"Наступает мезозой" - читать интересную книгу автора (Столяров Андрей)НАСТУПАЕТ МЕЗОЗОЙУже в четырнадцать лет он знал, что будет ученым. Однажды, пролистывая «Неведомую страну», взятую им случайно, по рекомендации библиотекаря, он вдруг увидел сияющую лабораторию со шкафчиками и стеллажами, изогнутые реторты, солнечное окно, распахнутое в неизвестность, светлые веселые стены, гладкий линолеум и себя – в ярком белом халате, согнувшегося у прибора, который посверкивает какими-то никелированными штуковинами. Пульсируют импульсы на бледно-сером экране, ползут по шкалам зеленые фосфорические отметки, вытикивает секунды хронометр, дергая на циферблате тонкую стрелку… Он не знал, что это за прибор, похожий на металлическое чудовище, что показывают отметки и для чего служат шланги, тянущиеся к нему со всех сторон, но он ясно понял тогда, что именно так и будет. Будут поблескивать со стеллажей колбочки и мензурки, будет таинственное устройство, мигающее на пульте разноцветными индикаторами, будут изогнутые никелированные инструменты непонятного назначения и будет царить вокруг особая лабораторная тишина – тишина, в которой рождаются удивительные гипотезы. Он навсегда запомнил это мгновение: ранние сумерки, россыпь желтых огней в доме напротив, обморок воскресной квартиры, слабое бухтение телевизора в соседней комнате. Все такое – обыденное, привычное, виденное уже тысячу раз. И одновременно – выскакивающее из груди гулкое сердце, сладкий комок в горле, склеивающие глаза слезы восторга. Ему хотелось немедленно выйти на улицу, даже не выйти, а выбежать и закричать: Я теперь знаю, как жить дальше!… – Однако никуда, он, конечно, не побежал. Он лишь порывисто встал и сжал щеки ладонями. Ему почему-то было трудно дышать. Книга соскользнула с колен и ударилась корешком о линолеум. С этой минуты жизнь его была определена. Он прочел все, что мог о выдающихся исследователях прошлого. «Охотники за микробами», «В поисках загадок и тайн», «Неизбежность странного мира». Эти книги произвели на него потрясающее впечатление. Биографии великих ученых заняли целую полку в его комнате. Вместе с Эйнштейном он думал о соотношении пространства и времени, вместе с Луи Пастером создавал вакцину от бешенства, вместе с Хавкиным боролся против чумы и холеры в Индии и вслед за Грегором Менделем погружался в таинственные законы наследственности. Ничто иное его больше не интересовало. Наука представлялась ему романом, полным увлекательных приключений. Хотелось поскорее поднять паруса и отплыть в неведомое. В девятом классе, отвечая на вопрос анкеты «Чего вам хочется в жизни больше всего?», он без колебаний написал: «Разгадывать тайны», а в десятом, уже проработав горы популярной литературы, поставил в затруднительное положение учителя физики, поинтересовавшись, почему это основные параметры известной Вселенной – время, пространство, масса – не имеют предела и только скорость вдруг ограничена скоростью света. – Это нелогично, – сказал он, выслушав путаные объяснения. – Таковы законы природы, – сказал учитель. – Значит, это неправильные законы, – не согласился он. Однако больше вопросов на эту тему не возникало. В одной из книг, взятых через несколько дней в той же библиотеке, он прочел, что настоящий ученый до всего додумывается самостоятельно. Это тоже произвело на него громадное впечатление. Недоразумения с учителем физики сразу же прекратились. На уроках он теперь только слушал и иногда листал толстые справочники. Учитель предпочитал этого не замечать. Зато родителей вовсе не радовало, что он целыми днями просиживает за книгами. – Глаза себе испортишь, и все, – предупреждала мать. – Нельзя столько читать. Делай хотя бы короткие перерывы. А отец к концу выходного дня по обыкновению замечал: – Опять не был не улице. Вырастешь слабаком, кто тебя уважать будет?… Эти разговоры его раздражали. Великая цель требовала великой самоотверженности. Нельзя было тратить время на пустопорожнюю суету. Результат мог быть достигнут лишь ценой жестких ограничений. Дисциплина порождала в нем прежде незнакомую радость. Отказ от лени и слабости означал продвижение к намеченному ещё на шаг. Впрочем, один важный момент из прочитанного он все же усвоил. Ученый, чтобы выдержать изнурительный марафон, должен обладать железным здоровьем. Это необязательно, но это чрезвычайно способствует. Грипп и простуды – роскошь, непозволительная для истинного исследователя. Решение поэтому было принято незамедлительно. Утро у него теперь начиналось энергичной зарядкой: пятьдесят приседаний со сжатыми над плечами гантелями, пятьдесят сгибов-подъемов корпуса из «положения лежа», всевозможные повороты «с одновременным разведением рук в стороны», быстрые наклоны вправо и влево, дыхательные упражнения. Дальше следовал не менее энергичный контрастный душ, и затем возникала чудесная, как во сне, приподнятость настроения. Счастьем казались предстоящие десять часов работы. Они его не пугали; напротив – пробуждали в нем новые силы. И растираясь жестким, как советовало пособие по гимнастике, полотенцем, он всем сердцем чувствовал сияние близкого будущего. Все представлялось реальным, всего можно было в итоге достичь. Пылкая энергия жизни натягивала в теле каждую жилочку. Обидно было терять попусту даже секунду. Он бросал полотенце на трубы, хранящие водный жар, наскоро одевался и устремлялся в комнату. Уже горела настольная лампа, выхватывая из темноты часть стола, уже поблескивала пластмассой заправленная с вечера авторучка, уже дрожал темный утренний воздух, предвещая удачу, и в световом теплом конусе, будто излучая знания со страниц, уже ожидали его раскрытые книги. Учеба в последних классах давалась ему легко. Еще раньше он, наблюдая путаное меканье одноклассников на уроках, спотыкливые объяснения, трудные паузы, свидетельствующие о невежестве, совершенно искренне удивлялся: как это можно завязнуть в таких элементарных вещах. Ведь это так просто: прочел главу из учебника, пересказал самому себе, потом ответил. Главное было – понять, схватить суть, остальное неизбежно прикладывалось. Теперь же, после испытанного воскресным вечером озарения, перечень школьных предметов выглядел уж совсем незатейливо. Подумаешь, квадратные или кубические уравнения! А со степенью «n», да ещё с неограниченным количеством переменных? А рассматривать гравитацию как волну вам в голову не приходило? А считать электролиз, когда, скажем, не два, а три полюса электричества? Школьные требования вызывали у него только усмешку. Все предметы были теперь четко разделены на нужные и ненужные. Нужные: физику, химию и математику он зубрил до тех пор, пока они не отпечатывались в сознании. Формулы, правила и определения должны были выскакивать сами собой. А ненужные: географию, например, историю или литературу, он сводил к схемам, выраженным набором терминов и картинок. Отвечать по таким схемам было одно удовольствие. Он уже решил, что поступать будет только в Университет. Правда, он пока ещё колебался между физикой и биологией, но сам выбор учебного заведения был вполне очевиден. Простертые от Невы «Двенадцать коллегий» притягивали его, будто магнитом. Замирало дыхание, когда он, проезжая по набережной, видел двухэтажный Ректорский флигель. Заманчивы были тени под старыми тополями. Заманчива тишина внутри университетского дворика. Летел с мостов ветер. Трепетали за чугунной оградой купы сирени. Только сюда; в этом у него не было никаких сомнений. За неделю до приемных экзаменов у него погибли родители. Вечером раздался звонок: инспектор ГАИ сообщил о несчастном случае. Они, как обычно, возвращались с дачи на стареньком «москвиче», и отец после целого дня работы, по-видимому, не справился с управлением. Он ещё раньше жаловался, что у него устают руки. Встречный грузовик превратил машину в груду искореженного металла. Опознания, к счастью, не требовалось; документы у них всегда были с собой. Но незадолго до похорон пришлось съездить в морг и договориться о соответствующих процедурах. Он старался не поворачиваться к телам, выкаченным на больничных каталках. Мельком отметил лишь бледные, точно вымоченные в воде, дряблые лица. – Много крови потеряли, – видимо, угадав его мысли, сказал служитель. – А? – Говорю, что без макияжа, будут выглядеть неестественно. Его потряс запах смерти, царящий в душноватом подвале. Что есть жизнь и почему она так необратимо уходит из тела? Что в конце концов отделяет живое от мертвого? Где та искра, которая одушевляет безжизненную материю? Ответов на эти вопросы у него не было. Он отдал деньги служителю и пошел к автобусной остановке. Жаркая июльская пустота завораживала пространство. Отступать было некуда – это значило бы признать поражение. Неприемлемыми были даже мысли об отступлении. Он по-прежнему вставал в шесть утра и, как проклятый, до двенадцати зубрил горы учебников. Каждая прочитанная страница входила в память навечно. Графики были жестки, а цифры – как будто сделаны из железа. Далее он наскоро перекусывал и ехал по похоронным делам. Вечером – час, чтоб придти в себя, и – повторение пройденного. Он почти ничего не чувствовал в эти дни. В крематории, средь ноздреватых плит, лицо у него было каменное. Казалось, что все это происходит с кем-то другим. Подходили родственники и тихими голосами советовали держаться. Музыка убивала всякое желание жить. После поминок остались горы плохо перемытой посуды. Угнетала тишина, внезапно образовавшаяся в квартире. Он зажег весь свет в комнатах и упрямо открыл верхний учебник. Пальцы у него были твердые и ледяные. Висела в окне луна, и под свинцовым отливом крыш не было, вероятно, уже ничего живого. На следующий день он сдал первый экзамен. Он прочел три вопроса в билете, взятом сверху из стопочки, и, дождавшись пока другие абитуриенты рассядутся по местам, заявил скучающему экзаменатору, что готов отвечать. Ему не нужно было обдумывать, что он скажет. Он был весь, как сосуд, полный изумительно строгих и чистых знаний. Дрожь внутри была не от волнения, а от решимости. Голос немного звенел, в мозгу без труда всплывали нужные формулы. Оба экзаменатора заразились его холодным энтузиазмом. Оценка «отлично» выставлена была без всяких сомнений. Неожиданная заминка произошла только на экзамене по специальности. Молодой и, видимо, любопытный преподаватель спросил, почему он хочет заниматься именно биологией. – Раз уж вы поступаете к нам, я, наверное, имею право поинтересоваться? Жутковатая тишина воцарилась в аудитории. Лампы дневного света натужно гудели под потолком. Протянулась в молчании одна секунда, затем – другая. И вдруг неожиданно для себя самого он сказал: – Я хочу выяснить, что есть жизнь… Молодой экзаменатор высоко вздернул брови. Воткнул палец в щеку и держал так, пока в аудитории кто-то не кашлянул. Впрочем, в зачетном листке все равно вывел «отлично». – Если вдруг выясните, будьте добры, поделитесь со мной… Его жгло чувство непоправимой ошибки. Нельзя было брякать вот так свои самые сокровенные мысли. Тем не менее он не сомневался, что все равно будет зачислен. И когда через две долгих недели он снова приехал на факультет и увидел в списках, вывешенных у деканата, свою фамилию, никакого особенного впечатления на него это не произвело. Он просто удостоверился в том, что уже предчувствовал. Все у него получалось, именно так и должно было произойти. Несколько секунд он смотрел на будто выжженные в бумаге столбцы поступивших, а потом повернулся и, как во сне, пошел по университетскому коридору. Горели пыльные солнечные разводы на стеклах. Пылал паркет, пропитанный багровой жарой и мастикой. Отсвечивали тусклым золотом корешки книг в шкафах. Дышать было нечем; коридор, казалось, тянулся из одного мира в другой. На втором курсе он явился в лабораторию, расположенную почему-то в здании исторического факультета, и, дождавшись заведующего, у которого, как он заранее выяснил, был сегодня присутственный день, несколько напряженно сказал, что хотел бы у них работать. Он, вероятно, мог бы прийти в эту лабораторию ещё год назад, но, во-первых, требовалось сначала выяснить, в какую именно лабораторию имеет смысл обратиться, лабораторий много, неправильный выбор стоил бы ему потерянных лет, а во-вторых, он чувствовал, что год назад время для подобного шага ещё не настало. Следовало чуть-чуть подготовиться, прочесть ряд книг, освоить хотя бы некоторые азы науки. На первом курсе это выглядело бы слишком самоуверенно. Заведующий лабораторией в первую минуту его не понял, – Ставки лаборанта у нас сейчас, к сожалению, нет. Оставьте свой телефон у секретаря кафедры. Если появится место, мы вас, разумеется, известим… Тогда он вежливо объяснил, что собственно лаборантская ставка его не слишком интересует. Дело не в ставке, он на первых порах готов работать бесплатно. Его интересуют исследования, ведущиеся на кафедре. Это понравилось заведующему лабораторией ещё меньше. – И у вас, разумеется, есть уже своя тема? – спросил он. – У меня есть несколько разных тем… – К сожалению, через двадцать минут – заседание кафедры. – Если позволите, я уложусь – в десять минут. И тем же несколько напряженным голосом, потому что от данного разговора сейчас зависело практически все, он описал ряд простых опытов, которые мог бы осуществить. Разумеется, он не взял эти опыты с потолка. Беседу он продумал заранее и также заранее подготовил все необходимые материалы. Он не зря целый месяц провел в университетской библиотеке: заказал статьи сотрудников кафедры, тщательно их проработал, сделал приблизительную картинку, где они соотносились друг с другом, проанализировал, увязал с некоторыми своими идеями. Главное, конечно, тут было – не перестараться. Слишком смелые предложения могли вызвать подсознательную неприязнь. Кто он такой, чтобы вмешиваться в работу слаженного коллектива? Эти тонкости человеческих отношений он уже начинал понимать. В итоге отобраны были два скромных, но очень перспективных эксперимента, оба – простые и вместе с тем предвещающие быстрые результаты, оба – не требующие ни денег, ни громоздкой аппаратуры. Более того, он изложил свой проект в виде доклада, отточил, насколько у него получилось, главные формулировки и на всякий случай прорепетировал его перед зеркалом. Изложение, если не прерывали, занимало семь с половиной минут. И когда через семь с половиной минут он звенящим голосом произнес последнюю фразу, – будто в обмороке, не слыша от напряжения самого себя, – то по встрепенувшемуся в кабинете легкому дуновению, по сияющей паузе, по нервному скрипу стула понял, что победил. Заведующий лабораторией поднял к потолку косматую бизонью голову, пожевал губы, подумал, а потом тряхнул дикими волосами: – Ну что ж, мне эта идея нравится. Давайте попробуем… Потянуло пронизывающим сквозняком из форточки, стукнула дверь, прошел по ногам мокрый холод. Белый бумажный листочек, как бабочка, вспорхнул со стола и, порывисто поднырнув, унесся куда-то в сторону. Куратором у него стал тот самый экзаменатор, что когда-то спросил, почему он выбрал именно биологию. Фамилия этого экзаменатора была Горицвет. Горицвет с любопытством выслушал план будущего эксперимента, наморщил лоб; как обезьяна, быстро поскреб щеки, нос, подбородок, покачал чуть сужающейся у глазниц обезьяньей же головой, хмыкнул и неопределенно потеребил мочку уха: – Задумано вообще ничего. Есть у тебя что-то, есть, можно с тобой работать. Только мне кажется, лучше бы построить этот сюжет немного не так. – И, будто фокусник, выхватив из кармана блокнот какого-то затрапезного вида, набросал целый план, где первые эксперименты оказывались лишь частью более обширного замысла. Победно сверкнул глазами; снова, как запаршивевшая макака, поскреб щеки и нос. – Так будет логичней, по-моему. Ну что? Ты согласен? – Согласен, – сказал он после некоторого раздумья. Было обидно, что этот план не пришел в голову ему самому. Шевельнулась ревность в груди, и он крепко сжал зубы, чтобы сдержаться. Он уже понимал, что на первых порах высовываться не следует. Сложится неприязненная атмосфера, потом придется преодолевать