"Остановка в Чапоме" - читать интересную книгу автора (Никитин Андрей Леонидович)

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ, 1969 год. Полуночный берег

1.

Разбудил меня грохот якорной цепи в клюзе, всплеск и внезапно наступившая тишина, в которой начали проступать отдельные звуки: легкий скрип переборок, шаги за дверью каюты, приглушенные расстоянием голоса на нижней палубе, мягкие прикосновения волны к судну. Машины остановились. Исчез гул и та всепроникающая вибрация, сотрясавшая тело судна, что сопровождала нас последние девять часов от Архангельска, укачивая и погружая в сон.

Сквозь тусклый иллюминатор, в котором временами появляется серо-стальная поверхность воды, уходящая как бы в никуда, сочится слабый серенький свет то ли утренних, то ли вечерних сумерек. Они рождают ощущение поздней осени, а не времени белых ночей, которые давно наступили здесь, но не принесли с собой ни солнца, ни столь ожидаемого тепла.

Теплые суконные портянки, резиновые сапоги, толстый и плотный свитер, побусевший от странствий ватник, зимняя меховая шапка, брезентовый плащ - все, что занимало большую часть рюкзака, теперь появляется на поверхность. Мыслями я уже там, на берегу, где меня ждет кочкастая мокрая тундра, бесконечные пляжи у пронзительно холодного моря, жесткий галечник троп вдоль порожистых рек и встречи с незнакомыми людьми, ради которых я и собрался сюда. Прощай, каюта, последний приют цивилизации с никелированным умывальником и грязным поролоновым ковриком на полу! И я чувствую, как расслабленные за зиму мышцы снова обретают упругость, дыхание становится реже и глубже, а ноги сами несут в дверь, по проходу и вверх по трапу - на палубу.

На палубе промозгло и холодно.

Из рубки на крыло ходового мостика, кутаясь в дождевик, накинутый поверх меховой куртки, выходит знакомый старпом. Он вглядывается в сторону невидимого в тумане берега, до которого остается еще миля с лишком серого, холодного пространства воды, сливающейся с таким же серым, припадающим к морю небом.

- Что так далеко стали, Михалыч? - спрашиваю его, пытаясь рассмотреть берег сквозь серую пелену набежавшего дождя.

- Ближе не подойти,- отвечает он, не отрывая от глаз бинокля.- Берег отмелый, камней много, да и отлив... Судьбу лучше не искушать! Им все равно идти, два-три лишних кабельтова роли не играют.

- А выйдут в такую погоду?

- Выйдут, куда денутся! - отвечает он уверен но.- Погода - лучше нет, волнения никакого. Это мы раньше срока пришли, вот теперь будем стоять, пока вода не повернет на прибылую, прилив начнется... Придут! Идите вниз, чего мерзнуть!

Но я остаюсь на палубе.

Из холодного серого тумана, мешающего море с небом, попеременно сыплется то снежная крупа, то мелкий дождь, иногда и то и другое вместе. Мне определенно не везет: кончается июнь, в Москве бушует лето, а здесь на далеких откосах берега лежат платки еще не стаявшего снега!

Над снегом, в разрывах тумана, временами проступает темная россыпь маленьких домиков - Пялица.

Не первый раз приезжаю я на Терский берег, окаймляющий с юга и юго-востока Кольский полуостров, но до сих пор мое знакомство с ним ограничивалось только его западной частью. От Кандалакши до мыса Турий он изрезан заливами и глубокими губами, над которыми поднимаются высокие лесистые вараки. Там повсюду царит пестроцветье камня, обрывающегося в воду отвесными скалами, позволяющими судну идти вплотную к берегу, почти касаясь мачтами кривых, изогнутых ветром сосен, или наоборот, поднимающегося из воды множеством крупных и мелких островов в оторочке белой пены и желто-зеленого кружева водорослей на отливе.

