них торопливо застёгивал китель, другой, метнувшись к гардеробной, что-то прятал за стойкой. Поднявшись в приёмную, Маков увидел адъютанта: сняв сапоги, он сладко спал, растянувшись на мягком кожаном диване. – Господин полковник! – сердито крикнул Маков. Полковник подскочил, залепетал, путаясь спросонья: – Ваше высокобла… высокопре… – Молчать! – рявкнул Маков. – Немедленно отправьте курьеров к Зурову, Дворжицкому, Косаговскому! Я напишу им записки сию же минуту. И чтобы курьеры уже ждали у дверей! Потом, оставшись в одиночестве в большом неуютном кабинете, Маков рухнул в кресло и подумал, что успеет сделать хоть что-то. Расставить вокруг Зимнего людей в статском, усилить посты на набережной, у Дворцового моста, у входа под арку Главного штаба. Всё, что от него зависит. А дальше – уж как Бог даст… Настя сделала всё, что нужно. Но Соловьёв не почувствовал ни радости, ни облегчения. Скорее – что-то отвратительное, мерзкое, грязное… Потом это прошло. Когда она вдруг погладила его по щеке и сказала: – Такой деликатный молодой человек. И кого же вы убить-то хотите?.. Соловьёв промолчал – ему не хотелось отвечать грубо. И тут на секунду он почувствовал, как у него потемнело в глазах. На него внезапно словно что-то накатило: ему стало жарко, и Настя, совершенно обнаженная, чуть прикрытая сползшим одеялом, показалась ему прекрасной, как древнегреческая богиня с картины Эттли. Соловьёв повернул голову, посмотрел почти украдкой. В лунном свете, заливавшим голубым огнём всю комнату, тело Насти светилось, словно мраморное. У Соловьёва перехватило дыхание. И он, подчиняясь чему-то, что было сильнее всего на свете, внезапно начал целовать, мять её груди, и, холодея от невероятной сладости, водить рукой между её ногами. – Что вы! – пискнула тонко Настя. – Так с нами нельзя-с!.. Соловьёв застонал, рывком перевернулся и принялся за дело. Это грязно – и сладко! Омерзительно – и до ужаса сладко! Настя сначала тихо ойкала, потом замолкла, стала помогать ему. Но ему уже не требовалось никакой помощи. Он весь горел новым, никогда еще не испытанным, огнём. Это было наваждение. Нет, чудо. Это было открытие мира, о существовании которого он никогда не подозревал. – Настя! Настя! – вскрикнул он, и с блаженным долгим вздохом замер, став невесомым… Ему показалось, что он взлетел. На самом деле он просто легко перескочил через Настю, лежавшую с краю, налил в темноте вина и выпил залпом – так дика и невероятна была его жажда. – Хотите вина? – спросил он. – Да… Пожалуй… Голос у Насти стал каким-то странным, – новым. В нём послышались нотки простой доверчивой девушки, из хорошей семьи, может быть даже – имевшей понятие о красоте… Повинуясь внезапному порыву, он легко перевернулся в воздухе и сделал стойку на руках. Настя села на постели, натягивая на себя одеяло: – Господи Исусе! Что вы такое делаете? – Rien! Je suis l'oiseau… Non, – l'aigle! – Соловьёв засмеялся, перевернулся и ловко встал на ноги. Повторил по-русски: – Я просто птица! Орёл! Настя прошептала: – Vous etes le petit poulet… И тихо прыснула, прикрыв рот ладошкой. – Ах, так?? Маленький цыплёнок? Соловьёв снова бросился на неё, повалил. А потом, когда всё закончилось, задыхаясь, выговорил: – Настя, вы не простая дама с камелиями. Вы где-нибудь учились? – Нет-с, – все так же тихо сказала Настя. – Но я быстро учусь. Соловьёв не сразу понял, а когда понял – снова поднялся и ещё выпил вина. – Оставьте и мне, – попросила она. Он подал ей стакан, потом лёг. В голове его было ясно, легко, и пусто, как в чистом безоблачном небе. И сердце билось спокойно и ровно. Внезапно за перегородкой что-то стукнуло, и донёсся противный шепелявый голос: – Цо то ест? Панна знает, ктора годзина? Это пжизвойты… пжиличный дом! Панна то ведае? Голос был – не понять – мужским или женским, но до крайности противным, с нарочитым польским акцентом. – Молчи, дурак! Нэ вьем! – весело отозвалась Настя, и сказала Соловьеву: – Стукните им в стену. – Зачем? – Порядок такой, – снова прыснула Настя. Соловьёв легонько стукнул. – Пан знает, который час? – тотчас же, словно ждал сигнала, раздался тот же противный голос. – Нэ вьем! – отозвался весело Соловьёв и спросил шёпотом: – А кто там? – Сумасшедший. Какой-то отставной военный, пьяница. Считает себя героем польского восстания… А когда встретит меня на лестнице – так и липнет, так всю взглядом и обслюнит… Она ещё что-то шептала, щекоча ему ухо дыханием и губами, даже посмеивалась. Он её не слышал. Впервые за несколько недель он уснул сном младенца. В окно вползал серый, унылый рассвет. Стучал дождь