"Штурманок прокладывает курс" - читать интересную книгу автора (Анненков Юлий Лазаревич)
Глава первая В РОДНОМ ГОРОДЕ
1
Башню я увидел еще из окна вагона. Потом башня скрылась, и вскоре должен был показаться вокзал. Но поезд остановился раньше, у бывшей заводской платформы. Вокзал сгорел.
Трамваи не ходили. Один из них, полузасыпанный мусором, лежал на боку. Из разбитого окна вырос чахлый подсолнух.
В эту июньскую пору акации цвели во всю мочь. Тополиный пух летел над городом. Как и в Киеве, людей на улицах было немного. Знакомые дома стали чужими от того, что на их стенах появились черные готические буквы. Памятник героям гражданской войны снесли. От него остался один цоколь — немой каменный пень.
В центре народа было больше. Попадались странные личности, словно выходцы с того, старорежимного, света — в котелках, с тросточками. У некоторых я заметил на лацкане маленький трезубец. Немецкие машины стояли у подъезда гостиницы «Червоне Подилля». Теперь она, как до революции, называлась «Риц». А на здании горсовета висела черная табличка: «Stadtkommissariat»[69].
Мне вспомнилось, как мы шли с Головановым по улицам Констанцы — чужие в чужом городе. Зеленый город моего детства тоже стал чужим. И в этом чужом городе надо найти своих.
Первая явочная квартира — на слободке Дубовка. Вместо дома я увидел пепелище. Соседние хаты целы. Плохое начало. Похоже, хату спалили в отместку подпольщикам. Вечерело. Не дожидаясь комендантского часа, я пошел в сторону вокзала.
На улице, параллельной реке, почти все дома были мне знакомы. Я находился неподалеку от своего дома на Бахмутской. Множество известных с детства фамилий складывалось в уравнение со многими неизвестными. Я повернул к реке. У мостика через впадающую в Буг речушку Бужанку — хата кузнеца Юхима. Когда-то ее залило во время наводнения. Льдины тыкались в окна... И вот стоит же до сих пор — покосившаяся, черная.
Из кузницы к хате прошла кошка. Я видел, как жена кузнеца Мотря впустила ее через форточку. Решено! Иду.
Кузнец Юхим сидел на табуретке, а его тяжелые руки лежали на столе. От кистей вверх шли толстые, как провода, синие вены. Мотря согнула старую спину, доставая кастрюлю из печи. Она оглянулась, когда скрипнула дверь, а Юхим не шевельнулся, только поднял красные веки без ресниц.
— Пустите, люди добрые, переночевать!
Они с удивлением смотрели на паныча в чесучовом пиджачке.
— Вам, пане, лучше бы устроиться в гостинице «Риц», — сказал кузнец и закашлялся. Потом вытер вспотевшее лицо, все в черных крапинках от въевшегося угля. — Негде у нас. Видите?
— Ну, хоть поесть дайте. Я заплачу. С дороги не евши.
— М-да, — сказал кузнец, пристально меня рассматривая. — Це таке дiло... А отметку в полиции сделали?
— Нет, — признался я. Снял пиджак и открыл чемодан.
Мотря поставила на стол вареную картошку и кипяток. Я достал из чемодана хлеб, отрезал несколько толстых ломтей:
— Берите, пожалуйста! У меня, видите, сколько!
— На пекарне еще больше, — заметил кузнец, — а по карточкам полкило на неделю. Ну, а на базаре... — Он снова закашлялся.
Мотря зажгла каганец, налила в стаканы кипяток. Ужинали молча. Юхим не дотронулся до моего хлеба, а Мотря взяла ломтик и положила в шкаф.
— Ребятам? — догадался я. — Берите всю буханку! Очень прошу.
Тут кузнец решил, что пора кончать дипломатию:
— Вы прямо говорите, кто будете? А не то — вот бог, а вот порог. На бандита вы не похожи, да и брать у нас нечего, а если думаете узнать про партизанов, так мы ничего не знаем.
— Что ты, Юхим, так грубо! — впервые за все время заговорила Мотря. — Может, человеку и вправду негде переночевать?
Я показал аусвайс. Юхим взял его негнущимися пальцами.
— Подай-ка, Мотря, мои окуляры, — Он долго изучал документ, потом спросил: — А у нас в городе раньше не бывали?
— Бывал. Еще до войны.
Не снимая очков, он придвинулся, всмотрелся пристально:
— А не знали вы здесь таких Дороховых?
— Нет. А вода у вас близко, — сказал я, — наверно, заливало, когда наводнение?
— Бывало.
— Наверно, и льдины в окна бились, если у моста затор? Тогда надо взрывать лед. А оттуда, с пригорка, можно накидать досок на льдины. Если, конечно, есть смелые люди...
Он уже не пытался скрыть свое удивление:
— Вы почему вдруг про это? — и встал.
— Так. Представил себе. Наводнение — беда...
— Да, — сказал он, — беда. — Помолчав немного, вышел и принес из сарая раскладушку. Молча поставил ее посреди хаты, запер дверь, попил воды и лег спать.
Мотря положила на раскладушку одеяло в рубцах и латах, но чистое и красную подушку. Потом свет погас и наступила ночь. Первая ночь в родном городе.
2
На второй явочной квартире я спросил пани Карпецкую. Дверь без крылечка выходила прямо на тротуар. Ее чуть приоткрыли на цепочке, и кто-то невидимый сказал, что Карпецкая давно уехала к сыну в Тирасполь.
Дверь захлопнулась перед моим носом. И тут я впервые увидел на улице знакомое лицо. Рядом на тротуаре стоял точильщик со своим станком. Этого точильщика я помнил с детства. Косматый, с торчащими вперед усами, он вращал глазищами, как Бармалей, выкрикивая во дворах свою немудрую песенку: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент. Заточим в любой момент!»
Точильщик равнодушно посмотрел на меня и согнулся над своим станком. Я отправился на последнюю явку, предчувствуя недоброе, а сзади доносилась песенка точильщика: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...» Он шел следом за мной.
Я прибавил шагу, чтобы оторваться от него. Жара спала, но горячая пыль висела над городом. Только отойдя от центра, я вздохнул свободнее. Под густыми кленами тихой Пушкинской, круто спускающейся с горы, я нашел особнячок из светло-серого силикатного кирпича. Номер 19. Девятка полустерта. Точно! Я позвонил: раз — сильно, второй — слабее.
