"Петр Великий (Том 2)" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А. Н.)Глава 12 ПЕРВАЯ ПОБЕДАЕдва престол был отдан Петру, высокородные сторонники Нарышкиных тотчас же захватили всю власть в свои руки. Правда, сами они почти не занимались государственностью, – упоённые лёгкой победой, предались разгульным пирам, – но посадили за себя в приказы испытанных людей, верных своих споручников Языкова и Лихачёвых. Милославские приняли все предосторожности к тому, чтобы их не заподозрили в каких-либо недобрых замыслах. Они сами отстранились от дел, нигде не показывались, как будто примирились с судьбой. Софья только тем и занималась, что с утра до вечера служила заупокойные моленья по умершем брате. Дозорные стрельцы и стремянные с чувством глубокого сострадания вслушивались в стенанья и слёзы, доносившиеся то из Крестовой, то из светлицы царевны. И тем ненавистней становились для них неумолчный гул, хмельные песни, звон чар и разудалые скоморошьи пляски, нарушавшие с недавнего времени тихий покой Кремля. Изредка Милославские собирались у царевича Иоанна. Худой, бледный, с воспалёнными, почти невидящими глазами, сидел ёжившийся царевич у окна и то с блаженной улыбкой, то объятый неожиданным страхом, беспрестанно озирался по сторонам. Иногда он вставлял в общий разговор два-три слова, поражая всех остротой своей мысли, но тотчас же забывал сказанное и снова целиком погружался в свои бессвязные думки. Софья заботилась о здоровье брата с самоотверженьем матери, Гаден ни на мгновение не отлучался от царевича и трижды в день докладывал Софье о его самочувствии. Малейшая простуда, насморк повергали сестру Иоанна в самый неподдельный ужас. Однако не любовью к Иоанну руководилась царевна. В иное время она не пришла бы к нему с помощью даже в том случае, если бы ему грозили большие опасности. Ничто не связывало её с братом, не было меж ней, жаждавшей кипучей деятельности, умной, властной, и им, беспомощным, почти блаженным, ничего общего. Жил где-то на мужской половине какой-то больной человек, который назывался её братом, и всё. Но так было до смерти Феодора Алексеевича. С той же минуты, когда Софья твёрдо решила вести непримиримую борьбу с Нарышкиными, с «медведицей» Натальей Кирилловной, всё изменилось. Царевна понимала, что, если умрёт хилый Иоанн прежде, чем укрепится положение её в Кремле, все пойдёт прахом и уделом её будет одинокая монастырская келья. Потому такой нежной стала к брату царевна и с такой материнской заботой ходила за ним… Со слезами умиления рассказывали полковники Иван Цыклер и Иван Озеров тайным выборным стрелецким Борису Одинцову, Обросиму Петрову и Кузьме Черемному о Софье, «единой во всём Кремле заступнице единого истинного наследника престола московского – царевича Иоанна». Скрываясь за спиной дядьки, обряженный в новенький стрелецкий кафтан, чистенький и прилизанный, внимательно и с большим почтением слушал полковников Фомка. С тех пор как Кузьме удалось записать племянника в грибоедовский полк, Фомка стал другим человеком. Хлопотливая Москва, обилие всякого чина и звания людей, волнения среди стрельцов не только не пугали его, но становились чем-то необходимым для его существа. Он не пропускал ни одного круга и знал обо всём, что делается в полках. Нарышкинцы представлялись ему какими-то страшными зверями, на которых, если вглядеться внимательно, несомненно можно найти печать антихриста. И чем больше росло его зло к Нарышкиным, тем одухотворённее любил он Софью и царевича Иоанна. Фомка считал их униженными «неправедно» сиротинами, «носящими крест во искупление грехов русской земли». Нарышкины были для него слугами Вельзевула[56], Милославские – стойкими поборниками Христовой правды. Так говорили все, с кем он бы в дружбе, и стрельцы и раскольники, так думал и он. И потому, когда начётчики, которых он любил слушать, доходили до слов: «В мире будете иметь скорбь» – в груди его пробуждалась такая преданность к Иоанну и Софье, что, казалось, по одному их слову он, не задумываясь, ринется в бой на богомерзких Нарышкиных. Питаемый слухами, Фомка создал себе сказку о благочестивых и грешных царях, благодетельствующих и обижающих подданных, и верил этой сказке всеми силами не искушённой ещё в делах государственности души. Горя жаждой подвигов, молодой стрелец принимал на себя самые опасные поручения и под конец стал необходимым споручником для заговорщиков. Нужно ли было расклеить по городу «прелестные письма»[57], нарочито ли вызвать на