по жестяной крыше, которая, казалось, была совсем рядом – над головой. Соловьёв сладко потянулся, ощущая во всём теле всё ту же приятную лёгкость, потёр глаз, повернулся… И замер. Прямо на него глядело дуло револьвера. Револьвер был его собственный, – тот самый «медвежатник», купленный у доктора Веймара. А держала его Настя, – обеими руками. Лицо её было серьезным. Она стояла полуодетая, босая и ёжилась, потирая одну озябшую ногу о другую. Соловьёв начал медленно привставать… В горле внезапно пересохло. Но не от страха. Он вдруг ясно представил себе, что сегодня всё решится. Да. Сегодня он будет стрелять из этого самого револьвера в одного из тех людей, которые правят миром. И которые считают себя, вероятно, бессмертными. – Настя! – тихо позвал он. Она едва заметно вздрогнула, медленно опустила револьвер. Потом, словно увидев его впервые, отбросила – к нему, Соловьёву, на постель. Потом села к столу, подперла щёку рукой, а другой, перевернув бутылку, принялась вытряхивать в стакан последние капли вина. Соловьёв тем временем взял револьвер, и так, с револьвером в руке, поднялся боком. Стыдясь своей наготы и всего, что было вчера (он даже залился краской от воспоминания), – начал неловко одеваться. Настя сидела в прежней позе. Когда он оделся, спрятал револьвер и принялся застегивать сорочку, Настя подняла голову: – Так вы меня, выходит, не обманывали? Соловьёв промолчал, только собираться начал быстрее: револьвер оттягивал карман пальто и уже не мешал ему. – Револьвер-то заряжен, – тем же тоном продолжала Настя. Соловьев зло проворчал: – Откуда вам это, барышне, знать? – А оттуда, – сказала она и кивнула головой куда-то в сторону. Соловьёв непонимающе посмотрел на неё. Впрочем, какая теперь разница… Он сел на кровать и принялся натягивать сапоги. – Убьют вас, – сказала вдруг Настя. Соловьёв взглянул исподлобья. Помолчал, процедил: – Это мы ещё посмотрим, кто кого… – И смотреть нечего, – Настя со вздохом допила вино, облизнулась. – Вас и убьют. Или нет: повесят. Государь теперь велит вешать всех нигилистов. – Ты и про это знаешь? – усмехнулся Соловьёв. Лицо его стало неприятным. – А знаешь что? Я для начала сейчас тебя убью. Настя тихо покачала головой: – Струсите. За стенкой люди… Да и на что это вам? Вы же идейный борец, правда? А я – так: среда заела. Жертва я. Значит, и убивать меня не за что. Наоборот: за меня убить надо. Соловьёв посмотрел на неё расширенными глазами. Потом нахлобучил чиновничью фуражку. И сказал почти с ненавистью: – Да! И за тебя! И за таких, как ты, хоть вы и служите им. Это они тебя развратили… растоптали душу твою! Они! Он одним прыжком оказался рядом с нею. Так внезапно, что она вскрикнула от испуга. – За сколько тебя купили? – прошипел он ей в лицо. Она потемнела, отшатнулась. Потом встала со стула. Сказала как-то странно, усталым голосом: – Ладно уж. Ступайте, делайте дело своё, коли в нём ваша справедливость. – Что? Не нравится моя справедливость? – Нет, не нравится. Кровавая она. Справедливость такой быть не может… – A-a… «Тот, кто только справедлив, – не может быть добрым», – процитировал Соловьёв заученное ещё в гимназии. – Вот ты куда поворачиваешь, значит. Значит, им вешать – можно, а нам стрелять – нельзя? – Нельзя-с, – коротко ответила Настя. Потом подумала, теребя тёмный завиток волос над ухом, добавила: – И им нельзя. И вам нельзя. Никому нельзя. Нечеловеческое это дело. Есть то, что выше справедливости. Соловьёв понял: если он промедлит ещё минуту, – он или действительно придушит её, эту грязную, развратную полуодетую девку, или… Сойдёт с ума и расплачется, как ребёнок. Усилием воли он заставил себя успокоиться. Глубоко вздохнул. Нет. Всё решено. Ведь она говорит с чужих слов. Поповские бредни… Соловьёв помедлил мгновение. Потом решительно повернулся к двери, открыл её. И уж на пороге услышал: – Не купили они меня. Они меня из тюрьмы… из Литовского замка освободили. Он остановился, ожидая продолжения, но Настя молчала. Соловьёв невольно обернулся: оказывается, Настя беззвучно плакала. – Почему же ты… если на НИХ работаешь, в полицию меня не отвела? – тихо спросил Соловьёв. – Или не застрелила? Настя подняла заплаканное лицо: – Чего вы такое говорите? Господь с вами. У меня ребёночек… На Васильевском, у чухонки. Если бы не ребёночек, – я бы лучше уж в Литовском замке осталась, чем согласилась шпионить… На мгновение у него замерло сердце и стало невозможно вдохнуть. Страшным усилием он заставил себя отвернуться. Поздно. Теперь ничего не вернёшь. Он захлопнул дверь и побежал вниз по темной лестнице. |
||
|