её много лет. Значимость человека должна обнаруживаться как бы сама собой. Получи результат, – все станет предельно ясно. Поэтому он лишь сдержанно кивнул Горицвету: – Хорошая мысль. Я именно так и сделаю. На кафедре он вообще старался держаться как можно скромнее, мнения своего ни при каких обстоятельствах не высказывал, никогда не имел ни к кому никаких претензий, острых вопросов не задавал, в дискуссиях не участвовал. А на заседаниях, где ему теперь волей-неволей приходилось бывать, усаживался в заднем ряду и записывал тезисы выступлений. Это помогало быть в курсе общего хода работы. Если вдруг обратятся, продемонстрировать заинтересованную осведомленность. Благоприятное впечатление – штука совсем не лишняя. В результате и мнение о нем сложилось такое, как требовалось: способный студент, бесспорно подает некоторые надежды, скромен, серьезен, со временем, вероятно, станет перспективным сотрудником, несколько замкнут, конечно, но это лучше, чем если бы был чрезмерно назойлив. В общем, подходит, имеет смысл обратить на него внимание. И такую же сдержанность он проявлял в отношениях с однокурсниками. Сессии, практикумы, зачеты у него особых трудностей не вызывали. Срабатывала система, найденная ещё при подготовке к приемным экзаменам. Все предметы на факультете опять были разделены на нужные и ненужные. Нужные он действительно изучал – и при этом необходимые знания намертво впечатывались в сознание, а ненужные, какую-нибудь сравнительную анатомию, например, превращал в набор терминов и просто зазубривал. Наука – это терминология, одобрительно говорил ему Горицвет. Для экзаменов этих механических знаний было вполне достаточно. Учился он практически на одни пятерки и, если просили, никогда не отказывался никому помочь. Однако этим его контакты с сокурсниками и заканчивались. В общих беседах и развлечениях он никакого участия не принимал, в общежитии, где каждый вечер что-нибудь отмечалось, почти не показывался, а в университетской столовой, если уж каким-нибудь образом туда попадал, вел себя тихо и старался не слишком задерживаться. Приглашения в гости или на дни рождений вежливо отклонял. Объяснял, что, к сожалению, такие у него семейные обстоятельства. Извинялся и в первый же удобный момент исчезал из компании. Главное – никогда не употреблял ни капли спиртного. Пьянство – добровольное сумасшествие; зачем он будет мучить и отравлять свой мозг? Мозг ему нужен был совсем для другого. Его просто передергивало всего от душного отвратительного запаха алкоголя. Потом ломило в висках, точно он и в самом деле пил водку. Жаль было времени, потраченного на подобный вечер. Времени же ему теперь требовалось все больше и больше. Быт после смерти родителей он наладил довольно быстро: на завтрак варил себе яйца или делал какие-нибудь нехитрые бутерброды, обедал в столовой (готовить себе самому было бы нерационально), на ужин прихватывал что-нибудь в местной кулинарии. Раз в неделю – стирка, и раз в неделю – быстрая, но тщательная уборка квартиры. Денег, оставшихся от родителей, пока хватало. В одиночестве, как ни странно, ему вообще было проще. Никто не отвлекал его ненужными разговорами, никто не указывал что и как надо делать. Времени тем не менее все равно катастрофически не доставало. После некоторых колебаний он вступил в Студенческое научное общество. Он уже понимал, что ему необходимо научиться делать доклады. Мало получить результат, – этот результат должен быть представлен самой широкой аудитории. Правильно, подтверждал Горицвет. Ученый обязан уметь излагать свои мысли. Нет умения выступать, значит и насчет мыслей у такого человека сомнительно. По его настойчивому совету он за полгода сделал три коротеньких сообщения. Каждое – на десять минут, но с четкой постановкой задачи. Далее он обобщил их и доложился на ежегодном весеннем симпозиуме. А через несколько месяцев после этого ему предложили стать председателем СНО. – Во где мне это, – сказал некий Бучагин, руководивший обществом уже третий год. – Диссертация на носу, а потом предлагают сразу же перейти в ректорат. Понимаешь? Наука – в лабораториях, а здесь-то – зачем? – Значит, сдаешь дела? – Ну – принимай команду… Нужно это было, конечно, чтобы быть на виду. Председателю СНО не возбранялось присутствовать на Большом ученом совете, он мог напрямую, если возникала необходимость, общаться с деканом, и на конференции, которые раз в два года собирал факультет, он, естественно, получал приглашения вне всякой очереди. То есть, с этой стороны все было в порядке. С ним теперь здоровались и в деканате, и многие заведующие кафедрами, девочки из ректората кивали ему, если он заскакивал по каким-то мелким вопросам, и даже держащийся чуть отстраненно, как и положено, факультетский парторг удостаивал его при встречах крепкого значительного рукопожатия. Трудности у него возникали только с девушками. Первая же знакомая, которую он после танцев в полуподвальном сумраке общежития, внутренне обмирая, рискнул пригласить к себе, с такой легкостью поломала все его ближайшие планы, что, далеко не сразу поняв, как собственно это произошло, он испугался до оторопи, переходящей в растерянность. Куда, черт возьми, провалились последние две недели? Как это вышло, что до сих пор не смонтированы аквариумы в выделенном ему закутке на кафедре? Почему вовремя не написан отчет по лабораторному практикуму? И отчего «Биология жизни» старика Дэна Макгрейва, толстенный талмуд, шестьсот с лишним страниц, так и валяется, открытый на том же самом разделе? Урок был отсюда выведен чрезвычайно серьезный. Знакомая из его жизни исчезла и больше не появлялась. Пересмотрены были все основные принципы существования. Видимо, следовало отказаться от мелких радостей ради великой цели. Правда, принять такое решение оказалось проще, чем выполнить. Отказ от так называемых «радостей» давался ему с колоссальным трудом. Иногда ни с того, ни с сего накатывались приступы удушающего бессилия. Голова тогда заполнялась туманом, все безнадежно валилось из рук. Даже солнечный свет выглядел в эти дни блеклым и серым. Будто при высокой температуре сотрясали его бессонница и озноб. Эта зависимость от низменной биологии казалась ему унизительной. Он в такие минуты до изнеможения занимался гантелями, отжимался от пола, делал многочисленные наклоны и приседания. Если же это не помогало, часа три-четыре бесцельно шатался по городу: дышал клейкой свежестью распускающихся тополей, щурился от блеска воды, раздробленной солнцем в каналах. Это производило на него очень благоприятное действие. Рассеивался туман в голове, неизвестно откуда появлялись новые силы. Он готов был своротить горы после таких прогулок. Кстати именно в это время возникали у него самые удачные мысли. Ослепительные идеи вдруг пронизывали сознание. Странно-привлекательные гипотезы будоражили воображение. Он записывал их в особую книжечку, которую неизменно носил с собой. Лучше всего помогала, конечно, работа на кафедре. Он теперь каждый вечер просиживал в закутке, выделенном ему для эксперимента: красил стеллажи, которые были смонтированы вдоль стен, набивал платы обогревателей, налаживал освещение. Колоссальные трудности вызвала необходимость как-то изолировать внутреннюю среду. Были придуманы особые колпаки, откуда почти до вакуума следовало откачивать воздух, поставлен громоздкий насос, подведены трубки и шланги. Работяги из технических мастерских, глядя на это, хмыкали и почесывали в затылках. Расплачиваться за монтаж приходилось диким количеством спирта. И тем не менее многое все равно нужно было делать самостоятельно: пропаивать края колпаков жидким стеклом, наслаивать пластик и проверять каждое подозрительное соединение. Горицвет принимал в этом самое деятельное участие, дал много ценных советов, без разговоров выписывал на себя все требующиеся материалы. Только иногда хмыкал: дорого обходятся науке твои идеи. Тут же успокаивал: ничего-ничего, главное, чтобы отчетность была в порядке… Суть задуманного эксперимента он безусловно поддерживал, правда, изредка что-то такое напоминал про «белковые коацерваты». Дескать, Опарин ещё в двадцатых годах высказывал нечто подобное. И опять-таки ничего: главное, чтобы гипотезу можно было проверить. А потому требовал почти невозможной тщательности подготовки: не дай бог, у нас с тобой действительно что-то получится. Лучше перестраховаться сейчас – потом будут обнюхивать каждую запятую. Научил его фиксировать пробы путем мгновенного замораживания, делать экспресс-анализ белка, разгонять пятна фракций на пластинках силикагеля. А когда, где-то уже на финише, забарахлила система капельного отбора, отложил всю работу и двое суток налаживал гибкие манипуляторы. Поздно вечером в понедельник с гордостью продемонстрировал, как почти невидимая пипетка засасывает изнутри капельку подкрашенной жидкости, – закрывает отсек, переводит её в наружную камеру, – а потом практически без потерь выталкивает в кювету-анализатор. – Вот. Если хочешь добиться чего-нибудь, сделай это собственными руками! И опять-таки он же несколько раз вполне серьезно предупреждал, что отрицательный результат в науке не менее важен, чем положительный. Если даже у нас с тобой ничего не получится, мы по крайней мере продемонстрируем остальным, что здесь – тупик. В этой обстановке было, разумеется, не до девушек. Пять глубоких аквариумов, вставших на стеллажах, требовали непрерывной заботы. Нужно было поддерживать температуру, не очень-то доверяя то и дело отключающемуся реле, следовало менять освещенность в соответствии с начальными параметрами эксперимента, полагалось время от времени впрыскивать под колпаки сложные смеси газов, – операция кропотливая и требующая колоссальной сосредоточенности. Ни на что иное времени, конечно, не оставалось. Все другие проблемы, и девушки в том числе, отъехали на периферию. Домой он теперь возвращался, как правило, не раньше одиннадцати. А уже в семь утра, как штык, появлялся на кафедре. Трудно было выкроить в таком графике хотя бы одну минуту. Тем более, что и мрачные пророчества Горицвета, казалось, поначалу оправдываются. Вода в первых трех аквариумах «протухла» уже через двое суток, мутные бактериальные пленочки почти мгновенно расползлись по поверхности. Они увеличивались в размерах, наслаивались и утолщались, покрылись белыми язвочками и вдруг проросли явной плесенью. Горицвет кисло сказал, что эту серию можно выбрасывать. И ещё три аквариума тогда же совершенно пронзительно пожелтели, – внутренность их заискрилась, на дно выпал кристаллический многослойный осадок. Пробы показали наличие солей аммиака. Видимо, что-то здесь съехало, после некоторых раздумий подвел итог Горицвет. Однако что именно, нам вряд ли удастся установить. Требуется профессиональный химик, мы этими методиками не владеем… – И лишь в последнем аквариуме раствор пока оставался живым. Какие-то изменения, разумеется, там тоже происходили: появилась опять-таки желтизна, но быстро приобрела ясный зеленоватый оттенок; далее цвет сгустился почти до непрозрачно-коричневого, а на дне, как и в предыдущем случае, выпали пластинчатые кристаллы. Казалось, что дело здесь тоже идет к гибельному финалу. Однако коричнево-бурая жидкость через неделю начала медленно осветляться, сперва – по краям, а затем постепенно и в толще непрозрачной воды; кристаллов становилось все меньше, и наконец они полностью растворились, вместо них проступил зыбкий слой, напоминающий внешним видом разведенный крахмал, иногда образовывались в его массиве слабые завихрения, тогда слой колебался и исторгал мягкие протуберанцы. А когда нездоровая коричневатость примерно через месяц совсем исчезла, «океан», как они называли этот раствор, стал белесым, будто разбавленное молоко, и в системе бинокуляров, смонтированной техником из мастерских, начали различаться какие-то ниточки и былинки. Причем они то опускались до дна, то поднимались к самой поверхности; распадались, по-видимому, а вместо них образовывались другие, такие же неустойчивые. Циркуляция в успокоившемся «океане» длилась безостановочно. Он часами, будто завороженный, мог всматриваться в эту картину. Даже Горицвет изменил здесь своему обычному скепсису. – По-моему что-то у нас вырисовывается, – буркнул он как-то, со стоном оторвавшись от бинокуляра. И сейчас же, чтобы не сглазить, три раза сплюнул через плечо. – Думаешь, получается? – Ну, это мы ещё будем анализировать… С трепетом ждали они, что вдруг «протухнет» и этот, уже последний аквариум. Время тянулось мучительно; от непрерывного возбуждения у него туповато ломило в висках. Каждый истекающий день был наполнен тревогой. Падало сердце, если вдруг щелкало, резко переключаясь, термическое реле. Стопорило дыхание, когда сталкивались, проникая друг в друга, протуберанцы. Горицвет рекомендовал держать пальцы скрещенными. Однако незаметно закончилась первая неделя эксперимента, за ней – вторая. Прошел месяц – белесая муть в аквариуме и не думала портиться. Былинки по-прежнему весело перемещались от «крахмального» слоя к поверхности. Более того – подросли и при боковом освещении стали гораздо заметнее. Постепенно складывалось ощущение, что это – победа. Результат, пусть и скромный, был вполне очевидно достигнут. Он впервые в жизни получил нечто принципиально новое, открыл двери тому, чего раньше просто не существовало. Горицвета тоже слегка подергивало от радости. Он осунулся и непрерывно скреб щеки ногтями. На исходе месяца вдруг ворвался в посапывающий таймерами лестничный закуток и потряс четвертушкой бумаги, исчерканной математическими каракулями. – Я тут посчитал, ну – приблизительно, разумеется… Это был один шанс на сто миллиардов. Понимаешь? Нам исключительно повезло… Его сразу же царапнуло это выражение – «нам». С какой стати? Идея принадлежала ему полностью и безраздельно. Ему даже в голову не приходило, что, быть может, придется ею с кем-то делиться. Правда, возразить в тот самый момент он все-таки не решился. Слухи об удачном эксперименте уже распространялись по факультету. Взглянуть на аквариумы приходили даже из дальних лабораторий. Взирали на молочную взвесь, морщились, делали глубокомысленные замечания. Вероятно, успех был даже больше, чем можно было предполагать. Забежал из ректората возбужденный Бучагин: Старик, молодец, ты тут всем вправил шарики!