"Болеро Равеля. Неожиданный финал" - читать интересную книгу автора (Дмитрук Андрей Всеволодович)
Андрей Дмитрук Болеро Равеля. Неожиданный финал (фантастический триллер)
Ничего не забыли! Ничему не научились! Всеволод Иванов
Умываясь в тот день перед выходом, я снова подумал: никакая беда не беда, покуда в кране есть вода! Если бежит эта струйка, не толще спички, такая мутно-ржавая по утрам и вот уже много лет холодная, – значит, где-то, пусть в четверть силы, но работают сверхмощные насосы, подается к ним энергия… живем! Всегда я стыдил слабодушных, бившихся в истерике из-за пустых прилавков, а позже, в пору краткого фальшивого "изобилия", называвших катастрофой взлет цен. Нет, ребята, твердил я, вот когда не на один день из-за лопнувшей трубы, не на месяц, а ВООБЩЕ замрут свистящие, шипящие краны и доведется из Днепра ведрами таскать воду, – тогда и придет конец всему!
Перед выходом я тщательно проверил очки. Старался использовать их лишь для чтения и письма, вынимая пореже: лопнувшая оправа была склеена последними каплями "Момента", дужки держались на канцелярских скрепках. Потеря очков равнялась утрате возможности работать, более того – гибели всего мира букв.
Следующий ритуал я совершил, уже шагая по улице, – привычным жестом выставил перед собой дозиметр. Миллирентгены были те же, что и месяц назад. Может быть, там уже все распалось, в этом проклятом Крыму, или ушло в землю, и стрелка скоро поползет обратно?..
"Настроение бодрое, идем ко дну!" – сказал я себе, поднимая воротник. День обещал быть промозгло-мокрым, как и многие перед ним. Какая гадкая, больная осень! Тем не менее, к Софийской площади, рядом с которой жил Бобер, я тронулся пешком, поскольку автобус мог не прийти очень долго, а на велорикшу уже не было денег.
Под мелким, точно пудра, холодным дождем в Золотоворотском сквере копошились бездомные: одни еще спали, закутавшись в тряпье, на каменных барьерах или скамьях, другие уже подкреплялись чем Бог послал; матери стирали белье в бассейне фонтана, где застоялась дождевая вода; носились друг за другом, визжали чумазые дети. Запах немытого тела и прелой одежды разливался по улице… Владимирская от Прорезной была уже разгорожена, следы недавнего обстрела где прикрыты досками, где засыпаны кучами песка. Лишь на сером торжественном фасаде Республиканской службы безопасности, каковой и служил главной мишенью для ракет "галицийских соколов", зияли откровенные выбоины и окна без стекол.
Проходя по липким дощатым мосткам, я чуял на себе подозрительные взгляды двоих автоматчиков, стоявших на углу. Возможно, их насторожил мой ободранный "дипломат" – в таких частенько носили взрывчатку смертники, подбираясь к своим жертвам.
В подъезде у Бобра тоже дежурил парень из РСБ – дом был престижный, жили тут и офицеры-межрегиональники, и даже концессионеры. Я нашел себя в списке сегодняшних гостей; эрэсбэшник похлопал меня по груди и бедрам, заставил выгрузить все металлическое, пропустил через "ворота"; паспорт изучал так, будто имел на меня ориентировку. Да, напугали их "соколы"...
Старый друг Бобер, хлопнув меня по брюху и лживо заявив, что я толстею, проводил в гостиную. Заняв громадное кожаное кресло, я, как обычно, позавидовал роскошной жизни Бобра. Имея трехкомнатную, начала века, квартиру с настоящей лепкой на высоченных потолках, он еще и располагал средствами поддерживать ее в должном блеске. Вместо того, чтобы распродать отцово наследство за валюту, гордо выставлял его напоказ: богемский хрусталь, сервизы с пастушескими сценами, лысых нефритовых даосов. Сам любовался всем этим, мыл, протирал и размещал в новых сочетаниях.
– Что, проелся? – спросил Бобер после недолгих окольных разговоров, когда мы уже выпили по лафетничку смирновской (не "паленки"!) и зажевали концессионной квашеной капустой. – Ты извини, брат, – больше восьмидесяти лимонов не дам, сам, понимаешь, жду аванса…
Я быстро прикинул в уме. Восемьдесят миллионов гривен – сумма не ахти какая, но залежавшиеся талоны отоварю, пока не вышел их срок. Нет, миллионов пять пропью, конечно. А может быть, еще за восемнадцать куплю три доллара. Наконец-то, о Господи! – новая оправа для очков, и еще кое-что. Заманчиво. Но уж если одолжаться перед Бобром, то по-крупному. Оттого я сказал:
– Спасибо, старый, но мне не это надо. Я, брат, все-таки профессионал, а при нынешних делах не только зубы на полку положишь, но и писать разучишься. Вот что страшно!..
Он сопел, вдумчиво намазывая бутерброды селедочным маслом и посыпая их рубленым зеленым луком. Жил Бобер вкусно, себя холил, вообще не был ленив в быту, хотя имел жену и взрослую дочь, сейчас отдыхавших в израильской зоне Большого Сочи. Спросил, наконец:
– А что с этими… "Истфрантир" – у тебя все? Кранты?
– Ну, ты же знаешь. Планировали шесть серий, по всем подразделениям: фабрика модельной обуви, гидропонная ферма, компьютеры и тэ дэ. И вдруг, черт его знает, все сваливают в один фильм, скороговоркой, паршивых три части…
– Тридцать минут, – поправляет он, и я вспоминаю, что кино уже НЕТ. – Ясное дело: их "Юкрейниэн Лотос" на обувке прищучил, вот они и жмутся. Скоро с молотка пойдут… – Бобер вновь щедро разлил водку. – И что, никаких других заказов не предвидится?
– В том-то и загвоздка. Совсем меня потеряли, вроде двадцать лет в кино не работал. Неужели мы никому не нужны, толстенький?!
– Мы? – иронически поднял он бровь. – Ну, это смотря кто… Твое драгоценное!
Чокнувшись, я залпом хватил неразбавленную импортную водку и, прослезясь, зажевал привозным же, из Московской Руси, бородинским хлебом. Он продолжал поучать, хмелея:
– Шустрить надо, понимаешь? Искать заказчиков, а не сидеть, пока зад не сгниет. Кому сейчас на хрен нужны фильмы о самом себе? Идиотов нет – деньги швырять… Рекламу мировая телесеть покажет, полминуты клип, и вся планета тебя знает. Так что, понимаешь, первым делом мотайся, ищи воротил новоиспеченных, придурков, которым похвастаться охота, какие у них в офисе классные сортиры!..
Выдохшись, Бобер стал сосредоточенно есть. Я знал отлично, что он вовсе не шустрит, не ищет придурков, а плотно сидит на видеолетописи Крымского генополигона. Неплохо кормят шестиногие телята и безглазые куры, опекаемые Центром мутационной генетики Евросоюза… Сидит Бобер, и уж точно не потеснится, даже для друга юности. Так что зря я пришел – хотя, строго говоря, обращаться за помощью мне было больше не к кому…
– Значит, ничего не посоветуешь? – ритуально спросил я, пока он распределял остаток водки.
– Завтра с утра обзвоню кое-кого, может, тебе и обломится. Так что к вечеру брякни.
Пьяная одурь брала свое, но и сквозь наползавшее благодушие я сознавал, до какой степени Бобру плевать на мои проблемы. Не будет он тревожить попусту свой телефон (белый, с памятью и зажигающимся номером абонента), не станет никого обзванивать, а вечером, если я брякну, скажет: "Извини, понимаешь, лажа, надо подождать недельку-другую…" Скот! Но по-своему, по-бобриному, он меня любит: со мной приятно раздавить пузырь, потрепаться, а в крайнем случае можно и восемьдесят лимонов дать, не разорится преуспевающий сценарист.
– Давай свои лимоны, жирный! – сказал я и протянул ладонь.
– Ну, вот, понимаешь, другое дело!..
Грузно поднявшись, он повел меня в кабинет. Эта тесноватая комната открывала Бобра с иной стороны – так сказать, с идеальной. Под стеклом на черном бархате, словно в музее, витые серебряные браслеты, монеты с трезубцами, на книжном шкафу – герасимовский бюст Ярослава Мудрого, пробелы стен залеплены темными досками икон. Друг мой был активным членом общества "Русь Золотая", посещал его собрания, где ораторы заклинали восстановить Киевскую державу в пределах XI столетия, а у дверей красовались штурмовики с птицей Сирин на нарукавных повязках. Даже сейф был украшен какими-то геральдическими зверями, из которого Бобер, толстой спиной нарочно заслоняя его внутренность, достал мне пачку лимонов…
Выйдя из дома, я стал и в десятитысячный раз, наверное, прищурился на обожаемую мной, живой бирюзы Софийскую колокольню, на белый коренастый собор, милый даже сейчас, с серыми луковицами куполов – металл давно был ободран, скудно растворенное в листах золото пошло частью спешно затребованного нефтяного долга. Сколько же всего повидала эта площадь, по которой теперь ковыляют самодельные веломобили вокруг щербатого пьедестала, где сидел некогда на коне символ города, гетман с булавой, чуть не свергнутый решением парламента за "русофильство" и разнесенный-таки вдребезги ракетами галичан! И вот площадь видит меня, сорокалетнюю бестолочь, разменявшую жизнь на сценарии заказных фильмов и счастливую, как король, от ничего не стоящих бумажек в старом лопатнике, помнящем просторные советские "радужные", на которые можно было с толком посидеть в Доме кино, и купить всячины, и без отметки в паспорте на трех государственных границах съездить к Черному морю…
Удерживая внимание на вожделенных купюрах, я вспомнил о давешнем приглашении Георгия. Надо же было так окрестить мальца! Скудоумие Эльвиры, моя влюбленная глупость. "Жора, подержи мой макинтош…" Иначе как полным именем я его с детства звать не могу. Впрочем, теперь Георгию ничто уменьшительное и не подходит. К своим двадцати двум успел побывать остарбайтером в Германии, получить там нож под ребро от араба; вернувшись, стал работать гладиатором в подпольном шок-кабаре, схлопотал и тут – боевым топором викингов… и, наконец, избрал более безопасный концертный жанр. Ладно, сегодня я его навещу. Авось, вытерплю сие зрелище.
Из шестого, кажется, телефона-автомата мне удалось набрать номер заведения – два аппарата просто молчали, с остальных были сорваны трубки и диски. Деловитый баритон ответил:
– Ателье "Детская мода" слушает.
Это их прикрытие – салон, где счастливые жены концессионеров или крупных мафиози покупают своим малышам подгузники прямо из Парижа.
– Могу я передать кое-что для господина…
Я назвал его фамилию – она такая же, как у Эльвиры. Значительно помолчав, баритон изъявил готовность слушать.
– Скажите ему, чтобы забил на вечер одно место для дальнего родственника. Он поймет.
Невозмутимый собеседник обещал сказать и повесил трубку. До начала шоу оставалось еще немало времени; я решил, что добрый бобриный хмель не должен улетучиться, и потому отправился добавлять. Понятное дело, концессионные магазины для меня были закрыты, с их десятками сортов виски, джина, коньяков и прочих, даже по названию неизвестных мне напитков. Покупать же доллары, чтобы затем пропить их, было бы разорением. Оттого путь мой лежал к Житнему рынку.
Чудовищно переполненный, проскрежетал мимо 71-й автобус, обдав дымом от горящих дровяных чурок. Мне было не к спеху, я гулял, и в предвкушении радости непогода менее тяготила.
Как обычно вздохнув на раззолоченную Андреевскую церковь, императорскую бонбоньерку невозвратных времен, тронулся я вниз по извилистому спуску. На его разбитой, взломанной талыми водами мостовой одинокие косматые художники, переставляя на табуретах свои пестрые изделия, тщетно ждали гуляющего концессионера, которому придет блажь купить для своей заморской гостиной лаковую писанку или матрешку – президента Киевской республики с вложенными внутрь известнейшими депутатами…
Куда больше, чем кустарей, сшивалось на Андреевском бродяг: поджаривали что-то на кострах из мусора (не крыс ли?), ели, резались в засаленные карты. И тут стояла все та же плотная вонь, запах бомжей… Патрули полиции или межрегиональников их не трогали, кроме особых случаев, когда город объявлялся на военном положении. Тогда бездомных загоняли в огромные крытые грузовики и вывозили, кого сумели изловить, во временные лагеря. Впрочем, большинство бомжей успевало рассеяться по заброшенным кварталам и подземным коммуникациям – и во время любых волнений первенствовало в грабежах и разбое.
Наконец, я подошел к Житнему рынку – здоровенной стеклобетонной коробке, украшенной эмблемами древних торговых путей. Смешно! Тысячу лет назад мы слыли добрыми купцами, везли товары на Запад.
Длинные прилавки в квадратном гулком здании мне были знакомы с детства. Тогда сидели за ними чистые, полные достоинства крестьяне, насыпав перед собою груды крепких овощей или кудрявой вымытой зелени; молодцы в мясных рядах лихо рубили туши, разворачивали пласты нежно-розовой свинины… Теперь же все плодородные земли и пастбища подгребли западные агрофирмы. С их техникой и удобрениями, да с нашей, самой дешевой в мире, рабсилой, продуктов, конечно, производят побольше, чем при советской власти, но ведь хозяин – барин: все лучшее забирают концессии, а крохи с барского стола получаем мы по талонам либо в благотворительных столовых…
Крестьянский рынок умер, зато расплескалась бурно и похабно стихия вещевого обмена. Сейчас, когда большинство товаров стало доступно лишь держателям валюты, когда и за сотни миллионов гривен я не купил бы в государственном магазине стиральную машину или электрочайник, – это был единственный способ жизни… За прилавками менялись дорогими вещами и мелочовкой из бабушкиных шкатулок, ударяли друг друга по рукам, затевали драки, наполняя зал криками и крутой матерщиной.
Однако мне были нужны не меновщики, не торговцы валютой и не разносчики порносадистских журналов, мрачным шепотом предлагавшие свой товар. В укромном углу, под лестницей нашел я людей отрешенно-строгих, сосредоточенно куривших; через плечо у них висели большие сумки. То были бутлегеры. Истинные спасатели для нас, подданных республики, которой едва на хлеб агрофирмы оставляли зерна – что уж говорить о водке!..
Моя физиономия достаточно бородата, чтобы никто не принял меня за полицейского или эрэсбиста. Но, видимо, недавно случилась облава, поскольку ребята не торопились открывать закрома, а один даже сказал, что я обращаюсь не по адресу.
И тут возник странноватый человек, которого я нередко встречал на развалах и толкучках. Промышлял он чепухой – носками домашней вязки, старыми дешевыми книгами, – но среди торгашей пользовался немалым почетом. Должно быть, не вымерло у нас племя бродячих полушутов, полупророков: люди толпы потешаются над ними за их добровольную нищету и заумные речи, но в глубине души суеверно побаиваются… Густые волосы лебединой белизны лежат на плечах – и волосок не выпал с юности; длинное, породистое, с выпяченной нижней губой лицо без алкогольного румянца-бережет себя, насколько может!.. Лет, пожалуй, под семьдесят; вид слегка надменный – сущий граф в изгнании. Раньше мы не здоровались; теперь "граф" кивнул мне, затем небрежно бросил бутлегерам:
– Кто дает быстро, дает дважды!
Мигом ближайшая сумка была раскрыта, и я увидел запечатанные горлышки – вина из государств сопредельных и дальних, Галиции, Новороссии, из главного винного погреба Румынского королевства – провинции Молдова… Я выбрал виноградную настойку, вонючую, но забористую пародию на коньяк, которую штампует (и тем живет) Федерация Буковины и Подолии. Три миллионных купюры перешло из моего бумажника в ухватистую лапу бутлегера; дрожащей рукой я спрятал покупку во внутренний карман – и лишь тогда вспомнил о "графе".
Он стоял перед мной, непонятно усмехаясь, подняв плечи и держа руки в карманах замызганного пальтишка. И вдруг проговорил сварливым, каркающим голосом:
– Астрея, молодой человек! Астрея! Да откликнется ваше сердце на это имя, когда услышите его!..
Смутно знакомое слово заметалось в памяти, ища свою ячейку. "Богиня справедливости – у греков, римлян? Век Астреи – золотой век… Масонская ложа, что ли?!"
Я мучился, рожая ответ, когда "граф" сказал:
– Не пройдите мимо, когда откроется дверь.
Быстро отвернулся, забросил за спину грязный туристский вещмешок, и тут же сутулые плечи его и белые кудри поглотила толпа. Бутлегеры одобрительно выматерились, точно им показали цирковой номер.
Цель моего прихода на рынок была достигнута; пробормотав благодарность, я устремился к дверям. Вдруг мощно дрогнул пол, в десяти шагах от меня разлетелись огненно-дымные стрелы. Жаркое дуновение бросило капли на мое лицо. Стерев их, я увидел на пальцах чужую кровь. Истошно завопила женщина, вскочив на прилавок; масса людей шумно вскипела, где-то уже сыпались стекла, визжали задавленные.
Судорожным движением прижав бутылку, я плюхнулся на живот: главным моим желанием было втиснуться в прилавок, чтобы не растоптали. Боже мой, очки! Нет, к счастью, не раздавил, стекла целы, оправа тоже пока что держится… Ахнул второй взрыв – от входа били из американского сорокамиллиметрового гранатомета, и хотелось бы знать, в кого.
Скоро положение выяснилось. Не отрывая головы от пола, я услышал торопливый лай "Калашникова". Стреляли со стороны, противоположной входу, через головы метавшейся толпы. Не иначе, как хозяева рынка, местные рэкетиры, застигли на горячем группу гастролеров. Те мобильны, и оружие у них полегче. Налететь, под дулами автоматов второпях пощипать меновщиков и умчаться – вот все, на что они способны. Хозяева же могут выставить кое-что и посильнее гранатомета…
Увы, я ошибся. Заезжие щипачи оказались твердыми орешками. Гранаты хлопнули еще пару раз, и навстречу им откуда-то сверху, со второго или третьего яруса, где стояли киоски с валютным ширпотребом, оглушительно застучал крупнокалиберный пулемет. Дикие вопли заполнили рынок, умножились эхом, стали нестерпимыми. Судя по звукам, народ, осатанело рвя и топча друг друга, выдавливался разом во все двери. Через мое "укрытие" валили потоком, я видел ноги прыгавших, уши заложило от грохота каблуков.
Раз-другой меня изрядно саданули в бок, затем проход очистился. Можно было бы переждать всю заваруху здесь, но я не сомневался, что через считанные минуты пожалует РСБ. У спецпатрулей же разговор простой: газовые бомбы… Никак не хотелось очутиться среди массово усыпленных, свозимых и сваливаемых штабелями в бывшем Дворце спорта, а после пробуждения попасть на мордобойный допрос.
Подождав, пока окончательно схлынут бегущие, я осторожно поднялся и, все так же лелея бутылку, пригибаясь, бросился к дверям подсобки. Кто-то пытался меня задержать, я отшвырнул его, не глядя. Несколько неподвижных тел лежало на полу; часть зала, куда падали гранаты, была затянута густым дымом, в нем перебегали тени – наверное, гастролеры. Дальше был опрокинут прилавок, по полу разбросаны лаки для волос, нарядные палочки губной помады… "Надо бы прихватить что-нибудь", пронеслась мысль; но задерживаться не приходилось. Сквозь облако неземных парфюмерных ароматов я ворвался в подсобку. Слава Богу, никому из тех, кто сейчас бесновался в заторах у выходов, не пришло в голову сунуться сюда. Старым рассохшимся стулом я вышиб витринное стекло.
