"Новый поворот" - читать интересную книгу автора (Скаландис Ант)Глава четвертая. ПОЖАР НА СКЛАДЕ ГСМ— Раздел два. Точка. Цели и задачи Фонда. Нету точки. Все буквы прописные. Пункт два, точка, один, точка. Основной целью Фонда является… — Точка. — Нет, еще не точка. — Слушай, достал ты со своими точками! Не обезьяне диктуешь. — А кстати, если стадо обезьян будет бесконечно долго стучать по клавишам пишущих машинок, рано или поздно они напечатают всю Британскую библиотеку. Эта мысль принадлежит, кажется, Максвеллу, — поведал Давид. Климова посмотрела на него и неуверенно улыбнулась, пытаясь сообразить, сказал он что-то обидное для нее или нет. Наконец решила, что нет, хихикнула и вернулась к работе. — …является объединение граждан СССР, иностранных граждан, лиц без гражданства… — Кто такие лица без гражданства? — Лица без гражданства — это бомжи, проститутки и… обезьяны. С человеческим лицом. Климова! Мы так никогда не закончим. — Ну ладно, ладно, поехали. — …без гражданства, организаций, учреждений, предприятий и общественных формирований на основе общности их интересов, направленных на исследование литературно-художественными, научными и другими творческими средствами возможных путей развития личности и человечества, на приближение и закрепление ожидаемых и желательных изменений в социально-экономической и духовной жизни мирового сообщества… Господи! Что ж это за язык такой суконный! Вроде все съедобное, а прожевать невозможно. Ну что это за другие творческие средства исследования, помимо научных и художественных? Интуиция? Мистические прозрения? Шизоидный бред? На самом деле это просто привычка опытного юриста Гроссберга в каждом пунктике оставлять себе зазор, мол, как же, как же, батенька, а мы и это предусмотрели, читайте: лица без гражданства изучают человечество безумным способом. — Дальше, — попросила Климова. — О! Дальше самое интересное, — дурашливо объявил Давид. — Пункт два-два. Целями Фонда являются также координация, мобилизация… химизация, механизация и электрификация всей страны. — Чего? — Климова обернулась в испуге. — Со слова «химизация» не печатать. — Ну кто домой-то торопился? — Я. Но, видишь ли, устав величайшего из фондов — Фонда Спасения Мира невозможно читать без слез. И без смеха сквозь них. Продолжаем. Давида несло. Настроение было просто великолепное. — …и поощрение творческих усилий его участников по разработке и пропаганде оптимальных решений проблем современности, укреплению мира и взаимопонимания между народами, сохранению природной среды, утверждению прав и свобод человека, оказание содействия деятелям искусства, науки и культуры, организациям, работающим в направлениях, отвечающих целям Фонда. Ф-ф-у-у! — выдохнул он. — А какое восхитительное сочетание слов: содействие деятелям! — Да ладно тебе, не придирайся, — подал голос Димка Фейгин. Бюрократический стиль — одно из великих направлений в мировой литературе. Оно древнее беллетристики и канонических текстов, древнее поэзии и анекдотов, а в грядущем переживет века. Кстати, я свою работу закончил. — А что там у тебя? — спросила Климова. — Ты говорил, а я не помню. — Заметка для «Столицы». Будет желание — прочтете. Я откатал две копии на ксероксе. Спешу заметить, стиль совсем другой. — Не сомневаюсь, — провозгласил Давид, подходя к окну и закуривая: Алка не любила запаха дыма. — Чаю выпьешь? — Нет, ребята, я побежал. Уже девять. Все комнаты, кроме этой, закрыты. Вот ключи. Счастливо оставаться. Кстати, слыхали? Ельцин из партии вышел. — Иди ты! — не поверил Давид. — Когда? — Сегодня. Я «Свободу» слушал. Бросил партбилет — и все дела. — Класс, — сказала Климова. А когда они остались вдвоем, Давид спросил ее прямо от окна, выдохнув дым в открытую створку: — Ну и как тебе Геля? — Отличный парень. Нет, правда, он мне понравился, хотя и не люблю таких толстых и неспортивных. Он, между прочим, похвалил мою работу о буддизме, обещал где-нибудь напечатать. Давид читал немного раньше «работу» Климовой — статейку страничек на двенадцать машинописных — и в принципе соглашался с ее основным смыслом. Речь там шла о том, что нам, гражданам эпохи перестройки, бывшим советским людям, потерявшим опору старой идеологии, утратившим веру во все и всех, ближе любых других оказываются сегодня именно идеи раннего буддизма. Ведь две с половиной тысячи лет назад люди оказались точно в таком же положении. И великий Гаутама попытался перенести центр тяжести их интересов с почитания Бога на служение Человеку. Будда не столько стремился создать новую систему Вселенной, сколько мечтал внедрить в повседневную жизнь новое чувство долга. Религия, провозгласившая спасение, достигаемое совершенствованием характера и преданностью добру, спасение без посредничества священников и обращения к богам — это уже не религия, не совсем религия. Для Давида были давно опорочены практически в равной мере и христианство, и коммунизм, так что новая вера выглядела вполне привлекательно, если бы только не обилие словечек типа «дхарма», «бодхи», «мадхьямики», «хинаяна», «абхимукхи» и даже такая непроизносимая штука, как «Маджджхима». Всего этого было в избытке на двенадцати страницах климовского творения, что и заставляло Давида относиться иронически к идее кровного родства ГСМ и буддизма. — Это хорошо, если Геля статью напечатает, — сказал он. — А кто еще в ГСМ показался тебе симпатичнее других? — Не знаю. Ты хочешь спросить, кто еще в ГСМ Посвященный? По-моему, никто. — Очень может быть, — проговорил Давид. — Именно это я и хотел от тебя услышать. — Слушай, Дейв, а ты уверен, что сам Вергилий — Посвященный? На подобный вопрос отвечать было нечего. И Климова сама продолжила: — Ведь когда мы с тобой подошли, он стоял не один. — Я помню, но с ним рядом был только Петр Михалыч. Все остальные болтались достаточно далеко. Правильно? — Пожалуй, — неуверенно произнесла Климова. — Наверно, ты прав. — Да ты с ума сошла, Климова, я прав на все сто! Михалыч — он же отставной полковник, в органах, наверно, служил. Как он может быть Посвященным?! Ты с ума сошла. Давай дальше работать. Я уже покурил, а чаю после попьем. — Давай, — согласилась Климова безропотно. — Итак. Пункт два-три. Точка. Ой, извини. — Ой, извини. Напечатала. Дальше. — Перестань. Значит, так. Разработка и поддержка программ исследования глобальных и региональных проблем средствами художественного и научного творчества на профессиональном уровне. Двоеточие. Два-три-два. Содействие гуманистическому воспитанию граждан, демократизации общественной жизни… «Слова, слова, слова… Или как там у Владимира Асмолова:…и бушует река болтовня!» Это было двенадцатого июня тысяча девятьсот