… – Пришел седовласый Шомберг, предупредил: у вас будут трудности с воспроизведением… – заскочили, как будто по делу, девочки из деканата: Олег Максимович просил представить ему отчет по всей форме… – И наконец, выдержав для солидности паузу в несколько дней, явился, по-видимому, не слишком охотно, велеречивый Бизон – минут на пятнадцать прильнул, завесившись гривой, к бинокуляру, пролистал рабочий журнал, сдвинул брови. Наконец изрек, предварительно пожевав губами: – Оформляйте работу… Щелкнуло, переключаясь, очередное реле, мигнул свет, напомнив о сделанной на скорую руку проводке, донеслась телефонная трель с другого конца кафедры. У подавшегося чуть вперед Горицвета радостно сверкнули глаза. Через три месяца вышла статья в университетском «Вестнике». Он нетерпеливо открыл оглавление, и сердце вдруг опоясало твердой судорогой. Сразу две фамилии были поставлены перед названием. Причем первым шел Горицвет, поскольку располагались они, естественно, в алфавитном порядке. Он чуть было не разодрал невзрачную мутно-зеленую книжицу. Пальцы уже сводило; будто в невидимом пламени, начинала сжиматься обложка. Впрочем, сам «Вестник» был тут, разумеется, не виноват. Что ему предложили, то в конце концов и было опубликовано. В этой ситуации напрашивались два крайних решения. Можно было устроить грандиозный скандал, чтобы забурлила вся кафедра, написать жалобу в ректорат, потребовать создания специальной комиссии. Пусть в конце концов разберутся, кому принадлежит идея эксперимента. Восстановить справедливость будет, по-видимому, не трудно. А можно было, напротив, как схимник, замкнуться в гордом молчании. Больше никогда не сказать Горицвету ни единого слова. Вести себя так, будто не замечаешь этого человека. Если вдруг спросит о чем-нибудь, ответить, что не желаешь иметь с ним дела. После некоторого размышления он не избрал ни того, ни другого. Стиснул зубы и сделал вид, что ничего особенного не происходит. Он даже нашел в себе силы принять поздравления сотрудников кафедры. Улыбался, растягивая лицо, скромно благодарил в ответ, жал руки. Как в дальнейшем выяснилось, это решение было самое правильное. Потому что, когда освободилась в конце концов ставка старшего лаборанта, ни у кого не возникло сомнений насчет возможной замены. Его кандидатура на это место была единственной. Вопрос в кабинете заведующего подытожили в три секунды. И Горицвет, сообщивший ему об этом, просто сказал: – Пиши заявление. Со следующего месяца тебя зачислят. – А потом импульсивно добавил, радуясь, вероятно, вместе с ним: – Ну что ж, молодец. Значит, теперь будем работать вместе… Женился он совершенно сознательно. Еще на четвертом курсе он понял, что эта проблема должна быть каким-то образом решена. Нет смысла бороться с тем, что заложено в человека природой. Следует сделать шаг и освободиться от гнета физиологии. Он уже примерно догадывался, какая ему потребуется жена. Во-первых, приличная внешность, чтобы не вызывать пренебрежения окружающих. Мужчина, привязанный к некрасивой женщине, просто смешон. А во-вторых, чтобы взяла на себя всю муторную домашнюю сутолоку. Собственно быт занимал у него около полутора часов в день. Вместе со стиркой и магазинами – более сорока часов в месяц. Это если не включать сюда некоторые внеочередные работы: потек кран, например, запала клавиша выключателя, осипла телефонная трубка. Женившись, можно было обрести чертову уйму времени. К сожалению, на их курсе почти никто не соответствовал нужным параметрам. Девушки были все – либо вялые, либо чрезмерно самоуверенные. Последних, дымящих в кафе сигаретами, он особенно опасался. Нарвешься на какую-нибудь крокодилицу – заглотит и переварит вместе со всеми твоими идеями. Вздохнуть не успеешь, как начнешь семенить за ней на полшага сзади. Несколько присмотревшись, он все-таки выбрал то, что, на его взгляд, наиболее подходило. Почти неделя ушла на выработку определенной стратегии. Прежде всего он решил, что никаких там «скоренько затащить в постель» у него не будет. Дважды он приглашал будущую избранницу к себе домой, и оба раза не пытался до неё даже дотронуться. Напротив, он каждый раз особо подчеркивал, что не хотел бы ничего такого иметь второпях. Мы люди взрослые, мы сами решим: надо нам это или не надо. Такое уважительное отношение было ей необычайно приятно. А кроме того, он тщательно и серьезно готовился к каждой встрече. Если собирались в кино, он обязательно смотрел намеченный фильм заранее. Далее увиденное обдумывалось и на отдельный листок выписывались разные соображения. Позже это преподносилось в качестве мгновенных экспромтов. Если они шли на выставку, он предварительно доставал соответствующий каталог, быстро, хотя бы по энциклопедии, знакомился с данным художественным направлением, снова выписывал и запоминал фамилии, факты, названия и при встрече уже блистал эрудицией и неожиданными суждениями. К каждому свиданию он готовил две-три истории, которые можно было бы при случае рассказать, несколько анекдотов, чтобы заткнуть, если понадобится, опасную паузу, непременно продумывал сам сюжет разговора и обязательно – те несколько фраз, которым жадно внимает любая женщина. Например, «знаешь, а в тебе есть что-то загадочное», или – «ты проницательна: понимаешь гораздо больше, чем тебе говорят». Важно было преподнести эти банальности с правильной интонацией. Приходилось опять-таки репетировать, произнося их по десять-пятнадцать раз перед зеркалом. Он в такие минуты чувствовал себя законченным идиотом. Зато это оправдывалось – он видел, как у неё взволнованно розовеют щеки. Помогало и то, что за ним к тому времени укрепилась репутация «восходящей звезды», молодого талантливого ученого, которому прочат блистательную карьеру. К тому же вечная занятость, ни на кого не обращает внимания, а тут – пожалуйста, готов приехать по первому же её слову. И когда примерно месяца через три (тратить больше времени на этакую ерунду было нелепо) он, предупредив, что хотел бы поговорить на очень важную тему, пригласил её в субботний вечер к себе и сделал официальное предложение, проще говоря, спросил, согласна ли она выйти за него замуж, внутренне она, вероятно, была уже подготовлена – слегка покраснела и медленно опустила веки. Ее тихого «да» он просто-напросто на расслышал. Видел только, как разомкнулись губы, наверное, готовые к поцелую. В результате наклонился к ней и действительно поцеловал. Никакой радости он при этом не чувствовал, лишь спокойное удовлетворение, что три месяца ухаживаний не пропали впустую. К ребенку, родившемуся через год, он ничего не испытывал. Маленькое гугукающее существо против всех ожиданий оставило его равнодушным. Оно появилось на свет только по необходимости. Это была, разумеется, жизнь, но не та – которую он хотел бы вызвать из небытия. Сердце его билось размеренно и спокойно. Он не чувствовал разницы между прежним и новым, нынешним своим состоянием. Он, конечно, делал все, что полагается в таких случаях молодому отцу: ходил в магазины и приносил домой коробочки с детским питанием, отваривал и два раза в день протирал для кормления вялые овощи, почти ежедневно стирал и гладил, прокаливая утюгом груды пеленок, он даже, преодолевая чугунную голову, вставал к нему по ночам, чтобы жена, намотавшаяся за день, могла отоспаться. Ни раздражения, ни упреков у него это не вызывало. Это были рутинные трудности, которые необходимо было преодолеть. Но как только напряжение первых месяцев немного ослабло, едва жизнь упорядочилась и начала возвращаться в свое нормальное русло, стоило наладиться быту, теперь другому, и все-таки слишком обременительному, как он вежливо, но непреклонно отказался от большей части домашних обязанностей. Он молча выслушал темпераментные упреки жены по этому поводу, стойко снес обвинения и обиды, накопленные за предыдущее время, сосчитал про себя до пяти, чтобы окончательно успокоиться, а потом отстраненно глянул на ту, которую сам себе выбрал. Глаза у него посветлели. – Мне надо работать, – холодно сказал он. Примерно в это же время он получил первый серьезный удар. Выяснилось, что аспирантура, которая была ему почти официально обещана, к сожалению, именно в этом году полностью исключена: планы сверстаны, ставок нет, по крайней мере до осени здесь ничего не предвидится. Все, обвал; оставить его на кафедре практически невозможно. – Нам дают всего одно место раз в три года, – сумрачно объяснил Бизон. – Я пытался договориться с кем-нибудь взаимообразно – не получилось. Выпросить для вас хотя бы временное совмещение тоже не удается. Извините, встречаются иногда в жизни такие нелепости… – Чувствовалось, что ему не по себе от этого разговора. Он набычился и до плеч втянул крупную голову. Впрочем, тут же опомнился, бодро дернул себя за космы и предложил устроить его в некую весьма приличную лабораторию. – К самому Навроцкому, если эта фамилия вам о чем-нибудь говорит. Правда, у него доктора наук сидят на ставках младших научных сотрудников. Однако если я попрошу, место технического работника, скорее всего, найдется. Подумайте, – сказал он, не чувствуя в собеседнике энтузиазма. – Хорошо, я подумаю. – Учтите – скоро распределение. Первый раз в жизни ему захотелось напиться. У него ныло сердце и самым позорным образом щипало под веками. Он был рад, что может укрыться ото всех в своем закутке. Никого не хотелось видеть и тем более – ни с кем разговаривать. Лицо было мягкое, словно из подогретого пластилина. Полумрак, без верхнего света, надежно отгораживал закуток от остальной кафедры. Это чем-то напоминало келью в средневековом монастыре. Посапывал компенсатор, нагнетающий внутрь колпака смесь сернистых газов, пощелкивали реле, поддерживающие в заданных пределах температуру, тихо журчала вода, текущая в раковину из «обратимого холодильника». А в центральном аквариуме, подсвеченном с двух сторон мягкими продолговатыми лампочками, отливал туманом раствор, как раз в последние дни приобретший большую, чем раньше прозрачность. И даже без оптики, если только присмотреться внимательно, были заметны в толще его сотни танцующих искорок. Они вспыхивали красными, зелеными, желтыми, синими проблесками, на мгновение угасали и снова вспыхивали – уже немного переместившись. Будто почти невидимый новогодний буран кружился в аквариуме. Это всплывали и вновь опускались ко дну тонкие белковые ниточки. Их были сотни; количество, вероятно, с каждым днем увеличивалось. Процесс ещё не закончился, в будущем можно было ждать грандиозных открытий. Неужели теперь со всем этим придется расстаться? Он крепко зажмурился, посидел так минуту-другую, немного раскачиваясь, а потом, будто очнувшись, рывком распахнул глаза. В полумраке, как бабочки, поплыли дрожащие мутные пятна. Лицо у него пылало, а пальцы были холодные, точно из снега. – Ни за что! – вдруг, резко поведя головой, сказал он во весь голос. На другой день он пошел в ректорат, где в тишине приемной вспухали кожаные диваны и кресла, и, дождавшись Бучагина, явившегося, между прочим, только к двенадцати, сообщил ему, что – все, ребята, аспирантура у меня накрылась. Четыре года работы – кошке под хвост. Что ж мне теперь, будущему выпускнику, прикажете делать? На улицу, младшим лаборантом куда-нибудь, учителем в школу? Видишь, какой расклад, ситуация совершенно безвыходная. – Да знаю-знаю я, – с тоскливой досадой сказал Бучагин. – Тут из министерства свалилось очередное распоряжение об экономии средств. Все на ушах стоят. Нет, чтобы подождать до следующего учебного года. Ну не повезло, как говорится, попал под поезд. Он сильно сморщился, как бы пытаясь стянуть лицо в одну точку, повертел головой, побарабанил пальцами по стопке картонных папок. Поинтересовался, не поднимая глаз: – А что там ваша Сергеева, на пенсию не собирается? – Тут же безнадежно махнул рукой. – Нет, эта будет работать до последнего издыхания… А Горицвет ваш, прости, ещё не решил отъехать? – Куда отъехать? – Куда-куда? Куда они отъезжают? – Добавил через секунду, которая приобрела неожиданный смысл. – Это для всех было бы идеальным выходом… Он опять тихо побарабанил кончиками пальцев по стопке и без всякой видимой связи с предшествующей темой беседы, стал участливо расспрашивать, как вообще обстоят дела? Что у вас на кафедре происходит новенького? Почему Бизон, хотя его известили, не явился на последний Ученый совет? Закончена ли начатая ещё в прошлом месяце инвентаризация? Пожаловался: видишь, чем теперь приходится заниматься? Вскользь заметил, что неприятностей в последнее время вообще слишком много. Вот, например, есть у нас ещё кое-где такая порочная практика, когда куратор, призванный, как ты понимаешь, воспитывать и направлять молодежь, без зазрения совести ставит на студенческой работе свою фамилию. Тревожная, надо сказать, практика. Недавно поступили с факультетов кое-какие сигналы. Мы, разумеется, без внимания не оставляем, принимаются меры… Пауза возникла такая, что зазвенело в ушах. Наконец он сказал: – Я бы не хотел никакого скандала… А Бучагин пожал плечами и, будто волк, показал крепкие зубы. – Зачем нам скандал? Увидишь: никакого скандала не будет… Все обошлось действительно без скандала. Под диктовку Бучагина он написал заявление и далее заработала невидимая машина. Через неделю стало известно, что Горицвета вызвали в ректорат на комиссию, а ещё через две – что он увольняется по собственному желанию. Не было даже никаких мучительных объяснений. Вернувшись с комиссии, Горицвет просто перестал его замечать, обходил в коридоре, будто неодушевленный предмет, а потом и вовсе исчез, словно сдуло его невидимым сильным ветром. Правда, ощущался теперь некоторый холодок отношений. То и дело он чувствовал на себе внимательные осторожные взгляды. Его изучали, будто редкое и, видимо, опасное насекомое. У девочек в деканате от любопытства расширялись глаза, Бизон стал здороваться с ним подчеркнуто официально, а на скромную вечеринку, связанную с годовщиной кафедры, его не позвали. Впрочем, его самого это не слишком пугало. У него как раз в это время вышли ещё две довольно объемных статьи, причем одна, что немаловажно, в солидном московском журнале, на ближайшей межвузовской конференции он сделал, в сопоставлении с остальными, весьма обширный доклад, а в газетной передовице, подписанной все тем же неутомимым Бучагиным, он был назван «одним из наших самых талантливых молодых ученых». Это искупало все странные взгляды, всю настоящую и будущую неприязнь. Диплом он защитил при гробовом молчании кафедры, предыдущие выпускные экзамены сдал без каких-либо затруднений, характеристика у него была такая, что не подкопаешься, а поскольку он уже три года числился на кафедре лаборантом, перевод на ставку сотрудника был осуществлен просто приказом. По наследству ему досталась восьмиметровая комната Горицвета. Он сам выскреб оттуда накопившуюся за долгие годы грязь, покрасил стены и потолок светлой водоэмульсионной краской, трижды протер жесткой щеткой тусклый линолеум. Комната в результате засверкала, как новенькая. По левую руку встали теперь холодильник и два металлических автоклава, а по правую – зеленели свежей водой аквариумы на стеллажах. Поблескивали колбочки и мензурки в эмалевом лабораторном шкафчике, шипел аэратор, выталкивая из себя пузырьки сжатого воздуха, мутная белковая взвесь переливалась в подогреваемом инкубаторе. Все шло именно так, как было спланировано. И даже Бизон, который, обозревая это великолепие, вскользь обронил: Вы безжалостны. Нельзя ради своего дела топтать людей, – не сумел испортить ему праздничного настроения. В конце концов, что теперь Бизон мог сделать? Сделать что-либо он мог только сам. Он это знал, и он также знал, что преодолеет в будущем любые препятствия. Теперь можно было двигаться дальше. К тому времени он уже выработал для себя определенный рабочий режим. Он вставал по звонку будильника ежедневно без четверти шесть и, пока умывался и чистил зубы, повторял намеченную на сегодня порцию английского языка. Он называл по-английски каждую вещь, которую только видел в квартире, каждый предмет, каждое непроизвольно всплывающее в сознании слово. Любое действие, совершенное им, немедленно прогонялось по всем грамматическим временам. «Я чищу зубы. Я уже почистил зубы. Я не буду чистить зубы сегодня». Фразы ветвились и постепенно сливались в текст, который можно было использовать. Он называл этот вид обучения «английский на кухне». Метод был мощный и позволял без особых хлопот наращивать словарный запас. От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину дня он вполне может не есть. Это экономило минут тридцать-сорок драгоценного времени. А пока на метро и троллейбусе он неторопливо ехал к Университету, то не обращая внимания на толкучку, планировал предстоящий день. Он уже знал: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы. На работу он теперь приходил каждый день ровно в восемь утра. Снимал куртку, натягивал белый халат, подворачивал, чтобы не мешали, манжеты. После этого твердой рукой запирал кабинет изнутри. Нечего, знаете ли, то и дело заглядывать «на минутку». Если кому-нибудь действительно нужно – пускай стучат. Вкалывал он с восьми до двенадцати, – это было самое продуктивное время. Потом быстро завтракал, пока в столовую ещё не хлынул поток посетителей. Далее снова работа – без перерывов, до шести вечера. И затем – ещё два часа, в основном подводя итоги. К десяти он, как правило, уже находился дома. А за полчаса перед сном успевал пролистать пару реферативных журналов. По субботам он тоже всегда работал на кафедре, благо Университет как учебное заведение был в это время открыт, а по воскресеньям, если не возникало срочных хозяйственных дел, по крайней мере полдня проводил в Публичной библиотеке. Тишина больших залов действовала на него благотворно. Просмотр публикаций