Выскочив на улицу, чуть было не врезался в борт бронетранспортера с киевским гербом. Рынок был уже окружен. Тяжелая машина сотрясалась от работы приваренного сбоку цилиндрического котла, где горящие чурки превращали воду в пар. По счастливой случайности, меня не окликнули, не остановили.
Через ворота Фроловского монастыря, мимо двухэтажных старинных келий (о, нереальные островки покоя!) и трогательных палисадников с неотцветшими еще георгинами я добежал до церкви. Вспомнилось: в лихую годину русский человек всегда искал убежище во храме…
Внутри шла служба, я тихонько вошел. Народу было немного: черные отрешенные монахини, полдюжины старух и коротенький, неопределенного возраста дебил, почему-то в зимнем пальто и кроличьем треухе. Убогий вперился в меня, любопытствуя и пуская слюни; прочие не обернулись. Стрельба, приглушаемая толстыми стенами, казалась безобидной, словно трескучая и расточительная гроза. За наивным золоченым иконостасом, в алтаре кто-то причитал надтреснутым голоском. Должно быть, шла та часть службы, когда священник не показывается.
У меня сложные отношения с Богом, я ощущаю Его как всевластную полицейскую силу, боюсь и не люблю; порою Он ведет себя, точно садист, заживо обрывающий лапки беспомощной мухе. Мои симпатии всецело принадлежат Ей, Марии. Она одна может заступиться за нас, слабых телом и ничтожных духом; Она жалостливая; правительница Вселенной – в душе осталась все той же милой еврейской девушкой, которую ангел застал за рукодельем…
По обыкновению не перекрестившись, – стоит ли боготворить орудие казни? – но лишь почтительно склонив голову, я подошел к образу Казанской. У самой иконы стояла женщина, погруженная в истовую беззвучную молитву. Ресницы были опущены, темные с золотинкой волосы падали на белый, будто надувной плащ. Как это я ее сразу не заметил? Такие мне нравятся больше всего: не просто высокие, с гордой статью и смело очерченным, правильным лицом, но несущие на себе трепет тонкой нервной жизни. Она не походила на фанатичку; точно близкой подруге, рассказывала Пречистой самое сокровенное. Славно было, что мы с ней наделили своей любовью один и тот же образ!
Начав уже обдумывать, как бы завязать беседу, я вдруг вспомнил про свой помятый вид, испачканные во время ползанья на рынке колени; про бутылку, предательски выпирающую на груди. Еще раз полюбовавшись красавицей, даже надев для этой цели очки, я вышел из церкви. Встретимся. Все мы, киевляне, бываем теперь в одних и тех же местах.
Уходить с Подола было бессмысленно: в этих местах располагалось шоу-кафе Георгия, и до начала программы осталось немного времени.
Возле станции метро "Контрактовая площадь" копошился маленький меновой рыночек, где за сувенирную авторучку "Ист франтир" я приобрел кусок серой колбасы и мятый соленый помидор. Разжившись еще и ломтем хлеба, я зашел в ближайший двор на Сагайдачного и предался пиршеству. Настойка, согревшаяся в кармане, показалась особенно мерзкой; но скоро позывы сблевать сменились живым дурманным теплом. Допивая бутылку, я уже был уверен, что не сегодня-завтра Фортуна повернется ко мне лицом, и снова, как в блаженные месяцы работы на "Ист франтир", смогу я дарить подружкам помаду. А может быть, не им?.. Я надеялся опять встретить ту, из церкви, и на сей раз обязательно познакомиться; я уже жалел, что не подождал у ворот, пока она выйдет. Сам себе казался неотразимым: небось, сейчас и с кинозвездой найду общий язык, очарую, заворожу блестящей беседой!..
Но битва на Житнем рынке всколыхнула меня больше, чем я думал; поднявшись до определенной черты, хмель начал отступать – я слишком контролировал себя. Потому, дойдя, наконец, до шоу-кафе, я твердо решил, что там и наберусь – хоть за счет сына.
Впрочем, "дойдя до кафе" – это смело сказано. Я остановился у границы квартала особого статуса, одной из городских вольноторговых зон, тесного скопища старых отреставрированных домов между Контрактовой и Боричевым током. Подходы к зоне были перегорожены спиралями Бруно; за полосатыми турникетами расхаживали солдаты из межрегиональных частей – не наши недокормыши-эрэсбешники, а холеные тевтоны, полуторного росту, молочно-румяные, в серебристо-зеленых комбинезонах, обвешанные кобурами, дубинками, наручниками, сигнальными мигающими устройствами, в касках с силуэтом бывшего СССР, надвинутых по нижнюю жующую челюсть.
Здесь обрывалось действие и без того хилых, никогда не исполнявшихся законов республики. Соблазнившись выгодным положением квартала, манящим ароматом старины, совет концессий (единственная реальная власть в Киеве) откупил у города полтора десятка дряхлых, рассыпающихся зданий, быстро и качественно обновил их – и открыл целую гроздь престижнейших заведений для наших евро-американских владык, а также немногих земляков, имеющих в достатке валюту.
Подобравшись сбоку к монументальному сержанту, я кашлянул в кулак и со словами "энтшульдиген зи битте" протянул свой паспорт, отмеченный трезубцем РСБ. Вместо ответа он чуть не сшиб меня с ног, резко мотнувшись в сторону; при этом сержант звал другого молодца помочь ему. Вдвоем они отодвинули колючую спираль, и в зону проследовали три автомашины. Впереди, панически завывая, чернолаковый микроавтобус – с двух сторон из него торчали пулеметные стволы; за ним длинный глухо-стальной автофургон и, наконец, амфибия, выразительно вертевшая орудийной башней. Никаких приваренных паровых котлов, уж у этих-то бензина вдоволь… Колонна, без сомнения, шла от вокзала или следовала из аэропорта "Борисполь", ныне принадлежащего "Люфтганзе". Груз был отнюдь не военный – несколько тонн деликатесной еды, но тем тщательнее следовало охранять его от полуголодных киевлян!..
На пороге "Детской моды", перед витриной с очаровательными манекенами малышей, играющих в теннис или сидящих за школьными компьютерами, у меня еще раз проверили документы и справились по списку – вправду ли я приглашен. Глядя на свежие, упитанные морды межрегиональников, я невольно подумал, что и у этих счастливцев бывает разная доля. Одно дело – кормиться при шоу-кафе, и совсем другое – месяцами торчать где-нибудь за Уралом, охраняя чудовищные ракеты в шахтах, формально принадлежащие Всемирному Совету Опеки, но столь вожделенные для сотен национальных гвардий, просто банд и религиозно-националистических групп, гуляющих ныне по просторам "евразийского вакуума".
Пройдя через изящно обставленный магазин и как можно галантнее поклонившись молоденьким продавщицам, – они не перерабатывались, стрекоча за зеркальными прилавками, – я миновал последнего часового, на сей раз не немца, а явно нашего парня, из неиссякающей на Руси породы вышибал, чьи мускулы безжалостно разрывали фирменную майку "Ситроен-ЗАЗ". За его мясистой спиною, за полупотайной дверью в той же вишневой кожаной обивке, что на стенах, начинались подсвеченные красным винтовые ступени вниз.
Само кафе, столь изрядно защищенное, выглядело, на первый взгляд, довольно скромно, – но лишь на первый, поскольку затем становилось ясно, что простые столы сделаны из какого-то невероятного, кровяного с белыми прожилками дерева, а салфетки, ей Богу, продернуты сквозь кольца червонного золота… Лощенный и улыбчивый официант во фраке, с борцовской шеей и ядрами бицепсов, кланяясь, указал мне мое место. Как за приглашенного, за меня было, безусловно, уплачено: ждала бутылка шампанского в ведерке с колотым льдом, на блюдце были насыпаны орехи.
Я огляделся. В небольшом зале, где столы стояли на низких ковровых ступенях амфитеатра, тихонько жужжали гости. Лица были плохо различимы в багряном свете из-под настольных абажуров, – но мне показалось, что среди мужчин преобладают немолодые господа арабского типа, зато женщины, при всей звездности брильянтов и туалетов, обнаруживают местный, и нелучший разбор.
Хватив бокал совершенно забытого мною артемовского, я уставился вниз, на уютную сцену. Вступление разбитного конферансье, тем более на английском, я пропустил, устраиваясь; теперь там ломал дурака певец в клетчатом пиджачке и канотье, вертел задом, жеманно выпевая идиотскую песню времен моего детства, плебейку даже среди блатных:
Когда я был мальчишкой,Носил я брюки клеш,Соломенную шляпу,В кармане финский нож…
Далее певец повествовал, как он покончил с отцом и матерью, а также о противоестественной участи "сестренки-гимназистки". Кто-то из переодетых шейхов лениво захлопал, другие продолжали болтать со своими дамами. Я выдул еще бокал, думая о том, что шампанское скоро закончится, а на следующую порцию выпивки у меня нет валюты… Но "блатной" шут, наконец, убрался. Свет торшеров стал пурпурно-темен, зато на помосте скрестились два прожекторных луча.
Тут официант подсадил к моему столу еще двоих – места были заказаны. Недовольный, я едва кивнул на их вежливое приветствие. Тоже восточные люди, глаза – сливы в масле, иссиня-черные усы, лайковые пиджаки.
Начавшись чуть слышно, меня обволокла томная, чувственная музыка – и вышла она. Партнерша по номеру моего Георгия. Одним словом, Стана. Невысока, крепко сбита, скуластое лицо с татарщинкой – не в моем вкусе, но трудно не признать, что осанка ее бесподобна, легки ноги с балетными икрами и задорно мил петуший гребень желто-зеленых волос. На Стане было нечто вроде домашнего халата из плотной узорчатой ткани – и впрямь, она изображала хозяйку дома, причем вполне естественно, в духе "публичного одиночества". Стало понятно, для чего сцена обставлена, как комната: трюмо с туалетным столиком, кокетливый диван, пара кресел.
Хозяйка явно собиралась уходить: вот, сбросив халат и оставшись в коротенькой кружевной рубашонке, присела перед зеркалом, занялась макияжем. Уверенно порхала помада, ложились мазки румян и теней… Вдруг очень натурально затрещало высаживаемое стекло, и на сцену прыгнул Георгий. Был он грозен, хищен и явно собирался ограбить квартиру; в руке стиснут "Макаров". Но, увидев донельзя перепуганную раздетую Стану, бандит изменил свои намерения. Пистолет был спрятан, черная фуфайка стянута через голову. Мои соседи по столу шумно вздохнули, увидев рытые шрамы на могучем теле Георгия. "Это мой сын", – сказал я не без умысла, полуобернувшись к восточным людям. Те закивали, сочувственно цокая языками; расчет был верен, мне налили из бутылки "Камю". Чокнувшись, я залпом выпил: много чести – смаковать чужую подачку…
Тем временем события на сцене быстро развивались. Я много раз видел такое в подпольных, хотя известных всем видеосалонах, – но вживе это просто ошпаривало… Расходившийся гангстер, содрав со своей жертвы все, кроме лакированных туфелек, затейливо обладал ею; да, имел Стану без всяких условностей, сильными руками перебрасывая ее с туалетного столика на кресло, а оттуда на диван. Работал он в бешеном темпе. Поначалу партнерша изображала гнев и яростное сопротивление, но вскоре увлеклась и уже сама с акробатической ловкостью меняла позы… Мой сосед, бурно задышав, стал жевать лимон – с кожурой, без сахара. Георгий рычал и стонал, заканчивая свое дело, он весь взмок от пота, и Стана, уже успевшая насладиться, вдруг выскользнула из объятий и на французский манер смело помогла любовнику… Финал был кретинским, пошли в ход дешевые эффекты: очевидно, решив замести следы, гангстер перерезал жертве горло. Стана тщательно билась и хрипела, не менее литра алой жидкости выплеснулось ей на грудь и живот. Затем она картинно скончалась. Георгий исчез, погасли прожектора. Зрители вяло поаплодировали.
Соседи снова разлили коньяк; у меня наступил тот предел, когда новые рюмки уже не прибавляют забвения, но каждая может столкнуть в беспамятство… Смуглые носатые джентльмены явились из бывшего Азербайджана, ныне северных иранских провинций: один, Вагиф, владел нефтяной скважиной на Каспии, другой, Гейдар, умалчивал о своем роде занятий, но по всему было видно, что оба живут в совсем ином мире, чем я и даже Бобер. В их мире – великая Еда, венецианские гондолы вместо велорикш и собственные "Боинги", позволяющие уложить пол-экватора между завтраком и обедом. Киев нравится жгучим красавцам, но сегодняшнее шоу пресновато: "Это что, он ее просто трахает, и все; а вот мы были в одном заведении в Бухарском эмирате, так там садистский акт, – да, Гейдар, скажи? Три бабы во-от в таких сапогах, в железных браслетах с шипами насилуют мужика, а потом отрезают у него яичко и засовывают ему в рот. Все по правде, это они бомжа какого-нибудь ловят, затаскивают туда и делают с ним, что хотят". "Вай, а помнишь в Риге: такая вроде аудитория, да; мы сидим как будто студенты, в белых халатах, а доктор читает нам лекцию и при этом режет живого человека, показывает, где какие внутренности…"
Я знал, они не лгали: люди с шальными деньгами оплачивают подобное веселье, и никакие РСБ ничего не могут с ними поделать, а межрегиональники не встревают, поскольку всемирной безопасности они не угрожают, концессиям – тоже. Сотни мини-государств и спорных зон на месте бывшего Союза, островки распрей и беззакония, стали лучшим местом для сверхмодных триллер-шоу, единственных, что еще действовали на нервы пресыщенных впечатлениями зрителей…
Но что это? Губы Вагифа двигались, сладко причмокивая; я почти ничего уже не слышал, последние капли коньяка переполнили чашу моих возможностей. Смутно воспринимая движение ярких пятен на сцене, – сдается, то был кордебалет, – уже не собираясь встречаться с сыном, скорее, скорее устремился я на улицу.
Сырой холод помог мне обрести себя под каменной стеною набережной, на ступенях, уходящих в воду. Промозглая ночь придавила город, за рекою громады жилых массивов были кое-где помечены тусклыми огнями – электричество подавалось не во все районы, в лучшем случае, по часу утром и вечером, а свечи лежали на прилавках фри-шопов… Сквозь пьяную одурь я вспомнил, как от этого самого парапета в детстве с матерью, а позднее с веселыми товарищами уплывал на белом "речном трамвае" к устью Десны, или в другие места, где можно было безмятежно плескаться, строить из песка, с годами – пить теплое вино и предаваться любви… Давно уже не ходили "трамваи", речной пассажирский флот умер из-за отсутствия топлива, запчастей, новых судов. Лишь баржи концессий, груженные лесом, углем, рудой, самой землею – лучшим в мире черноземом, тяжелые моторные баржи днем и ночью утюжили Днепр. Вот и сейчас цепью ползли по пустынной шири фонари гигантского каравана.
В груди у меня саднило; все выпитое сегодня не принесло облегчения, хмель улетучивался, оставались изжога и тошнота. Хотелось просто и тупо завалиться спать, – но кошмарным испытанием представлялся пеший путь через полгорода, и я медлил.
Кольнула угол глаза недалекая вспышка света. Я обернулся. Прибой от барж покачивал у ступеней понтон со старой дощатой надстройкою. Я думал, давно уже заржавели и сгнили эти наивные причалы с автомобильными шинами на бортах… Под навесом кто-то прикуривал от зажигалки.
Вдруг мне отчаянно захотелось курить. Вообще, я редко баловался табаком, сигареты были непомерно дороги, но сейчас приспичило огнем и горячим дымом отогнать зябкую сырость, и я двинулся к трапу.
Уже взойдя на понтон, увидел, что под навесом ночует большая компания – слитная шевелящаяся масса, не менее двадцати человек. Оставалось раскрыть рот и попросить сигарету… Но нет. Я не мог вымолвить ни слова. Более того, я стремительно и жутко трезвел.
Тусклая звездочка, передаваемая из рук в руки, на миг высвечивала опухшие, покрытые щетиной лица, спутанные сальные волосы, безумную неподвижность глаз. Иные шептали, посмеиваясь или плача, качая головами, словно бы молясь, – каждый из них был сам по себе, каждый вел разговор с воображаемыми собеседниками, не слыша настоящих. То были они, худшие из подонков умирающей столицы, все более многочисленные, неистребимые; те, кого не могли извести ни полиция, ни РСБ, кто вел свою кошмарную жизнь, прячась на чердаках, в подвалах, цехах опустелых заводов, в районах Оболони и Троещины, куда прочие даже днем боятся сунуться без бронетранспортера, – крысолюди, ночная нечисть, нарки! У них не было сигарет, лишь одна самокрутка на всех, и я сразу понял, что не с простым табаком.
Увидев нарков столь близко, следовало мгновенно и во весь дух срываться бежать. Но во мне еще бродила пьяная замедленность, этакое благодушие, когда ничего не принимаешь всерьез. Я стоял с глупейшей улыбкой, чуть ли не надеясь, что страшная встреча завершится дружелюбной болтовней. Ведь люди же, все-таки!..
Нет, это не были люди. Они ощутили меня порознь и все разом, зашевелились, потянулись, обдавая невыносимым смрадом. Меня схватили за брюки, я с ужасом вырвал ногу; им трудно было сразу подняться, но они ползком окружали, и кто-то уже сопел позади – выбирали момент, чтоб наброситься, свалить, выпотрошить карманы, а может, и учинить нечто худшее. Ничего сдерживающего у нарков не было: я слыхал о найденных при разгоне притонов обглоданных человеческих костях… Поклявшись в душе любой ценою добыть газовый пистолет-парализатор, я молча лягнул кого-то в челюсть, содрал судорожные пальцы с подола куртки.
Нарки залопотали громче. Речь их пугала, словно я внезапно сошел с ума и слушал дикую болтовню призраков воображения – помесь бессмыслицы с неожиданно высокой поэзией, тюремного жаргона и темной мистики, намекающей на непостижимую близость к потустороннему. Ударенный мною в челюсть плакал и бормотал что-то о своих зубочках, язычочке, черепушечке, пока его оглушительным визгом не заставила умолкнуть женщина. Я уже дрался по-настоящему, кулаками, ногами, но как бы не с отдельными противниками, а с вязкой смыкающейся трясиной.
Взрыв полыхнул у меня в голове, ослепив изнутри; от затылка к вискам рванулась жаркая боль. Огрели чем-то сзади. Чувствуя, как слабеют колени и льется кровь за ворот, борясь с дурнотою, я еще пытался отталкивать грязные, скользкие руки…
Что это? Сильный, резкий луч ударил с набережной. Я чуть не обмер совсем, увидев высвеченное до мелочей лицо бабы, державшей меня за пояс. Она не разговаривала, а лишь визжала, точно злобная бесовка. Сизая вздутая кожа сплошь покрыта гнойными язвами, на голове ни волоска, на глянцево-красных веках ни ресницы – наверное, крымчанка, предмет изучения для Центра мутационной генетики… В следующую секунду властный голос сказал уверенно и гулко:
– А ну, р-разойдись, голь перекатная! Ж-живо!..