Веселый толстячок в рубахе навыпуск и домашних туфлях подтвердил, что пани Галушко живет именно здесь и действительно она продает швейную машину:
— Знаете, какая сейчас жизнь? Приходится продавать вещи. А племянница скоро будет. Она вышла по хозяйству.
Он предложил подождать и вышел в другую комнату. Через несколько секунд я услышал стук калитки, выглянул в окно. Мой толстячок, как был, в домашних туфлях, и не подпоясавшись, спешил куда-то вверх по тротуару. Странная торопливость! Я заглянул в соседнюю комнату. Никого. Чисто прибрано, и действительно у стены швейная машина. В третьей комнате я увидел на вешалке немецкий мундир. Может быть, хозяин — портной? На столике у кровати — немецкая книжка. Пачка сигарет. Тоже немецкие.
Здесь живет немец! Вот его парадная фуражка на шкафу!
Я кинулся в первую комнату за своим чемоданчиком, и тут же зазвонил дверной звонок. На пороге стоял точильщик:
— Ножи-ножницы...
— Нет хозяина! — сказал я.
— Вот, пока его нет, мотайте поживее через черный ход. Машинку здесь не купите, а самого вас продадут за два гроша. Меня найдете завтра на базаре в десять утра.
Кухонная дверь оказалась запертой снаружи. Через окно я увидел во дворе двух солдат с винтовками. Ловушка захлопнулась!
А что, если попробовать?.. Мундир и форменные брюки — поверх моей одежды. Фуражка! Сапоги сойдут мои.
Скрипнула входная дверь, но я уже за окном, выходящим в соседний двор. Подтянулся на заборе. Черт! Зацепил карман!
Через соседний двор — на улицу. Бежать нельзя. Спокойно!
...Прошел патруль. Я небрежно ответил на приветствие. Но оставаться на улице нельзя. Сейчас начнут задерживать каждого, кто в немецком мундире.
Я дошел до конца квартала. Дома, домики, маленькие палисадники... Белый домик с двумя крылечками кинулся мне в глаза, будто закричал: «Вот я! Чего же ты ждешь?!»
Тут жили наши учителя. Слева — математик, тишайший Мефодий, справа — немец Иоганн-Себастьян. Или Иоганн — слева?
В сумерках я увидел вдали моего толстячка в рубахе навыпуск. Он бежал вприпрыжку за двумя высокими в гражданской одежде. Мотоциклы рокотали мне навстречу. Где-то раздался свист, потом выстрел. И, уже не имея больше ни одного мгновения, не раздумывая, я сильно постучал в левое крыльцо.
И все-таки я перепутал. В темных сенцах передо мной стоял школьный учитель немецкого языка:
Я ответил, что ищу квартиру, и вошел без приглашения.
Он мало изменился. Тот же отглаженный, потертый пиджак. Только щеки втянулись. Разговор, естественно, шел по-немецки.
— Квартира эта вам не подойдет. Всего две комнаты. Живу один. Некому будет приготовить кофе и выстирать белье.
Над столом — полочка с учебниками. На столе — две картофелины и стакан бледного чая.
Он закрыл ставни, зажег начищенную до блеска медную лампу.
— Чем еще могу быть полезен, герр хауптман?
С улицы донеслись голоса, потом — стук в дверь. Учитель вышел в сени. Прикрывшись дверкой шкафа, я вынул пистолет.
В сенях кто-то басил:
— Простите, пан учитель. К вам не заходил немецкий офицер?
— Офицер? Нет. Никто не приходил.
Он ответил по-немецки, и я понял, что в сенях были и немцы. Они ушли все сразу, извинившись за беспокойство, а учитель вернулся в комнату в тот момент, когда я, выходя из укрытия, прятал в карман вальтер.
Учитель не обратил никакого внимания на пистолет. Он потер сухие ладони, сказал, как прежде, по-немецки:
— Вы понимаете русский язык?
— Десятка полтора слов, самых нужных.
Иван Степанович укоризненно посмотрел на меня и вдруг спросил строгим учительским голосом на русском языке:
— Отвечайт! Кто приносил селедка в класс?
Это был единственный вопрос. О чем спрашивать, если за окном выстрелы и шум погони, а потом является твой бывший ученик в немецком мундире с оторванным карманом?
Обычно молчаливый и сухой, он вдруг заговорил, волнуясь, останавливаясь и снова начиная.
Он прожил почти всю жизнь на Украине, так и не овладев тонкостями ни русского, ни украинского языков.
Но эту страну считал родиной, честно служил ей четверть века и гордился тем, что принес сюда традиции и культуру своих предков. Он с увлечением учил детей немецкому языку, хотел привить им любовь к немецкой поэзии и музыке, к немецкой пунктуальности, трудолюбию, добросовестности. И вот оказалось, что все эти прекрасные качества вывернуты наизнанку. С присущей им добросовестностью немцы уничтожали, истребляли, калечили все то, что окружало его. Родной немецкий язык стал языком смерти, а он, советский учитель Иван Степанович, которого только мы, ученики, в шутку называли Иоганном-Себастьяном, получил удостоверение фольксдойче, где привычное русское имя заменил Иоганн.
Когда оккупанты открыли школу для детей фольксдойче, ему предложили преподавать в ней. Он согласился, чтобы заработать на хлеб. И теперь многие, встречая его на улице, переходили на противоположную сторону. Как доказать им, что он не фашист, хотя и немец, что ему стыдно за этот «новый порядок», не имеющий ничего общего с поэтичной, добропорядочной Германией?
И вот случай послал ему меня. Он не может рассчитывать на доверие, но он сделает все, что в его силах, даже если это будет опасно для жизни.
— Вы уже сделали это, Иван Степанович, — сказал я.
Он снова заговорил:
— Ты мне не обязан ничем. Даже немецким языком, которым владеешь, как настоящий немец. Тебя выучил не я, а та девочка. Забыл, как ее звали. Где она сейчас?..
Если бы я знал, где сейчас эта девочка!
— Я спас тебя для своей совести, — продолжал он, — чтобы спокойно умереть немцем. Ты понял? Когда вы победите — я уверен в этом, потому что правда не может не победить, — вы подумаете о том, что не все немцы — убийцы.
Я переночевал у Ивана Степановича. Немецкую форму мы сожгли в печке, а вместо фуражки я взял соломенную шляпу учителя.
— Ну что ж, пора и в путь.