Все, что лежит дальше на восток за устьем Варзуги, до сих пор оставалось для меня "землей незнаемой", которую я разглядывал в бинокль с ходового мостика парусной шхуны "Запад" - учебного судна Архангельского мореходного училища. На нем в продолжение трех предыдущих летних сезонов я открывал для себя Белое море. Мы выходили вечером из устья Двины, а утром уже шли вдоль низкого песчаного берега с редкими маленькими селами, сбившимися под высоким откосом или на узком песчаном наволоке между рекой и морем, с одинокими тоневыми избушками. Иногда перед ними на синей воде покачивался белый бисер пенопластовых поплавков, отмечающих ставные невода, тянулся, из трубы дымок, и я догадывался, что там сидят рыбаки.

Шхуна не подходила к берегу из-за мелководья: отлив обнажал здесь дно на милю и больше, поэтому я мог только разжигать свое любопытство. А ведь здесь, возле Полярного круга, жил своей жизнью мало кому известный уголок России - древний, обжитый русскими переселенцами еще во времена Господина Великого Новгорода. Еще недавно здесь можно было услышать былины, действительно народный хор в Варзуге пел старинные русские песни, сохраняя дедовские распевы, а возле Кузомени, на берегу моря, как я слышал, археологи обнаружили славянский могильник начала XIII века.

Открытие Терского берега шло у меня по двум путям. Первым, наиболее ярким и увлекательным был, конечно же, тот, на который я снова сейчас вступал - отправляясь в долгие странствия пешком и на лодках, встречаясь с людьми, ловя рыбу на обширных лесных озерах, записывая рассказы и бывальщины, изучая остатки древнейших насельников этих мест. Но был и другой путь, не менее увлекательный, в библиотеках и архивах, где я находил отчеты своих предшественников, этнографов и географов, древние документы и исследования историков. С их помощью я понемногу стал разбираться в как будто бы простой, а на самом деле достаточно сложной жизни здешних обитателей, когда под тонкой пленкой современности взгляду иногда открывались бездны, в которых можно было угадать очертания глубокой древности.

Переплетение прошлого и настоящего, собственно говоря, и рождало тот романтический взгляд на Север, которым грешил не только я, привыкший смотреть на современность глазами археолога, отыскивая в сиюминутном контуры времен давно ушедших. Романтика "высоких широт" здесь представала еще и экзотикой быта, заставляющей вспомнить, что испокон веков край этот был источником пушнины, бледно-розовой семги и прозрачных сигов для царского стола, стремительных соколов для царской охоты, перевалочной базой для плаваний на Грумант, как называли поморы Шпицберген, и дальше, не только в Норвегию, но и на восток, прокладывая путь в далекую Мангазею... И разве один я подпадал колдовству Севера? Сколько их было до меня, слышавших властный зов пространств, поколение за поколением устремлявшихся следом за весенними птицами, продиравшихся через чащобы лесов, преодолевавших зыбкие топи болот и кипящие пороги на реках...

Зачем они шли? За наживой, за свободой, за истиной духовной? Да, за всем этим. Но еще и для того, чтобы снова и снова, шагнув внезапно из лесного бурелома на золотой песок прибрежных дюн, замереть от восторга, увидев убегающие к горизонту лукоморья, солнечной оправой охватившие ярко-синий и холодный безбрежный простор. Пустынножители, основатели монастырей и сел, искавшие свободы открыватели еще неведомых пространств северной России - все они были не только энергичными людьми, но и поэтами по своей сути. Они умели видеть и находить красоту, ценить и приумножать ее, охранять ее, наслаждаться ее созерцанием и через нее приобщать людей к высоким гражданским подвигам, облекаемым в ризу подвигов духовных.

Помню, как я был поражен, обнаружив у Ивана Филиппова, старообрядца, оставившего, кроме прочих трудов, историю Выговской пустыни, фразу, в которой этот ревнитель древлего благочестия, в поисках сравнения, способного передать высшую красоту избранного для постройки обители места, написал, что оно "прекрасно аки песок при брезе моря"!