свару начальных людей, или обвинить иноземца-офицера в кощунстве, Фомка был тут как тут. И если уж придумывал какую-нибудь небылицу, не отступался от неё ни за что. По его извету вельможи вынуждены были разжаловать и посадить в застенок двух полковников-немцев. Он с лёгким сердцем целовал крест на том, что видел, как «супостаты» изрубили образ Богородицы-троеручицы и напустили порчу на Яузу. Всё это делалось охотно потому, что сулило погибель Нарышкиным, затеявшим якобы изничтожить «христолюбивое стрелецкое воинство» и заменить его «басурманскими ратями». Противоборствовать же иноземцам-служилым и иным неугодным для стрельцов начальникам, державшим руку Нарышкиных, становилось всё легче и легче. Это заметили стрельцы ещё с первого дня вступления на царство Петра. Новая власть была кичлива, напыщенна, но в то же время чувствовала себя как-то неуверенно и неловко. Нарышкины видели, что главная опора их державной мощи – стрельцы – почти открыто идут против них. Поэтому они, чтобы не усугубить свары, многое спускали крамольникам и даже уступали их явно неправым требованиям. Так случилось и под первое мая. Ещё стоял Кремль на утренней молитве, когда в Спасские ворота толпой ворвались стрельцы с челобитною. К челобитчикам вышел Иван Нарышкин. Трусливо прижимаясь к стене и скаля в заискивающей улыбочке зубы, он первый поклонился стрельцам. – Бо-я-рин! – зло расхохотались выборные. – Усы-то, что у мыша новорождённого, а тож бо-я-рин! – И взмахнули бердышами. Нарышкин бочком отодвинулся к двери и юркнул в сени. Всё, что происходило на дворе, до мельчайшей подробности видели из окна ближние государя. – Быть лиху! – крестились они. – Быть неминучему лиху! И на коротком сидении порешили, что надо сейчас же выслушать челобитчиков и, если возможно, исполнить по челобитной. Стрешнев отправился на двор. – Челобитчики? – спросил он без особой лести, но и без строгости. – Так, Тихон Никитич. Челобитчики. – Сказывайте про нужды про ваши. Один из стрельцов выступил наперёд. – А пришли мы с челобитною на полковников и пятидесятных: на Матвея Кривкова, на Никифора Колобова, Володимира Воробина, да ещё на того же, на набольшого ворога, на Грибоедова… – Да на Вешнякова Матвея, – перебивая товарища, охваченный вдруг злобой, продолжал Фомка. – Да на Ивана Нелидова с Иваном Полтевым. Стрельцы заговорили все сразу. Посыпался град имён. – Погоди! Постой! – замахал руками Тихон Никитич. – Да этак вы всех начальных людей переберёте. Выслушав челобитную, он подумал немного и неуверенно огляделся по сторонам. – Добро! Грядите с миром в полки, а мы дело сие разберём да ныне же через приказ ответ вам дадим. – Ан не уйдём! – ухватились выборные за бердыши. – Будет! Учёны! Стрешнев, ничего не ответив, повернул в хоромы. Перебивая всех и плеская бородой в лицо бояр, Хованский горячо убеждал Наталью Кирилловну не испытывать долготерпенья стрельцов и исполнить по их челобитной. – Слыхивал я от верных людей, – дробно барабанил он, – что все полки обетование дали идти на Кремль, ежели ни с чем уйдут челобитчики. А уступишь – сразу обретёшь верных холопей. Не скупись. Отдай с головой обидчиков. Иных найдёшь, токмо клич кликнешь… Стрельцов же не обретёшь по щучьему велению, царица! Сидевший в дальнем углу Пётр вмешался неожиданно в спор. – А и вправду сказывает Иван Андреевич. На кой нам те полковники да пятидесятники? Неужто без них не обойдёмся? Наталья Кирилловна погрозила пальцем царю. – Млад ты дела государственности вершить. Сиди да учись покель у матери. Пётр надул губы. – Не уразумею я что-то слов твоих, матушка. В Преображенское когда идти хочу, к «робяткам» своим, – в те поры царь я, негоже в те поры потехами-де тешиться мне, а в государственность войду – молчать велишь, млад-де и неразумен я. Он выглянул осторожно в окно и неожиданно так заверещал и захлопал в ладоши, что поверг всех в смертельный испуг. – Что ты? Христос с тобой! – обняла его мать. – Ты погляди! Эвона, матушка! – И, показав на одного из стрельцов, поразившего его необычайною тучностью, с трогательною простотою ребёнка спросил: – А что? Он взаправду такой? Хованский продолжал настаивать на своём и наговорил столько страхов, что царица решила сдаться. Утром первого мая, под отвратную ругань и свист, вывели стрелецких начальников из темницы и погнали на площадь, что перед Судным приказом, на правёж. – Нуте-ко, кормильцы наши, подайте-ко двадцать тысящ денег, жалованья стрелецкого уворованного! – размахнулись с плеча