позволял отказаться от некоторых ложных идей. Выписки он систематизировал и разносил по соответствующим каталогам. Для семьи же существовало раз и навсегда отведенное время. Воскресный вечер с девятнадцати до двадцати трех часов. Жена сначала пробовала возражать, затем привыкла. Он вовсе не отказывался ей помогать, ему просто некогда было этим всем заниматься. И ещё одному правилу он теперь следовал неукоснительно. Никаких близких друзей, никаких, пусть самых необременительных приятельских отношений. История с Горицветом к тому времени выдохлась и отодвинулась в прошлое. Холод, который вокруг него ощущался, явно ослабевал. Он если и не преодолел на кафедре всеобщую неприязнь, то по крайней мере сумел отодвинуть её куда-то за сцену. Тем не менее, выводы из этого случая были сделаны. Дружба, впрочем как и любые другие приятельские отношения, требует от человека слишком много душевных сил. Слишком велик риск, что тебя обманут и предадут. Слишком много появляется при этом каких-то муторных обязательств. Тратится время, которое и так на вес золота. Лучше уж черствость, чем бесконечная цепь мелких суетливых уступок. Дьявол, как он где-то прочел, прячется именно в мелочах. И поэтому ни с кем из сотрудников кафедры он больше дружить не пытался, разных там вечеринок и неофициального общения тщательно избегал, держал дистанцию, хотя всегда и со всеми был неизменно вежлив. Его самого это, кстати, вполне устраивало. Одиночество давало ему возможность спокойно работать. Зато постепенно налаживались контакты с коллегами из-за рубежа. Месяца через три после публикации той самой злополучной статьи в университетском «Вестнике» внезапно вынырнуло письмо от некоего Дурбана из Мичиганского университета, где после восторженных комплиментов, свидетельствующих между прочим о профессиональном знакомстве с вопросом, после некоторых рассуждений о том, какое значение имеет для науки данный эксперимент, выражалось легкое сожаление, что «технологические детали работы почему-то опущены; неужели вам как ученому есть, что скрывать? это странно, это может поставить под сомнение достигнутые вами весьма весомые результаты». А ещё через месяц, промелькнувший в хлопотах и заботах, сдержанно-одобрительный отзыв появился уже на страницах и самого «Вестника». Подписал его Пол Грегори, профессор химии и биологии в Гарварде. И на кафедре это, конечно, произвело соответствующее впечатление. С обоими оппонентами он познакомился на конференции в конце года. Дурбан оказался жизнерадостным, толстеньким, с тремя подбородками, коротеньким человечком, производящим в единицу времени целую массу движений и говорящим сразу на всех языках и обо всем на свете. Напрочь не хотел верить, что никакая особая «технология» в данном случае не использовалась, умолял показать «инкубатор», требовал подробную компьютерную распечатку, долго расспрашивал о составе «первичного океана», так, по-видимому, и остался в уверенности, что от него что-то скрывают. А Грегори, напротив, – высокий, тощий, чрезвычайно меланхоличный, с жесткими волосами, с круглыми линзами, точно вросшими во впадины глаз; «технологиями» в отличие от Дурбана нисколько не интересовался, ни на кафедре, ни на факультете, кажется, даже не побывал, зато на банкете, данном в день закрытия конференции, выждав мгновение, когда они оказались как бы отдельно от всех, осторожно сказал, что его департамент был бы счастлив иметь такого сотрудника. У вас, Николас, очень хорошие научные перспективы. Первоклассный интеллект должен и оцениваться соответствующе. Все, что вам требуется теперь, это – современное оборудование. Скажите, вы не пробовали работать с «Баженой»? Чехи сделали очень неплохой биологический активатор. Сомневаться насчет этого предложения не приходилось. И хотя времена как раз за последние месяцы стали чуть либеральнее, он все-таки вздрогнул, будто на него брызнули холодной водой, и с трудом удержался, чтобы не оглянуться по сторонам. Ответил в том духе, что пока вполне доволен своей работой. Чужая страна, это, знаете ли, потерять, как минимум, год работы. У нас говорят: два переезда равны одному пожару. А что до скудости оборудования, так это не всегда обязательно плохо. Скудость оборудования, как голод, заставляет работать воображение. Дефицит технических средств будит фантазию. Грегори понимающе подмигнул, тем дело и кончилось. Однако чуть позже его уже строго официально пригласили на ежегодную «Школу развития». – Приезжайте, – проникновенно сказал Дурбан, пухлыми ладонями, как в пирожок, беря его руку. – Познакомлю вас со стариком Дэном Макгрейвом. Побеседуете с сотрудниками, посмотрите его новый Биологический центр… Грегори тоже выдавил из себя нечто вроде улыбки: – Будем рады. Нам с вами, Николас, есть о чем переброситься парой слов. И кстати, не отмахивайтесь, ради бога, от активатора. Рано или поздно вам все равно придется этим заняться… Попадание пришлось в самую точку. К концу недели он раздобыл всю имеющуюся в наличии документацию по «Бажене» и пока листал глянцевые красочные буклеты, где чрезмерное место, по его мнению, занимали рекламные фотографии, пока изучал параметры разных моделей, пока сравнивал их и выписывал для памяти некоторые технические характеристики, его охватывало предчувствие необыкновенной удачи. Странно, что раньше он даже не подозревал ни о каком таком активаторе. «Бажена», оказывается, могла держать заданные характеристики магнитного поля, менять их по времени в соответствии с введенной программой, сочетать, если нужно, с последовательными колебаниями температуры, отслеживать солевой состав и композицию наиболее важной органики. Она могла делать экспресс-анализы во время эксперимента, выводить на экран сотни быстро меняющихся показателей, строить графики, показывать тенденцию изменений, выполнять десятки других не менее удивительных операций. Это было именно то, что ему требовалось. Все последние месяцы он находился в состоянии, близком к отчаянию. Ситуация была совсем не такая, как могло показаться тому же Грегори. С одной стороны он действительно добился весьма весомого результата: теперь доказано, что белковая или предшествующая ей так называемая «прото-аминовая среда», может возникать самосборкой из сугубо неорганических компонентов, более того – существовать в таком состоянии неопределенно долго; то есть жизнь на Земле могла возникнуть именно этим путем. Данные впечатляющие, вполне достаточно для докторской диссертации. Но с другой стороны, никто лучше него не видел, что тем дело и кончилось. Былинки, представляющие собой, наверное, предбелковые образования, продолжали свободно парить, распадаться и, вероятно, вновь образовываться. Разноцветные искры то вспыхивали на мгновение, то угасали. Равномерная бесшумная их циркуляция не прекращалась ни на секунду. Однако ничего, кроме этого, в «прото-океане» не происходило. Слипаться в более сложные агрегаты они намерения не выказывали. Ниточки оставались ниточками, «объемные» связи между ними не возникали. За десятки часов, проведенных у бинокуляров, он ни разу не наблюдал чего-то подобного. Развитие остановилось. Первичный толчок, если только он действительно был, исчерпал себя. Суспензия предбелковых фрагментов оставалась только и безусловно суспензией. Ничто в спокойном аквариуме не предвещало, что процесс двинется дальше. Конечно, все дело здесь могло быть просто во времени. Эволюция от протобелков до подлинной жизни продолжалась в реальных условиях многие миллионы лет. Природа, видимо, «отдыхала», осторожно пробуя различные варианты. Однако сам он не мог, разумеется, ждать так долго. Синтез-распад фрагментов не будет продолжаться до бесконечности. Шаткое равновесие рано или поздно сместится в сторону хаоса. Он всем сердцем чувствовал, что энтропия ведет свою невидимую работу. Разрушение может в итоге возобладать над спонтанным синтезом. Ниточек-былинок в конце концов будет становиться все меньше и меньше. А завершиться это, конечно, необратимой кристаллизацией. Среда расслоится, выпадет на дно мертвый осадок. Если «протухнет» и этот, самый последний, аквариум, то эксперимент, скорее всего, будет не повторить. Правильно предупреждал Горицвет: вероятность здесь – один к ста миллиардам. Вот почему он едва сумел подавить дрожь, когда впервые увидел «Бажену» в натуре. Обнаружилась она в Институте экспериментальной физиологии, на другом конце города. И хотя, не будучи подключенной, представляла собой всего лишь глыбу неживого металла, но её серые обтекаемые панели с хромированными пластинками, три последовательные шкалы, охватывающие диапазон всех мыслимых и возможных частот, её тоже серые, плавно изогнутые, широкие чресла, куда помещался аквариум, завораживали до немоты и производили сильнейшее впечатление. «Бажена» была создана именно для него. Он это почувствовал сразу же, с первого взгляда. И потому когда тамошний довольно-таки унылый работник административно-хозяйственной части объяснял ему, поправляя галстук, что «вот, мол, купили, валютой плачено, а что теперь с ней делать, не знают. Может договоримся, а? Необязательно деньгами; с баланса на баланс, например?» – он его практически не воспринимал. Он лишь ждал, пока хоть чуть-чуть разойдется в горле сладкий комок восторга. А дождавшись, сказал – все-таки ещё не своим, хрипловатым и подозрительно ломким голосом: = – Конечно, договоримся. Я её у вас забираю… Торжество, таким образом, было полным и несомненным. Его изумляло лишь то, что никто почему-то его восхищения «Баженой» не разделяет. Бизон, в частности, воспринял эту идею весьма скептически. Разговор их на следующий день продолжался всего пятнадцать минут, и в конце его Бизон запустил пятерню в косматую гриву. – Да, с научной точки зрения это весьма перспективно. Тема стоит на повестке дня уже две тысячи лет. Помнится, ещё Каллипид предпринимал нечто подобное… – Какой Каллипид? – в недоумении морща лоб, спросил он. – Ну – в Древней Греции. Помните: «семь основных минералов»? Он ведь тоже как пантеист придерживался теории самозарождения жизни. Потом этим же занимался, кажется, Гермес Трисмегист. А затем Фетроний в Германии и, по-моему, Краций Малый в Бюрхеймском монастыре. Проблема, разумеется, весьма интересная… – Вас что-то смущает? – в конце концов напрямик спросил он. Бизон задумчиво пожевал толстые губы. – Я почему-то слегка боюсь этого, если честно. Иногда мы подходим к границам, за которые лучше не переступать… – Наука – это и есть пересечение любых границ, – сказал он. – Знание начинается там, где человек выходит за пределы возможного. – Может быть, не за все пределы следует выходить? – Если предел обозначен, он рано или поздно будет пересечен. – Вы, конечно, правы, – сказал Бизон. – И все равно я этого почему-то побаиваюсь. Необходимые документы он тем не менее подписал. Была выделена смежная комната, где раньше проводились учебные семинары. Мебель оттуда вынесли, заново покрасили потолки и стены. Было много тягостных заморочек с оформлением двух институтских балансов. Выручил все тот же Бучагин, буквально протаранивший административно-хозяйственное подразделение. Пришлось в качестве компенсации уступить ему приглашение на «Школу развития». – Ничего, старик, ты ещё молодой, по заграницам наездишься… Зато когда в конце августа привезли и постепенно смонтировали «Бажену», когда техники из университетской подсобки врезали шланги в водопровод и поставили шину высоковольтного напряжения, когда были согласованы между собою цепи различных частей, и когда техники наконец ушли, пряча под ватниками две бутыли со спиртом, вдруг образовалась картина, которую он некогда себе представлял: ученый в белом халате, задумчиво согнувшийся у прибора, распахнутое солнечное окно, поблескивающие из шкафчика чистые колбочки и мензурки. Медленный счастливый озноб проник в горло. Сердце споткнулось и вдруг застучало, как мощная паровая машина. Он был вынужден сесть и, чтоб успокоиться, сделать пару глубоких вдохов. Сомнений не было: он тогда, над раскрытой книгой, видел именно эту комнату. Он даже не пытался понять, как такое возможно. Это было возможно, и данного факта ему было вполне достаточно. Значит, он не вслепую работал все эти годы. – Не вслепую, – сказал он себе тревожным свистящим шепотом. Темно-зеленая овальная кнопка маячила перед глазами. Он нажал на нее, и «Бажена» величественно загудела, разогреваясь. Секунд десять она как бы прислушивалась к тому, что происходит у неё внутри, а затем проклюнулись в тембре призывные высокие нотки. Пыхнул насос, выкачивающий из-под колпака воздух, зажурчала вода, бегущая по тонким трубам из дистиллятора, дрогнули стрелки на шкалах, выцеливая нулевые отметки, и, как три пробудившихся мотылька, забились над ними яркие трепетные индикаторные полоски. Через три месяца он защитил кандидатскую диссертацию. Трудностей здесь не предвиделось: он уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной был эксперимент, принесший неожиданные результаты, за спиной было около десятка статей, причем некоторые весьма внушительные. Он уже принимал участие в трех конференциях и двух международных симпозиумах, а в увесистой монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Никаких поводов для волнения даже в принципе не существовало. Текст доклада на двадцать минут он вызубрил, как когда-то материал перед вступительными экзаменами. Сама процедура защиты прошла без сучка и задоринки. Он отбарабанил доклад, голосом выделяя сложные грамматические обороты; сухо, коротко, ясно ответил на вопросы, которые можно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью, молча, выслушал выступления оппонентов; в заключительном слове, не называя имен, поблагодарил весь коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как было намечено. Он даже испытывал легкую скуку от угадываемости событий. И ещё больше она усилилась во время банкета в университетской столовой. Он заранее подготовил несколько праздничных тостов, шутливых, но одновременно со смыслом, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся со всеми, с кем чокнуться было нужно, всем, кому требовалось, выказал особую почтительность и внимание. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. Банкет, как потом говорили, прошел на уровне. И тем не менее сердце его облизывала холодноватая скука. Ему все это было совершенно не нужно. Он цедил газировку, которую добавлял себе вместо вина, терпеливо сносил комплименты, сыплющиеся на него то справа, то слева, вежливо улыбался, зорким глазом следил, чтобы у всех всегда было налито, и в течение всего утомительного ритуала тихо жалел о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены попусту. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой и не требовало уже специальных усилий, он извинился, сказав, что ему надо бы отлучиться – так, минут на пятнадцать, взбежал на второй этаж, открыл личным ключом притихшую темную кафедру, не зажигая света, стремительно прошел к себе в кабинет и, как завороженный, остановился перед ровно гудящей в полумраке «Баженой». Поблескивали хромированные обводы громадных чресел; точно кошачьи глаза, светились вдоль левой панели мелкие круглые стеклышки, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, а в зеленоватой воде аквариума, подсвеченного рефлекторами с обеих сторон, грациозно, как в невесомости, парили и сталкивались между собой прозрачные, колышащиеся комочки. Видно было, как они ненадолго примыкают друг к другу, медленно тонут по двое, покачиваются на зыбком «крахмальном слое», а потом опять разъединяются, как подтаявший снег, округляются, начинают вращаться и вновь воспаряют к поверхности. Так – раз за разом, в безостановочном хороводе. От этой картины у него радостно перехватило сердце. Жизнь, подумал он. Еще немного, и – я стану Богом. Я стану тем, кто из ничего создал нечто. Ему казалось, что он точно также парит в невесомости. Скука ушла; жар и холод попеременно окатывали сознание. Мысли у него были прозрачные и кристаллически ясные. Задрожала на виске какая-то жилка, и, чтоб успокоиться, он сильно, почти до боли прижал её указательным пальцем. Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему, как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что собственно интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, оказывается, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам некое политическое завещание? Неужели не ясно, что все это – очередная кампания, которая скоро выдохнется? И даже когда по прошествии определенного времени, стало ясно, что «гласность», введенная распоряжением сверху, не думает выдыхаться – то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. Какое дело в конце концов было лично ему до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или ещё при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была ошибкой? К его исследованиям это никакого отношения не имеет. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой накрывала сознание. Сердце его при этом оставалось холодным. Гул великих страстей, как эхо, растворялся в пространстве. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, – сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом. Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. Любой власти, какая бы, плохая или хорошая, она ни была, возможно не слишком требуются поэты, художники, скульпторы, композиторы – разве что для обслуживания некоторых не слишком обременительных государственных догм, – но любой власти нужны квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. А если так, то не следует обращать внимания на всякую общественную трескотню. Трескотня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в газетах лишь отвлекает и не дает по-настоящему сосредоточиться. А сосредоточенность ему была необходима сейчас даже больше, чем раньше. Только теперь он начинал понимать, какой редкий шанс выпал ему в этой удивительной лотерее. Причем, внешних оснований для беспокойства вроде бы не предвиделось. В мастерских был заказан специальный аквариум значительно больших размеров. С величайшими предосторожностями «прото-океан» был помещен в этот новый объем и по каплям дополнен средой, в точности соответствующей исходной. Он боялся дышать, когда производил эту кропотливую операцию. Тем не менее каким-то чудом, какими-то молитвами все обошлось. Среда, правда, на несколько дней приобрела все тот же, слабо коричневатый оттенок, комочки замерли, и некоторая их часть опустилась к зыбкому «крахмальному слою», они как бы сливались с ним, разрыхляясь и становясь зрительно неуловимыми – в эти страшные дни у него, как у старика, побелела прядь волос надо лбом, – однако к исходу недели зловещая коричневатость в воде исчезла, «крахмальный слой» уплотнился и перестал демонстрировать пугающую разжиженность, комочки-коацерваты тоже приобрели более четкие очертания, и – сначала медленно, а потом все быстрее – возобновили циркуляцию от дна к поверхности. Они даже несколько увеличились в объеме и теперь прилипали не к слою «крахмала» а к плоскому обрезу воды, в свою очередь несколько уплощаясь и как бы заглатывая сернистый воздух. В этом смысле все, видимо, обстояло благополучно. Зато провалились тянувшиеся почти три года попытки воспроизвести начальные эксперименты. Какие только соли и комбинации различных соединений он не пробовал, какие только не разрабатывал магнитные, тепловые, химические и биологические режимы, как только не менял освещенность и радиационный фон возле аквариумов – кажется, сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – и все равно заканчивались эти усилия одним и тем же: в начале месяца он с некоторой надеждой запускал новую экспериментальную серию, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, «протухала», зарастала морщинистой плесенью и эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Но это было, как он понимал, «мертвое» существование, та вселенская форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь. Повторить результаты эксперимента не удавалось. За три года он таким образом проработал более полусотни серий. Почти триста разных составов прошли через его руки, почти тысяча разнообразных режимов была им тщательно опробована и отвергнута. Можно было придти в отчаяние от потраченных на это времени и усилий. Все впустую; «сцепления» между различными компонентами не происходило. Видимо, что-то важное наличествовало в тех первоначальных, немного наивных опытах; что-то неуловимое – что исчезло и чего, скорее всего, нельзя было возобновить. Он называл это для себя «фактором икс». Прав был, по-видимому, Горицвет: ему тогда действительно повезло. Единственный шанс из ста миллиардов! Человеческой жизни не хватит теперь, чтобы изучить все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи жизней! Потребуется несколько десятилетий, чтобы заново получить такие же результаты. Бучагин, вернувшийся с американской «Школы развития», твердил то же самое. Ни в лаборатории Дурбана, где бились над сходной проблемой уже около двух лет, ни у Грегори, который с флегматичным размахом запустил в работу сразу пятьсот аквариумов, даже близко не получалось что-то, напоминающее танцующие «былинки». Аквариумы либо, как и у него, немедленно «протухали», либо расслаивались и демонстрировали набор мертвых кристаллов. Никакие технические ухищрения не помогали. Никакая новейшая аппаратура не спасала от неудачи. Оба исследователя выражали в связи с этим искреннее недоумение. Результат, который невозможно воспроизвести, не является в науке истинным результатом. Наука опирается не на чудо, а только на достоверное знание. И если бы Дурбан своими глазами не видел плавающие в растворе белковые нити, если бы не листал рабочий журнал и не увез с собой его полную светокопию, если бы не сквозила в черновых записях связность, свидетельствующая об их подлинности, речь, вполне возможно, могла бы пойти о фальсификации данных. Грегори, во всяком случае, уже осторожненько затрагивал эту версию. Правда, официально он её пока ещё не высказывал, ограничился утверждением, что результаты, изложенные в такой-то статье, воспроизведению не поддаются. Бучагин все равно был не на шутку встревожен: – Ты хоть понимаешь, чем это может для тебя кончиться? – А чем это может для меня кончиться? – высокомерно спросил он. И Бучагин сверкнул не него волчьим взглядом: – Нет, по-моему, ты действительно не понимаешь!… Также неудачной оказалась попытка размножить хотя бы плазму первичного «океана». Трижды, опять-таки соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, он переносил часть среды из аквариума в другой сосуд, разбавлял дважды перегнанным дистиллятом и изолировал от земной атмосферы. И всякий раз плазма, несмотря на те же самые условия содержания, через несколько дней становилась коричневой и с очевидностью «протухала». Непонятно было, как можно этого избежать. Даже в стерилизованном холодильнике она могла храниться не более суток. Далее появлялось характерное склизкое потемнение, нарастал мерзкий запах и органику можно было сливать. Все это направление также пришлось оставить. Видимо, и «крахмальный слой», поддерживающий особую консистенцию, и собственно «океан», и хрупкие комочки-коацерваты представляли собой некое единое целое, сверхсистему, нечто вроде замкнутого на себя круговорота веществ – ни одна его часть не способна была существовать изолированно от других. В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из ниточек и былинок первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящей клеточной структуры, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие намечающиеся волоконца там несомненно были. И была, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, теневая окраска, свидетельствующая об определенных ферментах. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное её отсутствие в материале, но, во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей. Это гипотеза Хольмана, причем до сих пор не проверенная экспериментально; в реальном генезисе все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали. Гораздо важнее здесь было другое. Он опять чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок после извлечения коацервата в аквариуме не появился, но и благополучным создавшееся положение назвать было нельзя. Студенистые комочки, наверное травмированные таким вмешательством, ощутимо съежились и прекратили оживленную циркуляцию, неподвижно повисли друг против друга, как бы сцепившись с пространством, сфера воды вокруг них приобрела окраску разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток, а потом вдруг один из них, самый нижний, затрепыхался и развалился на две половины. После чего циркуляция коацерватов возобновилась. Это, конечно, была ошеломляющая победа. Жизнь не есть размножение, но размножение есть один из главных признаков жизни. Но одновременно это было и сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот «океана» опасно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое можно было бы определить как «преджизнь», могло быть нарушено в любую минуту. Это означало бы в свою очередь крах всех надежд. Значит, опять тупик, опять невозможно двигаться дальше. Примерно такого же мнения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и совершенно никчемного заседания кафедры, где в очередной раз дебатировался вопрос о привлечении к исследованиям дополнительных средств, он осторожно, уже около десяти вечера постучался к нему в комнату, попросил разрешения своими глазами глянуть, что здесь происходит, очень долго, пожевывая мягкие губы, всматривался в прозрачную, чуть зеленоватую среду «океана», менял освещение реостатом, подкручивал сведенные окуляры, заметил в конце концов, что надо, конечно, ставить вам более мощную технику: подавайте заявку, попробуем заказать фазовоконтрастный разверточный блок, есть такие, «Цейсс» до сих пор производит очень приличную аппаратуру; потянул к себе лист чистой бумаги, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать, а потом высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно; продвижение налицо, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинно белковых образований дистанция здесь ещё колоссальная; вообще нет уверенности, что это именно тот путь, которым шла жизнь на Земле; вполне возможно, что вы нащупали нечто принципиально иное… – Жизнь не обязательно должна иметь белковую форму, – запальчиво возразил он. Бизон, удивившись горячности, поднял мохнатые брови. – Лет пять назад такие слова грозили бы вам огромными неприятностями. К счастью, эти пять лет уже позади. А насчет жизни, знаете, чем больше я занимаюсь теоретической биологией, тем сильней у меня ощущение, что именно феномен жизни нам не подвластен. Есть в ней что-то, что находится за пределами нашего разума. Изучать мы её можем сколько угодно, а вот экспериментально создать – это нечто иное. Здесь вам потребуется помощь Бога, если, конечно, он пустит вас в свои тайные мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки… – Значит, кто-то из них мне поможет, – сказал он. – Вы так думаете? – Я в этом совершенно уверен! Бизон остановился в дверях и как бы даже стал ниже ростом. Он походил на лешего, который для чего-то напялил белый халат. Глаза его стеклянно блеснули. – Я только боюсь, что это будет не Бог, – сказал он. Бог – не Бог, дьявол – не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не интересовала. Хватало и тех заморочек, что за последнее время обрушивались на кафедру. Все как будто в одночасье посходили с ума. Демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии; даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты; плановая социалистическая экономика, свободная экономика, кейнсианство; какой-то монетаризм, административно-хозяйственные методы управления… Все это спутывалось в клубок, не имеющий ни конца не начала, наслаивалось друг на друга и раздражало своей явной бессмысленностью. Причем тут, скажите, это самое кейнсианство? Зачем мне знать разницу между свободным кредитом и связанным? Не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Работать надо, а не сотрясать воздух бурными словесами. Ситуация, тем не менее, заметно ухудшилась. Неожиданно, будто снег на голову, свалились систематические задержки зарплаты. Сначала отложили выдачу до конца месяца, потом – до начала следующего, затем все-таки выдали половину, а другую пообещали, когда придут деньги из Министерства. Министерство, между тем, не проявляло особой поспешности. День за днем проходил в бесплодных объяснениях с бухгалтерией. Кафедра гудела, как улей, на факультете вспыхивали затяжные скандалы. Жена, когда он возвращался домой, беспомощно разводила руками. Им зарплату задерживали уже почти на целый квартал. – Не представляю, как дожить до четвертого, – говорила она. – Как-нибудь доживем, – он садился и ел макароны, залитые подсолнечным маслом. – Ну тогда займи у кого-нибудь. – Не у кого нам занимать. – Тогда я у своих родителей попрошу. – Ни в коем случае! Эта беспомощность раздражала его сильнее всего. Ну – прикинь семейный бюджет, посчитай, сколько нужно на самое необходимое. Он не верил, что денег может не хватить даже на макароны. Что за чушь! И ведь есть же в конце концов у них какие-то сбережения. – Но тогда я останусь без шубы на зиму, – говорила жена. Он отвечал сквозь зубы: – Шуба потребуется тебе только через полгода. Ближе к осени, и будем думать на эту тему. – А через полгода ты мне какие-нибудь деньги дашь? Он вставал и, чтоб сдержать раздражение, уходил в комнату. К сожалению, жена не привлекала его теперь даже физически. Близость, если такое случалось, была у них исключительно вынужденной. Но даже эти не слишком частые отношения он старался свести к необходимому минимуму. Подачка низменной биологии вызывала у него отвращение. Два-три дня после этого он испытывал к себе нечто вроде презрения. Оступился, ладно, в конце концов не так уж это человеку и нужно. Дух должен торжествовать над телом, а не наоборот. Связей на стороне, кроме пары случайных, у него тоже не было. Слишком много это отнимало драгоценного времени. И слишком трудно это было потом без неприятностей прекратить. Одиночество в этом смысле он переносил без всякого затруднения. Более того, как раз в те периоды, когда он в известной мере долго оставался один, точно так же, как и во время юношеских блужданий по городу, в голову ему приходили самые удачные мысли. Сублимация, по-видимому, возгонка грубой энергии. Именно так, вероятно, и совершались все выдающиеся открытия. Однако «созидающего молчания» удавалось достичь не слишком часто. Внешний мир прорывал одиночество и то и дело напоминал о себе. Трудности обнаруживались там, откуда их ждать, вроде бы, не приходилось. Вдруг уволился ни с того ни с сего один из трех работающих на кафедре лаборантов. Почти целый семестр, до конца учебного года, пришлось распределять его обязанности между собой: вешать таблицы, выставляли в аудитории учебные препараты, заказывать корм для лягушек, мыть скальпели и кюветы после занятий. Ситуация по прежнему времени была неслыханная: чтоб за три месяца не найти студента, желающего закрепиться на кафедре! А вот поди ж ты – один ответил, что его такая работа, извините, не интересует, другой сослался на перегрузку, вызванную общественными обязанностями, третий, оказывается, уже куда-то устроился и был доволен, а отличник, которого, кстати, прочили через полтора года в аспирантуру, неожиданно буркнул, что «кто ж вам будет корячиться за такую зарплату?». Выяснилось заодно, что и в аспирантуру он тоже отнюдь не рвется. Зачем мне аспирантура, я осенью вообще собираюсь отсюда сваливать. В конце концов через цепочку знакомых нашли какую-то аккуратную девочку, но и сами поиски, и уклончивые ответы студентов свидетельствовали о многом. И о том же свидетельствовали разные, вдруг обнаруживающиеся неприятные мелочи. Начались, например, перебои с самыми элементарными реактивами. Пришлось в срочном порядке сделать запас из имеющихся на данный момент резервов. Колбы, микропипетки, ванночки тоже вдруг стали почти неразрешимой