И – чудо! – не от стрельбы в упор, не от водо- или газометов, киевскому "дну" давно привычных, – от крепкого решительного слова дрогнули, попятились стеклянноглазые оборвыши-нарки; не споря, лишь ворча и поскуливая, забились по углам, один даже юркнул в проломленную дверь бывшей билетной кассы. "Проняло", – радуясь, что нечто людское все же сбереглось в отравленных мозгах, подумал я; но тут страшная лысая женщина вновь неистово завизжала и ринулась – не на меня уже, на моего спасителя. Тот, не тратя более слов, через мое плечо выстрелил из парализатора, словно шампанское открыл. Газовая "пуля" – конденсат – облачком окутала ее голову.
Отворотясь от упавшей, я, наконец, встретился глазами с незнакомцем. Массивный, в долгополом кожаном пальто, он стоял на парапете, широко расставив ноги, левой рукою держа мощный фонарь, а правой – еще направленный стволом вперед парализатор. Что-то щемяще знакомое, но пока неуловимое читалось в его лице, прорубленном жесткими складками, с торчащими бритвенными помазками усов. Но я сразу перестал интересоваться мужчиной, увидев его спутницу.
Сомнений не было: рядом с моим спасителем стояла та, темноволосая, статная, что днем молилась во Фроловской. Заложив руки за спину и покачиваясь с носков на каблуки, лукаво, таинственно улыбалась.
Она первая подала мне руку, представилась: "Елизавета Долгорукова" – и предложила подвезти домой. Верзила-усач, назвавшийся Никитой Обольяниновым, помог мне выбраться на набережную, я уже едва волочил ноги.
…Господи, спохватился я, да на месте ли очки?! Целы ли стекла? Молю тебя, дорогой мой, я так часто тебя ругаю, называю садистом, но ты все-таки сделай, чтобы они уцелели… Левый внутренний карман… Правый… Футы! Целехоньки. Повезло. Слава тебе, Господи. В порядке мое главное сокровище…
Наверху пофыркивала машина, черная с никелем, как в фильмах о третьем рейхе – огромный довоенный "хорьх", наверняка с обновленным нутром, но сохранивший исключительную старомодную солидность. Никита сел за руль; я, к великому своему удовольствию, оказался рядом с Елизаветой. Машина тронулась, как я и ожидал, грузно и мягко.
Дорогою Елизавета, к вящему моему наслаждению, занялась моей ссадиной на затылке; даже жгучий иод не нарушал дивного чувства от ее заботливых прикосновений… Затем я спросил, кто они, случайно ли наткнулись на меня и решили спасти.
– Человеколюбие случайным быть не может! – с тою же лукавинкой ответила Долгорукова. – Но уж коли мы с вами встретились, ответствуйте: каков род ваших занятий?
Все внутри разом опустилось, радость погасла… Частная спецслужба, подумал я. Недаром у них и парализаторы, и эта машина, которая топится явно не чурбаками, а первоклассным бензином. Многие крупные фирмы обзаводятся такими службами, вооружают их до зубов, – недурная работенка для наших мест, где каждый второй отмечается на бирже труда! Слыхал я даже, что порою частные "армии" устраивают настоящие сражения, с артиллерией и авиацией… Вот, сейчас эта красавица меня ненавязчиво допросит. А потом? Не принимают ли они меня за кого-то другого, нужного, кого следовало бы спасти от нарков? Что сделают, убедившись в своей ошибке? Не попал ли я из огня да в еще худшее полымя?..
– Итак, сударь, ежели сие не затронет вашей чести, – скажите, какое у вас ремесло? Или, может быть…
– Нет, – сказал я. – У меня есть профессия, Елизавета, и весьма недурная. Хоть она и не сделала меня счастливым. Я, видите ли, киносценарист, – но не большой, который делает игровое кино, а совсем маленький. Двадцать лет подряд я ваял шедевры под названием "Техника безопасности в доменном производстве" или "Искусственное осеменение крупного рогатого скота"… – Никита за рулем заржал, Елизавета и бровью не повела.
На углу Крещатика и Хмельницкого, против выгоревшего остова ЦУМа, нас притормозили для проверки документов. (Позднее я узнал, что днем в этом месте разворотили-таки пластиковой миною бронефургон с голландским сыром; грабители сырные круги похватали, но пара сыров все же скатилась на Крещатик, и возникла бешеная драка прохожих.) Стоял смешанный патруль полиции, РСБ и межрегиональников; я разглядел неясную громаду танка, задранный хобот орудия. Когда машина вновь тронулась, объезжая еще не снятые, провисшие до земли провода давно мертвой троллейбусной линии, Елизавета сказала:
– Однако же, опыт ваш велик! И фамилия ваша мне все же откуда-то знакома. Не вы ли изволили написать рекламную телепьесу "Волшебная мясорубка"? Диалоги там изрядны, весьма исправна драматургия…
Так-так, внутренне усмехнулся я, – случайно вы меня подобрали, хитрая команда! Но, к счастью, никакой опасной путаницы. Будет деловое предложение. И все-таки, почему мне?! Тоже нашли драматурга, пьянчугу-заказушника. Впрочем, "Волшебная мясорубка" – это, все-таки… Когда-то я, пожалуй, кое-что и мог. Давно… Искусственное осеменение доменного производства изрядно портит руку.
– Да, "Мясорубка" моя, – кивнул я. – Странно, что такую чепуху кто-то помнит. Но приятно…
– Мало осталось просвещенных людей в нашей земле, сочинителей же по пальцам руки можно перечесть! – грустно ответила она. – А много ли вы заняты ныне, или же могли бы найти время для некоей хорошо оплачиваемой работы?..
– Вообще-то, мог бы, – ответил я небрежно, пытаясь не выдать ликования. Не дай Бог, сочтут готовым ишачить за любую цену!.. – Но хотелось бы, знаете, сразу заключить договор. Скверная привычка к бланкам с печатью.
– Все, конечно, – ответила Елизавета, исполнясь немного комичной серьезности. – Не извольте сомневаться, мы сообщество вполне законное. Приватная киностудия "Астрея".
В школьные годы, возясь с большим аквариумом, я ненароком окунул цоколь зажженной лампы и руку. Удар тока через воду обжег меня и смял. Нечто подобное произошло и теперь, когда я услышал слово "Астрея".
Еще содрогаясь от шока, машинально рассматривал я визитную карточку с витиеватой надписью по-русски и по-английски. Киностудия располагалась в Санкт-Петербурге; владела ею фирма, скрытая под литерами ЕИВ. Долгорукова оказалась администратором фильма. Сунул мне свою карточку и Никита, ассистент режиссера по работе с актерами.
Пока "хорьх" приближался к моему дому, она разъяснила мне, что речь идет не о написании сценария, а о диалогах к уже снимаемому фильму. Таков замысел автора, он же режиссер: писать все реплики прямо на площадке, импровизируя по ходу действия. На вопрос, какого рода фильм, Елизавета ответила кратко: телевизионный, исторический, многосерийный. Оплата частью в западнорусских конвертируемых червонцах, частью в экю Евросоюза. Сумма – сверх самых смелых надежд, свобода и благополучие на годы.
Они высадили меня у самого подъезда на Жилянской – чтобы, не дай Бог, со мною еще чего-нибудь не случилось. Оба вышли из машины, провожая меня: молчаливый Никита как-то странно, ладонью вперед, приложил руку к кожаной фуражке и лишь затем больно стиснул мне пальцы; Елизавета обрадовала долгим пожатием, значительной улыбкой.
Так и резнуло меня, когда отъехала громадная черная машина. Только прикоснулся к миру иному, более богатому, чистому и благородному, чем трижды проклятый мой, – и вот тебе, опять расстаюсь… Правда, завтра новая встреча, для подписания договора – но тем противнее входить сейчас в этот сортироподобный подъезд, где одна дежурная лампочка на все этажи, а кабина лифта навеки зависла посреди шахты.
Тем не менее, я вошел и поднялся по щербатым ступеням. Когда-то, после смерти родителей, я жил в двухкомнатной квартире, но вынужден был отдать ее и поселиться в меньшей, однокомнатной – плата взлетела до небес. Книги мои, уже немало поредевшие, но все же бессчетные, были штабелями навалены вдоль стен, и я не верил, что когда-нибудь они разместятся лучше и освободят мне место для жизни.
Я лег на продавленный диван и заложил руки под голову… ох! Затылок был – сплошная рана, даже в глазах потемнело. Попытался отвлечься. Итак, голубой мясной талон, – четыреста граммов старой хрящеватой говядины, – я проел еще в начале месяца; крупу, масло и муку тоже выбрал – а ведь всю ночь отстоял перед магазином, чтобы достались продукты приличного качества, а не гнилье со дна ящиков. Недавно взял месячный запас рыбоконсервов, две банки сайры; правда, сахара у меня накопился излишек, и можно его сменять…Обе положенных на квартал пары носков забрал, а за трусами такое делалось, что пришлось отступиться; вместо анальгина же, одного из пяти талонных лекарств, сунули какую-то сомнительную "тройчатку", да еще на миллион семьсот тысяч дороже…
Под унылый хоровод мыслей о предметах выживания я было задремал, как вдруг спохватился, что теперь могу себя и порадовать, да, пожалуй, еще отоварить мебельный талон, – моему стулу давно место на свалке, – а главное, купить хотя бы одну запасную электролампочку!.. Заставив себя подняться, полез в карман куртки… и обнаружил там лишь обертку от "Сникерса", захваченного давеча у Бобра. Ах ты дрянь! Успели-таки нарки выдернуть бумажник, плакали мои "лимоны"; если б не внезапно подвернувшаяся "Астрея", кончилась бы моя человеческая жизнь Бог весть до каких времен.
Приложив немало усилий, чтобы не поддаться горю, я вернулся на диван и спрятал голову под подушку. Боль мучила долго, но хмель знал свое дело и в конце концов сморил меня.
Пробуждение было кошмарным – раскалывалась ушибленная голова, и все выпитое подступало к глотке. С трудом приготовил морковный чай, щепками растопив свою спасительницу, мать-печурку, сделанную из большой консервной банки, где в невозвратные времена содержалась томатная паста. Боже ты мой, как я был счастлив прошлой зимою оттого, что пыхтела рядом эта раскаленная штуковина! У ледяных батарей, у неработающих газовых плит с декабря по март умерли тысячи киевлян, десятки тысяч подорвали здоровье и не надеялись пережить следующую зиму. А я, хоть и кутался во все теплое, что было в доме, но мог все же согреть руки или ноги, постоянно кормя печурку то хворостом из Ботанического сада, то щепою от ящиков, подобранных во дворе магазина, то кипами старых журналов или какой-нибудь из моих, от сердца оторванной книгою.
Я уже заканчивал свой жалкий завтрак, когда раздался деликатный, но четкий стук в дверь.
Стук в дверь всегда волнует – но этот просто сгреб в горсть и дернул мои нервы… Жизнь ломалась пополам. Я открыл дверь – и отступил с перехваченным дыханием.
Они стояли на лестничной площадке, оба – Елизавета Долгорукова и великан Никита, но в каком виде! Усы верзилы-ассистента, подкрученные и точно намазанные ваксой, победно устремлялись вверх, подстать белому завитому парику и треуголке с галунами, а также видимому из-под распахнутой накидки травяно-зеленому мундиру с красными обшлагами и отворотами, множеством медных пуговиц и черным жилетом. Правая рука его в белой перчатке властно лежала на эфесе длинной шпаги. Елизавета… я не осмелился рассматривать подробности и опустил взгляд, уловив лишь белизну кружев на ее широком сиреневом платье под темным до полу плащом да крошечные звезды в сережках-капельках на нежных ушах, открытых высокою напудренною прическою.
Сборы не продлились долго. Ныне для нас, простых смертных, любая вещь была единственной и незаменимой: оттого пришлось наскоро почистить колени вымазанных вчера брюк. Обуви, правда, было две пары; отстранив скрепленные проволокой зимние ботинки, я выбрал более целые черные туфли, которые сам подновлял масляной краскою. Еще раз проверил сохранность очков. Постарался, чтобы гости не видели белья, которое я укладывал в сумку. Вышли мы не без приключений. Кучка бомжей, проснувшись на лестничной площадке, где они устроили себе ложе из газет, очевидно, была ошарашена еще первым появлением моих гостей. Бродяги встретили нас, дружно чмокая языками и качаясь из стороны в сторону. Разом взбеленившись, я зажал себе нос и ринулся на бомжей. Один, в лохмотьях кителя и полковничьих погонах, с орденскими колодками, упал от моего пинка и на карачках бросился вниз по ступеням; второй, когда-то майор, с матом полез в драку, но я съездил его по скуле. Прочие ретировались сами… Давно уже не получал я такого блаженства от мордобоя – тем более, вспомнились вчерашние нарки.
– За что вы их так немилосердно? – загоготав, спросил Никита. – Божьи люди, страдники – надо ли?
– Страдники, как же! – сказал я, вороша провонявшиеся газеты. – Ненавижу бывших военных – наши отцы, деды победы одерживали, а эти – страну проворонили. К тому же они всю свежую прессу вытряхнули из ящиков, и мою в том числе…
Не хотелось признаваться, что в этом году я смог выписать только "Киевлянина" – единственную, тускло отпечатанную на одной стороне газетенку, на которую хватило у республики серой оберточной бумаги. Любой журнал, любая иностранная газета, вплоть до "Зари Закарпатья" или "Вестника Слобожанщины", оплачивались валютой… Выбрав из груды наименее помятого "Киевлянина", я прихватил его с собой.
О, как славно было снова сидеть рядом с Елизаветой, видеть ее живое, прелестное лицо, ловить мимолетную улыбку! Стараясь одновременно и сесть поближе, и не помять ее платье феи, я приготовился читать вслух. Для этого, увы, пришлось напялить мои склеенные, проткнутые скрепками драгоценные очки. Никита, сидя за рулем, временами разражался густым хохотом, Елизавета прыскала в перчатку. Это было странно – я полагал, что в Санкт-Петербурге, столице Западной России, не хуже нашего осведомлены о жизни "вакуума"…
"Галицийские соколы", не перестающие бредить "соборной Украиною" с центром во Львове, обстреляли из минометов нашу заставу под Мирополем. Правительству Галиции послана нота, и похоже, что весьма серьезная: недаром у Лютежа идут танковые маневры. Премьер Киевской республики прибыл в Саха-Якутию, где проведет переговоры с тамошним президентом, а попросту – будет выпрашивать толику золота в обмен на последние крохи нашего сырья, чтобы хоть ненадолго удержать падающую гривну. (А ведь концессии могут опять обидеться: нашему предыдущему премьеру, без затей, поднесли на юбилее торт со взрывчаткой.) Что еще занятного? Армия Южноазиатской Федерации, которая в составе межрегиональных сил занимает всю Среднюю Азию, Сибирь и Дальний Восток, отразила очередное нападение исламских фундаменталистов на командный пункт стратегических ракет в Старшем Жузе (бывший Казахстан), возле реки Или. (Тоже мне доброхоты, сказал я, и киношники со мною согласились: все эти так называемые цивилизованные страны никак не могут ни поделить между собою бывший советский "ядерный щит", ни, тем более, уничтожить его. Каждый не доверяет другому, соблазн слишком велик – этакая масса боеголовок… ох, и бабахнет же она однажды!) Так… Объединенная сводка киевских министерств обороны и полиции, а также РСБ – по сути, фронтовые новости: в результате поединка двух рэкетирских кланов полностью разрушен центр Бердичева, обстрелом снесена церковь, где Оноре де Бальзак венчался с Эвелиной Ганскою; "Шанхай" бомжей и нарков в бывшей зоне отдыха Пуще-Водица решением городской думы признан рассадником эпидемий, при его ликвидации погибло двое полицейских, пожар охватил сосновые леса.
– А что-нибудь утешительное в вашей газете есть, – спросила Елизавета.
– Как же, – ответил я, – вот, например, сплетни зарубежной эстрады: солист московской группы "Дам-дам" Дима Шипунов, чья свежая пухлощекая физиономия с капризно-спесивым выражением повергает в экстаз старших школьниц, приглашен погостить правителем нефтяного эмирата. Поскольку правоверные мусульмане вряд ли станут слушать русскую "попсу", можно только догадываться, зачем нужен почтенному эмиру Абульхасану толстенький мальчик Дима…
Еще в начале поездки Никита призвал меня не удивляться их виду. Прямо отсюда мы поедем на съемки, и придется "с колес" включаться в работу. "Разве вы тоже снимаетесь?" – "Да-с, у нас вообще особого свойства фильм: полагаю, и вам доведется не только писать диалоги…"
Теперь, когда мы свободно разговорились и, кажется, сблизились, сама собою пришла мне в голову мысль. "А что,– сказал я,– если нам пригласить на съемки моего сына Георгия с его… э-э… партнершей по концертному номеру? Оба профессиональные артисты эстрады, хороши собой, физически отлично развиты"… Втайне я опасался отказа, – уж очень решительную и независимую игру вела эта "Астрея", – но Елизавета быстро переглянулась с Никитою, и согласие было получено. Машина как раз съезжала с бульвара Шевченко; объехав Бессарабский рынок, мы устремились по крутой улочке вверх, к дому Георгия.
Сын отворил с неожиданной быстротою – я знал, что Георгий обычно отсыпается после ночных выступлений, и готовился будить его долгим стуком, но он распахнул дверь столь внезапно, словно ждал нас в прихожей. Я давно не видел сына таким подавленным, он зябко кутался в купальный халат. Увидев за моей спиною ряженых, Георгий на миг встрепенулся, но, видимо, что-то сильно угнетало его, и он снова ушел в себя.
– Можно к тебе? – спросил я. – Это мои друзья с петербургской киностудии "Астрея", Елизавета и Никита. Мы едем прямо на съемки.
– У меня Стана, – тихо сказал он, не двигаясь с места.
– Вот и хорошо, у нас и к ней есть разговор… Да впусти же людей, дикарь! Так и будем через порог разговаривать?
Как всегда, мой авторитетный тон повлиял на Георгия. Что-то проворчав, он отступил в сторону и даже сделал нечто вроде приглашающего жеста.
Я тут же понял, отчего маялся Георгий. В гостиной, на широкой тахте, под видеомагнитофоном, лежала укрытая пледом, бескровная Стана. Без своего клоунского грима со стрелами от глаз до ушей, без разноцветного, присыпанного блестками гребня волос казалась она почти подростком, из тех, что выросли без солнца в кирпичных колодцах дворов, на асфальте возле кафе, где наша юная смена чередует глоток вонючего кофезаменителя с затяжкою "дури"…
Георгий был рассеян и неуклюж, усаживая нас в кресла, – что-то ронял, спотыкался, вдруг застывал, со страдальческой миною глядя на Стану. Я не узнавал его, мужественного парня, гладиатора; я теребил его, спрашивая, в чем дело, и вдруг Георгия прорвало.
– Бежать, бежать отсюда, – угасшим голосом сказал он, садясь на край тахты. Обвел нас взглядом больной собаки. – Но куда?! Мы же никому не нужны, никому на свете. Все боятся нас, как чумы, все гонят…
– Жоржик, не трави себя, не надо, – еле слышно прошелестела Стана. Слава Богу, подумал я, интеллигентная девушка, не называет его Жорой.