— Прощай, Алеша! — Он впервые назвал меня по имени.
— До свидания, Иван Степанович.
Его сухая рука дрогнула в моей, и он улыбнулся:
— Спасибо.
3
Странное впечатление производил базар в оккупированном городе. Еще издали я обратил внимание на то, что он — тихий. Не слышно было обычной перебранки торговок, рева скотины. Продажа скота была запрещена, а громко говорить люди отучились сами. Каждый спешил купить то, что ему нужно, а поскорее убраться с базара.
Я заметил, что люди покупают мало — стакан пшена, черствую булочку, луковицу, две-три картофелины. В серой толпе изредка мелькало яркое платье какой-нибудь новоявленной пани. Очень много было калек, побирушек, слепых. Иногда толпа раздавалась, образуя подобие просеки, и по ней проходил патруль: солдаты в касках, с засученными рукавами и с автоматами на животах.
Торговали здесь всем — ягодами и рыболовными крючками, печеным хлебом и мылом. Особенно дорога была соль. Деньги ходили самые разнообразные. Украинские карбованцы, напечатанные на тетрадной бумаге, ценились вдесятеро дешевле оккупационных марок, а те шли по десятку за одну настоящую рейхсмарку.
В тылу мануфактурных лавок пахло мочой и ржавым железом. Здесь лежали на земле навалом среди ветхого тряпья замки, прелые меха, картинки, подсвечники, ковер с русалкой.
Со стороны колбасной доносилась знакомая песенка: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...»
Ритмично нажимая на педаль, точильщик гнал свое колесо в нескончаемый путь на одном месте. Спицы сливались в полупрозрачном круге, а из лезвия летели пропадающие на солнце искры.
Я протянул перочинный ножик. Точильщик даже не взглянул на меня, только пробормотал:
— Через час — у пивного ларька на Немецкой.
Ножик он отточил, как бритву, попробовал на ногте, вытер ветошью.
— Один карбованец, пане! К вам подойдут насчет швейной машинки... — и снова затянул свою песенку.
Я уже знал, что Немецкой улицей называется Первомайская. Не меньше сорока минут хода. Всю дорогу меня не оставляло смутное ощущение слежки. Полиция или подпольщики? Я шел не оборачиваясь, наконец добрался до ларька с надписью «Пиво», где торговали брагой из отрубей. Посетителей не было. Я поставил кружку с кислой бурдой на одноногий стол, врытый в землю под липой. Скоро ко мне присоединился еще один любитель браги, немолодой, но с виду крепкий рабочий человек. Глядя в свою кружку, он спросил, чуть заикаясь:
— П-поточили н-ножичек? — И, не ожидая ответа, добавил: — В пять в-вечера... Киевская, ш-шестьдесят восемь. — Он показал рукой, будто вертит швейную машину.
День тянулся томительно. И где бы я ни был — в сквере или в харчевне, на улице или в церкви (туда я тоже зашел, чтобы продемонстрировать благонадежность), — все время чувствовал спиной, плечами, затылком внимательный взгляд, следящий за каждым моим шагом.
В доме на Киевской меня ждали.
— Продается машинка, — сказала хозяйка. — Вот придет Иван Терентьевич со смены...
На кухне раздались шаги. Потом долго лилась вода из рукомойника. В свежей холщовой рубахе, с капельками воды на седеющих усах вошел тот самый человек, который пил со мной брагу. Казалось, Иван Терентьевич сразу поверил мне. С веселым радушием предложил попить чайку, осведомился, как я добрался. Однако ответного пароля — «Не сыграть ли нам в шахматы?» — я не получил. Мы говорили о том о сем, ходили вокруг да около, но настоящего разговора не получалось. Хозяйка во второй раз подогрела самовар. Вместо сахара на блюдечке лежали кусочки поджаренной тыквы. Стемнело. Наступил комендантский час.
— Ну вот что, — сказал я, — если мы выпьем с вами еще один самовар, толку от этого не прибавится. Я ночую у вас.
— Это м-можно! — легко согласился Иван Терентьевич. — Только, извините, оружие по-прошу сдать. Завтра п-получите его в подпольном горкоме.
Неужели ловушка? Но для чего меня спасли от ареста на Пушкинской? Чтобы направить на квартиру другого провокатора? Маловероятно. А может, с моей помощью хотят уличить Ивана Терентьевича? Если так, пистолет мне не поможет. Возможно, Иван Терентьевич не уполномочен вести со мной разговор по существу.
Я положил на стол свой вальтер. Иван Терентьевич не спеша спрятал его в карман! Мне постелили в каморке без окон. Замолк дальний собачий лай. Ни одна машина не проходила за стеной, и наступила такая тишина, будто я лежу на морском дне, куда не достигают ни свет, ни звуки человеческой жизни.
Внезапно дверь распахнулась. Вошел с лампой Иван Терентьевич. Он сказал:
— Надо уходить! — и подал мне длиннополое летнее пальто и шляпу-канотье.
Такую одежду я уже видел кое у кого в городе. Выходцы с того света принесли с собой и давно забытые моды.
Договорились, если останусь цел, встретиться завтра в парикмахерской на Садовой. Уже в сенях Терентьич сунул мне в руку наган. «А почему не мой пистолет?» — подумал я, но спрашивать было некогда. Убедился ощупью, что в барабан вложены патроны. Накладка на рукоятке нагана — самодельная, деревянная, с несколькими глубокими зарубками.
На дворе было не многим светлее, чем в моей каморке. С запада нагнало туч. Вслед за Терентьичем я шел по влажной дорожке между лопухами. Репейники липли к нелепому моему наряду. Потом начался спуск в овраг.
Хоть и пришлось мне пережить немало предательств, Терентьич не вызывал подозрений. Спокойная его улыбка и наружность старого рабочего располагали к доверию. Успокаивало и то, что он пошел впереди, под дулом моего нагана.
На дне оврага среди кустов темнела какая-то постройка. Сквозь мутную прореху в облаках луна осветила бревенчатый сарай под соломенной кровлей. Мы остановились. Прислушались. Ни звука! Только чуть шелестела под ветром взлохмаченная солома. Вошли. Мне послышалось чье-то дыхание. Схватил за рукав Терентьича, и тут же дверь захлопнулась за нами. Снаружи лязгнул засов, а в спину мне больно уперлись два металлических предмета. Успел только подумать: «Винтовки или пистолеты?» Кто-то резко вывернул мою руку, держащую револьвер:
— Ложи оружие!