В этой фразе человек открылся мне куда больше, чем через все остальные написанные им страницы. Она была как выдох после затаенного дыхания, как притушенный вскрик восторга. И на какое-то мгновение я ощутил себя рядом с ним возле Летней Золотицы в ясный погожий день, когда на горизонте угадывается далекая тень Соловецких островов, а волны неторопливо набегают на низкий песчаный пляж... Да, в мире много прекрасного. Но среди увиденного и пережитого в моей памяти далеко не последнее место занимают пустынные берега северных морей, где остаешься один на один с бескрайним простором, где дышится вольно и легко, глаз не перестает радоваться сверканию красок и внезапно до тебя доходит как откровение, сколь прекрасен и бесконечен мир, который подарен тебе судьбой.

Стоит один только раз проникнуться этой красотой, понять свою ей сопричастность, чтобы все остальное отошло на задний план. Это чувство не смогут стереть затяжные циклоны, когда серый и мокрый холод словно проникает под кожу и, кажется, уже никогда не увидеть солнца, смытого зарядами дождя; его не вытравит долгая, пусть и расцвеченная сполохами полярного сияния северная ночь и многое другое, с чем сталкивается человек в высоких широтах.

А реки и ручьи, полные быстрой рыбы, то разливающиеся обширными спокойными плесами, то стиснутые скалами, перегороженные грядами камней, кипящие и ревущие на стремнине? А бесчисленные лесные озера, связанные нитками проток, с царственно выплывающими из заливов белыми лебедями, грациозными серыми цаплями, неспешно пробирающимися по их берегам медведицами с медвежатами, выходящими на водопой лосями? А многоцветье камней, сверкающих на дне ручьев, играющих на отливе, вспыхивающих гранями кристаллов, которые заполняют в скалах трещины и пустоты? Или раздутые, расчищенные ветрами стойбища древних охотников и рыболовов на морском берегу, каменные спирали их загадочных жертвенников, россыпи колотого кварца и хрусталя, а рядом - черные груды обожженных камней, еще хранящие под собой золу и угли костров, согревавших людей четыре-пять тысяч лет назад?

Первым найти, понять, объяснить, определить место найденного в системе мира,- разве не в этом самая высокая романтика?

И все же, по мере того как я открывал для себя этот край, я чувствовал, что гораздо больше, чем загадки прошлого, меня влечет загадка его настоящего и будущего. Прошлое было везде. Оно обступало со всех сторон, оно пронизывало и определяло настоящее. Но для будущего места почему-то не оказывалось. Для того будущего, которое всегда влекло меня, потому что я был не только археологом, но еще и историком.

Принято считать, что историк занимается исключительно прошлым. Тем, что уже произошло, стало фактом, не подверженным изменениям. Именно поэтому его можно изучать. Объяснить факт, поставить его в связь с другими фактами, показать, как он возник, что собой означает.

Но такова лишь одна, самая первая часть задачи. Обычно полагают, что прошлое рождается в настоящем, а будущее - в прошедшем. В какой-то мере это тоже "факт", содержащий информацию о том, что будущее включает в себя всю сумму прошедшего.

И все же прошлое рождается не только в настоящем - на самом деле оно рождается в будущем. Там происходит его формирование, там оно зреет и в положенное время становится нашим прошлым. Вот почему историк, который спускается к нему лишь для того, чтобы описать уже бывшее, и останавливается на этом, оказывается всего только архивариусом, не понимающим происходящего.

Действительная задача историка - найти в прошлом разгадку настоящего и будущего, чтобы попытаться на них воздействовать. И разве не для этого мы изучаем окружающий нас мир, пишем книги, выпускаем газеты, строим не всегда удачные планы, отправляемся в космос и раскапываем древние погребения и города?

Но кто я теперь - историк, археолог, журналист? Скорее всего - просто должник, совесть которого давно мучит обещание, принародно вырвавшееся у него тихим августовским вечером 1966 года. А больше всего на свете я не люблю долгов.

Все началось с Порьей Губы и парусной шхуны "Запад".