Обернувшись, он с такой заботою коснулся губами ее лба, – то ли подбадривая, то ли пробуя температуру, – что я просто поразился, вспомнив их совместную гимнастику. И поразился еще больше, увидев, как нежно в ответ погладила Стана пальцы "Жоржика".
Наконец, он настолько овладел собою, что сумел рассказать нам все по порядку. Увы, секс-акробатика с моим сыном не исчерпывала обязанностей Станы, ей приходилось также входить в закрытые кабинеты к особо уважаемым клиентам. Так было и в прошедшую ночь: девушка развлекала троих зубров подольского темного бизнеса, приехавших на бронированных лимузинах, каждый с парою телохранителей. И все сошло бы, как обычно, если бы не игривый нрав Кости Черепа. Натешившись Станой и в одиночку, и в компании с друзьями, и даже любимому телохранителю дав "отведать" актрисы, Костя затем ее, голую, изрядно окосевшую, возложил на стол и на животе у нее стал разрезать торт. Пьяная рука дрогнула, Череп располосовал Стане живот. Намокли в крови десятидолларовые бумажки, которыми жалостливые мафиози забросали девушку. Хозяин шоу-кафе вызвал "скорую": в Киеве это почти невозможно, две трети карет стоят без топлива и запчастей, но уж в злачные места бригада прибывает немедленно, надеясь на валютную подачку… Глубокие порезы обработали; хотели забрать в больницу, но Стана уперлась, она ненавидит лечебные учреждения. Вызывать полицию хозяин Георгию не велел: оттого-то, кажется, больше всего и кипятился мой сын.
– Рабы, рабы! Хуже рабов! Те хоть могли попросить о заступничестве своего господина. А мы – кого? Кто нас защитит?
– Ну, знаешь, Жоржик, – заговорила раненая, и мы затаили дыхание, чтобы расслышать ее голос. – Теперь сам Череп будет меня от всех охранять, ему все-таки стыдно…
– Череп! – не унимался Георгий. – Это мне стыдно, а не ему! Стыдно быть под охраной не закона, а бандита! Это же нелюди, мразь… это… я не знаю!..
– Простите великодушно, сударь! – вступил Обольянинов. Он казался громоздким, точно слон, в этой уютной, но тесной квартирке конца двадцатого века и двигался весьма бережно, чтобы ничего не опрокинуть. – Быть может, я чего-то не понимаю, но – по моему разумению – вы сами должны защищать вашу… э-э… суженую. Вы ведь, по меньшей мере, помолвлены, не так ли? Иначе девица не могла бы находиться в вашем доме, а вы – ухаживать за нею наподобие сиделки…
Господи, о чем он?! Внезапный озноб тронул меня, точно приоткрылась дверь в запредельную пустоту. Я испугался. Мне впервые почудилось за их маскарадом нечто иное, грозное в своей подлинности.
Георгий, кажется, не ощутил ничего необычного. Наоборот, принял слова гостя очень всерьез, закивал:
– Да, да, вы абсолютно правы! Вообще-то, у нас теперь не бывает помолвок, но… мне кажется, что Стана… Станислава удостаивает меня своим… ну… своей благосклонностью и может быть уверена в том, что и мои чувства…
Сын окончательно запутался, пытаясь построить витиеватую фразу в духе "галантных" времен. Выпростав руку из-под пледа, Стана погладила его по затылку, и Георгий договорил:
– В общем, моя квартира лучше, чем у Станы. Она не киевлянка, снимает угол.., а тут я могу все делать для нее, и…
– Совершенно понимаю вас, сударь, – склонил кудрявую седеющую голову Никита, – и ничего, кроме восхищения, по поводу сего истинно дворянского вашего поступка не испытываю!
Елизавета, на которую я остерегался коситься слишком часто, – так ослепительна была она в своем широком платье с оборками и кружевами, подобно сказочному мотыльку присевшая на край кресла, – одарила Георгия улыбкой, способной надолго лишить покоя.
– А насчет защиты… ну, тут, знаете, все не так просто, как в вашем восемнадцатом… то есть, когда происходит действие! Дуэли на шпагах, знаете ли, не получится. Это банда подонков, у которых самое меньшее по "Калашникову" у каждого…
– Однако же, думаю, и с иным оружием, кроме шпаги, всегда возможно постоять за себя… и за свою даму! – видя, что страдающий Георгий непробиваем для ее чар, громко сказала Долгорукова.
– Ну, это не для меня… – Сын мой скривил губы, помотал коротко стриженной головою. Я с грустью подумал, что уши, которые мы с Эльвирой туго прибинтовывали нашему младенцу, так и остались лопухами. – Во мне вот его гены, папины. Я хлюпик, интеллигент паршивый. Несмотря на биографию, как в американском боевике… Когда нас алжирцы встретили в Лейпциге, на Хауптбанхофе, с ножами и цепями, я с проколотой печенью пробился через их толпу, понимаете? Я на заводе Гольбаха одного усташа головой в трансмиссию сунул – и все равно я размазня. Меня только на короткие вспышки и хватает. Боюсь грубости, хамства, оскорблений боюсь…
– Не наговаривай на себя, никого ты не боишься! – прошептала Стана, прижимаясь щекою к его руке.
– Интеллигент? – поднял лохматую бровь Никита. – Полагаю, что человеку, так себя именующему, надлежит не только словом или пером владеть искусно, но и железом разящим, и пулю во врага посылать, не дрогнув!
– Значит, стать на одну доску со зверьем? Уподобиться мерзавцам, подонкам?!
– Отнюдь нет, сударь. Имея в душе своей, скажем, некое сокровище, можно ли безропотно сносить обиды, или же надлежит драгоценность оную оберегать?
– Если будешь жестоким, ничего в душе не останется, нечего оберегать будет! – вмешалась Стана.
– Душа закалится только, но природы своей не изменит, – мягко возразила Елизавета.
– Господи! – сказал вдруг Георгий, вставая. – Говорим, говорим, а я даже кофе до сих пор не поставил. Хозяин, называется!..
И тут же, словно кто-то на лестничной площадке дожидался именно этих его слов и движения, грянул долгий настойчивый стук. Краска отлила от щек Георгия; помедлив немного и запахнувшись в халат, он вышел в прихожую. Я отметил загнанный, сразу заметавшийся взгляд Станы. Увидел и то, как вроде бы случайно Никита, сидя, положил руку на эфес.
Забубнили напористые мужские голоса; Георгий вошел, точно неся на плечах тонну груза, а за ним двое гостей. Один из них был, несомненно, главным – низенький, лысеющий, полноватый, с руками в карманах просторной кожанки, шагал расхлябанно, нарочито выставляя жующую челюсть. Другой, угрюмый, в модном на Западе оранжевом коттоне, отличался ненормальной длиною рук и угреватого, в буйных космах лица – типичный орангутан-телохранитель.
– Боже ж ты мой, какие у тебя гости, Жорик! – слащаво-угрожающе сказал первый. У него была гадкая манера – с кривой ухмылкою смотреть мимо глаз собеседника. – Это вы что, номер для шоу репетируете? Групповуха по-гусарски, гы-ы…
Сохраняя выражение отстраненности, Никита покосился на говорившего и слегка подкрутил ус. Чуткий гость уловил смысл этого движения и сказал:
– Я-таки думаю, Жорик, что будет лучше, если твои друзья немножко пособирают ландыши на дворе. Или я не прав?
Телохранитель довольно хрюкнул, как делал он после каждой "остроты" своего хозяина. Словно у глубоководной рыбы на суше, изо рта его выкатился громадный розоватый пузырь. Никита еще раз коснулся усов; Елизавета же, с прежней ясной усмешкой, спросила:
– Может, и вправду мы не ко времени, сударь? Тогда отложим наше дело…
Но Георгий, явно сделав страшное усилие над собою, набрал воздуха в грудь и выкрикнул:
– Нечего нам откладывать!
Стана схватила его за руку, как бы вливая добавочную решимость.
– И нечего мне от них скрывать. Это мой отец, а это его друзья. Они уже все знают, Череп, и поняли, кто ты такой, и что ты пришел еще раз предупредить меня насчет Станы, или денег дать, чтобы мы молчали!..
– Ну, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец… – Опустившись в единственное свободное кресло, Костя выплюнул жвачку и с шиком закурил, чтобы мы видели и дорогие длинные сигареты, и золотую зажигалку "Ронсон". – Мы люди не гордые, можем и при всех. Насчет молчать, так это ты и без денег понимаешь, Керюха. А чем бабки просто так кидать, мы лучше Станочку отвезем в больницу, классную, концессионную! Короче, на фига ей тут лежать, ты ж не доктор. Правда, подруга? Давай, собирайся. Если ноги не пойдут, тебя Лох на ручках понесет. Давай, шевелись…
Лох тоже выплюнул чуингам и осклабился, вообразив себя в непривычной роли носителя дам на руках.
– Я никуда не поеду, – дрожа и покрываясь бисеринками пота, быстро проговорила Стана. Ногти ее впились в ладонь Георгия. – Я тут останусь, уходите, ребята – все уходите, потом придете, когда я смогу… потом!
– Ваша воля – закон! – сказал Никита, величаво поднимаясь и явно ожидая того же от прочих. Привстав, Елизавета глянула в сторону Кости – от такого взгляда из-под черных опахал любой нормальный мужчина заколебался бы, но Череп и бровью не повел. С прежней пакостной улыбкой, глядя мимо лиц, он сказал:
– Вот и классно, Станочка – пускай все валят на…, пока я добрый, а мы с Лохом тебя оденем, выведем и поедем в больничку…
– До первой свалки вы поедете! – взорвался, наконец, давно закипавший Георгий. – Небось, уже и канистра с бензином в багажнике, на это бабок не жалко!
Рывком повернувшись к моему сыну, с судорожным, действительно "черепным" оскалом Костя вымолвил:
– А это ты у меня сейчас проглотишь, козлик! Ошизел? Так я тебя быстро вылечу! – И добавил через плечо, ко всем нам: – А ну, валите отсюдова к …ной матери! Лох!
Орангутан, видимо, неплохо обученный, сделал танцующий поворот; на нас был направлен даже не парализатор, а американский полицейский "кольт" со стволом, как водопроводная труба.
Если бы не то, что случилось через пару секунд, – не знаю, как бы я себя повел. Вряд ли покорно вышел бы вон, оставив на растерзание сына. Хотя и это не исключалось начисто… Может, бросился бы под ноги Лоху, или швырнул пепельницу в голову Косте – с риском погибнуть, но что-нибудь бы, наверное, вытворил.
Однако не пришлось. Из-под своих кружев Елизавета выбросила руку с ювелирным, как мне показалось, изделием. Пыхнуло огнем, хлестнуло пистонным треском, и Лох без звука повалился лицом вперед. Так буднично, сиротски плюхнулся, будто на шнурок от кроссовки себе наступил. Стана сдавленно вскрикнула.
Череп заревел, хватаясь за карман, но вдруг замер, поскольку острие Никитиной шпаги было уже приставлено к его горлу.
– Я дам вам, сударь, шанс на жизнь и даже на победу, – почти дружески, лишь раздувая мясистые ноздри, сказал Обольянинов, – если вы окажете мне честь спуститься со мною во двор и взять в моей машине вторую шпагу. Итак?..
Видит Бог, как несерьезно, как насквозь театрально это прозвучало! Казалось, все сейчас облегченно рассмеются, и Георгий поставит, наконец, на огонь кофе. Но грязно выбранился Череп, ногой попытался лягнуть Никиту, и тот, сокрушенно вздохнув, подал клинок вперед… Под истошный вопль Станы кровь струею выплеснулась на скатерть.
– Ну, все, – с равнодушием приговоренного сказал Георгий, глядя, как расползается клюквенное пятно. – Их там еще человек пять, точно. Подождут условленное время и поднимутся. А может, слышали выстрел. Тогда будут еще быстрее.
– Фи, пятеро холопов, – обтерев шпагу батистовым платком и брезгливо отбросив его, начал было Никита, но Елизавета прервала его бахвальство:
– Имеется ли у вас черный ход?
– Он же и парадный, по совместительству.
– А ежели перелезть с балкона на балкон и спуститься другою лестницею?
– Толку нет, все подъезды выходят во двор, да и как мы с…
Георгий подбородком указал на тихо плакавшую Стану.
– Ну, честная братия, вижу, не миновать нам переведаться с ними, с каторжными! – скорее весело, чем испуганно сказал Никита и с лязгом вбросил клинок в ножны.
– Чем переведаться, соображаете?! Шампуром вашим, дамским пистолетиком – против пулеметов? Думать надо!
– Нет, Жорж, тут я не согласен. Не так уж мы, наверное, безоружны…
Сказав это, я перевернул труп Лоха и достал его устрашающую пушку; затем, обшарив карманы рухнувшего главаря, выудил у него мощный армейский парализатор. В другое время, в другом состоянии я бы ни за что не стал вот так ворочать покойников, – но сейчас благодетельное отупение снизошло на меня, заодно почти избавив от ужаса перед близкой смертью. Будто вне реального мира, во сне наяву происходило все это, двигались руки, говорили губы…
– Лох! – вдруг сказали из-за входной двери. – Ты стрелял, что ли? Эй, Череп, Лох!
И кратко, но убедительно стукнули кулаком.
Никита с ягуарьей бесшумностью подкрался к двери, глянул в глазок, затем вернулся к нам и быстрым шепотом сообщил:
– Трое, автоматы наперевес.
И столь же тихо – мне:
– Сударь, благоволите открыть и сразу стать в угол. Сие-вам… С этими словами Никита вручил мне свой газовый пистолет, сущую игрушку в сравнении с карманным газометом Черепа, "Костька, блин, ты чего?" – настаивали пришедшие. Раздалось нехорошее шарканье, предвещавшее штурм.
– Сейчас открою! – крикнул Георгий. – Иду!..
Все так же душою не веря в происходящее, но уже испытав сжатие сердца, я нарочно повозился, отпирая замок. Тем временем Никита с Георгием, широко расставив ноги, заняли позицию напротив двери, и каждый целился перед собою, держа на уровне переносицы двумя руками – мой сын парализатор, а Никита "кольт". Гость был спокоен, точно в тире, бледный растерянный Жоржик тщетно пытался ему подражать. Разным было и поведение наших дам: Елизавета сидела, подавшись вперед и следя за нами с жадным любопытством; Стана грызла край пледа, чтобы сдержать истерику.
Наконец, внутренне воззвав к Ней, Защитнице, я распахнул дверь и метнулся в угол, под прикрытие стены. В тот же миг наши открыли огонь; в грохоте револьверной стрельбы потерялся хлопок парализатора, но я вторично за сутки почувствовал дурманную сладость… Мне не пришлось пускать в ход свой пистолет. На лестничной площадке словно тяжелые мешки повалились, кто-то удушенно захрипел, и все стихло.
Никита вышел, жестом велев нам пока не двигаться: я понял, что он за дверью осматривает пораженных. Ну и опыт же был у этого верзилы – не иначе, как обмяло его в одной из региональных войн, а то и в более крутых переделках! Еще и еще раз бахнул "кольт". Пристреливает, – ужаснувшись, понял я. На этажах скрежетали замки, лязгали дверные цепи – даже и не думая выглянуть, народ запирался покрепче. Бумм… У кого-то был стальной надверный щит, опускаемый в случае нападения.
– Полагаю, господа, что в их машине остался только водитель.
– Ежели не глухой, так поехал за подкреплением.
– Что ж, лишняя причина поторопиться!..
С содроганием перешагивая через раскинутые тела, мы с Георгием несли зажмурившуюся Стану. Елизавета столь беспечно поднимала кружевной подол, переходя кровавые лужи, словно перед нею были следы обычного дождя. На запястье одного из убитых, седого смуглого крепыша, увидел я татуировку: "Герат. 1978 г.". Никита преспокойно собрал автоматы…
Во дворе и вправду не было уже других машин, кроме огромного "хорьха", лишь у подъездов ютились жалкие веломобили жильцов. Надо было спешить. Мне показалось, что Никита очень долго заводит двигатель; наконец, мы сорвались с места. Подобно герою боевика, водитель наш лихо развернулся на земляном холме посреди двора, некогда клумбе; хрустнули сухие остатки домового огорода… Машина торпедою вылетела на улицу.
Дом Георгия стоял на Бессарабке, на самой горе. Мимо гигантского рынка, который мои родители называли "крытым", а я в детстве обожал, поскольку на его воротах красовались чугунные бараньи и бычьи головы, – мимо этого здания, ныне отобранного под концессионную биржу, мы свернули на Бассейную, затем вдоль давно заржавевших трамвайных рельсов устремились к вокзалу.
Скоро я понял, на что рассчитывает Никита. Привокзальная зона относилась к категории "А" межрегионального контроля, лучше охранялись только ракеты. Улицы кругом были перегорожены, наших возможных преследователей отсюда точно завернули бы, но какие-то особые Никитины документы убедили солдат на КПП, и мы проехали по Саксаганского.
Однако на перекрестке наш бег был придержан, и уже не постовыми. По коридору из многорядной колючей проволоки к вокзалу колонной двигались чудовищные четырех– и пятиосные грузовики. Ехали сахар и натуральная древесина, редкие металлы и подсолнечное масло, – чтобы исчезнуть в гладких, безоконных стальных поездах и со скоростью двухсот километров унестись на Запад. Дорога от Киева была перестроена для суперэкспрессов, к ней на полсотни шагов не мог приблизиться ни один местный житель – под наблюдением бессонных вертолетчиков, под объективами специальных спутников утекало наше богатство. Чем за него расплачивались, можно было увидеть в квартале отсюда, где у выезда на площадь Национального Возрождения круглосуточная очередь медленно вливалась в освещенные двери бесплатной столовой…
Наверное, мы взяли хорошую фору – центр миновали без происшествий. Лишь на Петровской аллее выскакивали из шалашей в кустах жуткие оборванные личности, бежали за машиной; пара железок отскочила от бампера… Это явно не был размах наших возможных преследователей.
У моста метро "свои" полицейские бойко откозыряли при виде волшебного Никитиного пропуска. С чувством расставания оглянулся я на златоглавую, венчавшую горы звонницу Печерской Лавры. Слава Богу, пока не ободрали купол – говорят, отчаянные монахи забрались наверх и пригрозили спрыгнуть… Прощай, милая моя утешительница! Ты смотришь мне в глаза, ты отвернулась от стальной меченосной бабищи, оседлавшей соседнюю гору. Два года назад поехал под ее несуразным весом холм; несколько улиц отселили, и теперь все ниже склоняется "Уродина-мать" над пустыми домами и усадьбами, а у города не хватает средств, чтобы выпрямить статую или вовсе убрать… Я тоскую о мирных, сытых годах, когда ее возводили, – но безобразное всегда безобразно.
На середине моста дала знать себя погоня. Падая наискось, к нам близился вертолет. "Гони!" – закричал Георгий, и Никита погнал, заставив панически шарахнуться пару встречных велорикш. Вертолет вдруг задрал хвост и описал крутую дугу. За нашими спинами словно отбойный молоток простучал, и я, оглянувшись, увидел на асфальте ряд дымящихся пробоин. Хорошо хоть, что не "Черная акула". Полицейские не в лад ударили одиночными; они уже наверняка вызвали подкрепление, но до его прибытия вертолет мог десять раз изрешетить нас. Георгий заботливо прижимал к себе голову Станы и просил ее "не открывать глазки". Никита же, опять проявив немалую воинскую сноровку, бросал "хорьх" вправо, влево; лихачил, то едва не обдирая машину о бетонные опоры рельсового пути, то проскакивая вплотную к перилам моста, и все увеличивал скорость. Пуля даром щелкнула по крыше. Рядом схватился за окровавленную голову рикша, умелец, приделавший к велосипедной раме закрытый салон для троих пассажиров; его громоздкий экипаж легко опрокинулся.