девяностого года. Давид чувствовал себя прекрасно. Уютно, спокойно, комфортно — вдвоем с секретаршей Алкой Климовой в своем директорском кабинете. Не с любовницей-секретаршей, как это принято повсеместно, а просто с секретаршей, хорошей школьной подругой. Любовница была другая — чумная, непредсказуемая Марина, Мара — вся из себя порывистая, как актриса («Ах, у меня сегодня съемка, ах, мне ночью опять на телевидение!..»). Алка же была просто другом. Возможно такое? Выходит, что возможно. Уж не благодаря ли тому, что они Посвященные. Но в любом случае это было здорово. Он провожал ее до дома, если засиживались допоздна, на своем «Москвиче» или на Жориных служебных «Жигулях». У подъезда она протягивала руку по-мужски, и глаза ее сияли. И было все так здорово до самой осени. Почти до зимы. В конце июля провожали Бергмана. Был простой будний день четверг, но отпрашиваться на это мероприятие Давиду не пришлось, пришлось просто извиняться, потому что Геля отмечал свой сорокалетний юбилей и практически для всего руководства объявил нерабочий день. Как потом рассказывали, гулял Вергилий Наст широко: куплен был, ну, то есть взят в прокат целый пароход, на коем приглашенные доплыли от Северного речного вокзала до Солнечной Поляны и там пировали день и ночь напролет с кострами и цыганами (буквально — с живыми цыганами!), с поливанием шашлыков и дам шампанским, с визгами в кустах, с купанием голяком при луне и последующими безобразными плясками, переходящими в свальный грех… Все это — по слухам, так что, где проходила граница правды и вымысла, Давид судить бы не взялся. Смутное сожаление об упущенных возможностях, мучившее его достаточно долго, в конечном счете было побеждено благородной гордостью истинно Посвященного, то есть человека исключительного, умеющего встать над. А, в общем-то, какой у него мог быть выбор? Не проводить Владыку, с которым в этой жизни он расставался, очевидно, навсегда? Немыслимо. А что такое встречи в следующей жизни, он пока еще плохо представлял себе, хотя в теории был уже познакомлен с общими правилами неземного бытия. Плевать на неземное — успеем. Хотелось просто и по-людски проводить до аэропорта, до трапа, настоящего человека, Учителя, Владыку, почти отца — таким Бергман стал для Давида за эти полгода. И, как он понял, не только для него. Народу на прощальный обед собралось немало, целая толпа для скромной квартирки. Люди на лестнице стояли. Шампанским никого не поливали, да и водку пили так — символически. Зато плакали многие. И друзья — ровесники Игоря Альфредовича, и старики-фронтовики, победившие фашизм внешний и смело повернувшиеся теперь лицом к лицу с фашизмом внутренним, и мальчики-девочки из ДС, готовые грудью встать на защиту Бергмана от чего угодно. А похоже, было от чего, потому что другие мальчики, постарше и в одинаковых серых плащах, тоже покуривали здесь же, на лестнице, но ни во что, по счастью, не вмешивались. Не дураки же они, в самом деле! В аэропорт поехали всего человек десять. И Давид оказался в числе самых близких друзей, ехал, правда, во второй машине, но там, по ходу томительного ожидания, когда же наконец объявят рейс на Вашингтон, они поговорили. Владыка должен был найти время для разговора с ним тет-а-тет. И нашел. Все слова были важные, теплые и значимые, но — ожидаемые. Как обязательный ритуал. И только под самый конец Давида ждал сюрприз. Скорее неприятный. — Знаешь, Додик, очень не нравится мне твой Вергилий, — проговорил Игорь Альфредович с чувством, словно хотел, чтобы именно эти слова лучше всего запомнил его ученик. — Никто из наших не помнит, не знает его. Понимаешь, никто. Бывают такие Посвященные, которые нарочито избегают встреч со своими. Но это всегда настораживает. Во-первых, как правило, они бывают запоздавшими, то есть позднообращенными людьми, и долго на Земле не живут. А во-вторых, у них всегда свои, от всех далекие цели, что опасно. Конечно, тебе виднее, Додик, ты его близко знаешь. Но я даже по рассказам твоим — уж прости старика за откровенность! — не люблю этого Гелю Наста. Подумай над моими словами. Только, упаси тебя Бог, которого нет, понять это как руководство к действию. Сама идея ГСМ хороша. Ты же помнишь, я радовался, когда ты попал туда. Да и деньги, которые они платят, хороши. Но ты не просто Посвященный, Додик, ты совершенно особенный человек, во всяком случае, для меня, поэтому прошу, будь осторожен, будь всегда рассудителен, не делай глупостей и тогда… ты встретишь Анну. Ведь для тебя это самое главное? Правда? Вот так странно он и закончил свою неожиданно длинную прощальную речь, помолчал немного, прислушался и сказал: — Кажется, наш рейс объявляют. Прощай, Додик! И до встречи! До встречи! Ты понял? Он понял. Но не до конца. Да и где ему было понять? В пятницу на работу пришли не все, зато те, кто пришел, пахали исключительно интенсивно: во множестве рождались новые письма и договора, принимались и отправлялись факсы, мелькали бесконечные посетители, телефон трезвонил, не переставая, в комнате, где стоял большой ксерокс, тоже работавший без передышки, сделалось жарко и отчаянно пахло аммиаком. Про перерыв на обед забыли дружно. Так что когда к концу дня из банка приехала Жгутикова с последней выпиской, все уже стояли на ушах. Гастон взял выписку в руки, глянул и призвал народ к тишине. — Господа! — объявил он. — Поздравляю всех. Сегодня мы стали миллионерами. На счету ГСМ впервые образовалась сумма, превышающая миллион рублей. Ура, господа! Васю Горошкина тут же послали за коньяком, и конец дня превратился в праздник. Гелю, конечно, вспоминали, но отсутствие его было для всех вполне понятно. А Давид, помнится, тогда впервые подумал, что и без Гели у них совершенно замечательная компания. Хуже было в понедельник. Геля пришел с утра вялый, хмурый, как будто и не было выходных. Давид успел с ним только двумя фразами перекинуться и умчался по срочным делам в Центробанк. А когда вернулся, Гели уже не было. — Ему что-то с сердцем плохо стало, — небрежно пояснил Попов, сидевший в Гелином кабинете. — Праздники стали тяжело даваться. Возраст. — Да иди ты, — сказал Давид. — Не иди ты, а так и есть. Вот доживешь до сорока, сам узнаешь. Подходил срок давно спланированной Вергилием поездки в Голландию. Геля не говорил, но Давид догадывался, это как раз по поводу европейского филиала. Голландия не Швейцария (в смысле нейтральности и защищенности), но тоже страна, вне всяких сомнений, замечательная и привлекательная. А связи там сугубо Гелины, личные, и кроме него никто из гээсэмовцев поехать не мог. И вот тринадцатое августа, понедельник, восемь дней до предполагаемого отлета в Амстердам. Геля