То лето было на редкость теплым и щедрым. Каждые две недели, выйдя из Архангельска, "Запад" брал курс на Порью губу - огромный комплекс разнообразных заливов, больших и малых островов, вытянутых губ-фиордов, в верховьях которых начинались цепи озер. Все это лежало на южном берегу Кольского полуострова между Умбой и Кандалакшей. Озера изобиловали окунем, щуками, форелью и кумжей, на каменистых хребтах, разделяющих губы, в то лето было буйство грибов и ягод, так что учения у курсантов перемежались вылазками на берег и активными заготовками всего съестного, что разнообразило судовое меню.

В тот вечер мы впервые зашли на рейд Восточной Порьи, чтобы пополнить запасы пресной воды. Пока курсанты помогали команде подавать на берег шланги, мы с "дедом", как повсеместно на флоте именуют старшего механика, отправились в деревню, лежавшую неподалеку и называвшуюся Порьей Губой.

Тропинка текла по красно-рыжим скалам, присыпанным сосновой хвоей и обросшим подушками зеленого мха, стлалась по узлистым корням, обогнула древнее кладбище, где сквозь поросль молодых сосен виднелись полусгнившие голубцы-домовины, и, выведя на берег пресного озера, отделенного от залива узкой каменной перемычкой, разом открыла картину, которая врезалась в мою память.

За серо-стальной зеркальной гладью озера, в котором отражались высокие, поросшие соснами скалы, освещенная вечерним солнцем, лежала небольшая, уютная и чистенькая деревенька. Ее дома были разбросаны по едва заметным береговым террасам, вплотную подступая к обрывам высоких, покрытых лесом скал. Сочная трава поднималась по обеим сторонам чистых, промытых дождями мостков, идущих от дома к дому. В небольших палисадниках-огородах зеленела темная картофельная ботва, пустые стекла окон горели закатным светом. Вокруг стояла прозрачная тишина. И в этой тишине навстречу нам двигалась скорбная группа старух с двумя стариками и полутора десятком ребятишек - как видно, внуками и правнуками.

Мы с "дедом" не сразу поняли, что произошло, когда старухи обступили нас и, перебивая друг друга, стали совать нам какие-то листки, о чем-то прося и в то же время упрекая нас. Старики с медалями и орденами на пиджаках молча стояли поодаль, опершись о палки и не вмешиваясь в происходящее. И так же молчаливо, держась за юбки старух и ковыряя пальцами в носах, смотрела на нас мелюзга.

Наконец мы разобрались.

Нас приняли за комиссию, которую здесь ждали все лето; комиссию, которая, как непреклонно верили порьегубцы, разберется в их жизни и примет их под свою защиту. Защитить их следовало от местных властей, которые закрыли здесь колхоз, переселив жителей в Белокаменку, на другой конец Кольского полуострова. И как ни отстаивали порьегубцы свое право жить на земле своих отцов и дедов, как ни доказывали свою невиновность перед советской властью, что дорога к ним идет через болота и вараки, электричество только от движка, а вот рыбу ловят они хорошо, и покосы есть, и молоко такое, что грамоты и медали на ВДНХ получали не раз,- ничего не помогло. Село было обречено. Вместе с колхозом закрыли магазин, медпункт и почту. Людей, согласившихся переселиться, перевезли вместе со скотом в Белокаменку. Отказавшиеся перебираться под Мурманск разъехались по городам, у кого где родственники были. А вот этим ничего не осталось, как только ждать ответа на их слезные просьбы не лишать стариков и детей хлеба, почты и родных домов, о чем писали и в область, и в Москву.

Этой надеждой они и жили. Лето клонилось к осени, скоро зима, которая отрежет их от всего остального мира. За пенсией да за хлебом за тридцать километров в Умбу сейчас посылали кого пожилистее, но этим летом ходить по тропе стало боязно - медведи начали баловать, сейгод двоих ребятишек уже задрали...

Мы с "дедом" не были комиссией. Она так и не появилась - порьегубцы были никому не нужны. Мы не могли принять от них ни просьб, ни заявлений. Но я обещал, что постараюсь для них что-нибудь сделать.