Я думал, что Никита осадит машину, увидев вскинутые навстречу автоматы замостных часовых, – но он лишь выбросил через окно серебристый жетон. Спешно козырнув, стрелки пропустили нас, а затем бросились под защитный колпак.
Вертолет почему-то отстал, – возможно, подбитый, – зато, утробно громыхая, над увитой виноградом стенкою явился поезд метро. Мы шутя догнали и обошли его: ходивший лишь в часы "пик" паралитик-состав с выбитыми стеклами тащился, разбухнув от народа, даже на крышах сидели и лежали.
За обочиной частили стволы красно-рыжих рощ, уносились побуревшие газоны, теннисные корты, веранды нарядных белых домов. Концессионная зона отдыха… Какие-то счастливые люди неспешно ехали на конях, он и она, в цилиндрах, одетые как для конкура. И не глянули с высоты седел…
Обольянинов и тут рассчитал правильно. Вертолет над мостом не подбили: подальше облетев зенитные пулеметы, решил он зайти сбоку, через пути метро. Но уж эти места охранялись получше, чем наш злосчастный город! Не успела брюхатая стрекоза вновь повиснуть над нами, как неведомая сила сбрила у нее винт, и вертолет позорно грохнулся на шоссе. Быстро и точно, подумал я: компьютерный прицел, лазерное наведение. Не дадут себя в обиду и на дикарской земле!
За лесом, за голубыми заливами, где, как встарь, сверкали чистотою заново просеянные пляжи, долго еще был виден нам столб копоти.
День прошел в неистовой гонке. То по разбитому, долгие годы не ремонтированному асфальту (о, какие горячие ножи вонзались при каждом прыжке машины в мой несчастный затылок!), то по идеальному шоссе в концессионных зонах, а порою и по вязкому чавкающему проселку, по черепкам и доскам, вдавленным в грязь, сквозь нескончаемый дождь вел Никита тяжелый "хорьх" к неведомой цели. Под Броварами мы заправились на валютной, охраняемой пулеметчиками, бензоколонке, причем Елизавета расплатилась чеком; без особых задержек пересекли государственную границу Киевской республики; а в лесочке неподалеку от Галицы, уже в государстве Черниговском, под вечер устроили привал.
В высоте немного развиднелось… Из объемистого багажника наш водитель и защитник извлек пару кожаных саквояжей самого старинного вида. На относительно сухом месте под раскидистым тополем мы постелили брезент, поверх него развернули ломкую белоснежную скатерть, и Елизавета с Никитою стали "накрывать на стол". Словно лопались жесткие обручи, годами стискивавшие мою грудь, и становилось легче дышать, когда я смотрел, как Никита жестами тороватого хозяина достает из бархатных гнезд и расставляет алмазной грани бокалы, тарелки с бледно-отчетливым рисунком цветочных гирлянд, раскладывает серебряные с чернью массивные приборы. Из второго саквояжа явились нашим ошалелым глазам и окорок смугло-розовый, со спиралью нежной белизны, и желтый плачущий балык, и пирог, под лезвием обнаживший многие слои мяса, рыбы, яиц с луком, и пузатые бутылки, полные будто бы светлой крови… Черт, как он щедро пластал все это тесаком! Боги, как сладострастно мы все это пожирали! Какими мы разом стали учтивыми, с какой церемонностью поднимали тосты друг за друга! Даже Стана, осторожно вынесенная Георгием, оживилась, и Елизавета, кое-что смыслившая в медицине, решила, что девушке не помешает бокал вина. Затем Никита сделал вещь совершенно неожиданную: достав плоскую коробочку с каким-то, эмалью по белому изображенным, генералом в треуголке, открыл ее и душистым пряным табаком любовно зарядил обе ноздри. Чих его был орудийным… То же проделал и я – Георгий не решился. Вслед за встряскою, произведенной в мозгу едким и густо-сладким запахом, сокрушительно чихнув, я почувствовал необычайную свежесть и прояснение ума, словно и не было за спиною целодневной изнурительной дороги.
Пока мы наслаждались дивным Никитиным "кнастером", Елизавета в машине распеленала Стану, осмотрела порезы на ее животе, чем-то смазала и велела ехать дальше.
Тьма лежала теперь вокруг нас, полная и непроницаемая; вымершие села не радовали ни единым огнем. Фары "хорьха" вырывали из ночи то стелу облупленную, с надписью "Галицкий эфиро-масличный завод", то руины фермы, то стену разросшегося, одичавшего сада. Мы видели в полях высокого бурьяна дрожащие сполохи костров. Наверное, летом здесь разводили свои жалкие посевы бродяги из крестьян, охраняли друг от друга, заживо разрывали в клочья воров – да так в шалашах и оставались до весны… Нашу огромную, слепящую фарами машину принимали, должно быть, за полицейскую, оттого и не цеплялись.
За поворотом на Ичню Никита включил музыку. До сих пор не знаю, был ли в машине приемник, или магнитофон, но звучание пленяло чистотой и объемностью. Оркестровая мелодия – болеро Мориса Равеля, памятное с детства, всегда поражавшее меня богатством красок и ровным, неуклонным нарастанием силы. Поначалу чувственно-томная, будто арабская сказка, музыка являла мне шествие каравана, закутанных в белое бедуинов на верблюжьих горбах, красавиц в чадрах и звенящем золоте… Но неумолимо рос напор духовых и ударных; ритм был постоянен, однако шли мерным шагом уже не спесивые верблюды с гуриями; боевые слоны прогибали землю, склонив бивни, усаженные стальными кольцами. Ход чудовищной армады, под конец уже подобный разгулу стихий, обрывался внезапно, то ли победою, то ли катастрофой – не знаю, но мне всегда становилось обидно, когда мелодия заканчивалась. Хотелось слушать сначала.
Лучи, метнувшись над подернутой паром водою, скользнули по кирпичной громаде – остову бывшего сахарозавода. Взревев, машина пошла в гору, а затем плавно скатилась с нее.
В замке небесного свода блеснула сквозь муть чистая серебряная долька. Утомленным засыпающим взором поймал я у обочины пару массивных белых строений, каждое вроде малой беседки. Свернув меж ними, "хорьх" въехал на дорогу, глубоко прорезавшую холмы.
Большое сияние близилось навстречу… Минута, другая, и я увидел за оградою освещенный со всех сторон дворец, двухэтажное размахнувшее крылья строение с куполом и колоннадою при входе. Два льва над воротами, вздыбясь, опирались на щиты; под каждым замер солдат в зеленом мундире и кивере, держа на отлете высоченное, в мужской рост ружье со штыком.
Казалось, нас сразу бросили в разгар действия на съемочной площадке. Сонных и усталых, буквально выхватили из машины ливрейные лакеи в пудреных париках. Целая группа уносила Стану; там среди лакейских галунов и чепцов горничных виднелся мундир пожилого военного, явно всем распоряжавшегося. Краем уха я услышал, что нашу болящую берет под свою опеку знаменитый армейский хирург, специалист по ранам, и тем выздоровление ее обеспечено…
Честно говоря, я полагал, что всех нас приткнут в какой-нибудь бывшей кладовой, наскоро переделанной под общежитие, – но случилось иначе. Меня проводили в белый нарядный флигель, и я оказался один в прохладной комнате второго этажа, пахнувшей паркетным лаком и свежевыстиранным бельем. Она не была пышна или вычурна, но от высоких полированных дверей с медными замками и ручками, от простых беленых стен веяло старомодной добротностью. Простою была и мебель, зато в каждом изгибе подлокотника, в каждой точеной ножке кровати чувствовались любовь и неспешность мастера. Сперва впав в недоумение при виде ночной вазы и кувшина-рукомойника с мискою,– зачем столь подробно воспроизводить предметную среду 18-го века? – я подумал затем, что эти вещи более интимны и человечны, чем кран и унитаз, и превращают комнату в некое замкнутое, уютное гнездо…
Ах, и с помощью димедрола или радедорма, героически добывавшихся мною в обмен на антикварные книги, не выспался бы я дома так, как в этой свежей, хрустящей постели! А какое было пробуждение – с атласным стеганым халатом, разложенным на кресле, с колокольчиком у изголовья, звоном коего я вызвал из-за дверей величаво поклонившегося лакея! Подойдя к полукруглому окну, он привычным движением раздернул шторы – и в комнату хлынул свет погожего утра!.. Туч и дождя как не бывало: под серо-голубым ласковым небом лежал посреди двора тронутый желтизною газон с купами розовых кустов, окруженный дорожкою из кирпича. Двор обнимали крылья дворца, с пристроенной к торцу одного из них странной остроконечной башнею. Восторженно и жадно, будто преподнесенный лично мне роскошный подарок, рассматривал я аллегорические фигуры над фасадом. Что держит женщина, возлежащая слева – копье, что ли?..
Резко встав с постели, я зажмурился, ожидая прилива боли к затылку – рана сделалась мучительно-привычной, давая себя знать при каждом неловком движении… Но ничего не случилось. Затылок безмолвствовал. Я дотронулся: шрам был на месте, но вел себя так, будто нарки пырнули меня недели две назад…
Стесняясь принимать помощь от слуги, я все же был вынужден просить его совета: столь непривычны были все крючки и застежки моей новой одежды. Но, справившись, с удовольствием повертелся перед зеркалом: какого бравого, видного молодца сделали из меня расшитый шелковыми узорами камзол, серый кафтан с широкими, отделанными серебряной тесьмою отворотами; нарядное жабо, короткие штаны до колен, белые чулки, башмаки на довольно высоком каблуке, со стразовыми пряжками! Теперь и щетину можно было сбрить, никак со всем прочим не сочетавшуюся, и надеть пудреный парик с буклями и косицею в черном шелковом кошельке!..
Вторым чудом за это утро были показания дозиметра. Привычно выхватил я его, сходя с крыльца на двор… Жалкие микрорентгены показывал счетчик, в пределах естественного фона! То ли какой-нибудь благодетельный циклон стащил из этих мест радиацию, то ли… других объяснений я тогда не подобрал.
Завтрак был накрыт во дворце, в одной из столовых второго этажа. Легко скользили лакеи, обнося нас фарфоровыми блюдами и соусниками, наливая из графинов. Локоны на невинном затылке Елизаветы отражались в зеркале, тянувшемся вдоль всей стены.
Она сидела в дымчато-розовом платье с низким вырезом – все оторочено кружевами, по ее вкусу, на шее повязан легкий шарф. Порою мне казалось, что, искоса поглядывая на меня, Елизавета ждет некоего моего начинания… быть может, и смелого. Но для прочих сотрапезников, то есть Никиты с Георгием и нескольких улыбчивых молодых людей в щегольских кафтанах, она вела деловую беседу, вкратце излагая сюжет первой серии фильма.
Все записывается здесь, в настоящей старинной, отреставрированной на средства "Астреи" барской усадьбе. Главный герой фильма, сын владельца имения, с рождения записанный в гусарский полк, собирается отъезжать на войну. Сестра юного офицера тайно влюблена в его наставника, обедневшего дворянина-соседа; тот должен сопровождать своего питомца в армию. Влюбленные договариваются обвенчаться перед отъездом, но крепостная девка, наушница барыни, докладывает "маменьке" об их замысле. Дочь заперта и рыдает, а с наставником имеет внушительную беседу сам помещик. Оскорбленный дворянин вызывает вельможу на дуэль, но тот приказывает слугам выбросить его вон, а при новом появлении – затравить собаками…
Влюбленных выручает недоросль, обожающий и сестру, и учителя. Девушку он хитростью выпускает из заточения; в своей карете отвозит ее с избранником в город, к подкупленному попу, который и венчает любящих. Затем сестра тайком возвращается в имение, а брат с наставником выезжают к действующей армии…
Сия, по-моему, достаточно литературная и банальная история, похожая на рассудочно-фальшивые, многолетней давности телесериалы о гардемаринах, великолепно костюмирована, снабжена первоклассным реквизитом и записывается десятками особых крошечных видеокамер, которые, как правило, актерам не видны; используется новейшая, тонкая, словно паутина, пленка. Камера может быть скрыта в шандале, в кроне дерева, в гриве коня; затем сотни пленок будут смонтированы с помощью суперкомпьютера. Пишется и эта сцена за завтраком, хотя наш разговор не войдет в фонограмму…
Я был немало удивлен тем, сколь внезапно и круто изменилось мое отношение к питью. Графинов на столе толпилось множество, с водкою и винами, с зазывно пахнувшими настойками; лакеи подливали по первому знаку, да и Никита дразнил, то и дело поднимая в мою сторону бокал, моргая глазом и подергивая усом. Но я лишь отпивал малыми глотками, и никакая сила не заставила бы меня набраться рядом с Елизаветою.
После завтрака она подарила мне долгий зовущий взгляд. Взволнованный, я последовал было за нею, но Обольянинов дружески придержал меня и заявил, что админгруппа будет сейчас заниматься "прескучными делами", а я могу отдыхать…
Не без досады я вернулся в свою комнату, стащил кафтан и устроился в кресле на балконе, благо царила августовская теплынь. Лакей подал мне на изящном подносе пачку газет. Вздев на уши нищенские свои очки, я углубился в чтение – и скоро забыл обо всем личном.
Кишинев снова добивается особого статуса в Румынском королевстве; господарь, не признаваемый Бухарестом, прошел во главе демонстрации, требовавшей автономии для бывших советских молдаван. После недолгого перемирия, обеспеченного межрегиональными силами, армянская авиация вновь бомбила нефтепромыслы на Каспии. Войска Иранского Азербайджана, занявшие линию от Вардениса до Ехегнадзора, готовят наступление по всему фронту; ракеты снова падают на пригороды Еревана. Турция, готовая защитить своих армянских подданных, объявила мобилизацию; стычка между Стамбулом и Тегераном, столько раз предотвращенная, теперь кажется неизбежной. Тюмения прекратила поставку нефти Республике Войска Донского: там на выборах победили правые, добивающиеся восстановления единой России. В свою очередь, Дальневосточная конфедерация сократила поставку рыбы сибирским государствам – Хабаровск поддерживает донцов… И здесь, при всем шутовстве, пахнет войною. А что в наших краях? То же самое. Служба безопасности Полесья объявила шпионом посла Новороссии; возмущенный одесский парламент послал ультиматум Житомиру. Они еще играют в политику, ничему не научившиеся, злобные голодранцы!.. А вот это уже совсем скверно. Кроме ракетной шахты в Старшем Жузе, кою упорно осаждают муджахиды, намереваясь стереть с лица земли Великий Израиль, атакам подвергается и командный пункт неподалеку от Костромы. Неведомо кто, боевики с закрытыми лицами, в камуфляже без знаков различия, без документов в карманах, исступленно пробиваются к термоядерным чудищам. Совет Опеки бросил туда уйму китайских солдат, они прочесывают каждый овраг, но пока безрезультатно… Хоть что-нибудь происходит в мире приятное, доброе?! Ага, вот… Бордосские виноделы, наконец-то, восстановили утраченные сорта крымских вин – "Черный доктор", "Мускат Красного камня". Черенки чудом уцелели в радиоактивном Крыму и генными инженерами были спасены от разрушительных мутаций… Спасибо за напоминание. Все, начитался.
Отбросив газеты, я попытался успокоиться, для чего откинул голову на спинку кресла, сняв очки и подставляя закрытые веки по-летнему жарким лучам. Вдруг от легкого прикосновения к плечу дрожь пробежала по всему моему телу. Елизавета стояла рядом, ее лицо под шляпою с полями было густо затенено.
От правого крыла дворца, мимо статуи закутанного старика, она повела меня каштановой аллеей, по дороге сообщая добавочные условия моей работы. Оказывается, мало того, что я должен был сочинять диалоги прямо на площадке: их предлагалось не записывать, а наговаривать вслух совместно с актерами, импровизируя в темпе идущего действия. Ясное дело, при сем должен я быть в облике одного из представляемых, иначе непрерывные подсказки актерам со стороны создадут ужасную неразбериху. Но что же мои партнеры по игре – сумеют ли они, не промедлив, подхватить беседу и развить ее? О да, они мастера своего дела, однако же и я должен постараться, чтобы не просто выдумывать реплики, но вызывать точный, нужный ответ.
Что же, и на экране я останусь в той же роли, спросил я не без волнения? Елизавета не знала. Сие уже в полной воле нашего драматурга, он же режиссер. Он может меня оставить, а может и заменить во всех сценах нарочно дозаписанным актером – компьютер сделает такую замену неуловимой для зрителя…
Хотел бы я видеть столь гениального режиссера, воскликнул я. На что Елизавета невозмутимо ответила: оного здесь нет, поскольку он одновременно записывает на разных площадках и монтирует эпизоды для доброй дюжины серий. Опять же, компьютеры помогают? Можно сказать и так, хотя это не совсем верно. Да способен ли человек справиться с такой работой? Наш режиссер способен и, более того, уверен, что справимся все мы. Господи, да как же его фамилия? Узнаете со временем, сударь, пока же есть причины на сей вопрос не отвечать.
Я невольно остановился, зачарованный открывшимся видом. Справа от нас на небольшом холме высилось белое строение под граненым куполом, похожим на церковный. Позднее я узнал, что это – музыкальная беседка, где некогда концертировал сам автор "Жизни за царя"… От холма же шел просторный, поросший зеленою травою скат; там и сям были раскиданы по нему копны сена, а внизу громадные старые дубы вольно стояли у края глубокого, покойного синего озера.
Какая же роль мне поручена, пусть и на время, пока не заменят меня кинозвездою, полюбопытствовал я. И услышал ответ, вознесший меня к вершинам радости. Я должен был играть бедного дворянина, наставника молодого барича. Ну а мою возлюбленную, сестру героя, нежную, смелую и решительную, играла Елизавета!..
Сей день до вечера и следующий прошли для меня в отдыхе, неторопливом знакомстве с усадьбою и громадным старинным парком. Были в нем всякие затеи, напомнившие мне пригороды Петербурга: и мостики горбатые кирпичные над извилистыми дорогами, некогда звавшиеся "китайскими"; и совершенно бесполезное строение на косогоре, красного кирпича, путаница нарочно незавершенных арок и стен – "романтические руины", утонувшие в сухой траве и кустах с дивными розовыми листьями; и высокий искусственный холм с экзотической сосною на вершине – гора Любви…
Затем суждено мне было испытать немалое удивление, причем от человека близкого.
Флигель мой, называвшийся Южными службами, оказался куда более населенным, чем я полагал вначале. Занимая отдельную комнату наверху, оказался я одним из привилегированных постояльцев; прочие же теснились в помещениях нижнего этажа – помещики со слугами, офицеры, священник. Комнату отвели также Георгию со Станой, здесь их считали супругами. И вдруг после ужина Жорж явился ко мне, держа в охапке свое постельное белье и одеяло.
– Лакей увязался, хотел нести! – сообщил он, деланно смеясь. – Да я не привык, не позволил ему. Странные вообще тут обычаи, вроде мы все время на съемочной площадке…
– И оттого ты решил у меня переночевать?
– Да нет, не в этом дело…
– А в чем? Погрызлись со Станой? Ничего. Милые бранятся…
– Можно, я сяду?
