"Побег обреченных" - читать интересную книгу автора (Молчанов Андрей)

ГРАДОВ

Сон был привычен и реален, как давно прожитая и глубоко осознанная часть жизни, пусть тяжкая и страшная.

Из колодца, задвинутого плитой, где он был заточен за отступничество свое жрецами Великой Блудницы в ожидании суда, стражники подняли его наверх, скинув к зловонному дну плетеную лестницу.

Он выбрался под беззвездное небо своего мира, прорезанное фиолетовыми дробящимися вспышками зарниц, сверкавшими из обители Великого Демона, и осмотрел бесконечное нагромождение пирамид с усеченными вершинами – жилища своих бывших собратьев, в одном из которых еще недавно обитал сам.

Дорога к капищу далась ему нелегко: отступничество изменило само его тело, теперь оно было жалким и слабым, рубище свисало с плеч сморщенными лохмотьями, серая кожа покрылась белесыми пятнами и бурыми язвами, и он несколько раз падал на гранит мостовой, а стражи угрюмо стояли над ним, даже не пытаясь помочь ему встать, ибо теперь он являлся для них неприкасаемым, будучи уже куда никчемнее любого обычного раба, узника…

В капище, вкруг алтаря, под высочайшими сводами, освещенными лиловыми огнями светильников, в серо-голубых одеждах стояли жрецы Великой Блудницы, ожидавшие его, изменника.

– Приговор вынесен, – сказал верховный жрец, и темное лицо его тронула гримаса усмешки. – Ты, наверное, ожидал смерти? Нет… Мы не отдадим тебя столь легко Свету, к которому ты устремился. Ты захотел уподобиться людям? Сотворенным? Что же… Ты станешь одним из них, и изменить такое твое желание не в наших силах… Но ты уже чувствуешь свою новую плоть? Эту слизь… Она заставит испытать тебя много боли, и ты безмерно будешь страдать; ты припомнишь радостинаших оргий в тоске своего одиночества и проклянешь сам себя… Мы дадим тебе века и века для такой муки. Но – дадим и возможность искупления. Однако вдруг ты способен покаяться уже сейчас? Тогда мы накажем тебя заточением в Башне Луны, и правительницы, возможно, вскоре простят тебя… Выбирай!

– Нет, – прошептал он. – Отрекаюсь.

Гул возмущенного ропота прокатился по капищу; свет померк и – разверзлась пучина, изрыгнув его в темень неизвестности, что погасила сознание и саму мысль…

Приговор свершился.


Застонав, он пробудился, наполненный ужасом привидевшегося кошмара, преследующего его неотступно в течение долгих лет.

«Откуда эта жуть? – метнулся безответный вопрос. – Из прошлой жизни в каком-то демоническом мире? Из подспудных сумасшедших фантазий?..»

Он встал с постели, мало-помалу обретая реальность обыденности: серого квадрата окна, заполненного тусклым небом, знакомой мебели, книг…

Осадок сна истаивал в сознании, но его сменяло безотчетное чувство тревоги, постепенно переродившееся в догадку – логически ясную и отрезвленно-пронзительную, – как будто, войдя в квартиру и приметив беспорядок в вещах, он обнаружил бы вдруг, что его обокрали. Но вслед за догадкой пришел страх – именно страх… Вот им и понят этот удел смертных.

Страх. Страх пах тленом. Склепом.

Последнее время он испытывал недомогание и тошноту, не придавая им особенного значения, но сейчас уяснил, что прозевал развитие опухоли, въевшейся в желудок и уже разогнавшей свои частицы-убийцы по всему организму. Рак.

Из поликлиники его направили для консультации в Онкологический центр, и работавший там знакомый врач хотя и заверил, что, мол, ничего страшного, язва, прооперируем, словам его он не поверил… Ему явно и недвусмысленно лгали. И теперь он осознал это отчетливо и бесповоротно: лгали!