Сопротивляться было бесполезно. Тяжело охнул Иван Терентьевич. Под балкой загорелся фонарь, и я увидел рослого полицая, который держал только что отобранный у меня револьвер. Парень, в спецовке, с повязкой на рукаве, пнул ногой лежавшего на полу Терентьича. Другой парень, длинный и нескладный, с такой же повязкой, спросил полицая:
— Можно вести, пан начальник?
— Почекай, Федя! — важно ответил тот и обратился ко мне: — Твой наган?
Нелепый вопрос! Я огрызнулся:
— А то твой, что ли?!
Как же это я не успел застрелить хоть одного? Так бездарно провалиться в самом начале! Досада и злость были сильнее страха, Я ненавидел себя в этот момент. И Терентьич — хорош подпольщик! Залез прямо в капкан.
Полицай рассматривал револьвер, держа его за ствол. Теперь я видел на самодельной рукоятке шесть зарубок.
— Здоров, Мелас! — сказал полицай. — Рад познакомиться. На, держи! — Он отдал мне револьвер. — Слышал я про этот наган с зарубками, а с тобой встречаться не доводилось. Платон Будяк! — Он протянул руку.
Что это значит? Кто такой Мелас? Я был ошарашен еще сильнее, чем минуту назад, когда почувствовал ствол оружия между лопатками. За кого они принимают меня?
— Ловко ты затащил сюда старого дурня! — продолжал полицай.
Терентьич смотрел на меня с яростью, будто я и впрямь привел его в этот сарай. Какого же черта действительно он пошел сюда? Мысли сталкивались, наползали друг на друга в бредовом круговороте, но поверх этой сумятицы все четче высвечивалось убеждение, что на ситуации можно сыграть.
Между тем полицай начал допрашивать Терентьича. Тот не отвечал ни на один вопрос. Стоял потупившись. Руки у него были связаны за спиной. Полицай вытащил пачку немецких эрзац-сигарет, закурил и протянул мне.
Я тоже закурил, решившись положить наган на перевернутую бочку.
— Молчи, молчи! — сказал полицай Терентьичу. — Больше тебе говорить не придется. Раз увидел пана Меласа, кончено твое дело. — Он обратился ко мне: — У тебя сколько зарубок, Мелас?
— Шесть, сам видишь.
— Значит, будет седьмая. Прикончи его тут. Ты ж любишь эту работу.
Долговязый, который куда-то отлучался, вошел в сарай и доложил, что посты сняты.
Теперь я уже был убежден, что меня принимают за провокатора-изувера, которого Платон Будяк не знает в лицо. Узнал по этому проклятому нагану. И вдруг сверкнула другая догадка: вербовка это — вот что! Они выследили меня, знают, что я шел на связь. Завербовать представителя Центра или партизан — крупный успех. Вот и разыграли эту комедию, чтобы заставить убить подпольщика и тем самым накрепко связать меня с полицией. Но наган-то с зарубками мне вручил Терентьич! И откуда полицаи узнали, что Терентьич поведет меня в этот сарай?
...А посты действительно сняты? Здесь их трое. Долговязый копается в своем кисете. Терентьича поставили к столбу в двух шагах от меня.
— Кончай, Мелас! — буркнул Будяк. — И пошли по домам. Моя баба заждалась.
Я медленно поднял наган, навел его на Терентьича и, резко повернувшись, поймал на мушку широкое лицо полицая. Нажал на спуск — осечка! Еще раз нажал — снова нет выстрела. Мгновение остановилось, как кинокадр. Почему они не двигаются, не стреляют? Ближе всех стоял парень в спецовке. В ярости отбросив наган, я схватил левой рукой ствол его карабина, пригнул к земле, а правой со всего размаха ударил под челюсть.
Парень рухнул наземь, а Терентьич, легко стряхнув веревку с рук, уселся на бочку. Полицай отставил свой карабин и чиркнул спичкой, прикуривая погасшую сигарету.
Я стоял посреди сарая в полной растерянности. Терентьич поднял с полу наган и сказал:
— Пошли в хату! Не сыграть ли нам в шахматы?
Когда мы вернулись в комнату, он объяснил:
— П-прошу нас извинить. Без п-проверки не могли. Ну, давай знакомиться. Платона Будяка уже знаешь. Он действительно служит в полиции. Тот длинный — Федя с лесопилки. Он остался снаружи на всякий случай. А это — шофер Чижов или попросту Алеша Чижик.
Мой тезка, парень в спецовке, сплюнул кровь и протянул руку:
— Разве можно так бить, трясця твоей матери!
Мы уселись за стол и говорили до утра. Уже светало, когда я улегся на койку все в той же каморке. Будяк ушел. Из соседней комнаты доносился храп Терентьича. Спать я не мог.
У южнобугских подпольщиков были все основания для жестокой проверки «на разрыв и на сжатие», как выразился Терентьич. Один провал за другим. Потеряна связь с разведцентром и подпольным горкомом. Собственно говоря, организации сейчас нет. Явки провалены. Радиостанции нет. Осталось несколько человек. Но оставшиеся понимали, что разведцентр пошлет человека на связь. День за днем наблюдали за старыми явочными квартирами. Точильщик услышал, как я спросил на одной из них пани Карпецкую. К счастью, ему удалось перехватить меня на Пушкинской.
«Полицай» Будяк, мой тезка Чижик, точильщик, лавочница Софранская, несколько рабочих с мехзавода — вот вся группа Терентьича. За каждого он ручается головой. Меня знает только толстячок с Пушкинской улицы. Это некий Гуменюк. Фашисты привезли его из Западной Украины. Служит на почте, а по совместительству в охранной полиции. Его придется убрать, но не сейчас. Первым делом надо легализоваться и восстановить связь. Нельзя ждать два месяца, пока полковник Веденеев пришлет мне связного. И самое главное, обнаружить подводный риф — причину провалов.
4
Бывший мой учитель немецкого языка охотно согласился принять меня в качестве квартиранта. Он не предполагал такого доверия. Квартира фольксдойче сама по себе служила признаком благонадежности. Через запущенный сад, спускающийся к реке, мой связной Алешка Чижик мог беспрепятственно приходить в любое время.