Я разрешил – и услышал объяснение, заставившее меня впервые в жизни не поверить слуху. Оказывается, мой сын и Стана ни супругами, ни даже любовниками себя не считали! Они были, как и думал Никита, в лучшем случае помолвлены… Георгий уже который месяц трепетно и старомодно ухаживал за Станою! И сие – при том, что свел их импрессарио порно-шоу, сосватал нарочно для той "работы", которую они выполняли! Чуть не каждый вечер Стана с Жоржем на глазах у валютной публики предавались всем видам плотской любви; но, оставшись наедине, в свободное время за ручку ходили по паркам, ели мороженое и порою, когда у Станы было хорошее настроение, целовались.
О нет, она далеко не все ему позволяла… вне сцены! У Станы были "современные" принципы, она всячески на них настаивала: "я люблю, чтобы ко мне проявили побольше внимания, нельзя сразу много разрешать мужчине, пусть он меня уважает" – и так далее, в том же мудром прадедовском духе. Работа есть работа, и не надо ее смешивать с делами амурными; отдаться Жоржу наедине – значило для Станы вручить ему высший дар любви.
Как понял я из малосвязных речей Георгия, невеста его, приняв лечение войскового хирурга, почувствовала себя лучше и объявила, что более не нуждается в постоянном уходе. Я подозревал, что бедняга Жорж на радостях повел себя нескромно. Во всяком случае, Стана из комнаты его выставила…
Утром под началом Обольянинова мы недурно отрепетировали первые сцены. Моим партнером оказался Михаил – красивый и бойкий юноша, тоже почему-то не профессиональный актер, а истопник из китайской прачечной в Киеве.
Мы с ним отменно провели пару диалогов во дворце и на берегу озера, где барчук говорил мне о своем желании послужить Отечеству на поле чести, а также благословлял меня на брак со своей сестрою.
С разрешения кудесника-хирурга, вовсе излеченная Стана приобщилась к записи в тот же день, после обеда. Разумеется, ее партнером стал Георгий. Любо-дорого было глядеть, когда шли они, гуляючи, по главной аллее, под большими каштанами: она в розовом платье и мантилье, с легким зонтиком-омбрелькой, он – в гвардейской зелено-красной форме, оба совсем новые для меня, на диво картинные и внушительные. Георгий изображал приятеля главного героя, молодого офицера, наивного и петушистого, Стана же – наперсницу героини, забавную в своем наивном романтизме дочь соседа-помещика. В дальнейшем подпоручику-Георгию суждено было вместе с нами отправиться на войну. Такая симметрия двух влюбленных пар, напоминавшая оперетту, казалась мне банальной, но я молчал, ибо сын мой с невестою старались от души…
Тайное наше с Елизаветой венчание было записано в церкви, к той же барской усадьбе принадлежавшей, с колоннадою не хуже дворцовой и двумя белыми часовнями по сторонам, наподобие башен. Внутренность храма внушала скорее веселье, чем более святые чувства, ибо сплошь покрыта была узорами из крестов и роз по нежной лазури, и даже строгие лики мучеников в сем окружении казались беспечнее обыкновенного.
Касательно же того, что являл собою обряд, над нами исполненный, мучили меня двойственные чувства. Если священник сей дряхлый, в своем облачении равно подходивший и восемнадцатому веку, и двадцатому, вправду иерей, в сан рукоположенный, – то, получается, и брак наш с Елизаветою действителен, коего "человек да не расторгает". Сколь истово возглашает он, покуда мнимый брат невесты, Михаил, вместе со Станою держат над нами венцы: "Господь Бог наш, славою и честью венчай я!.." Но нет, подобное счастье вряд ли возможно: ведь мы с Елизаветою не обменялись ни словом о любви, ни малейшим намеком на какие-либо особые между нами отношения. Стало было, и священник сей не иначе, как актер, и брак, ныне заключаемый, сплошь лицедейство.
Однако грустные мои мысли скоро приняли иное направление, поскольку все же рядом стояла Елизавета, одетая под венец в белый роброн с кружевами, осыпанная драгоценностями… Кровь во мне волновалась все сильнее, я чувствовал себя как бы в бреду. Когда же, по окончании обряда, впервые коснулись моих губ губы возлюбленной и я поцеловал ее, как жену свою, словно темнота охватила меня, и лишь великим усилием воли удержал я себя от беспамятства.
После всех обыкновенных поздравлений, хотя и от немногих свидетелей, записан был эпизод, подтверждавший тайность брака: озираясь и прикрывая лица, сели мы в карету, и оная, с занавесками, плотно задернутыми, с места взяла в галоп. На сем все актерство и завершилось; уже просто пользуясь предлогом славно попраздновать, возвращались мы аллеею ко дворцу, разнообразя свой путь шутками и смехом.
По истинно летней погоде стол был накрыт под деревьями. Лишь для приличия выпив по бокалу шампанского, приняв новые поздравления, мы с Елизаветою удалились от дворца. Невзирая на нынешнее обманное тепло, осень брала свое, и в пятом часу пополудни начало быстро вечереть; но еще различали мы на ветвях каштанов повторный цвет, произведенный деревьями, будто поверившими в весну перед зимою… Жена моя – согласно фильму или доподлинная? – шла рядом со мною, обеими руками обхватив мою руку и снизу заглядывая мне в лицо. Пытался я изобразить в ответ улыбку, но, видимо, делал сие столь ненатурально, что Лиза, вдруг рассмеявшись, молвила:
– Гляжу я на вас, друг сердечный, и вижу: свет для вас помутился, и более не ведаете, во сне вы или наяву…
– Так пояснили бы, что к чему, Елизавета Артемьевна, а то и вправду скоро лишусь рассудка!
Потершись щекою о мое плечо, она отвечала:
– Что я могу вам пояснить? Знаю лишь, что любы вы мне, что и меня душою выбрали с первой минуты. Воистину, сам Господь нас сочетал! До поры сомневалась я, как, верно, и вы, уж не впрямь ли только для фильма было разыграно сие венчание? Но теперь знаю, мы вместе на всю жизнь…
Ответив на сии слова единственно достойным их образом, то есть Лизу мою поцеловав, затем я сказал:
– Неужто до сих пор полагаете вы, что здесь и впрямь записывается видеофильм? И ничего иного не чувствуете в происходящем?..
Несколько шагов Лиза прошла молча, потупив очи долу и удлиняя свои шаги, дабы ступать в ногу со мною. Затем сказала:
– Признаюсь, друг мой, и мне чудится некая загадка, вроде как заговор тайного общества… Как и вы, приглашена я была в "Астрею" неожиданно, режиссера сего пресловутого не видела, до сих пор ничего о нем толком не знаю; просто стыдилась признаваться в незнании…
– Но подумайте, какова должна быть сила, всех, здесь находящихся, выбравшая из миллионов и расставившая наподобие шахматных фигур! Она, сила эта, и нашу с вами встречу на набережной, и все последующее устроила. А в то, что здесь видеофильм записывают, и мое назначение сочинять диалоги, мне уж и вовсе не верится. Должна, должна быть иная цель у сего режиссера… которого вернее было бы назвать демоном!
– Но ежели не для фильма, – быстро возразила моя возлюбленная, – то для какой, по-вашему, надобности воспроизведены все сии костюмы до последней пуговицы, и кареты, и оружие, и весь уклад старинной жизни? Неужто оправдаются все эти бредни, в кои я никогда не верила – в пришельцев инопланетных, в город Шамбалу?..
После сей прогулки вернулись мы к столу и в веселии выпили еще шампанского; до смертного своего часа запомню я то пиршество, солнце, сквозь листву льющееся водопадом, желтые листья на зеленой еще, почти летней траве, тонкий звон и вкус тепловатого вина. Вечером же были устроены во втором этаже дворца, в зале, именуемой Рыцарскою из-за написанных на потолке доспехов, танцы, во время которых я возле Елизаветы чуть вконец не осрамился, ибо нисколько не умел танцевать менуэт. Ловчее оказавшись в польском, предпочел я все же более не рисковать и, даму свою передав Никите, коий мог вина выпить без меры и потом отплясывать, сам отправился в гостиную, где были приготовлены трубки, пунши и карты.
В почтенном карточном искусстве также не чувствуя себя искушенным, решил я уединиться со стаканом пуншу, заняв кресло под пальмою в кадке. Неподалеку от меня, погруженный в беседу по-французски с некою пожилой дамой, также в глубоком кресле восседал старец – в роскошнейшем кафтане серебряной парчи, в парике, мелко завитом, подобно овечьему руну. Поначалу я лишь с затылка видел оного вельможу, но вот он полуобернулся, и с несказанным удивлением признал я в нем своего странного киевского знакомца. Это он, "граф в изгнании", впервые поведал мне об "Астрее"… "Граф" сей, верно, и меня сразу приметил – ибо, покосившись, улыбнулся многозначительно. Однако не заговорил, а продолжил галантную беседу с дамою. Я же, смущенный сей встречею, поспешил стакан свой допить и покинул комнату.
Все же брак мой с Лизою не был подлинным: повел было я оную в свои покои, но, нежно меня поцеловав, она от приглашения уклонилась, и мы расстались у ее дверей.
Не знаю уж, отчего, вроде бы без причин, проснулся я ночью и, словно позванный беззвучным голосом, вышел на балкон. Ночь стояла теплая, оттого немало я пробыл там, завороженный необычным зрелищем: со второго этажа круглой башни, изо всех окон вновь лились лучи, но не желтые, ведущие происхождение от свечей или других светильников, а волшебно серебристые и как бы текущие… Нисколько не разумея природы сего свечения и будучи полусонным, простоял я так с четверть часа, покуда не сморил меня сон и я не вернулся в постель…
Спустя несколько дней позвонил я в Киев Бобру, своему любезному другу, для чего послужил единственный во всей усадьбе, стоявший у Никиты телефон. После отчаянных усилий соединиться, занявших не менее получаса, услышал я-таки его голос, но со страшными помехами – дряхлые телефонные станции уже и ближних переговоров толком не обеспечивали. Звонку моему приятель поразился несказанно, ибо, как сказал он мне погодя, среди общих знакомых уже ходили россказни о моей гибели. Не то в Днепре меня утопили нарки, не то на собственной квартире прикончили гангстеры… Приметил я тогда для себя, как слухи вертятся около самой истины, но в цель не попадают.
Затем в беседе нашей я допустил немалую ошибку, всю опасность которой понял не сразу. Дернуло меня расхвастаться и описать в самых пылких выражениях, каково живется нам во владениях "Астреи", сколь велика и богата припасами сия усадьба, где мы не знаем ни в чем недостатка, даже лучше обеспеченные пищею и удобствами, чем в благополучные времена нашей юности. Поведал я также о нашем пресловутом многосерийном фильме, моем участии в нем и щедрой за него плате. От одного дурачества удержал меня Господь – открыть местонахождение усадьбы. Но, как впоследствии выяснилось, признание сие было бы даже излишним – ведь у Бобра имелось на телефонном аппарате некое табло.
Зная отменную жадность Бобра, ожидал я, что он станет клянчить знакомства с заказчиком столь безмерно щедрыми, но-чудо! - приятель мой о сем и не заикнулся, а как бы невзначай заговорил о другом. Его, Бобра, участие в обществе "Святая Русь", имевшем целью возобновление державы в великокняжеских пределах, потребовало не только слов, но и дела. Сей любитель доброй еды и уюта был избран своими сотоварищами писцом при воеводе гридней, сиречь записан в некое самозванное воинство, впрочем, вооруженное настоящим оружием и намеренное применить его для завоевания новых земель…
И тут вдруг наш разговор стал для меня несносен – и, прощанье скомкав, положил я трубку. Не оставалось у меня и малого сомнения, что ему я больше не позвоню…
Впервые пришло мне в голову, сколь по сути своей беззащитна приютившая нас усадьба. Любой разбойной шайке только решиться да подпоясаться надо было, чтобы из рая нашего сделался погост. К трем автоматам, подобранным давеча Никитою в доме Георгия, да к там же взятому "кольту", надо полагать, и патронов запасных не имелось. Не пиками же да кремневыми ружьями считанных гвардейцев наших, быть может, и вовсе к настоящему бою непригодными, оборонять сей благословенный оазис от вертолетов с ракетами?
Еще под гнетом неприятной беседы с Бобром, уселся я за столик на балконе своей комнаты. Надо было успокоиться. Бесшумно приблизясь, лакей с поклоном подал мне на подносе изрядную стопку газет. Раскуривая трубку от лакеем же поданного трута, я развернул верхний лист, то была "Свободная Долгания"…
Больше всего дивило меня, каким манером хозяева наши умудрялись получать сии газеты со всех концов "евразийского вакуума", из прежних, ставших ныне державами, областей и автономий разорванного на клочки Союза. Все железные дороги находились точно в столбняке; к тому же всяческие порубежные споры оных, иногда лишь пару деревень заключавших "республик", баррикады, разобранные рельсы сводили движение и вовсе к ничему. Одни концессионные поезда не признавали границ, военным конвоем предшествуемые и сопровождаемые. Про бывший наш "Аэрофлот", давно распавшийся на три десятка нищих авиакомпаний, за гроши купленных концессиями, и говорить не приходилось. При сем-каждое утро чудесным образом стекались к нам во дворец изданные на скверной бумаге, часто лишь на одной стороне печатанные листки: "Абазинский казак", "Тюменская заря", "Воин Сванетии", "Свободный гагауз", "Знамя Великобурятии", "Глос Ойчизны" - из польской автономии в Галиции, "Аль Мирадж" – из Хивинского ханства, частью издававшего свою газету на русском языке, а также дивным компьютерным шрифтом на мелованной бумаге набранная газета, хотя и приходившая из Германии, но хозяевами нашими по старинке считавшаяся российскою: "Абендлих Кенигсберг"…
Между всяким вздором, мутными фотографиями, срамными виршами да анекдотами либо творениями местных летописцев, из коих каждый свой народец, хотя бы и числом в пятьсот человек, силился представить древнейшим и Богом отмеченным, – между скучной чушью попадались весьма тревожные новости. Война, подобно затяжной хронической болезни, точила некогда мирное евразийское пространство, то едва тлея, то грозя поглотить весь мир… Аварские имени Шамиля отряды, ничтоже сумняшеся, освященными дедовскими шашками снова вырезали кумыкскую погранзаставу, на что правящая в Кумыкии партия "Тенглик" ответила призывом создать ополчение. Назревает стычка из-за рыболовных угодий между Прибайкальскою республикою и Великобурятиею; флоты обеих стран на Байкале уже обстреливали друг друга. Народная же гвардия Тофаларии, взявши сторону бурятов, хоть и малая числом – до шестидесяти человек, но обученная неким древним единоборствам, под Нижнеудинском совершила налет на воинскую часть, следовавшую к Байкалу, и подорвала целую автоколонну, отчего имеется много жертв.
Однако же все сие и многое подобное казалось сущею безделицею перед тем, что ныне творилось в Старшем Жузе. Муджахидам удалось-таки прорваться в ракетный комплекс; все, находившиеся там, уже с распоротыми животами и выколотыми глазами выброшены из подземелья наружу. Китайско-японские эскадрильи бомбят сию местность денно и нощно, рискуя разрушить дьявольские боеголовки. Малое радиоактивное заражение, новый Чернобыль или Крым властелины "вакуума" предпочитают залпу термоядерному, на который, несомненно, воспоследует ответ. Эрец-Исраэль давно уж атомная держава… Боевики под Костромою тоже еще не сдали своих позиций. Один из них, лица не открывая, нарочно встретился с корреспондентами и показал перед видеокамерами некую кожаную папку, где, по словам оного злодея, содержались коды, служащие для запуска ракет. Ввиду таких новостей немало дивился я, как могут газетные писатели, уже как бы в преддверии Судного дня, изощряться в шутках насчет когтей медведя русского, издохшего, но еще способного терзать.
И еще одно сообщение прочел я – в нашем разнесчастном "Киевлянине", быть может, и не всемирно важное, но для меня символическое. В Киеве перестал действовать водопровод, замерли во всех ванных краны, и сроки возобновления работы оных неведомы… Как-то раз под вечер, когда туман, целою тучею поднимавшийся от озера в начале и на исходе дня, уже закрыл самые высокие деревья, – заявился ко мне Михаил, игравший недоросля, брата моей жены.
Полагая с некоторых пор, что Режиссер наш всемогущий, имея в виду некие свои цели, людей отбирал не столько для участия в фильме, сколько для самой жизни в усадьбе, уподобленной островку старины, – никак не мог я взять в толк, что здесь делает сей молодец. Правда, собою Михаил был весьма недурен, волосы имел кудрявые, русые, глаза ярко-синие; к тому же и на площадке играл довольно исправно… при сем оставаясь вполне чуждым нашему укладу и обычаям. Мнилось, что даже Киев голодный, холодов зимних ожидающий, как смертной казни, ему милее, нежели счастливые владения "Астреи".
Нынче же Михаил был изрядно хмелен – и с видом заговорщика, то одним, то другим глазом моргая, куда-то звал меня за собою. Лиза с Никитою были приглашены загадочным хозяином дворца, в башне уже теплились окна. Оттого, собою вполне располагая, решил я взглянуть, чем таким вознамерился удивить меня мой "шурин".
По главной аллее привел он меня в такое место, куда не часто мы наведывались. Вдали от парка и озера стояли два-три крепких еще кирпичных дома, некогда служивших жильем как для дворни, так и для скотины. Во времена, более близкие к нынешним, была здесь контора музея-заповедника; теперь же, нанятая "Астреею", проживала вся наша обслуга, с коею по правилам играемой эпохи мы, "дворяне", почти никак не сносились. То, что Михаил имел здесь близких знакомцев, показалось мне удивительным.
В одном доме введя меня в квартиру, с отвычки поразившую теснотою и дурным запахом, Михаил представил меня хозяину, служившему в усадьбе электриком. Пребывали там и сего электрика два нетрезвых приятеля, коих нечистые рубахи нараспашку и пересыпанная грубою бранью речь также меня отвращали. Наливши водки в простой граненый стакан, довольно грязный, Михаил поднес мне оную; дабы не обидеть честную компанию, был я принужден выпить.
После сей церемонии меня, наконец, посвятили в таинство, ради коего мнимый шурин зазвал меня сюда. С такою миною на лицах, что они-де меня осчастливливают, собутыльники мои на край стола, заваленного окурками и объедками, поставили видеоплейер.