на работе не появляется. Что ж, решил поработать дома. Понедельник — день тяжелый. Четырнадцатое августа. Давиду звонит секретарша Коровина. Ромуальд через знакомого министра и с оформлением командировки от Всесоюзного Центра культуры достал Вергилию билет на Амстердам. Срочно выкупать! (Боже, ну как все сложно, без знакомого министра и за границу не улетишь!) Но Гели нигде нет. А билет-то стоит не хухры-мухры — тысячу девяносто два рубля! Как назло, в кассе финкомпании тридцать рублей с мелочью, и Юра Шварцман, у которого дипломат вечно набит казенной наличкой, тоже где-то носится. Закон подлости. Не беда: Давид бегом (да, да, бегом на метро, потому что машины тоже все в разлете!) несется домой, берет свои кровные и выкупает билеты. Мог это сделать кто-то еще? Разумеется. У всех гээсэмовцев по нескольку кусков дома зарыто было. Но никому не приходит в голову вынуть их вот так запросто. Кроме Давида. «Это же Геля!» — думает он. А телефон на Звездном бульваре по-прежнему не отвечает. Правда, известно, что Верка с сыновьями уехала на Юг. Мало ли куда Геля мог уйти! Но, с другой стороны, это-то и страшно: один в квартире. Все советуются и решают ждать до утра. Ну зачем к нему ехать? Дверь ломать, что ли? А Давид всю ночь не смыкает глаз. Пятнадцатое августа. Утром ничего не изменилось. Вот когда начинается легкая паника. Нервничают уже почти все. Только Гастон Девэр спокоен как танк. Говорит, такое уже бывало. И не раз. Что же он имеет в виду? Спрашивать неудобно. Чисто по-женски больше других переживает Маша Биндер. — Я, знаешь, тоже не девочка, — говорит она Давиду по телефону. Понимаю: все может быть. Поверьте, мужики, надо ехать. Дверь того не стоит. Черт с ней, новую вставим. А то мало ли что… Маша боится произнести, что именно, а Давид боится даже подумать, ведь только ему одному по-настоящему страшно. Ну, может быть, еще Климовой. Если, конечно, она как следует подумала. Теперь Давид уже ясно понимает: других Посвященных в Группе нет. А что может случиться с Посвященным, известно слишком хорошо: Анна, рассказы Бергмана, история с Веней. Нет, уж он-то точно не поедет ломать дверь. Если там гэбэшная засада, что может быть глупее, чем так бесславно погибнуть. У него же совершенно другая задача. В этот день после работы он едет с Витькой на дачу. Витька давно приглашал, а тут вроде точно сговорились. Не отменять же! На даче, конечно, хорошо: прогулка на реку, коньяк, фрукты, сухое вино. У Витьки чудесная жена Галя, работает в советско-итальянском СП, получает четыреста рублей, и Витька комплексует: с перестройкой папашу его задвинули совсем, комсомольская работа теперь откровенно неперспективна, в институте, где он остался на кафедре, платят гроши — в общем, Витька дошел до того, что в каком-то кооперативе по совместительству работает шофером, и рубликов двести пятьдесят у него в месяц выходит. Давид улыбается — не с превосходством, не злорадно, а скорее философски. Вот и пришли новые времена. Теперь он, отпрыск плебейского рода Маревичей, зарабатывает больше всех своих друзей из вчерашнего высшего света, и это он, Давид Маревич, привез сегодня и коньяк и сухое. Пожалуйста, угощайтесь! Но смертная тоска и тревога не отпускают, особенно здесь, в двух шагах от дачи Аркадия, той самой дачи… Он звонит ребятам из ГСМ каждые десять пятнадцать минут. И никого, никого не может застать. Наконец на проводе Юра Шварцман: — Нашелся Геля. Он дома. Успокойся. Что вы все переполох подняли, как бабы? Ну, выпил человек, с кем не бывает, отключил телефон. Теперь у него сидит мать. Не дергай их, Дейв. Он тебе сам позвонит. У-у-у-ф-ф. Давид почувствовал, что из него просто выпустили воздух. А Витька почувствовал, что пора наливать: — Давай! Дернем, чтоб твоему Геле меньше досталось. Потом откуда-то взялся Аркадий с бутылкой водки, и они все напились. Шестнадцатое августа. Витька подбрасывает до офиса на Чистых Прудах. В одиннадцать звонит Геля, едва ворочая языком: — Слш, Дыф, мн очн плох, зафтр пзвню. И тогда у Давида все сильнее и сильнее начинает болеть голова. Этакое запоздало пришедшее «после вчерашнего». С обеда он уходит домой спать. Семнадцатое августа. В восемь утра будит звонком Геля и через полчаса приезжает. На ногах стоит твердо, но разговаривает странно: весело, однако не своим голосом. То ли уже принял, то ли держится на таблетках. — Вот это — килограмм. — Он протягивает пачку красненьких. — А это довесок. Меня такси ждет. Спасибо тебе, Давид. Ну, я поехал. За валютой на Ленинградку. Оттуда позвоню. Не позвонил. Это уже не удивляет. Около трех в трубке голос Гастона: Геле опять плохо, он дома, валюты не поменял, там безумная очередь и никакой надежды, и вообще надо срочно сдавать билет, куда ему, к черту, лететь! Какая Голландия?! Но сдать билет в советской стране — дело не менее сложное, чем приобрести его. Кто покупал, тот и сдает — инициатива наказуема. Давид носится как ошпаренный по этажам «благотворительного министерства» и чудом застает всех кого надо в бухгалтерии и администрации, но около четырех звонит сам Геля — голос почти нормальный — и распоряжается: билет не сдавать, а менять. Дело только в валюте, ведь без денег он не поедет, а здоровье тут вообще ни при чем, и еще надо, очень надо взять у центровского начальства загранпаспорт, поставить в посольстве голландскую визу, опять вернуть начальству, и это все так сложно и ответственно, что никакой Лидочке или Илонке поручить подобное нельзя… Давид начинает функционировать уже в каком-то автоматическом режиме и успевает все, что можно успеть. Затем решает уточнить у Вергилия планы на следующий день, но к телефону подходит его мама и достаточно невнятно объясняет, что Геля отошел ненадолго, куда — она не знает. С чувством смутной тревоги Давид уходит из конторы, берет такси и едет на Звездный. А там сидит совершенно замечательная мама Алевтина Ивановна, и Глотков, и Вера, и Толик с Мишей, и даже хомяк Чудик, вот только Гели нет. Он ушел в неизвестном направлении еще часа в четыре, пока мама отлучилась в булочную, не дождавшись, разумеется, Веры с детьми, которых Петр Михалыч только что привез с вокзала. У Михалыча появляется интересная творческая работа — поставить на место напрочь свороченную раковину в ванной. («Кто же это ее свернул? Ай-ай-ай!») А Давид и Вера сидят на нераспакованных чемоданах посреди комнаты и молча курят, стряхивая пепел на ковер. Как в кошмаре. Потом, словно вдруг очнувшись, выходят на балкон. Вера начинает откровенничать, вспоминает, как они с Гелей нашли друг друга совсем не так давно, Мишка у них общий, Толик — Верин, а у Гели есть еще старший — Данила, который живет отдельно. Вера