Соседи по дому, две старушки, не вызывали опасений. Они поселились здесь после того, как прежний жилец, наш математик Митрофанов, переехал в более удобную квартиру. Я чувствовал, что Иван Степанович относится к математику плохо, но в расспросы не вдавался, полагая, что сам добрейший Мефодий Игнатьевич не желает поддерживать знакомство с фольксдойче.
Прописку я оформил без труда. Иван Степанович сам сходил в полицию. Мои документы не вызвали никаких подозрений.
Учитель вставал рано, варил желудевый кофе, и мы завтракали, если можно назвать завтраком чашку бурды с ломтиком пайкового хлеба. Тридцатого июня Иван Степанович принес мне фашистскую газетенку «Южнобузькі вісті», издававшуюся на украинском языке. На первой странице огромными буквами было написано: «Севастополь пал! Немецкие войска заняли сильнейшую в мире морскую и сухопутную крепость».
Тяжкая весть. Невозможно представить себе оккупированный Севастополь! Теперь буду здесь воевать за него, вместе с моряками, которые увели корабли из севастопольских бухт.
Вся последняя страница газеты была занята объявлениями: «Требуются секретари-машинистки, знающие немецкий язык», «Авторемонтный завод доктора Капса принимает слесарей и кузнецов», «Ландвиртшафтскомиссариат примет на работу человеку с хорошими рекомендациями, владеющего немецким языком, на должность инспектора по скоту и лошадям».
Это, кажется, подходит! В моих документах сказано, что я торговал лошадьми. Попробуем!
Через три дня я был зачислен на работу. Одну рекомендацию дал Иван Степанович. Вторую подписал инженер с Королёвского сахарного завода. Этот человек не принимал участия в работе подпольщиков, но не отказывал Терентьичу в мелких услугах.
Ландвиртшафтсрат[71] Велле сразу заговорил со мной по-немецки. Я отвечал медленно, коверкая произношение, но мои знания вполне удовлетворили начальника. Он предложил приступить к работе немедленно, а проверку военных властей я смогу пройти потом.
Обязанности оказались несложными: составление сводок, прием желающих получить разрешение на продажу скота и работа переводчика при самом советнике Велле. Он был весьма деликатным господином, любое распоряжение сопровождал словом «пожалуйста», даже в жару носил крахмальные воротнички и смачивал носовой платок одеколоном. Ко мне он явно благоволил.
— Я впервые встречаю здесь интеллигентного человека, — сказал он мне, — трудно поверить, что вы славянин.
— Родители моей матери — немцы. Они из остзейских дворян, — сказал я. — К. сожалению, не сохранились документы...
— Я чувствую немецкую кровь интуитивно! — обрадовался Велле. — Если мы будем вами довольны, гepp Пацько, возможно, вам удастся получить права фольксдойче.
Я горячо поблагодарил и отправился к своему столу составлять сводку молочного скота.
Работая в сельскохозяйственном комиссариате, я скоро приобрел много знакомых. Среди них был новоявленный помещик из воспрянувших во время оккупации кулаков — Данило Романович Семенец. Я оказал ему кое-какие услуги, скрыл от властей часть продуктов, подлежащих сдаче. От взятки я отказался, зато получил доступ в роскошное и безвкусное жилище на Аверьяновке. Эта часть города, тихая и зеленая, была очищена от местного населения. В особняках из белого кирпича жило немецкое начальство. В числе немногих представителей «низшей расы» семейству Семенца разрешили проживать на Аверьяновке.
Хозяйка, моложавая широкоплечая дама с громовым голосом, устраивала по субботам приемы, на которых бывал мой начальник Велле. Здесь я познакомился с епископом автокефальной церкви[72] Никодимом и майором Лемпом. Велле представил меня как подающего надежды чиновника, владеющего немецким языком.
— Очень рад, Фердинанд Лемп. — Майор сердечно пожал мне руку. — Только в этом доме увидишь приятного человека.
Полное, с нерезкими чертами лицо майора было воплощением учтивости. Глаза светились добродушием. Пехотный мундир с белой окантовкой на погонах сидел мешковато. Лемп говорил с ленцой, любил удобно устроиться в кресле рядом с хозяйкой, Галиной Прокопьевной, у которой его рискованные остроты вызывали взрывы смеха. Не оставалась обойденной его вниманием и дочь Семенца — Светлана, бело-розовая девица, несколько крупная для ее девятнадцати лет.
Лемп служил за городом, в каком-то тыловом учреждении, но награды на его мундире говорили о боевых заслугах. Он не рассказывал о них и вообще говорил мало, зато охотно слушал чужую болтовню. Он прилично знал русский язык, но обрадовался появлению собеседника, говорящего по-немецки. Светлана изо всех сил старалась говорить по-немецки, хоть это плохо у нее получалось.
Я взялся учить эту румяную дуру немецкому языку. Скоро мы стали приятелями. Мамаша не возражала против нашей дружбы, а более прямолинейный отец заявил как-то, что, пожалуй, отдаст за меня Светлану, если я сумею сколотить себе состояние.
— На вашей работе это нетрудно, — сказал он.
Как-то, придя на урок, я застал у Светланы крепкого загорелого парня лет двадцати.
— Мой брат, Аркадий, — представила его Светлана.
Парень был явно смущен моим присутствием. Он прятал глаза, не знал, куда девать неуклюжие руки, и скоро ушел.
— А вы не похожи друг на друга, — сказал я Светлане.
Оказались, что Аркадий — сын Галины Прокопьевны от первого брака. Живет он постоянно в имении, в городе бывает редко.
Здесь скрывался какой-то секрет, но я не стал задавать вопросов, рассчитывая на болтовню своей ученицы. Через несколько дней я узнал, что Аркадий служил в Красной Армии, попал в плен, а теперь освободился. Семенец сумел выправить ему паспорт на свою фамилию, хотя настоящая фамилия Аркадия — Гусаков.
Встретившись с Аркадием в следующий раз, я спросил, не скучно ли ему в деревне среди коров и поросят. Он замялся:
— Конечно, там не очень весело, но в городе надо иметь такую работу, чтоб не погнали в Германию, а где ее взять?
— Подумаем! — сказал я. — Когда получше познакомимся.
6
— Вы еще не прошли проверку, пан Пацько? — спросил Велле.
— Нет еще, герр ландвиртшафтсрат. Я думал, что меня вызовут.
— Нет-нет, вам надо самому пойти в службу безопасности.