Уже на следующее утро я был в районном центре, в Умбе, в кабинете председателя райисполкома. Он оказался моим ровесником - молодым, невысоким, плотным, энергичным, человеком словоохотливым, с юмором, уверенным в собственной правоте и не боящимся спора. Обладая дипломатическим тактом, он не отмахнулся от просьбы, сразу же проявил сочувствие к порьегубцам, возмутился, что стариков и старух с детьми оставили без почты и хлеба, тут же позвонил, приказав выяснить, кто допустил такое безобразие, и наладить - хотя бы раз в неделю - доставку в Порью Губу всего необходимого.

Инцидент был исчерпан. Председатель извинился передо мной, что за делами упустил такой неприглядный факт. Разговор пошел в совсем другой тональности, и в течение двадцати минут он объяснил мне, почему Порью Губу следовало переселять. Хорошей дороги туда нет, строить ее для такого маленького села практически невозможно, как невозможно тянуть туда линию электропередачи. Держать для полусотни человек пекарню с пекарем, продавца, отделение связи, медпункт, клуб с киномехаником и прочие службы - непозволительная роскошь для района. Что же касается хозяйства, то молоко порьегубцы, по существу, расходовали только на себя, рыбы ловили не так уж много, так что забот о них куда больше, чем пользы. Но это все ничего, не в доходах дело. Надо думать о самих людях, о том, чтобы они жили в благоустроенных домах, с удобствами, а не в доисторических избах! Если трудно благоустроить людей на месте, надо их переселить ближе к цивилизации, разве не так?

Может быть, с Порьей Губой они поспешили. Впрочем, кто без ошибок? Куда хуже обстоят дела на востоке Терского берега. Вот откуда надо сселять людей! А как? Район большой, дорог нет, хорошо, если он сам туда раз в год попадает... Ничего, скоро и оттуда людей повезут. Так я познакомился с человеком, имени которого не хочу называть. Во-первых, не в имени дело, а во-вторых, я всегда буду благодарен ему за то, что он помогал мне открывать Терский берег. На райкомовском газике мы отправлялись на восток, через Кузреку, Оленицу, Кашкаранцы в Кузомень и Варзугу; на субботу и воскресенье ездили на лесные озера, откуда идет молевой сплав по семужным рекам. Он показывал мне здешние достопримечательности, знакомил с председателями колхозов, с бригадирами, охотниками и рыбаками, с работавшими в районе геологами.

Спортсмен, рыбак, охотник, он умел быть обаятельным, всем живо интересующимся человеком, который, как мне казалось, искренне желал всем добра. Он заботился о благосостоянии районного центра, поскольку это была его прямая обязанность, сочувствовал поморам, которые продолжали жить в старых, невзрачных и неблагоустроенных селах, разбросанных по пространству Берега, и дальней его мечтой было сселить всех их в Умбу, или, во всяком случае, ближе к райцентру. Тем более что в селах теперь проживало меньше трети всего населения района.

По его словам выходило, что в таком случае все "проклятые" вопросы благоустройства людей и сел, развития культуры, снабжения, медицинского обслуживания, школьного образования будут разрешены раз и навсегда. Не нужно думать о дорогах, электрификации, завозе продуктов и промтоваров, о строительных материалах, горючем; снимался вопрос о транспорте, но главное - районный центр сразу получал необходимую рабочую силу. Что касается добычи рыбы, то достаточно забрасывать людей на тоневые участки, куда им могли завозить продукты рыбоприемщики, каждый день в хорошую погоду забирающие улов.

План этот мы обсуждали с ним во время совместных поездок по Берегу, у костров на рыбалках, и надо признаться, он меня захватил. По тем временам план казался смелым и прогрессивным. Тогда укрупнялось все - магазины, больницы, школы, фабрики-прачечные, колхозы и совхозы, свозились деревни, строились гигантские откормочные комплексы, пусть и не обеспеченные кормами... Я уже рисовал в мечтах единый город-дом, обсевший скальный хребет, протянувшийся в море между заливами Большой и Малой Пирьей, с крытыми галереями, соединяющими этажи, с автономной системой жизнеобеспечения. И только потом стал понимать, что за насильственным сселением, за запустением Берега стоит не сила и разум, а бессилие и растерянность перед распадающимся хозяйством. Я вдруг с ужасом обнаружил, что подобные планы глубоко аморальны, поскольку людей попросту сгоняют в кучу, перетасовывают и переставляют, как деревянные фигурки, не имеющие ни разума, ни желаний, ни чувств.