рассказывает, как тяжело им жилось до ГСМ, как вздохнули теперь… Давид очень скоро перестает ее слушать. Гелина жена выворачивает ему наизнанку «душу номер два». Нет, он не обижается, просто перестает слушать. Ему все понятно. Вера — не Посвященная. Тот же случай, что и с Бергманом. Никогда в жизни любящая женщина не станет рассказывать правду о таком муже случайному человеку. Вот только почему он-то случайный? Неужели Геля не рассказывал? Какой же он чудной, право! И Давид и Вера, оба страшно психуют и высаживают на пару целую пачку «Явы» за два часа. Но психуют они очень по-разному, каждый по-своему, и оттого не заглушают, а только усиливают тревогу друг друга. «Кто-то очень не хочет, чтобы Вергилий ехал в Голландию. Вот в чем дело, — рассуждает Давид. — А запой это или злые козни врагов — какая разница, с точки зрения Посвященных любое препятствие является давлением внешним. Разглядеть бы только этих врагов, встретить их во плоти, тогда бы легче стало. Но он все равно победит. Не может не победить. Ведь когда что-то в его жизни особенно важно, включаются скрытые резервы, просыпается alter ego, и это как раз такой случай — он чувствует. И он не сдастся». А Вера чисто по-женски боится за любимого человека, за здоровье его и за жизнь. Как им понять друг друга? Особенно интересно, чего боится Михалыч. Он уже третий час возится с раковиной в ванной. Не слишком ли? Ага, закончил. Появляется в комнате. Светлые, очень умные, проницательные глаза. Удивительно приятная манера говорить. Мягкая кошачья походка. Где он мог раньше работать, этот интеллигентный отставной полковник? Ах да, кто-то же говорил ему. Димка, кажется. Глотков до ГСМ был одним из руководящих работников нашего представительства в ООН и вроде бы даже сотрудником секретариата. Полковник. В ООН. Это же КГБ! Под черепом тихо разрывается бомба. Ну вот и все. Если это КГБ, если Глотков давно их пасет, если Геля пропал не случайно, значит… Да, он, Давид Маревич, Посвященный и просвещенный Владыкой, бессилен что-либо изменить в такой ситуации. Против лома нет приема. А Петр Михалыч тем временем, адресуясь преимущественно к Алевтине Ивановне, в который уж раз на памяти Давида жалуется на свои крайне неудобные имя и фамилию. — Представляюсь: Глотков. Мне говорят, понятно: как композитор. Да нет, говорю: композитор — ГлАДков, а я ГлОТков Петр Михайлович. А, говорят, как Достоевский! Да нет же, говорю, Достоевский — Федор Михайлович, а я Петр… И тогда Давид разворачивается, как сомнамбула, громко прощается, глядя в пространство, и уходит, оставляя всю семью Вергилия Наста на попечение композитору Достоевскому. — Я позвоню вам, Давид! — кричит вдогонку Вера. Не позвонит. Он это знает наверняка. Не позвонит. И не позвонила. А он опять не спал всю ночь. Восемнадцатое августа. Семь сорок утра. Геля звонит сам. Как ни в чем не бывало. Голос абсолютно трезвый: — Дейв, касса открывается в восемь, я уже не успеваю, тебе там ближе… И не завтракая, не умываясь, натягивая майку и застегивая ширинку на лестнице, — бегом. Международная авиакасса на Петровке. Оказался в очереди седьмым. В девять пятьдесят уже свободен. Дату вылета поменял (на двадцать второе, причем через Питер, из Москвы по четным в Голландию не летают), да вот билета не получил. Все несколько сложнее оказалось: штраф — двадцать пять процентов стоимости — принимают только по безналичному расчету. Во идиотизм-то! Кому расскажешь — не поверят. В общем, конца истории не видно. В состоянии легкого отупения с примесью прямо-таки мальчишеской гордости от сознания важности выполняемого дела, Давид доходит до площади Ногина и от метро звонит Геле. Но автомат глотает единственную двушку, и тогда, вопреки всякой логике, он едет на Звездный бульвар. Он уже готов не застать там никого, или застать полную квартиру трупов, или… Нет, у Гели все нормально. Приезду Давида старший товарищ не удивляется. Они вместе завтракают. Говорят о всякой чепухе и упорно обходят скользкие вопросы. Геля иногда держится за сердце и даже не курит. Похоже, ему теперь действительно плохо. Курит только Давид, Геля за компанию выползает на балкон. Стоит, тяжело привалившись к стене. Давид разговаривает с ним почти как с ребенком: «Все будет хорошо, Геля», «Ты не расстраивайся, Геля» и прочие подобные благоглупости. Так что же, ничего и не было? Было. Меня, брат, не обманешь! Давид не глубоко, не насквозь, но читает мысли Вергилия. Собственно, в самом верхнем слое — там и читать особо нечего: апатия, раздражение, тошнота, недовольство всеми и всем. Но Давид напрягается и видит вчерашнее. Видит… Геля покупает у метро в ларьке бутылку очень хорошего французского коньяка, рублей за триста, а потом, высосав ее до половины в кустах за детской площадкой, бросает… нет, задумавшись на секундочку, аккуратно ставит на землю и уходит, уходит далеко, очень далеко, он уговаривает себя не пить, не пить сейчас, не пить сегодня, не пить завтра, не пить вообще никогда, он ходит кругами по Москве, и сначала круги расширяются, расширяются, а потом становятся все уже, уже, все ближе, ближе к тому месту, где он оставил ЕЕ, он сжимает кольцо, он возвращается, уже темно, совсем темно, а бутылки нет. Нет! НЕТ!!! И тогда он покупает в ларьке самую дешевую водку. И пьет ее из горла в чужом подъезде, и, плача, разбивает о перила едва ли не полную бутылку… Они беседуют о какой-то чепухе, и Давиду уже почти удается докопаться до третьего слоя, до причин, заставивших Вергилия пить. Жутким, могильным холодом веет от этих причин… Но тут Геля говорит, вздыхая и морщась: — Дейв, ты меня извини, я пойду лягу. На какое-то мгновение Давид перехватывает его взгляд и чувствует: он догадался. («Я знаю, что ты знаешь, что я знаю…») Ну, вот и хорошо, вот и замечательно. Давид уезжает, а потом дома всю субботу и все воскресенье лежит на диване совершенно больной, лишь иногда вставая чего-нибудь съесть. С билетом утряслось. С валютой — тоже. По специальному разрешению Министерства финансов Внешэкономбанк выдал-таки товарищу Насту сто пятьдесят четыре гульдена как одну копеечку, то бишь как один цент. И Геля улетел в назначенный срок. И что-то важное там подписал, и в Гаагу съездил, и по «розовому кварталу» пошастал, и тюльпанов пособирал в лугах среди ветряных мельниц. И что-то там наливали ему. Давид не знал, что именно пьют в Голландии, а у Гели спросить не решился. Но из самолета в Шереметьеве Гелю вынимали. Сам он идти не мог. Впрочем, это уже было неинтересно. Интереснее было другое. Гастон Девэр собрал Высший Совет Группы в отсутствие Гели и простым большинством голосов вывел из состава руководства двух человек: Яна Попова и Пашу