Служба безопасности помещалась в желтом доме с колоннами, который я когда-то показывал Анни как достопримечательность города. Тяжелый июльский зной висел над пыльными деревьями, над немытыми окнами домов, над черными немецкими вывесками.
Проходя мимо башни, я отвернулся, чтобы не видеть ее. Башня ослепла, оглохла, онемела. Вместо циферблатов — зазубренные черные дыры. Давно уже не раздавался гулкий, протяжный звон, не бежала вода по трубам. Водопровод не работал. Хорошо еще, что Южный Буг охватывает весь центр города голубой подковой. Можно принести воды из реки.
Я подошел к облупленным, вросшим в землю колоннам. Здесь!
В приемной с полузадернутыми шторами на высоких окнах было прохладно. За длинным столом сидел солдат-писарь, а в промежутке между окнами возвышался портрет Гитлера во весь рост. Писарь велел ждать. За обитой клеенкой дверью кто-то говорил по телефону. За другой дверью стучала машинка. Я ждал. Плавали в солнечном луче пылинки. Пахло формалином и кожей.
Резко распахнулась входная дверь. Писарь вскочил, и я тоже. Вошел офицер в форме СС. Узкий луч из окна падал прямо на него.
— Это к кому? — спросил офицер.
— На проверку, герр оберштурмфюрер, — ответил писарь.
Офицер вышел, даже не взглянув на меня, но я узнал его мгновенно, потому что это был Бальдур Миттаг.
Сын антифашиста в форме эсэсовца! Я не любил Бальдура, но встретить его здесь? Невероятно!
Может быть, Бальдур — наш разведчик? Анни говорила, что еще мальчишкой он расклеивал антифашистские листовки.
Бред! Если бы Бальдур был нашим, его не послали бы в Южнобугск, где столько людей знает его. А как же меня послали?..
— Пацько, в кабинет номер два! — сказал писарь.
В кабинете офицер в такой же форме, как у Бальдура, раскрыл тощую папку. Он спросил по-русски:
— Вы жили во Львове, пан Пацько?
Я хорошо выучил биографию мелкого львовского коммерсанта, осужденного советским судом за саботаж. На вопросы я отвечал уверенно и боялся только, чтобы не вошел Бальдур.
Сзади раздались шаги. Усилием воли я заставил себя не обернуться. Но это был не Бальдур, а мой знакомый — Лемп.
Майор нисколько не удивился, встретив меня здесь.
— А, пан Пацько! Будете сегодня на музицировании у Галины Прокопьевны? Какая тоска! Зато предвидятся жареные гуси!
Он взял какую-то бумажку и вышел. Но упоминание об общих знакомых и жареных гусях было кстати. Мне предложили сесть.
— Вы молодо выглядите для ваших лет, — заметил эсэсовец.
Я подумал, что выглядел бы еще моложе, если бы не они.
— Да, многие это замечают. Может быть, благодаря тому, что в жилах моих предков текла здоровая арийская кровь.
— Об этом тоже написано, — вяло сказал он, переходя на немецкий язык, — впрочем, проверить сложно. Так что на положение фольксдойче рассчитывать трудно.
Я встал и ответил по-немецки, что, независимо от этого, буду служить великой стране, которую считаю своей родиной.
— Фюреру и рейху! — добавил он, подписывая пропуск.
Я вышел в приемную. Пылинки плавали в солнечном луче, а на полу лежала тень от решетки.
В тот же день, нарядившись в новый костюм, купленный в комиссионке, я явился на музыкальный вечер к пани Семенец. Лемп уже был здесь. Он пел под аккомпанемент Светланы. Я похвалил его манеру исполнения. Лемп поблагодарил и тут же спросил:
— У вас дела в СД? Работаете на них помаленьку?
— Всякий разумный человек работает сейчас на Германию.
— На Германию можно работать по разным каналам, — сказал он.
Светлана безжалостно дубасила по клавишам, кто-то играл на скрипке, наконец появились жареные гуси. Странный разговор с Лемпом больше не возобновлялся. Я вернулся домой поздно. Три раза предъявлял по дороге ночной пропуск. Болела голова. Не пить за фюрера и великую Германию было невозможно.
Не успел я улечься, как в окошко, выходившее в сад, постучал Чижик. Терентьич просил срочно назначить встречу.
Стоял знойный украинский июль, но южнобугские пляжи пустовали. Напрасно надрывалась местная газетка: «Купальный сезон в разгаре, а население почему-то считает, что купаться нельзя. Городской пляж открыт, работает паром». Рядом с этим призывом была изображена красотка в купальном костюме.
Ну что ж, воспользуемся предложением заботливых властей! Встречу с Терентьичем я назначил на городском пляже.
6
На следующее утро я спустился к реке по старинной каменной лестнице. Воспоминания окружали меня. Сколько раз мы ходили здесь с Анни! Сколько раз съезжали с ребятами вниз по перилам! Теперь перила были сломаны. Между плитами ступеней пробилась трава.
Маленькими рывками паром шел по ржавому тросу поперек реки. На той стороне была станция «Динамо». Тогда! В той жизни.
Как все здесь изменилось с тех пор! На месте лодочной пристани — фанерные купаленки с черной надписью: «Badehauser»[73]. Вот отсюда, кажется, начинались мостки.
...Анни бежала по мокрым доскам и поскользнулась. Я кинулся спасать ее и зарылся носом в тину... Воспоминание об Анни было таким свежим, что, казалось, сейчас услышу ее голос.
Круглые камни высовывались из воды, блестящие, как спины бегемотов. Я спрыгнул с парома на один из них. На пляже было десятка два купальщиков, внявших, очевидно, призыву печати. Среди них я увидел Терентьича. Он загорал в длинных выцветших трусах, подставив солнцу белую грудь. Я разделся и лег рядом. Новость действительно оказалась важной: нам посылают оружие и рацию.
Подпольщику Феде с лесопилки передали записку. Неизвестный просил встретиться за штабелями бревен для продажи «румынского табака». Этим паролем пользовались до потери связи с разведцентром. По совету Терентьича Федя пошел на свидание и узнал, что в ночь на воскресенье груз доставят к устью речки Черешни, за бывшей психиатрической больницей.
Меня возмутила доверчивость Терентьича. Как он мог разрешить такой разговор с незнакомым человеком?
— А т-ты не г-горячись! — сказал Терентьич, переворачиваясь на живот. — Пароль п-правильный. Пойду сам.
Он объяснил, что в этом месте они дважды встречали связного разведцентра. Все было гладко. Провалы пошли потом.