проблемой. Дважды за весенний семестр отключали без всякого предупреждения электричество, и в начале апреля у него первый раз в жизни чуть было не приключился инфаркт, когда утром, войдя с легким сердцем в вестибюль исторического факультета, он вдруг узрел необычный сумрак, рассеиваемый лишь светом из пыльных окон, черный зев коридора, лестницу, погруженную в душноватый мрак, а у себя в комнате, куда он в мгновение ока взлетел, – мертвую, с потухшими индикаторами, жутко поблескивающую «Бажену» и в её полукруглом охвате, более не подсвечиваемом по краям рефлекторами, – тускло-серую, будто ртутную, воду остывающего аквариума. Хорошо еще, что температура в этот день была плюсовая. Если бы зимой, то – все, материал можно было бы выбросить на помойку. Пришлось договориться с вахтерами, которые дежурили в вестибюле, дать им немного денег и заручиться клятвенным обещанием немедленно известить. Он сам отпечатал на четвертинке бумаги свои имя, отчество и телефон, надписал красным фломастером, чтобы звонили в любое время, обвел рамочкой, поставил четыре восклицательных знака и для большей надежности посадил это на клей внутри вахтерки. Однако хуже всего получилось с заказанной для «Бажены» цейссовской оптикой. Документы, подписанные кем надо, ушли, и более полугода от фирмы не было никаких известий. Как раз в это время толпы студентов разрушили Берлинскую стену, следовали темпераментные заявления, пресс-конференции, эффектные жесты с обеих сторон. Германия объединялась; видимо, до рутинных запросов никому не было дела. Политика, как это уже случалось, заслоняла собой все остальное. И он, вероятно, махнул бы рукой на эту досадную неудачу: не получилось и ладно, нельзя же в конце концов, чтобы везло всегда и во всем, однако совершенно случайно, просто из разговора, услышанного в ректорате, неожиданно выяснилось, что как раз этот самый, заказанный и согласованный во всех инстанциях «Цейсс» все же пришел, причем ещё в позапрошлом месяце, получателем принят, оформлен и даже уже запущен, вот только вопреки первоначальной заявке достался он почему-то Бучагину. Тот, кстати, не видел, здесь ничего особенного: – Разве я тебе не сказал? Извини, старик, совсем закрутился. Новая лаборатория: исследование активных центров ферментов. Самое, между прочим, сейчас перспективное направление. Прямой заказ, финансируют зарубежные фармакологические концерны. – «Цейсс» для этого не требуется, – с холодным бешенством сказал он. Бучагин напряженно моргнул. – Извини, старик, у меня теперь иностранцы – два раза в неделю. – Ну и что? – А то… Не могу же я показывать им голые стены. – Для антуража, значит. Ну – будет грандиозный скандал… – Старик, ради бога, мы же с тобой приятели! – В понедельник, если «Цейсс» не придет, я напишу официальную докладную. – Старик, ты с ума сошел! – Смотри. Мое дело – предупредить… В понедельник, весь новенький, вздутый рифлеными щечками «Цейсс» был перевезен и смонтирован на выносных платах «Бажены». Одну тумбочку, слева, занял теперь весьма компактный дисплей, а другую, по правую руку – принтер, распечатывающий результаты. Проводку для них обоих пустили прямо по полу. Процессор – к стене, сканнер – на журнальный столик, принесенный из дома. В кабинете после этого стало не повернуться. Бучагин при редких встречах, разумеется, смотрел зверем. Еле заметно кивал и проходил мимо, не удостаивая разговором. Чувствовалось, что этот потерянный «Цейсс» он не простит никогда. Зато новая аппаратура сразу же начала приносить результаты. Выяснилось, например, что коацерваты действительно не имеют четкого клеточного строения. Мембранных структур или, по крайней мере чего-то подобного, у них просто нет. Значит, разделение внутренней биохимии осуществляется неким ещё неизвестным науке способом. Это в свою очередь предполагало принципиально иной тип обмена веществ. Данные уникальные и в самом деле напрашивающиеся в докторскую диссертацию. Более того, оказалось, что разные коацерваты не идентичны друг другу. У одних цитоплазматические уплотнения размещались в области предполагаемого ядра, у других же подобные образования концентрировались вдоль оболочек. Таким образом подтверждалась сразу же пришедшая ему в голову мысль: «хоровод» представляет собой не популяцию индивидов, а некий сверхорганизм. Причем, организм, пребывающий, скорее всего, в зачаточном состоянии. Теперь стало понятным, почему не удается культивировать отдельные коацерваты. «Печень», вырезанная из «тела», не может жить полностью изолированно. Точно также как «тело», лишенное «печени», становится нежизнеспособным. Слитно-раздельное существование – вот тут какая напрашивалась догадка. Правда, обнародовать эти данные, хотя бы в виде гипотезы, он опасался. Несколько лет назад он прочел роман Синклера Льюиса «Эрроусмит», и история доктора Мартина, обнаружившего, что его буквально на месяц опередил кто-то другой, потрясла его и служила с тех пор серьезным предостережением. Было здесь нечто общее с той ситуацией, в которой оказался он сам. Ни в коем случае нельзя было раскрывать конечную цель исследований. Нельзя было печатать предварительные материалы, не получив главного результата. Он просто чувствовал, что ходит где-то рядом с очень несложной догадкой. Сверкнет озарение, сцепятся некоторые пока недостающие звенья, кто-то иной, воспользовавшись его подсказкой, стремительно проскочит вперед. Он смертельно боялся, что его тоже опередят. Тогда годы сумасшедшей работы потеряют значение. Никаких догадок, тем более в виде концепций, он поэтому не публиковал, точных цифр не указывал, не иллюстрировал материал фотографиями, а напротив – придерживал, сколько мог, даже второстепенные результаты. Со стороны могло показаться, что работа его безнадежно застопорилась. Но такое именно впечатление он и хотел о себе создать. Меньше успехов – меньше зависти и недоброжелательного внимания. В открытых статьях он печатал лишь некоторые промежуточные итоги. Впрочем, даже такие итоги порождали немедленный отклик. Дурбан и Грегори отслеживали самые крохотные его публикации, непрерывно запрашивали о «быть может, случайно опущенных вами деталях», выражали недоумение, что результаты не повторить, несмотря ни на какие усилия. Раздражение их нарастало буквально от месяца к месяцу. Грегори, презрев вежливость, теперь прямо писал: «Вы, Николас, мне кажется, что-то такое от нас скрываете. Вы вводите нас в заблуждение и заставляете изучать миражи. Разумеется, мне понятно ваше беспокойство о приоритете, но приоритет в науке устанавливается не временем получения факта. Приоритет устанавливается только временем его публикации. Застолбите участок, пока это не сделал кто-то другой. Такова, во всяком случае, официальная международная практика». У него эти нравоучения вызывали усмешку. Какой смысл имели они по сравнению с упорным восхождением на вершину, по сравнению с теми безднами, куда не заглядывал ещё ни один человек, по сравнению с озаряющим все вокруг светом истины? Дурбан и Грегори казались ему карликами у подножья горы. Вершина скрыта туманом, и очертания её пока не улавливаются. Голоса их рассеивались по мере прохождения через атмосферу. Смысл упреков терялся, сюда долетало только слабое эхо. Отвечал он в том духе, что уникальность эксперимента и для него самого есть некоторая загадка. Он не представляет, почему уважаемый мистер Грегори не может повторить его результаты. Биология, тем более в виде «преджизни», штука капризная. Если помните, Гурвич ещё в двадцатых годах писал о «состоянии устойчивого неравновесия». Вероятно, на результаты влияет самое ничтожное отклонение. Может быть, магнитное поле в области нахождения вашей лаборатории. Как только появится время, он попытается разобраться в данной проблеме. Пока же, его работа идет по чрезвычайно напряженному графику… С искренним уважением… Всего наилучшего… Надеюсь на новые встречи… Эти отписки в известной степени помогали. Давление зарубежных коллег на некоторое время становилось слабее. А чуть позже, когда Грегори был приглашен на очередную межвузовскую конференцию, когда он, презирая условности, явился на кафедру прямо с аэродрома, когда он нетерпеливо распахнул дверь в лабораторию и, как зачарованный, замер перед аквариумом с танцующими коацерватами, стало ясно, что даже этот прирожденный скептик теперь повержен: спала с глаз пелена, заговорили немые камни, истина воссияла, никаких обтекаемых формулировок более не потребуется. Картина и в самом деле приковывала внимание. Как раз за последние две-три недели движение коацерватов явно гармонизировалось. Они теперь не просто хаотически погружались, а затем всплывали к поверхности, они делали это в каком-то сложном и одновременно правильном ритме: на секунду прилипали к колышащемуся «крахмальному» дну, прокатывались по нему, надувались, чуть-чуть подпрыгивали и потом, будто легкий медленный пух, устремлялись по вертикали. Чиркали по краю воды и плавно уходили обратно. Причем, глотнув воздуха, они поблескивали, будто высеребренные изнутри, а, коснувшись «крахмала», гасли, зато становились почти прозрачными. Это напоминало мельницу, у которой были видны лишь кончики глазурированных лопаток. Безостановочное кружение притягивало и, кажется, даже гипнотизировало. Часами можно было смотреть, как вращается загадочное «колесо жизни». И хорошо, что Грегори не нужно было ничего объяснять. Видимо, он как специалист сразу же схватил суть явления. Во всяком случае он не стал просить черновые протоколы эксперимента, сравнивать фотографии, мучить бессмысленными вопросами. Он лишь выдвинул челюсть и придавил губу плоскими желтыми, как у коровы, зубами. Мотнул головой, глаза вспыхнули, словно наполненные электричеством. – Это, Николас, по-моему, уже близко к Нобелевской! Но теперь вы тем более обязаны немедленно опубликовать результаты. Хотя я, кажется, понимаю, почему вы их до сих пор придерживаете. Скажите, а вы не боитесь впустить в этот мир – нечто такое… Нечто такое, что этому миру вовсе не принадлежит? – Вы о чем? – Ну вы догадываетесь, что я имею в виду? Знаете, я получил в детстве религиозное воспитание… – Боитесь геенны? – Не то чтоб буквально, но время от времени какой-то озноб прохватывает. Думаешь иногда, а может быть, ладно, бог с ней, с наукой. – Значит, это сделает кто-то другой, – сказал он. – Здесь я вас понимаю… – Грегори неторопливо кивнул. И вдруг обернулся к аквариуму, где коацерваты продолжали свой странный танец. У него даже брови закостенели. – Пойдемте отсюда, Николас. Мне почему-то кажется, что оно на меня смотрит… И тем не менее, это опять был тупик. Как когда-то с белковыми нитями, которые возникали из «океана». Танец сонных коацерватов длился уже целых пять месяцев, и за все это время никаких изменений в аквариуме не происходило. Студенистые комочки все также циркулировали от дна к поверхности: прилипали, немного вздувались, глотали искусственную сернистую атмосферу, снова погружались, чиркали по «крахмалу», подпрыгивали, – и весь цикл повторялся вновь с точностью до секунды. Никаких дальнейших тенденций к развитию они не выказывали, размеры оставались такими же, и точно такими же оставались их рыхло-шарообразные очертания. Внутренние структуры, на что он в тайне надеялся, не образовывались. И даже количество их сохранялось по-прежнему неизменным. Девятнадцать полупрозрачных комочков кружились в зеленоватой воде. Развитие прекратилось. Жизнь, по-видимому, исчерпала первоначальный эволюционный потенциал. В среде установилось некое равновесие, «ледниковый период», межвременное биологическое оцепенение. Правда, он, кажется, уже начинал понимать, в чем тут дело. Жизнь – это не просто мерцание, разгорающееся в темном пустом пространстве. Жизнь – это взрыв, катаклизм, рождающий из пустоты странное нечто. Ни с того ни с сего она, по-видимому, не возникает. После «Бажены» необходим был, скорее всего, некий новый толчок. Однако какой – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Выбор средств был слишком велик, чтобы остановиться на чем-то конкретном. Он боялся каким-нибудь неосторожным воздействием загубить уникальный эксперимент. Один к ста миллиардам; такой удачи у него больше не будет. Слишком свежа ещё была память о мертвенной, дряблой, зловещей, внезапной коричневатости – той, которая появилась, когда он попытался извлечь одиночный коацерват. Нет уж, пусть лучше все остается по-прежнему. Ничего не менять, не подстегивать жизнь искусственными раздражителями. У него нет права даже на одну-единственную ошибку. И вместе с тем он чувствовал, что ему катастрофически не хватает времени. Если пересчитывать на естественную эволюцию, то пять месяцев это не просто длинный, а невероятно длинный для развития срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки «космического» по масштабам периода в появившемся биоценозе ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил двинуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как некий спонтанный процесс, как субстанция, поддерживающая движение косной материи. Внутренние её резервы уже исчерпаны, скоро – распад, предотвратить который, по-видимому, не удастся. Это трясло его как непрекращающаяся лихорадка, не давало заснуть, заставляло являться на кафедру гораздо раньше обычного. Ни о чем другом он просто уже не мог думать. «Ледники» наползали. Времени у него, скорее всего, действительно не оставалось. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: пытался определить в них наличие протобелков или неких ферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, растворял выпаривал, снова растворял, отфильтровывал. Десятки колбочек с разноцветными порошками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, тысячи препаратов от «ценкера» до гематоксилин-эозиновых заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались потом самые подробные и тщательные диаграммы. В папке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить разделы и подразделы. От пестроты мелких цифр воздух иногда рябил черными точками. В глазах появлялась резь, тупо ныли виски от вечного возбуждения. Казалось – ещё усилие, ещё один крохотный шаг. Камни действительно заговорят, истина воссияет. Однако чем больше он увязал во множестве частностей и подробностей, чем полней представлял себе химическую картину исходного «океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем неопределенней казалась сама конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваемая туманом деталей, колебалась, как зыбкий мираж, при первом же дуновении, превращалась в нечто аморфное, не имеющее логических очертаний, и в конце концов исчезала точно случайный сон. Тогда он шел в переулочки, примыкающие к Университету, а затем по пустынным асфальтовым линиям – от Большого проспекта до Малого. Васильевский остров распахивался перед ним тишиной скверов и двориков. Ползли над крышами облака, трепал волосы порывистый невский ветер. Ничего этого он не видел и даже не чувствовал. Он просто шел, пока все тело не начинало звенеть от усталости. Мыслей во время таких прогулок у него больше не возникало. Он лишь иногда растирал слезящиеся, набрякшие воспалением, горячие комковатые веки. Кончилось это так, как, вероятно, и должно было кончиться. Ночью, примерно месяца через два после стремительного визита Грегори, позвонил вахтер, которому он доплачивал именно за такого рода известия, и косноязычно уведомил, что уже три часа как на факультете отключили теплоснабжение. Где-то на трассе авария, выбило, говорят, главный вентиль. Это не только у нас, вообще пострадал целый микрорайон. Обещают, конечно, в ближайшее время наладить, но вот сколько провозятся, сами понимаете, неизвестно. – Вы просили докладывать, если что-нибудь такое произойдет. – Спасибо, – сказал он, судорожно сжимая телефонную трубку. – Я сейчас позвоню ещё городской аварийке. – Конечно… Спасибо… Минут через тридцать, чудом поймав такси, он трясущимися руками уже открывал двери на кафедру. Обстановка была даже хуже, чем можно было предполагать. Батареи остыли, в комнате царил пронзительный