Зольде. Попов был самым независимым человеком в конторе. Давно привыкший к большим деньгам, загранпоездкам и вхождению запросто в высокие кабинеты, Ян не слишком дорожил должностями и окладами. Более всего он ценил свое собственное время и, похоже, заявление о выходе из Совета написал сам. В ГСМ его интересовала не власть, а интересная работа, которой его никто лишать не собирался. С Пашей ситуация была совершенно иная. Старейший друг Гели и один из отцов-основателей ГСМ, членство в Высшем Совете он полагал для себя принципиальным, поэтому после «вынесения приговора» сразу швырнул на стол заявление об уходе и выскочил из кабинета. Никто не попытался остановить его, а Гастон, хладнокровно подписав бумажку, перешел к следующему вопросу повестки дня. Неприятный осадок остался у Давида от этого инцидента. Оказывается, в коллективе единомышленников, в организации абсолютно нового типа, тоже существуют свои «тайны мадридского двора». Абсолютно ясно стало одно: это не Гастон работает у Гели, наоборот — Геля работает у Гастона. Девэр властный, жесткий и, похоже, беспринципный человек, а Геля — честный, добрый, порядочный, но слабый. Конечно, он больше любит Гелю, и именно Геля привел его сюда, но работать-то приходится с такими, как Гастон, потому что только они и умеют по-настоящему работать. Такова селява. — Давид, а вас я попрошу остаться, — словно Мюллер Штирлица, неожиданно задержал его Девэр. И когда все разошлись, открыл окно настежь, разрешил курить и сказал прямо, без экивоков: — Мне кажется, Давид, вы не согласны с увольнением Зольде. Так? — Так, — решил не врать Давид. — А я хочу, чтобы вы поняли, чем руководствуюсь я. Павел замечательный человек и очень талантливый художник. Мы давно дружим домами, с ним так славно посидеть на кухне, попить водки и поругать партию и правительство! Но работать, как выяснилось, совершенно невозможно. Павел проявил массу энтузиазма при создании Группы. Для него это было романтикой, чем-то вроде антипартийного заговора, но теперь, когда начались будни, когда наваливается самая обыкновенная рутина и надо просто пахать, он, великий Зольде, не хочет делать ни черта. Он принимает ГСМ все за ту же кухню, где можно пить водку и ругать правительство. Но за это, дорогой мой Давид, нигде и никогда не платили денег. Мы, конечно, «Группа спасения мира», но не надо нас путать с Армией спасения. Мы собрались, чтобы вместе зарабатывать деньги. Из этих денег мы даже готовы помочь не умеющим зарабатывать достойным людям. И если завтра Павлу Зольде перестанут платить за его гениальные картины, как уже было однажды, я первый выделю ему стипендию из собственного кармана. Но художнику Зольде, а не члену Совета, потому что член Совета — это рабочая лошадь, а оклад члена Совета как-то неприлично называть пособием по безработице. Вот так, мой юный друг. Давид закурил вторую сигарету и неожиданно для самого себя спросил: — Гастон, скажите, а вы француз? На какую-то секунду Гастон растерялся, а потом повернулся к Давиду горбоносым профилем и, рявкнув что-то малопонятное, но явно по-немецки, объявил уже на чистом русском: — Я истинный ариец, характер у меня нордический, в связях, порочащих… нет, это опустим. Ненавижу жидов и коммунистов. Создал для борьбы с ними ГСМ и, как самый хитрый, именно их и набрал себе в штат. Ведь даже фюрер понимал, что бывают нутциге юден. Ну а тех, которые уже не нутциге, вроде Зольде, — тех коленом под зад! — Извините, Гастон, я просто так спросил. — И вы извините. Я просто так ответил. И добавил после паузы: — Моя мать — еврейка из Марселя. Отец — наполовину русский, наполовину латыш. Воевал в Испании, там и познакомились. Вот такой я француз, ну, примерно такой же, как Зольде — немец. — А Вергилий… — Вергилий Наст — чистокровный украинец. — Я не о том. Вергилий в курсе, что Пашу уволили? — Нет, — честно признался Гастон. — А зачем? Он бы сейчас развел бодягу, всех бы разжалобил, запутал вконец. Любит наш общий друг адвокатские речи произносить. А это сегодня неактуально. Я вам честно скажу, Давид. Иногда мне ужас как хочется уволить самого Наста. — Что же мешает? — улыбнулся Давид. — Да бросьте вы! Неужели не понятно? — Не понятно, — сказал Давид. Гастон странно посмотрел на него и принялся объяснять: — Ну, во-первых, Геля Наст — живое знамя нашей Группы, во-вторых, только он так тонко чувствует людей, с которыми нам по пути, в-третьих, Сугробов — это все-таки имя и, наконец, в-четвертых, у него уникальные связи. Как вы думаете, кто нас вывел на старика Ромуальда? А зарубежные каналы… Да о чем говорить! Вот и возимся с ним как с ребенком. — Понятно. Гастон, а можно еще один вопрос? Глотков из КГБ? — Насколько я знаю, нет, он служил в военной разведке. За что его оттуда вышибли, не наше с вами, как говорится, дело. А сейчас ему просто нужны деньги. Трудяга он добросовестный, дай Бог каждому. А то, о чем вы подумали, Давид, просто смешно. Уверяю вас. Да, мы не дети и знаем, что есть такое управление КГБ, которое занимается идеологией. К сожалению, несмотря на все перестройки, оно по-прежнему существует, правда, ведет себя намного тише. Однако отождествлять с этим управлением все спецслужбы нашей страны, по меньшей мере, наивно. Поверьте, мой юный друг, старому еврею. Я не выходил на площадь с лозунгом «За вашу и нашу свободу», но мысленно всегда был именно с теми людьми, а позднее со многими из них познакомился. Так вот, у нас в стране, считайте, каждый четвертый так или иначе сотрудничал с КГБ, и если сегодня мы от них от всех отмахнемся, работать станет просто не с кем. Вот так. Давид невольно вздрогнул от магического сочетания слов «каждый четвертый»: что бы это значило? Но постарался скрыть свою реакцию и философски ухватился за последнюю мысль Гастона: — А может, тогда есть смысл отмахнуться от всей страны? (Тут же подумал про себя: «Или от всего мира».) — Некоторые так и делают. Их трудно осуждать. Но лично я хочу работать здесь. Мне нравится заниматься бизнесом в России. И я собираю вокруг себя людей, которые в этом со мною солидарны. Кстати, в отличие от Вергилия я не люблю красивых слов, и все-таки «Группа спасения мира» — название и для меня не случайное. Потому что, мой юный друг, — можете это записать для последующего цитирования — если что и спасет этот мир (в чем я, признаться, сильно сомневаюсь), так уж, во всяком случае, не красота. И не слепая вера в сотню разных непримиримых богов. Мир спасут профессионалы и трудяги люди, знающие цену деньгам и не считающие материальный достаток величайшим злом. Только они реально могут спасти мир и уже спасают его. Но, к сожалению, на каждого здорового и честного прагматика