Точка встречи была выбрана в самом деле удачно. Там и до войны редко кто бывал. Захватив город, немцы расстреляли всех больных из пулемета, а в больнице устроили склад. Наша авиация разбомбила его. Сейчас на пять километров в округе никого не встретишь. Это место я знал очень хорошо. Мы с ребятами не раз купались там, а потом с братом Николаем искали клад в пещере среди скал у речки Черешни.
— Ну вот что, Терентьич, пойдем вчетвером: я, ты, тот парень с лесопилки и Чижик. Сбор — засветло, по одному в устье Черешни. Захвати с собой гранаты и несколько свечей.
— Это еще зачем? — удивился он. — Где их взять, свечи?
— Ну, факелов, что ли, наделай. Надо.
Мы искупались и разошлись. Субботний день тянулся томительно. Велле попросил сводку. Составляя ее по-немецки, я добросовестно сделал несколько орфографических ошибок. Потом перевел на украинский язык распоряжение рейхскомиссара Украины Коха о новых ценах на мясо. В пять часов я пообедал в закусочной, зашел домой за пистолетом и отправился к устью Черешни.
7
Тропинка тянулась вдоль Буга, по косогору между скал. Когда-то здесь брали камень. Гранит отступил в глубь берега, в заросли дикой черешни, от которой получила название заболоченная речушка. Она незаметно подкрадывалась к Бугу в густой осоке и неслышно вливалась в него.
Все было здесь, как в мои школьные годы. Жара не спадала, хоть солнце уже катилось в желтые холмы за реку. Вслед за Федей с лесопилки появился Терентьич с корзиной.
— Вы что, на базар собрались?
Терентьич вытащил из корзинки керосиновую лампу:
— Факелы — неудобно. Как их понесешь? А теперь г-говори, командующий, к чему эта иллюминация?
— Пригодится. А где гранаты?
— Вот, в буханке хлеба одна. Больше нету, — сказал Федя.
Терентьич грустно покачал головой:
— Эх, нет с нами одного хлопца! Вот была голова! Мины замедленного действия делал... Постой-ка! Идут!
Из кустов вышел Алеша Чижик. Его промасленная кепка была полна черешен.
— Сладкие, как мед!
Черешни действительно были сладкие. Они уже перезрели и немного подсохли.
— Так что за парень такой, Терентьич? — спросил я.
— Горовиц Витька.
— Витька! Он тут?
— Был, — хмуро выдохнул Терентьич. — Застрелил его Шоммер собственной рукой. Будяк видел.
Оказалось, Витька был в организации с первых дней. Работал под чистильщика-грека, даже усы отрастил. И при провале уцелел.
— Ну, а потом?..
Чижов рассердился, черешни посыпались из его фуражки.
— «Потом, потом»! Опознал его потом один подонок. Так до конца и не узнали, что был Витька подпольщиком. Просто расстреляли как еврея, и все тут!
Кажется, пора бы мне привыкнуть к потерям друзей, но Витька!.. Я не знал его на войне. Для меня он ушел прямо со школьной парты. Тишайший пророчил ему будущность математика...
С трудом разжав губы, я спросил:
— А известно, кто продал?
— Известно, — сказал Терентьич, — учителишка один, с-сухорукий, — Митрофанов. Сейчас работает в городской управе. Оказывается, бывший петлюровский чиновник. Брата его богунцы расстреляли[74].
Мне еще нужно было узнать, кто такой этот Шоммер. Оказалось, он молодой офицер из службы безопасности. Довольно ловкий контрразведчик. Ну что ж, встретимся когда-нибудь, герр Шоммер, и с вами тоже, добрейший наш математик Мефодий Игнатьевич!
Чижик по ягодке собирал черешни в траве. Муха билась в паутине. Косые лучи падали сквозь зелень. Вечерело.
Мы ждали долго. Луна поднялась над Бугом, и он засеребрился, ожил весь в мелких чешуйках света, а речка Черешня, покрытая зеленью, осталась все такой же темной и тихой. Было очень тепло и влажно. Настоящая июльская ночь, когда, по народному поверью, расцветает папоротник — признак зарытого в земле клада. Я вспомнил, как мы с братом здесь, рядом, искали клад в пещере под скалой, у дуба с обгорелой вершиной.
Послышался плеск весел, скрип уключин. По Бугу шла лодка.
Человек в лодке, с трудом вытягивая весла из тины, повернул в устье Черешни. Лодка скрылась в осоке. Я слышал, как стебли шуршат о борта. Потом раздалось: хлюп-хлюп-хлюп. Он шел в сапогах к берегу. Я пошел навстречу. Он уже стоял на полянке. Увидев меня, зашептал торопливо:
— Вы не лесник будете? Здесь неподалеку дом лесника.
Дом лесника — пароль. Я ответил:
— Лесник заболел.
При свете луны я рассмотрел худощавого человека в армейских брюках и черной рубашке. Рука его была холодная и влажная.
— Старший лейтенант Рубцов из Центра, — пробормотал он. — Где ваши люди? Груз большой.
Подошли Терентьич и Федя. Рубцов повел нас от реки. Он сказал, что груз был доставлен прошлой ночью и спрятан в лесу.
— А п-почему сообщили, что на берегу? — спросил Терентьич.
Рубцов оборвал его:
— Никаких вопросов! Такой приказ Степового.
Меня кинуло в жар.
— Чей приказ?
— Вы что, не знаете товарища Степового? Присылают черт те кого!
Я уже овладел собой. Как можно спокойнее спросил:
— А кто такой этот Степовой?
— Степовой — начальник подпольного штаба, — неохотно пояснил он. — Будете вы брать груз? Проканителишься тут с вами!
— А т-ты, парень, больно горячий... — начал Терентьич.
Издали донесся совиный крик — сигнал Чижика. Сюда идут!
Без лишних слов я схватил Рубцова за руку, опущенную в карман, приставил ему к животу пистолет:
— Ни звука! Отдайте оружие.
Мы мигом обезоружили «связного» и повели его назад, к берегу Черешни. Чижик продрался к нам через кусты:
— Немцы!
Блики фонарей забегали за дальними деревьями. Рубцов внезапно кинулся в сторону, закричал:
— Спасите!
И тут же лес поверху наполнился перестуком выстрелов. Рубцов уже не кричал. Федя с лесопилки навалился на него в кустах. Чижик схватил меня за руку:
— Их там много! Бежим вниз! К берегу!