С той поры, как в краях наших электричества начало все более недоставать, телевидение также передачи свои сократило, лишь вечерние да утренние новости оставив, да и то не всякий день; за просмотры же фильмов по кабелю, а паче за антенну мировой телесети платить надобно было валютою. Оттого поначалу картинка на экране, четкостью и цветом совершенно натуре подобная, и впрямь меня порадовала приятным напоминанием о прошедшем. Но уже спустя полминуты совсем иные чувства меня охватили, ибо фильм являл взору нечто даже более похабное, чем Георгий со Станою выделывали на сцене. Только главною в сем действе была певица, народная артистка СССР, некогда славнейшая, а ныне дебелая весьма, лет уже за пятьдесят, и с лицом, белилами покрытым в вершок толщиною. Былую славу никак терять не желая, певица оную поддержать пыталась, пускаясь во все тяжкие, даже и перед видеокамерою предаваясь похоти сразу с тремя юнцами, притом один из них был ее последним мужем…
Вседневное дворянской чести соблюдение, к коему я уже совсем оборкался, решимости мне изрядно поприбавило; оттого-то, не промедлив, от стола я поднялся и сему сборищу объявил внятно, что не намерен более сносить сего скотства. Электрика с приятелями таковые мои слова немало смутили, и ближе сидевший даже руку протянул выключить плейер, но Михаил сего сделать не позволил и сущим петухом на меня налетел:
– Ты что, блин? Вместо спасибо еще морали читаешь? Наставник хренов! У вас у всех уже крыша поехала от вашего …ного фильма! Дефицитом кормите, блин, так что, – я за эту кормежку должен в дурдом попасть?! Болт тебе с левой резьбой! Поклоны эти, блин, язык сломаешь; круглые сутки ходишь в этом дерьме… – Щедро чернословя, шурин мой любезный рванул на себе гусарский доломан. - Нетуж, хрена вам лысого! Мне Никита сказал, скоро эпизоды мои допишут, валюту и червонцы мне в зубы, и гуд бай! А кто хочет, может тут и дальше… знает чем заниматься!..
Михайлову брань более слушать не желая, без дальнейших околичностей пошел я к выходу. Один из друзей электрика, вовсе уж пьяный, вознамерился меня задержать, но, мною отброшен, на ногах не удержался и таковыми руладами меня проводил, что я прежде и не слыхивал, паче же того пустую бутылку бросил, у ног моих разбившуюся…
Понять немудрено, что беседа сия ничего иного, кроме чувствий самых тягостных, вызвать во мне не смогла; оттого и в дни последующие, когда сцены наши с Михаилом доигрывать привелось, за грань сношений сугубо делом предписанных я не переступал и никакого дружества к оному молодцу не изъявлял.
Само собою, ото всех печалей излечивала меня лишь Елизавета. После свадьбы нашей, то ли подлинной, то ль потешной, дразнила и возбуждала нас сама сия неопределенность. Встречались мы, трепеща каждою жилкою от страсти, но вести себя старались власно как под присмотром строгой маменьки; и ах, сколько же сладости, а равно и муки в сих наших встречах бывало! Вот и в конце той недели, с Лизою уговорившись совершить верховую прогулку, подсадил я суженую мою в седло, хотя слуга исполнил бы сие куда исправнее; но уж как влекло меня обвить рукою гибкий стан ее в бархатном лиловом казакине, а Лиза куда долее необходимого пальчики свои в руке моей задержала.
Не раз уж езживал я на сем, по кличке Шут, невысоком соловом жеребце, довольно смирном, и уверен был, что оный и в парке, инде лесу подобном, меня не подведет. Лиза же, наездница преопытная, хотя и боком сидя в седле, разом взяла на себя главенство и, белой крапчатой Чайке своей дав шенкеля, увлекла меня за собою.
Оставивши по левую руку церковь, где нас венчали, свернули мы в аллею поперечную, меж рядами каштанов, опавшие блестящие плоды коих Лиза почасту с детскою игривостью собирала. Из-за дикой заросли кустов и садов запущенных серые крыши выказывались безлюдного села, по другую же сторону дороги тянулось поле, сугубым бурьяном и чертополохом заросшее.
Таково ехали мы, время препровождая в беседе о вещах по видимости маловажных, но для нас двоих сугубо дорогих; достигнув же конца поля, невольно умолкли, ибо предстало нам зрелище сумрачное, холодом душу тронувшее.
Увидев поначалу лишь груду металла заржавленного, затем различили мы две машины, как бы слившиеся в нерасторжимом объятии. Преогромный танк, с орудием разорванным и скрученным, одною гусеницею навалился на трактор вовсе расплющенный, токмо радиатор с фарами власно как в предсмертной судороге к небу обративший. Далее автобус обретался, видать, местными мастерами покрытый с боков бронею, неинако сим танком в упор прежестоко расстрелянный… Быть может, и иные останки былого сражения поблизости находились, но кусты и травы увядшие, сплошную стену образуя, увидеть сего не давали.
Недвижно сидя в седлах и за руки взявшись, глядели мы на все сие, слова не говоря, но думая без сомнения об одном. Здесь боевая ужасная машина в последний свой поединок вступила с мирною техникою, наскоро для боя переделанною, и конец свой бесславный встретила, груду лома и мертвых тел нагромоздивши, – зачем?..
То были последние следы смуты, Великим Распадом именуемой. Пять лет тому назад, когда Советский прежний Союз, нищетою и бунтами разрушаемый, все же из былой единой империи в иное, свободное содружество народов медленно, но верно обращался, соотечественники мои, не стерпев сих испытаний, столкнулись в сотнях незатихающих усобиц. Тут былые, вековой давности, межевые споры малых народностей поспешествовали жестокой распре; там юность пылкая, воспламененная словом седовласого, праведным гневом дышащего легендарного миротворца, "узника совести" (в действительности же отбывавшего тюремный срок за растление малолетних), бросалась на штурм воинских казарм; в ином месте командир некоего подразделения, крушением привычных устоев в прямого безумца обращенный, приказывал расстрелять мирное шествие… Равно невежеством и мстительною злобою полные, равно к чужому мнению нетерпимые, стражи порядка и бунтовщики друг друга неистово терзали, покуда не обратили страну в сущий ад.
При сем торговля все в больший упадок приходила; земледелие, коим Россия хлебная всегда славна была, от заводов более орудий своих не получая, хирело, тучные нивы сорною травою зарастали; сами же заводы, будучи и друг от друга, и от всякого снабжения отрезаны, также работу постепенно прекратили… Одни республики, каковы Азербайджан и Молдова, к сопредельным государствам сами поспешили присоединиться, иные захвачены были военною силою, как Армения Турцией, или же под угрозою войны земли своих отдавали, по примеру самой России, у коей и немцы, и финны, и японцы, и даже вчерашние советские прибалты не преминули по доброму куску себе отрезать.
Москва, да и прочие столицы былых республик власть свою державную утратили полностью. Всякое племя себе гимны, флаги, гербы и конституции наперебой изобретало, таможнями от соседнего, столь же бедствующего племени отгораживаясь. Властей восходящую лестницу, некогда единую, множеством мелких, но столь же или более деспотических заменив, сих племен вожди к рукам скудные своих земель достояния прибрали, народам вновь ничего не оставив… И большую еще сумятицу оные спесью надутые князьки творили, газопроводы да нефтепроводы, прежде всем от Балтики до Чукотки служившие, перекрывая или разрушая вовсе, лишь бы соседу оное топливо не досталось.
Некоторое время страны богатейшие даже и помогать нам тщились, немало провианту и иных товаров присылая, но скоро все доброхоты на том сошлись, что бездонную пропасть не наполнишь и любые даяния в сем пространстве, шестую часть земли занимающем, без следа растворяются, лишь президентов бесчисленных да ихнюю челядь обогащая…
Скоро и пуще того встревожилась сытая Европа, когда на нее, стократ баснословные нашествия гуннов или монголов превосходя, саранчою нахлынули от нас беглые, толи заработков себе ища, то ли попросту живот свой и чад от голода, холода и человекоубийства спасая. Поскольку оные, за любую самую каторжную работу берясь, наименьшею платою довольствовались, сим соперничеством разоряемые иные приезжие работники, арабы, турки и прочие, наших, ничтожесумняшеся, принялись повсюду убивать да калечить, отчего в мирных городах европейских беспорядки произошли неслыханные.
Но и сие не иным чем, как детскими шалостями выглядело пред другою, несравненно грознейшею опасностию. Армия Советская, российского тысячелетнего воинства славная геройством наследница, оных малых держав правителями, меж собою враждовавшими, также на части была разорвана; при сем орудия тяжелые, танки и прочая боевая техника достались чванливым национальных гвардий полководцам и попросту разбойным атаманам, прежние свары умножив и кровопролитнейшими сделав. Власно как апогеем сего безумства раздел Черноморского флота послужил, при коем эскадры кораблей, ядерными ракетами оснащенных, в столь непримиримую суспицию меж собою вошли, что и залпами успели обменяться. Прежде цветущие берега Крыма испепелены были атомным жаром, чрез дожди и ветры отрава радиоактивная по всей Европе разлилась много пуще, нежели после взрыва чернобыльского; мир же власно как в оглуме был, узревши невиданное: гражданскую ядерную войну…
Уставши за судьбу сатанинских боеголовок дрожать, ничейными и беззащитными на землях "евразийского вакуума" остававшихся, Евросоюз купно сиными мировыми федерациями межрегиональные воинские силы создал и во все края былого СССР почти невозбранно ввел. От Карпат до Урала в оных силах немецкая армия главенствовала, восточнее же китайцы подвизались, многолюдьем полков своих всю Сибирь наполнив и лишь на Дальнем Востоке с японцами власть поделивши… Тут уж над благотворителями, о человеколюбии твердившими, прямые негоцианты верх взяли, великую себе прибыль учуяв. Оные вослед штыкам смело двинулись, за бесценок и земли скупая у жадных вождей племен, и природные все богатства…
Следы жестокой смуты, в сих блаженных местах некогда бушевавшей, столь наше внимание поглотили, что мы с Лизою тогда лишь опомнились, когда услышали треск моторов и голоса многие, нестройно песню оравшие, власно как пьяные в кабаке.
Весьма скоро из-за поворота дороги, за парком скрывавшейся, выкатился грузовик окраски пятнистой, паровым котлом дымивший, вооруженными людьми набитый, однако под знаменем, где изображен был кроткий лик Спасителя. Вокруг же оной машины толпа народу в десантных комбинезонах ехала на велосипедах либо веломобилях, также винтовки и автоматы везя за плечами. За грузовиком вторая машина следовала, легковая и открытая; но каково же было мое потрясение, когда вдруг она остановилась и из нее бросился к нам, на ходу раскрывая объятия, человек приземистый и плотный, коего живот препотешно выпирал из-под пятнистой рубахи,– собственною персоною Бобер!
При виде Елизаветы, коей успел я шепнуть, с кем мы имеем дело, Бобер не то чтобы поклонился, но присел раскорячась и пальцами ткнул в каскетку свою с кокардою; засим коня моего схватил за узду и радостно возопил:
– Здорово, друг ситный! Тебя-то мне и надо!
Сам чувствуя, сколь надменно звучит моя речь с высоты седла, тем не менее спросил я Бобра, что за нашествие он учиняет со своими товарищами на места, от Киева неблизкие, и отчего все они вооружены. На что, по пистолетной кобуре себя лихо хлопнув, старый приятель мой ответствовал, что-де боевые отряды княжьих гридней, воеводою ведомые, по решению боярской думы "Святой Руси" земли Черниговские занять намерены, яко древле Киевскому столу принадлежавшие, и тем кордоны державы восстановить. Сюда же, к нашему имению, наведались неинако потому, что ласкались надеждою обрести тут без меры провианта.
Тем временем новые грузовики и воинство велосипедное, песни оравшее, мимо нас тащились. Сколь велико было чувство вины моей, когда я речи Бобра слушал, и выразить не можно; должно быть, кровь бросилась в лицо мне, ибо щекам стало жарко. Слава Богу, что Лиза сего не заметила, поскольку с удивлением и нараставшим уже гневом Боброву честохвальству внимала:
– Конечно, сценарии писать – дело клевое, я сам этому полжизни отдал. Но, понимаешь, время такое: когда говорят пушки, музы безмолвствуют, хехе! Начато, понимаешь, восстановление Киевской Руси; можно сказать, своими руками творим историю!.. Но ты, брат, не тушуйся, да и ты не бойся, подруга, ежели, конечно, с ним. Я тут, можно сказать, лицо не последнее…
При сих словах Бобер приосанился и как бы невольно на пышную кавалерию глянул, в виде креста с эмалевыми медальонами, грудь его украшавшую.
– Уже, между прочим, боярин, и на выборы в князья Киевские записан кандидатом!.. Могу посодействовать, чтобы ты, понимаешь, стал… ну, хоть комендантом дворца, что ли! Останешься, можно сказать, при самом корыте…
Вот тут уж Лиза моя на меня взглянула искательно, ожидая достойной сему искусителю отповеди. Хотя приятельство многолетнее мешало дать Бобру изрядную таску, все же собрался я с духом и самым грозным образом велел ему убираться, на что он, в миг единый побагровев и глаза выпучив подобно раку, за кобуру свою схватился.
Не успел я и вздохнуть, как Елизавета моя хлыстом наотмашь ударила Бобра по лицу, так что у того разом вспух пребольшой рубец, и Чайку свою повернула обратно к парку. Дав коням нашим шенкеля, понеслись мы прочь от аллеи, причем разумные сии животные сами находили лучший путь меж стволами. Вослед же нам полетела Боброва матерная брань, подкрепленная затем тщетною, по счастью, стрельбою, а также и автоматными очередями, выпущенными, должно быть, кем-то из велосипедистов, но лишь отбившими щепки от стволов.
Стремясь изо всех сил поскорее достигнуть дворца, дабы предупредить наших, еще толком неведомых мне хозяев о нашествии, я сам выкладывался и чуть было не загнал верного, уже сильно хрипевшего Шута. Вдруг на скаку Лиза ко мне обернулась, пораженная; тотчас и меня власно как оглумило… Раздался прегромкий барабанный бой, и замелькали перед нами зеленые мундиры. Всю главную аллею заняв и междерев по обе стороны от нее шагая, быстрым маршем наступал целый солдатский полк, проскакивали на конях офицеры, ездовые нахлестывали мохноногих битюгов, кои дружно волокли полковые пушки. Откуда воинство сие взялось, когда доселе стояло в усадьбе не более полуроты, было мне невдомек. Невольно общим движением увлеченные, повернули и мы за полком.
Скоро показались окраскою с ящерицами сходные гридни: со всех сторон обойдя церковь и прячась кто за колоннами, кто подле часовен, автоматный огонь уже вели по приближающемуся полку, а с грузовиков, подалее поставленных, стреляли два миномета, впрочем, более дыму и грохоту производя, нежели урону нашим.
Но вот сей полк, поперечной каштановой аллеи достигнув, вмиг вытянувшись и пришедши в размер, с ходу дал залп столь меткий, что, по-моему, не менее трети гридней повалилось не то ранеными и убитыми, не то просто со страху; во всяком случае, почти ни одним выстрелом отвечено не было. Наши же, не останавливаясь, наступать продолжали и, зарядивши на походе свои ружья и подошед еще ближе, произвели другой порядочный залп всею первою линией. Но и с той стороны, опомнившись, киевляне преужасный огонь подняли. Увидели мы впервые, как один из наших офицеров, будучи прострелен, стремглав летел с лошади на землю; другой выбегал из фрунта и, от ран ослабевши, не мог более держаться на ногах, но падал; тащили убитых, инде вели под руки израненных.
Нежданно уразумел я вполне, что с той и другой стороны употреблялись пули и огнеприпасы настоящие. Ясное дело, что дружки Бобровы не холостыми патронами стреляли; но наши, деликатно массовкою называемые! Неужто, о приближении гридней узнавши, некто воистину всесильный успел массовку сию до численности полка довести и подлинными пушками и мелким ружьем снабдить?! Но ведь сие означало бы, что помимо уже не десятков, но многих сотен мундиров, сапог, киверов, провианта для войска и фуражу для лошадей, спонсор наш "ЕИВ" возмог и порох, и ядра в миг единый поставить в усадьбу в огромном количестве! Во имя чего же все сие вершится? Неужто под машкерадом "Астреи", видеозаписи мнимой, некий переворот готовится, смена власти… сказать вернее – смена безвластья хоть какою-нибудь властию? Кто, под тремя литерами сокрытый, на таковую затею столь знатно поубытчился? И неужто, дабы заговор сей успел, в подробнейшие далекой старины приметы его облекать было надобно?..
Трудно нам с Лизой было поджав руки смотреть, как гибнут наши товарищи; махнув мне, спрыгнула она с лошади, я за женою последовал незамедлительно, и сквозь все гуще стелющийся дым начали мы пробираться ближе к фрунту, колеблясь между страхом гибели и надеждою присоединиться к сражающимся. Зная довольно нрав Елизаветы, и не помышлял я отговорить оную от участия в баталии и в безопасном месте оставить, но лишь молча положил себе в случае надобности собою прикрыть.
Тут средь беспорядочной и беспрерывной стрельбы, в коей нельзя уже было различить неприятельской от нашей, послышался особливый звук тяжелых пушек, видимо, за сие время развернутых и заряженных. И, надо думать, столь велико было мастерство наших канониров, что первыми же ядрами были поражены грузовики, и на месте оных лишь огонь с дымом взвились тучами. Сим гридни в толикое замешательство повергнуты были, что от церкви дружно опрометью бросились и, велосипеды свои похватав, в момент позицию оставили.
Увы, – Шут мой, громом пушечным немало напуганный, на дыбы вставши, меня из седла легко выбросил; и таково неудачно я наземь упал, что, хотя члены мои повреждены не были, но в кармане камзола треск предательский раздался… Горе! Лучше уж мне было бы и с рукою в гипсе походить, нежели очки свои единственные, никакою силою не возобновимые, столь глупо утратить!
Однако же, боясь за Елизавету, быстро собрался я с духом и вскочил, дабы кобылу ее гарцующую под уздцы схватить и твердыми словами успокоить. Но сим мужественные мои поступки не окончились. Когда двое гридней на велосипедах, кусты проломивши, дуром на нас напоролись, я без промедления ближнего ткнул шпагою, отчего оный бездыханным свалился; другой вскинул было автомат, но Лиза на него наехала, и с велосипедом он рухнул, после чего я у оного Аники-воина оружие отнял и добрым пинком его проводил.
Стоя над телом мною только что убитого человека и какими-то прибаутками ободряя взволнованную Лизу, думал я: что бы я делал нынче, оставаясь прежним киевлянином, слабым да трусливым? В сих листьях опавших лежал бы, лицом зарывшись и пули в спину ожидая? Ныне же готов был в случае надобности и жену свою, пущай и не вовсе подлинную, грудью заслонить, истинно чувствуя себя дворянином…
Перестрелка, близ церкви поутихшая, внизу у большого тракта возобновилась, хотя оной мы и не видели; позднее узнали мы, что гридни, ретируясь, при самой дороге столкнулись с эскадроном кирасирским, коий в помощь нашим углубленною дефилеею подскакал, что к известным белым воротам вела. Оная стычка почти полным истреблением нападавших закончилась, даже и последние машины были потеряны, кирасирами сожженные.
Заметив подле одной из часовен, несколько ядрами попорченной, лежа в грязи шевелящегося человека, предложил я Лизе подъехать, дабы оному оказать помощь. Каково же было смятение наше, когда в раненом узнали мы Бобра, сплошь кровью обагренного и едва уже дыхание имевшего! Сей человек, столь низко меня предавший, дивную сию усадьбу обрекший разорительному нашествию,– однако же и давним товарищем моим был, в наихудшие годы жизни со мною одиночество разделявшим!..
Как бы то ни было, сошли мы с коней, дабы раненого поднять и, буде сие возможно, на седле во дворец к кудеснику-хирургу для излечения доставить. Но, приблизясь, заметили в руке Бобра, власно как окостеневшей, зажатый пистолет.
Претило мне совершать насилие над человеком раненым, ослабелым; но приметив, как шевельнулась рука оного с оружием, ствол будто бы в нас устремляя, невольно я схватился за автомат.