приходится по доброму десятку воров, маньяков, идиотов-мечтателей, лентяев и просто дураков. Кто кого, время покажет. Но я предпочитаю не ждать, а работать. Можете мне сейчас ничего не отвечать. Просто если в принципе согласны, оставайтесь с нами, Давид, во многом вы мне симпатичны. И не думайте о всякой ерунде. Не обращайте внимания на Вергилия, когда он жрет коньяк. И на Глоткова, который в любой момент может быть обратно призван Генштабом. Живите настоящим, Давид. Работайте. Вы никогда не думали бросить курить? Попробуйте. Я бросил десять лет назад. Это очень повышает работоспособность. — Я знаю, — сказал Давид и, с минуту поколебавшись, закурил последнюю оставшуюся сигарету. Что ж, перейдем на «Мальборо» по сороковнику за пачку. У метро есть ларек, который всю ночь работает, и там не спрашивают талонов на табак. «Мальборо» помогало думать, но загадка оставалась неразрешимой. Да, Гастон Девэр не мог знать о великом пророчестве Посвященных, но цифру свою он тоже взял не с потолка. В СССР действительно каждый четвертый взрослый человек работал на КГБ. И каждый четвертый потенциально был Посвященным, то есть заведомо противостоял КГБ. Закон равновесия? А что же остальная половина человечества? Их куда отнести? Вспомнилось нечто по аналогии. Борис Слуцкий делил всех людей на три категории: тех, что прочитали «Братьев Карамазовых», тех, что еще не прочитали, и тех, которые никогда не прочтут. Остроумно. Вот и ищи ответ у Достоевского. За инертную половину человечества ведут свою вечную битву Бог и дьявол. И, может быть, в этом случае, мир все-таки спасет красота?.. Во, какую философию накрутил вокруг слов Гастона! А что если это просто случайное совпадение? Да только в жизни Посвященных не бывает случайностей…. Ночью первый раз позвонил из Штатов Владыка. «Как устроились?» — «Нормально. А у тебя с работой?» — «Все хорошо». «Приглашение прислать?» — «Сейчас некогда. Лучше ближе к лету. Спасибо». «Ну, в общем, все отлично?» — «Да». — «И у нас также». Разговор ни о чем. Смысл один — сообщить друг другу: живы-здоровы, движемся прежним курсом. А потом вдруг Бергман сказал: — Додик, запомни. И в тот же момент Давид понял с абсолютной ясностью, что их разговор прослушивают. Давиду известны были эти байки, мол, когда Комитет включается, в трубке такой легкий щелчок раздается, и голос абонента как бы отдаляется. Чепуха — современная техника такова, что ничего заметить уже давно нельзя. Но он-то, он-то видел: их прослушивают. И это было крайне неприятно. — Додик, запомни, — сказал Бергман. — Ровно за две недели до Нового года будет Особый день. Если ничего не помешает, в жизни твоей произойдет важное. — А что, что может помешать?! — Сердце его сразу заколотилось, он уже думал об Анне. — Например, пожар, — сказал Владыка. — Пожар? — Ну, это может быть не совсем пожар, — туманно уточнил Владыка. Додик, прощай, у меня тут монетки кончились. И даже телефона не оставил, куда звонить. Значит, бесконечное ожидание и холодная пустота, вновь образовавшаяся в душе. Из КГБ не пришли. И даже не вызвали туда. Незаметно случилась осень, а когда сквозь облетевшую листву просунул свою скользкую льдистую морду ноябрь, стало ясно, что и зима не за горами. В конторе вдруг устроили несуразно пышный праздник на седьмое ноября. Нет, семьдесят третью годовщину Октябрьского переворота нарочито не вспоминали. Геля Наст перечеркнул великий пролетарский праздник навечно, объявив седьмое ноября днем рождения ГСМ. Оказывается, два года назад именно в этот день шесть отцов-основателей, точнее пять отцов и одна мать (Вергилий, Гастон, Юра Шварцман, Паша Зольде, Ян Попов и Маша Биндер), собравшись на квартире у Гели, родили историческую идею. Не важно, что прошло еще больше полугода, прежде чем удалось оформить все бумаги, открыть первый банковский счет и получить офис, тогда еще не на Чистых прудах, а скромненький, на окраине — не важно, день рождения есть день рождения. Шаловливая мысль поплясать на коммунистических гробах всем понравилась, и праздник состоялся. Геля, веселый, бодрый, полный энергии, пил только апельсиновый сок и фанту, но произносил много тостов и активно чокался с каждым персонально. Остальные пили шампанское, ликер, коньяк и пытались стать еще веселее Гели. Дима зажигательно пел под гитару все подряд — от красивых испанских баллад до сомнительного полублатного российского фольклора последних лет. Молодой художник Гена Сестрорецкий, ученик Зольде, специально к празднику развесил по стенам забавные картинки — цикл графических работ «Всемирная история сотворения и спасения», — где каждый из присутствующих мог разыскать себя и от души посмеяться. Охвачен был период от библейских легенд, где Вася Горошкин изображался одновременно и Давидом, и Голиафом, до наших времен, где «железная леди» Маша Биндер бросалась в объятия Юры Шварцмана, на лысине которого красовалось недвусмысленное пятно. Но самой ядовитой показалась Давиду картинка, где преувеличенно большой и толстый Геля выступал в роли Людовика Тринадцатого, а преувеличенно маленький и тощий Гастон — в роли кардинала Ришелье. Неужели такую расстановку сил понимают все и давно, настолько давно, что этого уже никто не стыдится? А впрочем — в сторону! Шампанское — лучших сортов, ликер потрясный, закуски изумительные, домашнего приготовления, девушки постарались. А сами девушки? Празднично одетые, накрашенные, надушенные, улыбчивые, раскованные! И была среди них одна — самая красивая и самая раскованная Марина Ройфман. Невероятно, но и у нее день рождения пришелся на седьмое. Гастон да и Геля тоже относились к Маришке сдержанно, можно сказать, настороженно, но в такой день сестру отсутствующего Зямы не позвать было нельзя. Ну а Марина, как она это умела, завладела вниманием всех мужчин. Давид не возражал, даже не ревновал, когда она откровенно флиртовала со всеми подряд. Он знал, что вечер кончится, и они останутся вдвоем. У них уже было слишком серьезно, чтобы Давид стал ревновать из-за такой ерунды. Но оказалось, что есть другой человек, который в этот вечер ревновал, и ревновал безумно…… Наконец Давид выпроводил на улицу всех пьяных гавриков, разбредшихся в разные стороны к метро, сдал ключи, попрощался с администрацией, при этом непрерывно одергивая Маринку, рвавшуюся то петь песни, то целовать каждого встречного. Но когда они доехали до Арбата и пошли по бульвару, затем переулками и дворами — к нему домой, разговор неожиданно пошел о Климовой. — А эта твоя секретарша — тяжелый случай, доложу тебе. — В каком смысле? — Да в любом! Во-первых, страшна, как смертный грех. Главное, подать себя совершенно не умеет. Солдат в юбке, точнее