Вот почему по мере того, как я знакомился с Берегом и с его людьми, совсем иначе глядевшими на действия моего знакомого, наши споры становились резче и все чаще мы расставались недовольные друг другом. За краткими летними посещениями Берега была осень, долгая зима и всегда ожидаемая весна. Они давали возможность размышлять о виденном и слышанном, сравнивать с тем, что делается в других местах. Именно в те годы я начал всерьез интересоваться жизнью деревни, пытаясь понять процессы современности, которые на селе представали особенно ярко и обнаженно.

В какой-то момент пришло решение - взглянуть на Берег самому: без упреждающих звонков из района, без "третьих лиц", участвующих в разговоре, когда тебя ведут если и не за нос, то весьма умело обходя нежелательные для выявления и обнародования стороны жизни.

Начало положила поездка в Варзугу. В глаза бросилось разрушение Берега, ветхие и ветшающие дома, заброшенные тоневые участки, являвшие следы когда-то полнокровной, а теперь еле-еле теплящейся жизни. Запоздалым стыдом вспыхнуло в памяти так и не выполненное обещание помощи оставшимся порьегубцам, которых, как я выяснил, с наступлением холодов попросту вывезли в Умбу, а оттуда пустили на все четыре стороны.

Тогда и поднялись забытые было вопросы: почему так происходит? Что за фатальные ураганы выкорчевывают вековые поморские села, гонят людей, словно стаи осенних листьев, по холодной земле в города - от родных рек, морских берегов, лесов и покосов? При мне закрыт был колхоз в Кузреке, ближайшем к Умбе селе; в Оленице и Кашкаранцах вместо рыболовецких колхозов учредили бригады гослова, и это было вроде бы хорошо, но сразу из деревень уехало несколько семей... Что случилось? И есть ли из создавшегося положения выход, который может стать альтернативой такой вот всеобщей эвакуации, идущей не только здесь, но и на всем пространстве деревенской России - из глубинки на центральную усадьбу, оттуда - в райцентр, далее - в областной центр... Ну а там в Москву, что ли? Всю страну сселять в Москву за продуктами и "дарами цивилизации"? Похоже, к этому все шло. Не случайно в одной из центральных газет можно было прочесть удивительный по идиотизму восторженный заголовок: "Глубинки" больше не будет!"

Пока я раздумывал, откуда начать знакомство с подлинным Берегом, один из геологов посоветовал съездить в Сосновку. Он работал на Берегу не один год, прошел его весь от Кандалакши до Поноя, знал людей и положение в колхозах, потому что опирался в своей работе на тех и на других. В отличие от рыболовецких колхозов Терского района - Сосновка принадлежала Саамскому району Мурманской области,- там люди вроде бы не уезжали, хозяйство было крепким, председатель - умным, в селе процветали подсобные промыслы, так что было на что посмотреть и о чем подумать.

Добираться туда оказалось не просто.

Из Архангельска на рейсовом пассажирском судне до Сосновки было всего часов десять хода. Этот путь оказался для меня закрыт: в горле Белого моря была, по словам моряков, "ледовая обстановка". И "Боровский", которого я прождал больше недели, в очередной раз повернул назад, в Мурманск, не пробившись через льды у Поноя.

Оставалось два варианта. Первый - лететь самолетом в Мурманск, чтобы оттуда воздухом добираться до Сосновки. По весне это было весьма рискованно - в Мурманске я мог просидеть две, а то и три недели из-за погоды или потому, что земля не просохла. Другой путь был морем: на "Соловках", идущих в Кандалакшу, добраться до Пялицы, чтобы оттуда на подручном транспорте или пешком преодолеть оставшиеся семьдесят-восемьдесят километров по берегу.

Так я оказался на борту "Соловков".