Так что теперь? Бороться за жизнь? Уже прожитую и, в общем, никчемную… Возможно, одну в череде многих других – ей предшествовавших, что тоже неизменно обрывались смертью, ныне не страшившей его, ибо он почему-то верил, что за гибелью одного физического тела последует краткий миг затмения, а после он обнаружит себя в новой реальности…

Он никому никогда не признавался в этом странном своем сумасшествии – отчетливом видении фрагментов прошлого бытия в иных временах, сам глубоко сомневаясь в правдоподобии образов, но все-таки смерть представлялась равнозначной тому провалу в сознании, что случился у него после привидевшегося сегодня давнего отступничества и суда в страшном мире под беззвездным небом…

Сам же факт распада материи, ее сожжения или предания земле воспринимался им равнодушно, и он не понимал испытываемого многими людьми ужаса перед таким естественным событием, что противоречило логике элементарных примеров: ведь тем, что произойдет с удаленным аппендиксом, интересуются в такой же степени, как и судьбой выброшенной в помойку перегоревшей лампы.

Но сейчас его посетило осознание какой-то обреченности, а вместе с ним уяснение, что, если и пребывает он в инкарнации, то нынешняя – последняя, и вскоре, по истечении сил изношенного тела, пораженного недугом, ему предстоит встреча с давними своими судьями…

За что они судили его? Вот вопрос…

Он сел за покосившийся кухонный стол, провел пальцем по скрипучей клеенке, впервые обратив внимание на ее рисунок гастрономических этюдов шашлыков, цыплят табака, сосисок с горошком…

Клеенка, пришпиленная по краям канцелярскими кнопками, застилала стол и несколько лет назад, когда он впервые очутился в этой квартирке, решив, что прошлая, четырехкомнатная, излишняя роскошь и, разменяв ее на две, можно за счет аренды получать стабильный доход, много превышающий его жалкую пенсию профессора-египтолога, осваивающего уже седьмой невеселый десяток лет пребывания на поверхности планеты, сутулого, пепельно-седого, мрачноватого бобыля. Ни к чему не устремляющегося, проживающего убого и механически….

Впрочем, когда-то он жаждал многого: и земных богатств, и власти, и денег, и женщин, и путешествий…

Однако вечно кто-то подставлял ему подножку на финальной черте всех его претворяющихся в действительность возжеланий.

Богатство и деньги обретались, но неизменно волею обстоятельств он лишался всего накопленного; путешествия приедались, а женщины… они просто не любили его, словно чувствуя, что физическая близость ему в тягость, а он и в самом деле испытывал от нее стыд какого-то тягостного греха…

…Он поглядел в окно на блеклый ландшафт ранней весны: пустырь с почернелыми островками снега на пожухлой траве, кривенькие, худосочные сосенки, голый кустарник вдоль железной дороги, закопченные составы с нефтью, скопившиеся на путях… Сырой ветер трудолюбиво полоскал развешанные на бельевых веревках простыни, наволочки и чье-то огромных размеров исподнее. Жалась на лавочке унылая фигура человека в драповом пальто и в шляпе, нахлобученной на уши. Человек жевал банан, утирая торчавший из-под шляпы нос.

Железная дорога уходила в сторону Казани.

В последнее время он открыл в себе некоторые способности к эмоциональному, даже, скорее, к ассоциативному восприятию звукового состава слова.

В слове «Казань» ему слышался звон Скользнувших сабель, ударами которых обменялись на скаку всадники.

Услужливая память тотчас принялась за воссоздание картин этого города, куда вела отсюда дорога, но города иной эпохи, когда человек на коне с саблей удивлял кого-либо своим видом не больше, чем гражданина на лавочке под окном – банан, прилетевший к нему с другого материка.

Казалось, что в те времена ему доводилось бывать и в Казани, и здесь, где он жил сейчас, в Москве, разросшейся непомерно и новой безликой архитектурой своей, особенно в непогоду, напоминавшей обиталище ада.