холод. Изо рта при дыхании вырывался беловатый парок. На оконных стеклах с внутренней стороны скопился иней. Шторы казались ломкими; наверное, тоже промерзли. «Бажена» ещё работала, но – тоненько подсвистывая от напряжения. Выйти на прежний режим она была явно не в состоянии. Температура на градуснике была пять целых и сколько-то там десятых. Вакуумный колпак треснул, атмосферный воздух проник внутрь системы. Стоило почти восемь лет поддерживать строгую изоляцию! Бестолку подсвечиваемый аквариум выглядел вообще не сообразно ни с чем. Скользкие отвратительные куски пакли плавали на поверхности. Кристаллический солевой бордюр, будто снег, окантовывал жидкость. А сама она потемнела и приобрела уже знакомый коричневатый оттенок. Коацерваты, разумеется, пострадали больше всего. Они осели на дно и слиплись в рыхлую, довольно-таки неопрятную массу. Наматывался на неё «крахмал», колеблющийся плесневидными нитями. А под ним в толще студня змеились серые борозды и углубления. Это напоминало обнаженный человеческий мозг: кости черепа растворились, а волосы приросли непосредственно к мозговым оболочкам. Чувствовалось, что рыхлость его в дальнейшем будет только усиливаться. И внутри уже что-то темнело, правда, пока ещё не слишком заметно. Видимо, там начинались первые некротические изменения. То есть, катастрофа была полной и окончательной. Годы работы припахивали теперь тинистым йодом. Слизь и плесень покрывали собой бесплодно растраченную часть жизни. Позади было кладбище, усеянное юношескими мечтаниями. Отчаяние его было так сильно, что переходило в бесчувственность. На мгновение он подумал, что, может быть, имеет смысл включить масляные радиаторы, попытаться отогреть комнату, вернуть комочки в прежнее состояние. И он даже потянулся было к переключателям, но тут же отдернул руку. Сохранить среди обломков достоинство – вот все, что ему оставалось. Глупо и смешно было бы суетиться под камнепадом судьбы. Одного бесстрастного взгляда на прорастающий ворсинками «мозг» было достаточно, чтобы понять бесплодность всех дальнейших усилий. Что погибло, того уже не вернешь к жизни. То, что умерло, как ни бейся, умерло, по-видимому, навсегда. Здесь было то же, что он когда-то давно почувствовал в морге. Что есть жизнь, и почему она уходит так безвозвратно? И потому он пальцем не пошевелил, чтобы хоть что-нибудь предпринять. Он не тронул переключатели и не попытался заделать на колпаке зигзагообразную трещину. Он даже не стал выключать подсвистывающую, подмигивающую огнями «Бажену». Он просто вернулся домой, и снова, как ни в чем ни бывало, накрылся с головой одеялом. Впервые за прошедшие годы он проспал до одиннадцати. Будильник он отключил. Торопиться ему теперь было незачем. Однако когда в середине дня он в странно-приподнятом настроении все же появился на кафедре – не для того, разумеется, чтобы работать дальше, а для того, чтобы напоследок убраться в лаборатории, – первое, что он заметил, неторопливо отдернув шторы, – это то, что волосатая груда «мозга» за ночь существенно увеличилась. Она словно втянула в себя всю «крахмальную массу», потемнела почти до самых краев, но кажется и не думала «протухать». Более того, пленочная её поверхность ощутимо подрагивала: сокращалась и вновь расправлялась, будто от электрического разряда. А ворсинки, которых стало значительно меньше, шевелились и будто всасывали в себя мутную воду. Сердце у него чуть сдвинулось и повисло над пустотой. В ушах слабенько зазвенело от накатывающего прилива крови. Он быстро нагнулся, пытаясь разглядеть – что там, за толстым зеленоватым стеклом. И точно испугавшись этого его внезапного, порывистого движения, волосатый «мозг» сжался, став ещё морщинистее и ещё темнее, высунул из прилегающей ко дну части две толстые эластичные псевдоподии, пошарил ими вокруг, словно ища какое-нибудь укрытие, а затем оттолкнулся – и вдруг плавно, как воздушный шар, поплыл по аквариуму… Через неделю стало окончательно ясно, что это – победа. Рыхлый «мозг» превратился в похожее на мешок, темное, покрытое пленочками существо, которое, несмотря на случившееся, чувствовало себя достаточно бодро. Было оно довольно крупное и занимало собой почти пятую часть аквариума. Размерами с арбуз или дыню средней величины. Складки на поверхности тела у него ощутимо разгладились. Перепончатое покрытие упруго вминалось при каждом движении. Земная атмосфера ему, видимо, не повредила. Более того, когда он, достав все-таки реактивы и изготовив свежий раствор, попытался восполнить в аквариуме недостаток первичного «океана», Гарольд, как он почему-то сразу же прозвал этот мешок, судорожно метнулся в угол и забился в истерике. От каких-либо добавок в среду пришлось пока отказаться. Вероятно, Гарольду время от времени требовался именно воздух. Прикрепляясь к стеклу, он высовывал из воды похожий на голову, уплотненный кожистый бугорок, и тогда «горло» под бугорком, как у лягушки, вздувалось и опадало. Очень хотелось удостовериться – есть ли у него что-то вроде нервной системы, наличествует ли кровоток, мышечные волокна, пищеварительные отделы. В конце концов это было существо, науке до сих пор неизвестное. Открытий здесь следовало ожидать на каждом шагу. Однако Гарольд чрезвычайно болезненно реагировал на любую попытку исследования: от короткого шприца, которым предполагалось взять пробу лимфы, он дико шарахнулся, металлическую ложечку для соскобов кожи близко не подпускал, а контрастное освещение, чем «Цейсс» был особенно привлекателен, возбудило его и вызвало новый приступ истерики. Пленки на мешотчатом теле вздувались до пузырей и чуть ли не лопались. От любых подобных намерений тоже пришлось отказаться. Прямого света Гарольд, как выяснилось, вообще не любил. Стоило солнцу, пусть даже тусклому, немного проникнуть в комнату, как «мешок» впадал в панику, заметную даже невооруженным глазом: начинал метаться, исчерчивать толщу воды порывистыми движениями, сокращался, вминал бока, мгновенно втягивал псевдоподии, – наконец забивался опять-таки в самый дальний угол аквариума и сидел там, весь сжавшись, пока солнце не уходило. Окна теперь приходилось держать всегда зашторенными, плафоны верхнего света ни в коем случае не зажигать, рефлекторы или лучевую подсветку по возможности не использовать, и только настольная лампа, отставленная как можно дальше от «океана», рассеивала полумрак. К электрическому освещению Гарольд почему-то относился спокойнее. И все-таки это была победа. Победа тем более неожиданная, что пришла она в пору, казалось бы, окончательного поражения. Никогда раньше он не испытывал такого острого ощущения счастья. Хотелось петь, хотелось беспричинно смеяться, хотелось, чтобы всюду был праздник с утра до вечера. Иногда он ловил себя, что действительно мурлычит под нос что-то такое. Разумеется, сразу же умолкал, музыкальный слух у него отсутствовал напрочь. И его не тревожило даже то весьма печальное обстоятельство, что «Бажена», по-видимому, не выдержавшая нагрузки, теперь представляла собой просто металлолом. Вентиляторные моторы включались (если включались) с ужасным скрежетом, градусник-блокиратор лопнул: температуру отныне можно было поставить только вручную, магнитный режим, впрочем, как и режим атмосферы, полетели бесповоротно, компьютер же вел себя так, что лучше с ним вообще было не связываться. То есть, «Бажену» с чистым сердцем можно было списать в утиль. Да и бог с ней, с «Баженой», это, по-видимому, этап пройденный. Гарольд, скорее всего, мог уже существовать независимо от «Бажены». Правда, пару недель ему пришлось изрядно поволноваться насчет кормления. Было ясно, что солевой раствор достаточного питания Гарольду не обеспечит. Это не коацерваты, которым хватало лишь одного «крахмального слоя». Здесь другие масштабы и, вероятно, совсем другой тип энергетического обмена. Нельзя рассчитывать, что Гарольд будет удовлетворен только минеральным субстратом. Эта простая мысль сразу же лишила его радости и покоя. И действительно, если первые несколько дней «мешок», занятый, скорее всего, внутренней перестройкой, бурной активности не проявлял и чувствовал себя сравнительно благополучно, в основном парил, медленно перемещаясь от стенки к стенке, либо лежал, распластавшись и чуть подрагивая, на дне, то на исходе этого времени ситуация в корне переменилась. Ворсинки на поверхности тела у него совершенно исчезли, пленочки уплотнились, и всасывание, видимо, стало менее интенсивным. Кое-где появились дряблые, морщинистые, какие-то старческие впадения. Гарольд весь обмяк и, точно слизень, надолго, будто заснув, приклеивался к субстрату. Соответственно прекратились дерганье и истерики. Даже при свете солнца пленочки на теле едва-едва трепетали. А чтобы добраться до воздуха, ему приходилось теперь присасываться и ползти по стеклу. Однажды он вовсе сорвался – закувыркался в воде, чуть взмахивая псевдоподиями. Становилось понятным, что он элементарно ослабевает. Тянуть далее в этом вопросе было просто нельзя. После некоторых колебаний решение было принято. Корка черного хлеба была осторожно помещена на дно аквариума. Сердце у него в этот момент висело буквально на ниточке. Что если обычные углеводы, просто пищевые добавки, ядовиты Гарольду? Что если они несовместимы с его обменом веществ? Что тогда – тяжелое отравление, агония, смерть? Пальцы у него дрожали, он чуть было не вытащил корку обратно. Однако ничего страшного, непоправимого в аквариуме не произошло. Гарольд вытянул псевдоподию и боязливо тронул кусочек, подтянул его поближе к себе и обволок мягкой складкой. Замер так – будто впал в летаргическое оцепенение. Крупное неторопливое сжатие прокатилось по телу. Через десять минут корка без остатка всосалась под кожу. Это было, как он и предполагал, внешнее пищеварение. Следующий кусочек Гарольд слопал уже гораздо быстрее. А затем, по-видимому, совершенно освоившись, начал наворачивать так, что непонятно было, куда в него лезет. Он ел булку, хлеб, овощи, вареные и сырые, колбасу, кусочки пельменей, тонкие ломтики сыра, мясо, сваренное и нарезанное опять-таки мелкими кубиками, дольки яблок, конфеты, консервированные польские помидоры. Ничто из пищи не вызывало у него отторжения. Он ел даже шарики витаминов, которые были брошены на всякий случай. А когда однажды в аквариум скатился с подставки огрызок карандаша, псевдоподии быстро подхватили его и утащили в глубь тела. Карандаш вместе с грифелем тоже без следа растворился. Вероятно, Гарольд мог есть даже металлические опилки. Эта проблема таким образом была решена. Зато другая, уже дававшая знать о себе, теперь приобретала просто угрожающие масштабы. Декабрьская авария на теплоцентрали была не единственной. В январе последовала ещё одна, правда, несколько меньших размеров. Температура в лаборатории на этот раз упала только до двенадцати градусов. Выручили масляные обогреватели, которые он с тех пор всегда держал наготове. И все же больно было смотреть, как сразу, будто курица, нахохлился и забился в угол Гарольд, как сначала встопорщились, а потом сникли пленочки, только что поблескивавшие в полумраке, и как неприятно глубокие нездоровые складки прорезали тело. Трижды за зимний семестр отключали на кафедре электричество. Комната погружалась в сумрак, аэратор переставал выбрасывать из себя серебряные воздушные пузырьки. Пришлось смонтировать весьма ненадежное приспособление на батарейках. И все равно Гарольд в этих случаях с какой-то судорожной поспешностью высовывался из аквариума. «Горло» у него часто-часто вздувалось и опадало, псевдоподии – бились, мелкая конвульсивная дрожь проходила по телу. Кожистый «мешок» задыхался прямо у него на глазах, и сердце скручивалось от того, что ничем нельзя было облегчить эти страдания. Тем больше оснований было у него торопиться. Все весенние месяцы он, как проклятый, пробовал различные режимы инициации. Это представляло собой чрезвычайно муторное занятие. Полностью отремонтировать «Бажену» после аварии действительно не удалось. Техники из университетских мастерских смогли вернуть к жизни лишь отдельные блоки. Связали их кое-как временными соединениями, разомкнули целостный контур и поставили к каждой секции индивидуальные выводы. Автоматического согласования параметров теперь не было. Регулировать их соответствие друг другу приходилось вручную. Лаборатория в такие минуты превращалась во что-то немыслимое: бурлила в колбах сернистая вода, откуда испарения перегонялись под частично восстановленный колпак аквариума, шипел углекислый газ в баллоне, включенный, чтобы воссоздать там же атмосферу древней Земли, осаждался в трубчатом холодильнике и сливался обратно зеленоватый раствор протобелкового «океана». Подмигивали разноцветные огоньки на шкалах. Гудел зуммер, указывающий, что наступает время кормежки. Сумрак, смягченный лишь небольшой лампой в углу, дополнял картину. Запахи, горячие испарения, влага, превращающая халат в мокрую тряпку. Это и в самом деле чем-то походило на мезозой. Человеку в таких условиях существовать было непросто. К концу рабочего дня у него обычно начинало резать в глазах, щипало гортань, вероятно, от непрерывных сернистых выделений, ныли мышцы предплечий, поскольку руки часами приходилось держать неудобно приподнятыми. Тянущая длинная боль скручивала позвоночник. Наука больше не представлялась ему упорным восхождением на вершину. Свет знаний не рассеивал мрак, а делал его, казалось, ещё плотнее. Только необходимость вела его сквозь эти суровые земли. Он знал, что обязан достичь той цели, которую когда-то перед собой поставил. Бог или дьявол ведет его по этой дороге – уже неважно. Он не имеет права остановиться, пока не исполнит предназначение. Резь в глазах и боль в позвоночнике не играли здесь ни малейшей роли. Это все были мелочи, которые вполне можно было терпеть. По-настоящему его выматывало нечто совершенно иное. Его выматывало лишь то, что многомесячные усилия продвинуться дальше оказались бесплодными. Дорога, по которой он шел, привела в вязкую топь. Искра жизни, вспыхнувшая во мраке, мерцала, но и не думала разгораться. Какие бы режимы, чтобы стимулировать дальнейшую эволюцию, он ни пробовал, какие бы условия, конечно, в пределах разумного, ни создавал, сколько бы ни менял, опять-таки в пределах разумного, температуру, магнитное насыщение, кислотность среды, заканчивалось это всегда одним и тем же. Гарольд, как бы прислушиваясь к происходящему, на несколько минут замирал, выпускал псевдоподии, пробовал, если так можно выразиться, новый «пакет» режимов, а потом закатывался в истерике, вздувая и втягивая кожистые пленки на теле. Эксперимент приходилось сворачивать. Вся подготовительная работа шла насмарку. Это опять был какой-то безнадежный тупик. Не помогали даже странные заклинания, которые он, паче чаяния, решился использовать. «Золотая формула», приписываемая Гермесу Трисмегисту, «Слово для духов воздуха и воды» Ориона Ксарийского, «Тройственное очарование или Малый Канон» великого Леопольдуса. Он почти месяц раскапывал эти тексты в Публичной библиотеке. Диковато звучала торжественная латынь среди электроники и стекла. Начинали вдруг дребезжать колбы в секциях медицинского шкафчика. Стрелки на шкалах, уже давно отключенные, показывали загадочные величины. А однажды сама собой вдруг загорелась спиртовка, сплюнув предохранительный колпачок, и трепещущий язычок огня лизнул «Биологию» старика Макгрейва. Даже Гарольд, по-видимому, ощущал нечто такое. При одних заклинаниях он, как будто понимая их смысл, впадал в истерику, другие, вроде бы точно такие же, оставляли его полностью равнодушным, а когда произнесена была так называемая формула «Отворения врат», начинавшаяся словами: «Четырежды Тот, Кто Невидим, Неслышим и Неощутим», Гарольд, если только это не было простым совпадением, почти целиком, зацепившись за край, высунулся из аквариума. Бугорчатая «голова» ходила из стороны в сторону, «горло» натягивалось и опадало, как будто внутри у него были настоящие легкие, псевдоподии, будто руки, ощупывали верхнюю вытяжную трубу. Он напоминал узника, томящегося в