Но снизу резанула по веткам автоматная очередь. Окружили!
Над прибрежным мелколесьем высилась верхушка старого, дуба, опаленного молнией много лет назад. Мы были уже неподалеку от этого дуба, когда Федя упал, цепляясь за кусты, Терентьич и Чижик подхватили его.
Вот скала. Деревья расступились. Луна осветила поляну на самом берегу речушки Черешни. Сзади раздался резкий выкрик:
Я обернулся. Из черешен, с той стороны полянки, где мы были минуту назад, выбегали немецкие солдаты. Офицер в летней форме СС задел головой за ветку. Фуражка упала, и в ярком свете луны, в двадцати шагах от себя, я увидел Бальдура.
— Шоммер! — закричал Чижик.
Подхватив раненого, мы прыгнули с маленького обрывчика прямо в тину. Вода — по колени, по пояс. Тень дуба скрыла нас. Вот то, что я искал, — два камня, как карточный домик.
— Сюда!
Сквозь стену осоки мы втащили раненого в пещеру. Ход сворачивал вправо. Прошли несколько шагов в полной темноте. Стрельба прекратилась. Слышались голоса и хлюпанье сапог по воде. Я осторожно выглянул из-за поворота. Желтый овал света лежал на каменистом дне пещеры. Нашли!
Короткая очередь прогремела в тесной пещере, как артиллерийский залп. Я торопил своих:
— Скорей! Сейчас они нас потеряют. Терентьич, лампу!
Лампа осветила лаз у самой земли. Мы с трудом пронесли раненого через эту нору. Она вела в следующую пещеру, довольно просторную, которая разветвлялась на два хода. Я твердо помнил, что мы с братом Николаем шли по правому. Так и пойдем. Но больше тут не пройдет никто!
Массивный наплыв грунта свешивался уступом над лазом, через который мы проникли сюда.
— Давай-ка, Терентьич, гранату!
Стоя на коленях над неподвижным телом, Терентьич расстегнул рубаху на груди раненого, приложил ухо:
— Умер...
Мы похоронили Федю под тяжким грузом земли, который рухнул от взрыва, завалив выход к Черешне.
Я швырнул гранату из боковой галереи, и все-таки воздушный удар сбил меня с ног. Взрывной смрад закупорил легкие.
Терентьич поднял лампу и снова зажег ее. Стекло, конечно, разбилось. Еще долго удушливый газ преследовал нас в подземном коридоре. Шли молча. Над головой — глинистый свод. Мелкая щебенка под ногами. Дорога поворачивала то вправо, то влево.
— Учти, — предупредил Терентьич, — керосина мало.
— Убавь фитиль!
Мы шли долго, очень долго. Что-то блеснуло под ногами. Терентьич поднял большой осколок лампового стекла:
— К-кружимся, как слепая лошадь на крупорушке. Я выкинул это час назад! Тут этих ходов до черта. Не выберешься!
Он воткнул осколок в стену, и снова мы двинулись. Нелепые наши тени скакали по стенам. Терентьич отдал мне лампу. Я пошел впереди, пристально вглядываясь в стены и боясь увидеть снова тот самый осколок стекла. Дорога заметно поднималась в гору. Так было и тогда, с Колей. Идем верно. Шаг за шагом. В полутьме. Рука устала.
— На-ка, Чижик, неси лампу! Десять суток, если уронишь!
— Хорош к-командир, — проворчал Терентьич, — завел, можно сказать, в преисподнюю и еще насмехается...
Который же теперь час? Хронометр я оставил дома, а карманные часы Терентьича разбились, когда нас шугануло взрывной волной. На воле, вероятно, уже светло.
Терентьич, тяжело дыша, привалился к стене:
— Сдает мотор!
— Тогда — привал. Гаси, Чижик, свет.
Сон пришел незаметно. Разбудил меня Терентьич, Снова горел фитилек лампы.
Неужели пропадем в этих чертовых катакомбах? Я вспомнил уверенный голос брата: «Не может быть, чтобы не было выхода!» Он, мальчишка, не терял надежды и считал своим долгом ободрить меня.
Снова шаг за шагом в душной галерее. Чадящий огонек. Гулкие наши шаги. Хорошо, что сегодня воскресенье: не хватится меня мой начальник. А может быть, уже вечер? Сколько мы проспали?
Коридор резко расширился, и я увидел деревянный сруб. Бревна окаменели от времени. На верхнем были грубо вырезаны крест и стрела. Тогда, с Колей, мы пошли по пути, указанному стрелой. Где-то здесь мы слышали церковное пение. Теперь я уверенно вел своих спутников, зная, что мы находимся под центром города.
— Прибавь-ка, Чижик, огня!
Терентьич запротестовал:
— Куда т-ты — т-такой свет? Скоро будем в потемках!
Маленькое пламя пульсировало, дрожало и грозило вот-вот погаснуть. Но мне был уже не страшен мрак. Над головой вместо плотного глинистого грунта мы увидели бревенчатую кладку, а в ней небольшой люк, тот самый, который нам с братом так и не удалось поднять. Мы находились под костелом, и отсюда прямая как стрела галерея вела к берегу реки. Сверху не доносилось ни звука. Не всякий же раз слышать церковное пение под землей.
Мы шли под уклон, спускаясь с городского холма к реке, пока катакомбы не сомкнулись с водоотводной трубой. Под ногами был высохший ил. Я постучал по низкому своду:
— Цемент!
Впереди забрезжил свет. Влажный речной воздух шел нам навстречу. Мы были на берегу Буга. Вода в лучах заката стала розовой. Мы смотрели на нее сквозь прибрежный камыш. Над рекой стояли облака. Лягушки начали свой вечерний концерт.
Терентьич зачерпнул пригоршней теплую воду:
— Хороша! В жизни такой не пил. А Федька остался там...
— Да, Терентьич. Федя — последняя жертва той провокации.
Теперь мне была понятна причина провалов южнобугских подпольщиков. От имени Степового действовала немецкая охранка.
— Вид у нас не того... — заметил Чижик.
— А какой же вид может быть у людей, которые прошли подо всем городом с юга на север, с одной стороны речной излучины на другую?
Почистив свою одежду насколько было возможно, мы разошлись по домам.
Наутро я пришел на работу и услышал там, что прошлой ночью за старой психбольницей была перестрелка.