стрельцы и ударили батогами по голым икрам полковников. Деловито, размеренно били стрельцы колодников, во всём подражали опытным катам и строго в уме держали счёт При каждом ударе они сочно покрякивали, словно после чары доброго тройного вина. Полковники, стиснув до судорог зубы, молчали, ни единым движением не выдавая ни боли, ни возмущения. Икры взбухали, покрывались багрово-палевыми желваками, алым струйками сползала на землю кровь. Фомка не участвовал в правеже, но и не уходил ни на мгновение с площади. Если бы кто из колодников застонал, взмолил о пощаде, он, несомненно, почувствовал бы, что какая-то неловкость спала с его души. Но это выражение холодных лиц и немигающих глаз ложилось на него невольным укором, беспокоило, сводило на нет ту радость, которую испытывал он, когда узников выводили из темницы. Фомка не выдержал наконец и схватил батог: – Молви же хоть словечко! – почти молитвенно вырвалось у него – Молви же! – И изо всей мочи полоснул полковника по пяте. Избиваемый исподлобья поглядел на стрельца. – Добро. Уважу А глагол мой таков: убей, а не попусти чтобы полковник издёву терпел от тебя, кутёнка поганого! – А, изволь! – чувствуя, как мутится от оскорбления рассудок, крикнул Фомка и впился всеми пальцами в рукоятку бердыша. Товарищи дружески оттеснили его: – Поприбереги гостинчик. Не время ещё. На площади, перекидываясь весёлыми шутками, разгуливали хозяевами работные люди, гулящие, крестьяне, кое-какие холопи и староверческие «пророки». Несмотря на голод, мучивший их с утра, они чувствовали себя отлично. Для такой диковинной, небывалой потехи, которую выпало на их долю увидеть в тот день, стоило поголодать, позабыть суетные обычные заботы свои о корке хлеба и пустых непросоленных щах. – Статочное ль дело! – восхищённо, с кичливою гордостью причмокивали они. – Пол-ков-ни-ки на правеже! Да по чьему хотенью? По стре-лец-ко-му! Обугленными корягами чернели ноги колодников, не выдерживали уже тяжести господарского тела, вихлялись из стороны в сторону, подкашивались. Каты, помогавшие стрельцам, заботливо трудились подле избиваемых, накрепко прикручивали их к вкопанным в землю столбам. – Так-то, милостивцы, гораздей вам будет. Хоть пущай убивают, а вы в ноженьки не упадёте. Гораздо держат вас путы. – Не давит ли? – ядовито ухмылялись стрельцы. – А казной не давился стрелецкой? У-у, вор! Правёж прекратился, вопреки обычаю, не к минуте, когда заблаговестили перед чтением Евангелия в церквах, а далеко за полдень. Узники не выдержали нечеловеческих пыток, покаялись в воровстве и внесли в круг утаённое жалованье. Родичи развезли их в тележках по домам. Когда правёж прекратился, Фомка от нечего делать побрёл по городу. В Листах он встретил случайно Родимицу. Она шла с каким-то гулящим и весело судачила с ним. Стрельца почему-то передёрнуло. Непонятная злоба охватила его. Федора не раз видела Фомку. Молодой стрелец, видимо, был ей по мыслям, и она обрадовалась случаю ближе познакомиться с ним. – Прохлаждаешься, Аника-воин? – шлёпнула она Фомку о животу и не то с оттенком насмешки, не то заигрывающе улыбнулась ему. Рассмеялся и гулящий. Фомка вспыхнул и, не отдавая себе отчёта, ткнул спутника Федоры в грудь кулаком. Предвкушая потеху, прохожие остановились подле окрысившихся друг на друга стрельца и гулящего. Подзадоренный науськиваниями, Фомка пригнул по-бычьи голову и ринулся на противника. Но Родимица не допустила до драки. Одного её слова, произнесённого с полным спокойствием, было достаточно для того, чтобы враги немедленно разошлись в разные стороны. Постояв мгновение, Федора окликнула стрельца и увела его с собой. Прохожие разочарованно пошли своею дорогою. – Из-за бабы сцепились, – бросил кто-то вдогонку гулящему, – да по бабьему же веленью враз и прокисли! – А тот, воин-то, – подмигнули с другой стороны улицы, – так и норовит с бердышом и сапогами под подол мырнуть! Штучка! – И то сказать! – облизнулся сидевший на перекрёстке сапожник. – Баба – что печка! Медовая баба! Фомка, потупившись, виновато шагал за постельницей. Свернув в переулок, Родимица остановилась и, сложив горсточкой пальцы, приподняла за подбородок голову стрельца: – А не обскажешь ли, паренёк, чем изобидел тебя гулящий? Растерявшийся от неожиданного вопроса, Фомка хотел было придумать что-либо в своё оправдание, но, встретившись с лукавым и точно постигшим истинную сущность его поведения взглядом, вдруг зарделся весь и позорно, как мальчишка, побежал прочь от Родимицы. |
||
|