заключении. И вот, что странно: стоило в это время присесть перед аквариумом хотя бы на пару минут, как Гарольд всем телом буквально распластывался по передней стенке, – взбугривался, прилипал к стеклу, как будто хотел его выдавить, поджимал «голову», замирал и мог оставаться в таком положении сколько угодно. Казалось тогда, что между ними идет какая-то телепатическая беседа. Любопытные мысли вдруг начинали ворочаться в темных глубинах сознания. Всплывали странные расфокусированные картины, которые осмыслить было нельзя. У него тогда холодел затылок, а лоб, напротив, начинал воспаленно разогреваться. Продолжалось это минут пятнадцать, больше было не выдержать, и после каждого такого «сеанса» его пошатывало, будто от внезапного истощения. Раздражал солнечный свет, бьющий в глаза на улице. Громкие голоса студентов болезненно ударяли в уши. Утомительно блестела Нева, и ветер выволакивал из-под моста тинистые неприятные запахи. Иногда его даже подташнивало, словно он съел или выпил что-то не то. Зато какими-то удивительными наитиями становилось понятным, что следует делать дальше. Например, использовать как катализатор некоторые соединения ртути. Например, готовить часть нужных сред исключительно в темноте. Например, брать для работы не заводскую, химически очищенную рибозу, а природную, со всеми примесями, возможно повышающими её активность. Конечно, смешно было бы утверждать, что эти идеи внушаются ему напрямую Гарольдом. Ведь что такое Гарольд: достаточно примитивное, лишенное разума существо. И все-таки возникали они именно после каждого такого «сеанса». Они настойчиво лезли в голову, и просто так отмахнуться от них было нельзя. Какая-то глубинная связь здесь, вероятно, наличествовала. Прозрение у него наступило в начале августа. Утром жена напомнила, что сегодня они едут к ребенку. Оказывается, договаривались об этом ещё неделю назад. – Ты же не возражал тогда, помнится? Не возражал. Значит, едем. И заодно посмотришь, что там у них случилось со светом. Смешно сказать: по вечерам чуть ли не при лучине сидят. Кстати, не забыть бы, свечи просили им привезти. – Со щитком, наверное, что-нибудь. – Вот съездим туда и наконец разберемся. Она поднялась сегодня раньше обычного и за кофе, волнуясь, произнесла довольно длинную речь об их отношениях. Отношения, как можно было понять, её не устраивали. – Ты хоть помнишь, когда мы с тобой в последний раз куда-нибудь ездили? Он пожал плечами: – Когда отвозили ребенка на дачу. – А до этого? – Сегодня я не могу. Мне надо работать. В ответ жена снова произнесла довольно длинную речь. Суть её сводилась к тому, что помимо прав существуют в жизни ещё и многочисленные обязанности. Обязанности по отношению к семье, например. Обязанности по отношению к родителям и к ребенку. – Что же, они и дальше будут сидеть без света? – спросила она. А отсюда делался вывод, что продолжать такую жизнь просто немыслимо. – Мы с тобой даже уже почти и не разговариваем. – А сейчас? – Ну это, знаешь, по-моему, первый раз за все лето. Ты даже меня ни о чем больше не спрашиваешь. – А о чем я должен тебя спросить? Сколько времени?. – Вот-вот, именно так, – нервно заключила жена. Наверное, это было до некоторой степени справедливо. Он и в самом деле не помнил, когда они в последний раз разговаривали. Только справедливость его сейчас не слишком интересовала. Он, как всегда, перелистывал, поставленный перед собой номер «Современной эмбриологии», – отмечал те статьи, которые следовало бы потом изучить, ставил галочки на полях, если что-то вдруг привлекало его внимание. Назойливый женский голос мешал работе. Трудно было понять: кто эта женщина и чего она от него хочет? Основную часть колкой тирады он пропустил мимо ушей. И лишь когда жена решительно заявила, что все, терпение у неё кончилось, он слегка вздрогнул и оторвал глаза от подслеповатого шрифта. – Пожалуйста, повтори. – Я считаю, что откладывать и тянуть нам не следует… – Нет, пожалуйста, что ты сказала раньше? – «Это уже не наука, это – что-то иное»… И она подалась назад, испуганная его темным взглядом. Однако ничего страшного вслед за этим, конечно, не произошло. Несколько секунд, будто смерть, длилась напряженная пауза, а потом он взял её руку и – чего уж ожидать было никак нельзя – наклонился и слегка коснулся пальцев губами. Горячее дыхание потекло по ладони. – За что? – спросила жена. – За то, что ты это сказала… Он был ей действительно благодарен. Потому что теперь он знал, что ему следует делать. На кафедре он прежде всего покормил Гарольда. Кусочки мяса прилипли к черному телу и минут через пятнадцать всосались. Гарольд высунул «голову» из воды и задышал «горлом». Затем он быстро, но чрезвычайно тщательно разомкнул работающие блоки «Бажены»; сверяясь со схемой, которую наметил ещё в дороге, перемонтировал их и соединил в новом порядке. Получилось из этого нечто вроде цветочного венчика. Электромагнитный сердечник встал как раз напротив аквариума. Щелкнул тумблер, и обмотка по-рабочему загудела. – Вот так, – удовлетворенно сказал он. Далее были подсоединены многочисленные реле. Причем так, чтобы не нужно было потом подкручивать разные ручки. Он подозревал, что времени у него на это не будет. Он ни с кем не советовался и не смотрел ни в какие справочники по электротехнике. Схемы всех подключений вспыхивали у него в голове сами собой. Будто кто-то невидимый продиктовал ему сразу всю итоговую картинку. Это заняло более четырех часов чистого времени. Но когда он защелкнул наконец в последнем контуре самый последний контакт, когда «прозвонил» всю схему и перебросил рубильник, выставленный сейчас для удобства на тумбочку, когда плавно поворачивая реостат, дал на эти контуры нужное напряжение, индикаторы, вспыхнувшие в полумраке, показали ему, что все сделано правильно. Впрочем, он в этом почему-то и не сомневался. Следующие три часа ушли, чтобы приготовить требуемые растворы. Он систематически, полку за полкой, опустошал деревянные ещё прошлого века шкафы, вытянувшиеся в коридоре, без зазрения совести вскрывал кабинеты и рылся в личных запасах сотрудников, сортировал и развешивал препараты, которые ему были нужны, растворял кристаллы в воде и с помощью «буферов» доводил их до нужной щелочности или кислотности. Скоро весь его стол покрылся ванночками и мензурками. Мерно поскрипывали под ногами просыпанные на линолеум порошки. Странные запахи, будто с того света, поплыли по помещениям. Баночки с реактивами беспорядочным стадом скопились вдоль плинтуса. К счастью, в выходной день на кафедре была пустота. Мертвая тишина царила в распахнутых вдоль коридора сонных лабораториях. Некому было остановить эту разбойничью вакханалию. Впрочем, никаких возражений ни от кого он бы, конечно, не потерпел. Решение было принято. Отступать он был не намерен. Даже Бизон, вдруг заглянувший в неурочное время, это почувствовал. Глянул на раскуроченные шкафы, задумался, пожевал губы. Препятствовать однако не стал, лишь сказал, потому, вероятно, что молчать было неловко: – Что-то у вас вид нынче какой-то… Что-нибудь произошло? Вы случайно не заболели? – Идея одна появилась, – ответил он, тоном давая понять, что предельно занят. И Бизон в некоторой растерянности покивал: – По-моему, вы слишком много работаете… Впрочем, массивная его фигура скоро исчезла, даже не попрощавшись. Стукнула вдалеке дверь, и протянуло по коридору порывом ветра. Теперь, по-видимому, уже никто не мог ему помешать. К шести вечера «катализатор», слитый из наполовину выпаренных растворов, был практически подготовлен. Зажегся красный индикатор на термостате; температура медленно поднялась до шестидесяти пяти градусов. Большая часть работы была таким образом завершена. По этому случаю он даже позволил себе немного расслабиться. Выпил кофе в подвальчике, окнами выходящем на Первую линию. Никакого подъема он в эти минуты почему-то не ощущал. Кофе был жидковат, а в подвальчике за день скопилось стойкое асфальтовое удушье. Больше четверти часа там было просто не выдержать. – И не надо! – вдруг произнес он так громко, что буфетчица даже вздрогнула. Скрылась в подсобке и через минуту оттуда выставилась ещё чья-то тусклая физиономия. Тогда он поднялся и отодвинул мешающие проходу стулья. – Пора! Время истины! – снова громко и очень уверенно, на все кафе сказал он. Ровно в девятнадцать ноль-ноль он вынул из термостата ванночку, наполненную «катализатором». Жидкость была темно-синяя и в сумраке лаборатории выглядела, как чернила. Он уже догадывался, что этот «катализатор» собой представляет. Мартин Фракиец когда-то изготовил его для умершего готского короля. «Пробуждаю сущее там, где его нет и не было…». Резкий «химический» запах опять распространился по комнате. Запершило в горле, и мир исказили выступившие из глаз слезы. Зато мозг очистился, будто его протерли кашицей из чистого льда. Минут десять он ждал, пока бурно дымящийся «катализатор» остынет, а затем осторожно, по каплям слил его в угол аквариума. Чернильное облачко быстро расплылось в подсвеченной рефлекторами зеленоватой воде. Гарольд сперва замер – и вдруг мелко-мелко затрепетал боковыми пленочками. Они бились, как крылья у мотылька, приклеившегося к липучке. Сердце у него сжалось и затрепыхало от болезненного волнения. Он почувствовал в этом месте слабый укол под ребрами. Однако, к счастью, через секунду-другую Гарольд уже успокоился. Более того, он черным венчиком выбросил из себя псевдоподии и настойчиво ими заколыхал, будто торопясь вычерпать «катализатор». Мелкое биение пленочек совсем прекратилось. Дрогнула и загудела та часть «Бажены», которая была смонтирована для работы. Медленно зажглись индикаторы, свидетельствующие о готовности. Снова, как крупный шмель, зажужжал обмоткой сердечник электромагнита. Гарольд немного осел и чуть растекся по дну, приняв форму груши. На «голове» у него появились тоненькие колышащиеся ворсинки. Тогда он взял заранее наточенный узкий скальпель, быстро, чтобы не задумываться, кольнул себя в подушечку безымянного пальца и затем, до боли сдавив этот палец с обеих сторон, выжал из набрякшей мякоти каплю крови. – Это уже не наука, это что-то иное, – повторил он. Секунду помедлил и резким движением опрокинул ладонь над аквариумом. Крупная вишневая капля сорвалась в воду. За ней последовала – другая, третья… Достаточно. Некоторое время ничего особенного не происходило. Гарольд по-прежнему, точно груша, сидел в донной части аквариума. Нитяные ворсинки на «голове» медленно колыхались. И вдруг – некое пузырчатое просветление появилось в срединной области тела. Стало видно, что там, точно в студне, переплетаются тонкие жилочки и комочки. Вот они уплотнились и выделили из себя нечто вроде карикатурного человечка: вытянулись косточками скелета плетневидные «руки», от «хребта», расколовшегося на позвонки, отошло подобие хвостика; забилось-запульсировало то место, где, по идее, должно было быть расположено сердце. Пленочки на поверхности тела опять нервно затрепетали. Только трепетали они теперь уже совершенно иначе: согласованно, точно подчиняясь какому-то единому ритму. Причем биения постепенно становились все мельче и мельче. Вот они прекратились; кожистый упругий покров одел тело. И одновременно «студень» в срединной части как бы заплыл чернилами. Гарольд слабо дернулся. Вода в аквариуме резко плеснулась. Жужжание рабочих блоков «Бажены» приобрело новый тембр. Словно громадная знойная муха звенела за стеклами. От волнения он даже плотно зажмурил глаза. А когда вновь рискнул их открыть, все уже завершилось. Муха перестала звенеть, словно вырвалась на свободу. Индикаторы на панелях погасли – мутнея теперь выпученными зрачками. Щелкнуло и отключилось реле, поддерживающее температуру. Гарольд, ставший заметно больше в размерах, выбрался из аквариума. Он сидел на пластмассовой крышке питающего устройства. Точно груша, но – черная, кожистая, будто из мяса, упругая. Подошва тела охватывала собой почти всю пластмассовую поверхность. Кожа поблескивала и натекала с неё лужица темной жидкости. Будто опрокинули на Гарольда объемистый пузырек с тушью. Сердце у него звонко ударило и окончательно запечатало горло. Воздуха в комнате уже точно не было ни на вздох. Ну вот я и стал Богом, смятенно подумал он. Вот я и стал, если, конечно, я стал именно Богом. Необыкновенная тишина окутывала всю кафедру. Звуки умерли, будто спеленутые невидимой паутиной. Хуже всего, что дышать было действительно нечем. Пара чутких пленочных бугорков подрагивала у Гарольда посередине «морды». Вдруг они распахнулись – одним ударом. Желтые, без зрачков, глаза выглядели янтарными. Свет в них был такой силы, что он невольно попятился. Звякнул скальпель, уроненный на пол, хрустнула под подошвой раздавленная пробирка. Гарольд тоже вздрогнул и переместился вперед по скату «Бажены». Непонятно как – конечности у него отсутствовали. Он не перекатывался, ни за что не цеплялся, не струился, не переползал. Точно быстрая тень очутился в нужной ему точке пространства. Чрезвычайно бесшумно, практически незаметно для глаз. Янтарь сиял так, что видеть это было непереносимо. Однако ни щурить веки, ни отступать он больше не стал. Он поднял палец и медленно повел им по воздуху. Губы у него, оказывается, пересохли. – Ну-ну, только тихо, – шепотом сказал он. Всхлипывающего вахтера погрузили в «скорую», и эксперт поднялся обратно в лабораторию, на второй этаж. Следователь в это время склонился над тревожно подмигивающим глазком блока питания. Руки он заложил назад, чтобы не коснуться торчащих отовсюду контактов и проводов, а зрачки его красными точками отражали свет индикатора. – Прибор, оказывается, не обесточен. Значит, инцидент произошел во время работы. – Кто вообще дал сигнал? – спросил эксперт. – Ну, этот и дал, – следователь, вытаскивая сигарету, ткнул ею куда-то к полу. – Услышал крик, звон стекла. Поднялся сюда – открыл дверь. Ну, остальное ты сам мог слышать… – «Черт… черт… черный черт… мокрый»… – прочел эксперт по бумажке. – Завтра с ним разговаривать будет можно? – Не знаю… – А с этим – как? Следователь кивнул на тело, вытянутое вдоль стула. На песчаном сухом, как камень, лице блестели зубы. Мертвец оскалился навсегда. – Говоришь, вчера видели его живым? – спросил эксперт. – Я бы сказал, что он умер, по крайней мере, месяца три назад. И не просто умер, а был специально мумифицирован. Потребовалась высокая температура, сухой воздух, смотри… Он тронул руку, свисающую почти до пола. Кисть закачалась так, будто кости были скреплены тонкими ниточками. Что-то негромко хрустнуло, и на линолеум упал указательный палец. – Совершенно не думают, чем занимаются, – сказал эксперт. – Главное для них – быстренько получить результат. У меня сын такой – через три года вырастим в пробирке искусственного человека. В Военно-медицинской академии занимается. Нет, чтобы сначала спросить себя: а зачем? Нужно ли его выращивать вообще? – Кончай философию. Какое будет предварительное заключение? Эксперт выпрямился. – Никакого пока, – чуть раздраженно сказал он. – Случай странный, придется делать обследование по полной программе. Хотя, давай поспорим, это все равно будет «несчастный случай на производстве». – Так это и есть «несчастный случай на производстве», – сказал следователь. – Меня другое интересует. Все-таки «кого» или «что» он отсюда выпустил? – А вот меня – нисколько, – сказал следователь. – Хватит философии. Утомил… Он, шевеля губами, делал торопливые пометки в блокноте. Эксперт посмотрел в окно. – Думаешь? А ведь оно, наверное, где-то там… – То есть? – Не хотел бы я с ним столкнуться… Следователь опустил блокнот и тоже посмотрел в темноту. В здании напротив светилось одно-единственное окошко. Желтизна едва просачивалась сквозь кроны деревьев. Ветра не было, но шторы в лаборатории вдруг колыхнулись. Эксперт ощутимо вздрогнул и отступил на шаг. – Видишь? – Вижу. – И что? – А ничего, – сказал следователь. Снова поднял блокнот и что-то в нем записал. Почесал переносицу тупым кончиком авторучки. Лицо у него сморщилось. – Это уже не наша забота, – сказал он. |
||
|