– Спокойно, старый! – тяжко дыша, едва усилился выговорить Бобер.– Живите дружно, ребятки, берегите друг друга. А я, понимаете, порезвился, и хватит. Вот, думал под конец всем дать копоти, а вышла полная лажа… Обрыдло все, жить незачем. Все дерьмо, кроме мочи…
Сказавши так, Бобер с нежданною резвостию дуло уткнул себе в рот, и не успели мы даже вскрикнуть, как злосчастный мой конфидент спустил курок.
Добро, что спохватился я Лизе ладонью закрыть глаза, дабы от кровавого зрелища избавить; вся она дрожала и готова была расплакаться.
Уже подсаживал я возлюбленную мою в седло, когда застучали дружно копыта, и, оборотясь, увидели мы всадника преважного, в мундире генеральском с голубою Андреевскою кавалериею через грудь, шагом ехавшего к нам в окружении свиты штаб-офицеров. Не без труда узнал я в сем военачальнике того самого седого старика, коий в Киеве являлся мне жалким бродягою, на свадьбе с Лизою предстал почетным гостем, а теперь несомненно водительствовал сим, власно как с неба свалившимся полком. Подумалось мне, не есть ли сие тот самый таинственный Режиссер, скорее судьбы наши направлявший, нежели видеофильма мнимую запись?..
Почтительно приветствовав сего генерала, как старшего и званием, и летами, поехали мы рядом главною аллеею, причем среди офицеров с приязнню увидел я Никиту, коий, порохом опаленный и с рукою на перевязи, превесело мне моргнул.
Покуда мы добрались до дворца, свечерело, и туман озерный, как водилось, густою пеленою наполз на чернеющие рощи. Сойдя с коней, позволили мы слугам увести оных; тогда старый генерал, прервав некое забавное повествование, Лизе моей руку поцеловал и молвил:
– Прошу у вас, сударыня, позволения – для беседы важной, хотя и недолгой, супруга вашего похитить. Вы же, господа, можете быть свободны, благодарю всех за службу.
Последние слова к офицерам относились; оные, честь отдав, разошлись восвояси, Никита же Лизу увел, коя на прощанье тревожный взгляд бросила, полагая, что генерал, быть может, за некое упущение тазать меня будет или же инако свой гнев проявит. Но старец таковым величавым и ласковым жестом ея успокоил, что куда и тревога Лизина девалась…
Винтовою железною лестницею генерал провел меня во второй этаж ко дворцу пристроенной башни, где устроен был покой круглый, весь коврами устеленный и турецкими подушками, гораздо лучше кресел для неги приспособленными. Горели там свечи в шандалах, имелись загодя приготовленные трубки, бутыль с вином и все, что потребно для дружеской конфиденции. Можно было подумать, что старец сей и битву заранее предвидел сегодняшнюю, и счастливый для "Астреи" исход оного сражения, и нашу последующую встречу.
Гостеприимным жестом меня от излишней церемонности освободив, хозяин пригласил сесть на низкую оттоманку. Хлопок его в ладоши, будто на театре демона из преисподней, из нижнего этажа казачка вызвал, с двумя готовыми чашками кофею и на том же подносе разожженным трутом.
Итак, отхлебнув крепкого кофею и закуривши, мы с генералом улыбнулись друг другу уже почти приятельски, и вельможа сей для начала мне поведал, что "Астреи" щедрая покровительница, под литерами "ЕИВ" сокрытая, суть не фирма, но женского полу владетельная особа, из фунта кофею лишь малую чашечку для своих ночных бдений вываривает, отчего иные угощенные ею персоны мало не в оглум приходят.
Нечто припомнилось мне, из истории российской ведомое, но высказать сию догадку я не осмелился. Однако генерал, наклонением головы и опусканием ресниц давши понять, что без слов меня разумеет, приветливо молвил:
– Вижу, сударь, что к понимаю истины с нами происходящего вы сами уже довольно приблизились. И вправду, никакой видеофильм в поместье моем не записывают; но творится здесь иное, несравненно важнейшее…
"В поместье моем" – нечувствительно во мне откликнулся некий, власно как чужой голос: наконец-то все на места свои становилось, хотя и новыми загадками паче прежнего обрастало! Генерал же тем временем спокойно продолжал:
– Вы, сударь, к тем немногим людям принадлежите, кои, будучи неким поручением озадачены, лишь тогда оное исполнить могут, когда о целях его достаточно осведомлены. Посему, впрямую права не имея вас во многое посвящать, иным образом дам вам понять, к чему мы все здесь призваны…
Отложивши трубку, генерал место свое покинул – притом заметил я, что косвенно поглядывает он на цыферблат больших с маятником часов, у стены поставленных. Вернулся хозяин мой с книгою добротного старинного облика, с позолоченным обрезом, при виде коей ощутил я боль пренеприятного напоминания… Очки! В волнении после боя и при беседе сей с таинственным вельможею об оных призабыв, ныне полез я в карман – и лишь обломки безвозвратно погибшей оправы да куски стекол извлек на свет Божий. Итак, драгоценной для меня способности читать и писать лишен я был надолго, если не навеки.
Изо всех сил сдерживаемого мною отчаяния моего как бы не замечая, генерал страницу некую открыл, матерчатою вышитою закладкою заложенную, и любезно к глазам моим поднес. Но каково же было мое восторженное изумление, когда вдруг ясно, власно как в юные годы, и безо всяких очков прочитал я строки: "И воззрел Господь Бог на землю, и вот, она растленна: ибо всякая плоть извратила путь свой на земле. И сказал Бог Ною: конец всякой плоти пришел пред лицо Мое, ибо земля наполнилась от них злодеяниями; и вот, Я истреблю их с земли".
Значения не придав и радостной свершившейся во мне перемене, собеседник мой вновь ласково ко мне обратился:
– Помните вы, без сомнения, как за грехи многие покарал Господь наш род людской потопом. Но как сие ни прискорбно, с той поры люди не токмо от грехов очиститься не сумели, презрев даже искупительную жертву Спасителя, но к таковому развращению и падению нравов пришли, что и времена Ноевы пред нынешними показались бы праведными. Отчего же, спросите вы, долготерпению Господню конец не приходит, и накопление пороков и злодейств наших Судным днем не завершается? Иному ответил бы паки словами из Писания: неисповедимы пути Господни. Вам же открою прочим неведомое…
Ко мне чуть склонясь, понизил старец голос до шепота, и оттого вдруг затрепетал я, как бы ветром холодным насквозь пронизанный.
– За истекшие со времен ветхозаветных тысячелетия сам Господь изменился – и уже ни Своею десницею, ни чрез ангелов Своих не поражает народы смертию. Впрочем, может статься, что и сами люди, по природе суть двойственные, помимо зла столь много сокровищ духовных поднакопили, что Господу угодно в сей раз оказать нам милость…
– Какую же?! – губами коснеющими вопросил я, уже догадываясь, каков будет ответ.
– С некоторого дня начиная, одному Вседержителю ведомого, грехи людские начали умножаться вдесятеро противу прежнего. И вот, любя творение Свое – род Адамов, решил Он дозволить нам еще раз…
Нежданно хозяин на часы свои вновь оглянулся, фарфоровыми нимфами и амурами изукрашенные, и, речь свою прервав, с подушек легко поднялся. Пришлось нехотя и мне вскочить.
– Простите великодушно, сударь, – молвил старик, видимое волнение являя,– но нынче мы с вами расстаться должны немедля. Ласкаюсь надеждою вскоре беседу нашу приятную продолжить.
К флигелю своему через двор перейдя, невольно оборотился я – и увидел, что из окон башни не свечной желтый свет исходит, но, как и в прошедшие некоторые вечера и ночи, белое дивное сияние, самую чистую радость и покой дарующее. Каковы же были гости, навещавшие в сии часы старого генерала, мне лишь догадки оставалось строить…
Престранною показалась мне сия ночь, неким грозным предчувствием наполненная; не сумев уснуть, покинул я свою комнату. Долго бродил темным парком, лишь неровно чрез окна домов освещенным, покуда не очутился на краю знакомого поля, где вчера немногие пучки сухих стеблей кукурузы еще находились. Теперь же и оные были сплошь вытоптаны, ибо вся местность являла собою один сплошной бивак, красным светом костров залитый. Видел я ближайший ближний гвардейский бекет, палаток ряды воинских и ружья в козлах; тут, невзирая на полуночный час, ординарец проскакивал с пакетом, там солдаты, у огня севши в кружок и закусывая, точили нескончаемые колты. Инде перетаскивали картузы с порохом, повар же отгонял от разделываемой туши стаю одичалых бродячих, из нового времени, собак.
На тропинке боковой, между акациями шедшей, разминулся я с двумя офицерами, вежливо пальцы к треуголкам приложившими. Решительно всех бежал сон в эту ночь… Удаляясь уже, поймал я одним из двоих отчетливо сказанную фразу:
– Hierj`ai fai топ testament.
Другой же возразил на сие:
– IL те semble qie c`est топ anniversair dem ain…
"Вчера сделал я свое завещание.– А мне сдается, что завтра мой день рождения", – мигом перевел я для себя – и уж вовсе с какою-то обреченностью понял, что мне теперь ведом язык французский, никогда ранее мною не изучаемый…
О Боже, что творится со мною, отчего колотит меня, власно как в лихорадке, и нестерпимо теснит мою грудь – думал я, бродя дальними аллеями, покуда не ободняло и чистая синева, вместе с туманом дворец пред рассветом залившая, веселыми розовыми бликами на белизне колонн не сменилась…
Невесть откуда, странные мысли являлись мне тем утром. Мнилось, будто читывал я когда-то некоего сказочника, аглицкого, что ли, коий о машине повествовал, могущей человека, по желанию оного, в минувшее возвращать, либо забрасывать в грядущее. Однако же, машина та была малой, вроде самоката, и одного лишь взять могла; но не соорудил ли кто теперь втайне подобную же, токмо способную хоть весь белый свет вернуть вспять лет на двести, дабы род людской свой путь вновь повторил, прежних грехов и ошибок избегая?.. Машину же сию и не на земле нашей могли сотворить: в ином месте, блазнилось, встречал я фантазию про жителей дальних звезд, вельми мудрых и противу нас, человеков, несомненно, во всем сильнейших, паче же в механике…
Но тут, замечтавшись, влетел я в мокрые от росы лопухи, и мысли мои досужие прервались со стыдом и досадою. Как же в прямом промысле Господнем посмел я усомниться, взамен оного пустые фантазии полагая! "Прости меня, Боже, лукавого раба Твоего!" – в голос сказал я, перекрестился и зашагал веселее.
Подошед к воротам нашим со вздыбленными львами, у ограды обрел я топчущимся от холода любезного шурина моего, Михаила.
В первое время одежда его показалась мне прямо шутовскою – штаны синие линялые, грубо связанная фуфайка… У ног стояла сума, весьма туго набитая.
Памятуя о нашей с оным суспиции, сухо поклонился я Михаилу и хотел было к себе проследовать, но он подобострастно наперед забежал и вскричал, руки раскрыв как бы для объятия:
– Старик, ну что ты, в самом деле?! Давай хоть попрощаемся по-человечески, может, и не увидимся больше!..
– Уезжаешь, стало быть?
– Ага! – закивал он головою.– Расчет получен полный, могу открывать свое дело – хоть кафе, хоть магазинчик… Теперь сам себе голова, и пошли они все в ж…!
Ощущая к оному брезгливое отвращение, власно как к скользкому земноводному, но все же не желая на приветливое Михаила обращение отвечать злостию, я спросил:
– Так ты в Киев собрался, чай?
– Пока туда, а там поглядим. Короче, место себе найду.
– А как намереваешься туда добраться?
– Никита обещал подбросить, у него вроде там сегодня дело. Нежная рука, подобно листу, с дерева упавшему, на плечо легла мое сзади; оборотясь, увидел я Лизу, коя противу своего обычая рано встала и, пуховою шалью плечи укутав, к нам легонько подошла. Быть может, пробудила ея за меня нечувствительная тревога или же предвиденье смутное, моему подобное, – как знать! Последние слова Михайловы услышав, Лиза молвила:
– К чему сия поспешность, друг мой? Никиты ныне в имении нет, он с вечера в отъезде; приедет и вправду скоро, но не прежде в Киев тронется, как чаю напившись. Посему тебе не торопиться пристало, но с нами сесть за стол, каковой я сейчас охотно накрою.
Оным Лизиным предложением, не скрою, был я немало озадачен. Зная, сколь после нашей с Михаилом ссоры жена моя к названному брату своему переменилась и охладела, не постигал я, чем сие внезапное радушие вызвано. Но Лиза, невысказанный вопрос мой чутьем уловив, снова легонько плеча моего коснулась; и понял я, что с обычным своим великодушием хочет она сего слабого человека уберечь… Знать бы только, от чего!
Михаил, впрочем, с места не трогался, безмолвствуя и голову понуро опустивши. Нечто непостижимое чудилось в сем раннем утре, с теплыми оного красками и золотистым меж деревами туманом. Все кругом было недвижно, как бы кистию живописца запечатленное, хоть бы лист единый пошевелился или же туман помянутый двинулся с места, завитки коего, вопреки воздушной природе своей, подобно каменным стояли. Также и тишина, оное чувство стократ усиливая, сохранялась полная, власно как глубоко под землею. Погодя заметил я, что и в Лизу с Михаилом сия всеобщая застылость влияет, так что беседа наша прервалась сама собою, и лишь молча гадились мы на главную аллею, как если бы из оной некое пришествие имело состояться.
Но не пришествие узрели мы вскоре, но медлительное черной Никитиной машины приближение, наитишь аллеею к нам ехавшей, токмо едва урча. Михаил уже и сумку свою подхватил… И тут свершилось оно, с вечера душами многих предугаданное!
Сполох блеснул над нами престрашный, как бы из громаднейшей печи огненной пламя, на целое небо полыхнувшее, бледную голубизну в расплавленную медь обративши. Не ведаю, как иные, но я подлинно ослепнул на минуту!.. Засим власно как жаркий, из груди великана исторгнутый вздох сотряс дерева, и с оных листья еще уцелевшия дождем посыпались купно с последними каштанами.
Михаил закричал неистово, глаза свои накрепко зажмуривши и уши ладонями зажавши; но каков же был несказанный мой ужас, когда все платье на нем и волосы разом вспыхнули – и, обратясь в некий живой факел, весь он загорелся! Кожа на лице кипела пузырями… Крепко обнявши и прижимая к себе зажмурившуюся Лизу, сам я сомкнул веки и ожидал, что и мы с нею тотчас по примеру злосчастного Михаила от вздоха сего диавольского загоримся.
Но время шло, и се – вновь шорох листьев под ногами чьими-то заслышав и воробьев всполошенных чиликанье, понял я, что чудесным образом разрушение прекратилось и мы суть спасены.
Вновь открывши глаза, узрел я к нам подходившего целого и невредимого Обольянинова, токмо с рукою перевязанною после вчерашнего боя. Михаила же не было вовсе, хоть бы и обгорелаго или даже горсти праха; сгинул и превеликий Никитин "хорьх", притом же колеи от колес онаго, изрядною тяжестию машины на сырой земле продавленныя, в десяти шагах от нас обрывались, неинако машина восхищена была в воздух либо от жара сего растаяла… От сего всего мало рассудка не лишаясь, постиг я со всею ясностию, что мира, где на свет мне прийти довелось и сорок лет слишним прожить, хотя и довольно жестокаго и скверно устроеннаго, однако же мне кровно сродственнаго, – мира сего более не существует! Притом, вспоминая предику владельца имения, можно было и то решить, что мир сей, власно как руки на себя наложивший, гораздо был условен и театральному подобен представлению; но многия актеры вместе с ролею и жизни земныя свои окончили, нас же верховный Режиссер пощадил в своих видах для действа новаго, вернее сказать – вновь с того дня начатаго, от коего действо предшествующее уже не по пути должному пошло, но яко пред Ноевым потопом грехами нашими извращено было…
Господи, что это еще у меня в кармане?! Едва узнав дозиметр, с ненавистью отбрасываю его прочь, и он, не коснувшись земли, исчезает. Кол тебе осиновый, проклятое, подлое время!
Подошед, Никита разом нас обоих с Лизою молча в богатырския свои объятия сграбастал; и, признаюсь, немало утешен я был, к жесткому сукну его мундира и к кожаной перевязи щекою прижат будучи, ибо власно как от мира новаго, нарождавшегося привет и моей в оном мире необходимости признание получил.
Заслышав по траве шаги, объятия мы разомкнули. От своего флигеля к нам спешил Георгий, впопыхах мундир свой накинувший, и Стана в утреннем капоте и чепце. Страшным сполохом оба разбужены, невольно на двор выбежали…
Получасом позднее, уже в Никитиных покоях за чайным столом со всеми нами сидя, несколько успокоенная молвила Стана:
– Признаюсь, други милые, доселе еще сумневалась я, не игры ли некоей все мы здесь участники? Мечталось, особа неисчислимо богатая, от времени сего тоскливаго положив отрешиться, жизнь свою сплошному театру уподобила, не фильма ради, но лишь для своей lubie… Быть может, обладай богатствами, и я бы также поступила!
– Была игра, да окончилась! – молвил Никита с особым значением, третье пирожное себе в тарелку подкладывая.
– Vous avez entierement raison, – откликнулся Георгий. – Я сегодня также сие уразумел, лампочек электрических нигде более не увидев, но лишь кенкеты да шандалы со свечами…
– Ну, вот и славно. Не в электричестве счастье.
– Никитушка, – отставив чашку свою, голосом дрогнувшим и краснея, сказала Стана. – Ты, сдается, лучше всех в обычаях века сего возвращеннаго понимаешь… Как бы нам с Жоржем скорее учинить нашу свадьбу?
– Скорее? Но отчего же таковая спешность? – лукаво спросила Елизавета, густыми сливками чай себе сдабривая.
Стана глаза опустила долу, за нее ответствовал Георгий:
– Небываемое свершилось! Давно уже, для работы нашей постылой выполнения, врачи Стану суть бесплодною сделали. И вдруг неведомо как, притом что с самаго Киева мы с нею близки не были…
Пуще зардевшись и рукавом лицо закрывая, Стана от нас отворотилась; Лиза же, в восторге полном ея обнявши, громко возгласила:
– Ах, милочка, какую же мы тебе сделаем robe de mariee!
– Помехи никакой не вижу, – усы подкрутивши, сказал Никита. – Хоть завтра – честным пирком да за свадебку… Вот воротится твой Жорж с войны, а ты его, уж может, уже с сынком либо с дочкою встретишь!
– С войны?! – разом побледневши, со страхом воскликнули наши дамы.
– Да-с… Предстоит супругам вашим, сударыни, подлинное bartemedufou. Ибо по велению Ея Императорскаго Величества, согласно приказу командующего, генерал-фельдмаршала, имеет полк наш вскорости выступить в Тавриду!..
Услышь, услышь, о ты, вселенна!Победу смертных выше сил;Внимай, Европа удивленна,Каков сей россов подвиг был.Языки, знайте, вразумляйтесь;В надменных мыслях содрагайтесь;Уверьтесь сим, что с нами Бог,Уверьтесь, что его рукоюОдин попрет вас росс войною,Коль встать из бездны зол возмог!..
Для не знающих французский даем переводы употребленных напоследок слов и выражений, по порядку: "прихоть"; "вы совершенно правы"; "наряд невесты"; "боевое крещение".