солдатик, маленький глупый солдатик. Во-вторых, она же ничего не может скрыть. Ты что, не видел, как эта ощипанная курица на тебя смотрела? — Как? — откровенно не понимал Давид. — Ну ты даешь! Нет, вы, мужики, точно недоделанные какие-то. Да у нее же в трусах мокро становится, когда она на тебя смотрит. — Перестань. — Что «перестань»? Да ты бы ее только пальцем поманил, она бы тебе прямо там при всех отдалась. Я тебя уверяю. — Ну, правда, перестань. — Дейв, я с тебя тащусь! Ты прямо крот какой-то слепошарый. Разве можно до такой степени ни черта не видеть?! Ее ведь устраивало даже, что ты смотришь на меня и от этого возбуждаешься, она согласна была бы, чтоб ты возбуждался со мною, а спал с ней. Знаешь, как мужики порнухи насмотрятся и с бешеным энтузиазмом начинают своих постаревших жен трахать, от которых без допинга уже давно тошнит. А от этой любого тошнить будет, вот она и надеялась. Но тут я взяла и показала: тебе — промежность, а ей — язык. Понимаешь теперь, почему она так взбеленилась? Ну, извини, ну, надоела она мне. А так, еще по стакану бы зарядили и могли с ней устроить «лямур де труа». Не желаешь, кстати? Надо же девку наконец жизни учить. Тридцать два года — возраст серьезный. Я бы сказала, критический. Может, это действовал алкоголь, но Давид слушал откровения Марины, как монолог из эротического фильма про какую-нибудь Эммануэль или мадам «О»: суть произносимого оставалась где-то за кадром, зато практический эффект был налицо. Они еще только вошли в подъезд, а он, не в силах дольше терпеть, сжал Марину в объятиях и быстро завладел ее губами, заранее зная, что ее большой, горячий, жадный рот тут же перехватит инициативу. А где они упали, когда наконец вошли в квартиру, не помнил уже ни он, ни она. За утренним кофе Марина сообщила: — Я ушла от мужа. Давид не слишком удивился, предложил запросто: — Живи у меня. Я, кажется, еще и раньше предлагал. — Спасибо, — сказала Марина. — Но у меня еще и с работой паршиво. — Что, со студии теперь вышибут? — Нет. Но у нас же как: много работы — много денег, мало работы — мало денег. А просто за символической зарплатой приезжать — как говорится, жалко времени на дорогу. — Ты что, считаешь, я не заработаю на нас двоих? — Но я так не привыкла, — заявила Марина, — я женщина самостоятельная, эмансипе, как говорят французы. Мне своя работа нужна и свои деньги. Устрой меня в ГСМ. — А Зяма что говорит? — Зяму я уже накрутила, — объяснила она, — чтобы Гастону плешь проел. Но если и ты со своей стороны, будет хорошо. Ладно? — Ладно. Послушай, Марин, советское правительство подарило нам еще целых три выходных дня. Геля поддержал это начинание и обещал никого не тревожить даже звонками. Что будем делать? — Трахаться, — улыбнулась она. — Принимается, — сказал Давид. И это был трехдневный медовый месяц. Они действительно почти не выходили из дома, благо в доме все было, а погода стояла дрянная. Правда, десятого пришлось все-таки выползти за хлебом и на рыночек проехаться до Семеновской. Купили там клюквы, яиц два десятка (по десятку в руки), зато по три(!) рубля, и пижонских сигарет в ларьке. А где их взять не пижонских, когда талоны давно кончились?! Хорошо тем, у кого мамы, бабушки, сестры, детишки некурящие, а бедным сироткам Давиду и Марине приходилось тяжело. Но радостно. Очень радостно. А под конец затянувшегося уик-энда она спросила: — Дейв, а что, если я привезу сюда Илюшку? — Сколько ему? — поинтересовался Давид. — Девять. Он с моим вторым живет сейчас и с его грымзой. — Давай с Илюшкой подождем пока, — предложил Давид. — Ладно? — Ладно, — согласилась Марина. Они не собирались расписываться. Кажется, Марину уже подташнивало от брачных церемоний. И Давида такое положение устраивало на все сто. Первый послепраздничный день в конторе начался с угрюмого взгляда Климовой и ее холодно-вежливых реплик. Что ж, умудренная жизнью Марина оказалась права: он нашел себе подругу, а друга потерял. Не все сразу — это законно. А разговор с Гастоном (именно с Гастоном — не с Гелей же!) провел, как ему казалось, очень ненавязчиво. Мол, ему, Давиду, давно казалось, что в штате финкомпании не хватает еще одной толковой девицы, а тут вдруг познакомился поближе с Маринкой Ройфман… Что он знал о ней раньше, ну образованная, ну наш человек, ну внештатный курьер-почтальон-помощник, ну кинодамочка с известной студии, а оказалось, вы не поверите, Гастон… — Поверю, — цинично прервал его Гастон в этом месте. — Вам хочется помочь беспутной девушке. Желание, вполне достойное сотрудника ГСМ. И о ваших личных отношениях я в целом осведомлен. Зяма рассказывал, вы ему симпатичны. Однако. Однако, мой юный друг, Марина — девушка непростая. Человек она, безусловно, наш, только в определенном состоянии становится неуправляемой. Я готов ее принять на работу, скажем так, с декабря, но под вашу, Давид, личную ответственность. Понимаете? Буквально: она что-нибудь натворит, а отвечать будете вы. Было нечто ужасно неправильное в этом разговоре, но Давид подумал секунду и согласился. А Гастон обещал на Совете доложить о новой сотруднице без ссылок на него. Когда Маревич вышел на лестницу, в курилку, там стояла радостная компания молодых гээсэмовцев: Олеся с Юлей, Фейгин с Сестрорецким, Марина, которая быстро и органично вписалась в коллектив. Она действительно умела работать, а не только красиво пить и гулять. Давид поглядел на веселые лица перекуривающих и улыбнулся. Похоже, только что делились последними анекдотами. — Слыхал? — спросил Дима у Давида. — Панамова уже увольняют. — Это который помощник Гроссберга? Конечно, слыхал. — А знаешь за что? Ему из архива ГСМ дали документы посмотреть. Некоторые. А он так увлекся, просидел до полуночи и просмотрел их все. Интересные оказались документики, особенно финансовые. Нет, насчет нарушений я ничего не скажу, я в этом вопросе не копенгаген, но вот размер премий у начальства, то бишь дивиденды за каждый квартал прошлого и этого года поразили воображение Леши Панамова. Они чье хочешь воображение поразят. Мы-то по тыще в месяц получаем и радуемся, думаем: во, класс! А, например, Гастон с Гелей еще в восемьдесят девятом (прикинь тогдашние цены на все) выписывали себе помимо зарплаты, сам понимаешь какой, кварталки по двадцать — двадцать пять кусков. — Ну и Бог с ними, — сказал Давид, — я чужих денег не считаю. — Я тоже, — согласился Дима. — Но почему об этом никто не знал? Ведь сегодня все доходы фирмы и все оклады у нас на виду. И заметь, Панамов далеко не обо всем рассказывает, я чувствую. — Еще бы, — страшным голосом сказал Сестрорецкий, — есть такая информация, за разглашение которой сразу убивают. В общем, свели все на шутку. И балагур Дима подвел черту: — Я вам так скажу, ребята и девчата. Склад ГСМ — штука хорошая, полезная, для ведения боевых действий совершенно необходимая, но если там вдруг начинается пожар, гасить его почти без толку. Это дело будет не просто гореть, оно будет взрываться. А значит, уносите ноги, господа, как только почуяли специфический запах дыма. — Ты на что намекаешь? — встревоженно спросила Олеся. — Я все-таки, извини, главный бухгалтер. — Да пока ни на что, но ты приглядись, как смотрят иногда Гроссберг или Плавник на Чернухина, Наст на Девэра, а Шварцман и Сойкин на Попова, приглядись, как Ручинская сверлит взглядом тебя, Кубасова готова порой пристукнуть Глоткова, а Климова безмолвно рычит на Маревича и Маринку. Что, разве не так? — Да ну тебя, пессимист неприятный, — фыркнула Олеся. И тут из коридора отчетливо потянуло гарью: то ли задымившейся соляркой, то ли вспыхнувшим керосином. Давид, как человек самый близкий к местной администрации, обеспокоенно кинулся выяснять, в чем дело, но еще успел услышать Димкино шуточное: — Ну, я же говорил… Оказалось: чепуха. Во внутреннем дворе воспламенилась банка с краской, на которую кто-то, очевидно, из окна бросил бычок. Но Давиду очень, очень не понравился этот инцидент, произошедший в Особый день, за две недели до Нового года. Больше в этот день ничего не произошло. Новый год встретили спокойно. Даже радостно. Ну а потом началось. Про события в Вильнюсе и Риге никто уж и не говорит. Своих хватало. Климову командировали в Питер с официальным письмом к какому-то молодому, лет сорока, но уже великому тамошнему химику, членкору, без пяти минут академику, создавшему беспрецедентный международный научный центр. Информацию эту выудил где-то Чернухин, за долгую свою редакторскую жизнь научившийся разбираться во многом, в том числе и в химии. А тут показалось Иван Иванычу, что это свой человек. Гээсэмовцем, может, и не станет, все-таки слишком занятой, а вот членом Фонда стать просто обязан. Такие люди и формируют его. В общем, Климова поехала. И она еще не вернулась, когда Давид, случайно поинтересовавшись у Гели, как же фамилия того химика, в ответ услышал: — Этого питерского академика? Борис Шумахер его зовут. В газетах не читал разве? Про него уже пишут… Шумахер без шумах. Борис. Мы же все-таки не в Германии, у нас эта фамилия редкая, и Давид почувствовал, как еще один предохранитель сгорел у него в голове. Вернулась Климова, и все самые худшие подозрения подтвердились. Ну, во-первых, ездила она зря, Шумахер, сославшись на занятость, отказался от сотрудничества вообще. Это для всех. А для Давида персонально — другая, особая информация: — Шумахер — Посвященный. Он хорошо знает Владыку. Общается с ним сейчас. Знает Владык в других странах, так как много ездил по миру на свои конференции. Шумахер знает больше, чем Бергман, знает про тебя, про меня. Он, например, рассказал мне, кто нас посвятил. — И про меня? — с тревожным любопытством спросил Давид. — Ну конечно, я же говорю, он все знает. Тебя посвятил… Давид задержал дыхание. — …какой-то Веня Прохоров. Правильно? — Правильно, — сказал Давид, шумно выдохнув. Откуда она знает про Веню? Рассказывал он ей или не рассказывал? Рассказывал или нет? Черт! Он не мог вспомнить. — Так ты слушай главное, что сказал Борис. Слушай и запоминай. Цитирую дословно: «Вы что там у себя в Москве, с ума посходили — работать в такой организации?! Она же засвеченная со дня образования! Может, она просто провокаторская — ваша „Группа спасения мира“. Ведь там же гэбист на гэбисте!» Вот так. И он советовал нам с тобой, если хотим, переезжать к нему в Питер. Только не сразу. Сначала надо просто уволиться и уйти на дно. Отсидеться где-нибудь в деревне. Ты понял меня? — Я тебя понял. Я должен подумать. С Гелей посоветоваться. — А вот с Гелей советоваться он как раз и не велел. — Это еще почему? — вскинулся Давид. — Потому что Геля твой — не Посвященный. Я же еще тогда говорила. — Врешь ты все! — закричал Давид. В этот момент он окончательно понял, что она действительно врет, и возможно, все, от начала до конца. Ведь ключевая фраза где была? «Нам с тобой надо уволиться и уйти на дно». Нам с тобой. Права Маринка, ради этого «нам с тобой» она еще и не такое придумает. А ты туда же, Шумахер без шумах, про Веню Прохорова знает!.. Про Анну знает он? Ни фига! И на Гелю черт-те что плетет. Никакой это не Шумахер! К черту! Домой! И с Маринкой водку пить! Климова плакала. Плакала громко, навзрыд. Они сидели в его директорском кабинете, и Давид, помнится, еще подумал напоследок: «Вот дура. Нашла где вселенские тайны выкладывать. Если за нами и ее разлюбезным Шумахером охотится КГБ, в этом кабинете наверняка полно жуков. Кстати, вот и еще одно доказательство ее вранья. Еще одно». В конце января Климова уволилась по собственному желанию. Из-за КГБ? Да нет, конечно, просто из-за Давида. Но Маревич все-таки решил зайти к Вергилию, поговорить тет-а-тет. Выбрал момент, сказал: — Гель, нехорошо это, что Алка увольняется. — Сам знаю, но у нее там семейные обстоятельства, с матерью что-то, мне даже вникать неудобно. — Ничего у нее не с матерью, — сказал Давид. — Все это из-за меня. Неразделенная любовь. — Шутишь, — не поверил Наст. — Какие уж там шутки, когда она Посвященная, и я Посвященный. И какая сволочь придумала послать ее в Питер к этому Шумахеру? — При чем здесь?! — Геля даже сигарету уронил. — А при том! Она уверяет, что Шумахер — тоже Посвященный. Ты-то хоть знаешь, так это или нет. — Я? Подожди минуточку. Геля снял трубку, набрал номер и чуть было не начал разговаривать с несуществующим абонентом. Да вовремя сообразил, что Давида на такой чепухе не проведешь. Тем более что в кабинете было тихо, и длинные гудки хоть и еле-еле, а слышались. — Извини, Дейв, мне надо очень срочно уехать. Позвони мне вечером домой. Он демонстративно затушил в пепельнице только что закуренную сигарету и поднялся. — Но это очень важный разговор!! — закричал Давид. — Ответь мне хоть что-нибудь!!! Он кричал, потому что было страшно. И Геля остановился в дверях на секунду, сморщился, словно от боли, и повторил: — Извини, Дейв. Вечером у Вергилия, разумеется, был отключен телефон. А на следующий день он не вышел на работу. Кто-то из ребят дозвонился. Кажется, уже традиционно это сумел сделать Шварцман. — Вергилий Терентьевич заболел, — официально доложил он всем заинтересованным лицам. И болел Вергилий Терентьевич долго, даже дольше, чем в прошлый раз. А ехать к нему на Звездный Давид передумал. Все. Это у него уже пройденный этап. С алкоголиками всегда тяжело, будь они хоть начальники, хоть гении, хоть Посвященные. Тяжело. |
|
|