Но места, где сейчас стоял дом, он не помнил и сожалел об этом, ибо отчего-то хотел сравнить прошлое и настоящее, оценив разницу преобразований мерилом не столько веков, сколько своих воспоминаний-фантазий, доставлявших ему иногда странное сентиментальное удовольствие.

Походил по комнате, отрешенно уже размышляя об окончательности своего земного финала и неизвестности будущего; затем толкнул дверь на лоджию, вышел на ее грязный цементный пол, уяснив внезапно, какой наглядный пример семасиологического анализа в этом словечке – «лоджия».

Наверняка древние римляне были бы немало обескуражены, поведай им, что мраморная галерея с колоннами через известный срок в быту будет значить то же, что и бетонный выступ на стене похожего на улей строения.

Правда, кто бы тогда мог им рассказать об этом? Не мог даже он – богатый винокур в пору расцвета жирной, хмельной, но уже дрожащей, как расползающийся студень, империи.

Да, он определенно сумасшедший… Но идти к психиатру категорически поздно.

Сосед по лоджии Саша стоял, свесившись через поручни, и курил, запахивая на себе драную овечью шубу.

– Посмолишь? – Он протянул Градову пачку.

Некоторое время они сосредоточенно курили, наблюдая за воронами, расхаживающими по пустырю в поисках корма и хриплым карканьем сетующими на голодную пору начала весны.

– Триста лет живут! – сказал Саша. – Нам бы так!

– Да уж… чего… – подтвердил Градов. – Это мы… брык, да и все…

– Ну! – в свою очередь, подтвердил Саша, пуская дым через нос и щуря задумчиво глаз.

– Как с квартирой-то? – поинтересовался Градов. – Сосед не съехал?

– Сосед? То собирается, то боится в бродяги угодить, – мол, пропью деньги за комнату, а дальше?

Основой нынешних бытовых неудобств Саши был именно сосед: человек беспокойный и взахлеб пьющий.

– Да и денег просит аж двадцать тысяч долларов, ничего аппетит у паренька, да? Особенно если учесть, что и доллара этого американского он никогда в руках не держал. А я к тому же машину тут грохнул…

– А сейчас в кого ни плюнь, у всех аппетиты, – отозвался Градов. – Глаза завидущие, руки загребущие. И до хорошего такое не доведет, точно тебе говорю. Конец стране. А… чего с машиной-то?

– Вдребезги. Этому грабежу судьбы теперь я могу противопоставить только трудолюбие и усердие.

Градов вздохнул:

– Сочувствую. Ну, пошел я… – Поежился. – Зябко тут… – И выразительно кивнул на балконную дверь.

Саша Ракитин, столь же выразительно кивнув в ответ, сдвинул вверх из пазов чугунную перегородку общего балкона, на первый взгляд казавшуюся вваренной в перекрытие, и прошел за Градовым в его квартиру.

Этот тайный ход на территорию, едва ли прослушиваемую всякого рода всеведущими инстанциями, с нейтральным телефоном, Ракитин, кое-что разумевший в азах оперативных мероприятий, придумал сразу же после того, как подружился с профессором-пенсионером, кому ныне всецело и без опаски доверял.

В частности, поведал ему о своем вояже в Америку и передал на хранение пластины с острова, оказавшиеся дискетами с не расшифрованной покуда информацией.

– Есть предложение, – начал Ракитин, усаживаясь на край кровати. – Можем совместно заняться расшифровкой этих американских дискет, если имеется желание. Кроссворды любишь?

– Ты хочешь обучить меня специальности дешифровальщика?

– В данном случае все должно быть просто, – ответил Ракитин. – Главное, сигналы с дискет ребята довольно быстро умудрились снять, остальное – дело времени и терпения.

– Да, у вас там спецы…

– Да не у нас! – отмахнулся Ракитин. – Дружок в военном ящике работает, ящик сейчас в простое, без заказов… А они там всякие записывающие устройства для спутников моделируют, телеметрическую аппаратуру. Но все равно пришлось покорпеть… Какую-то двухуровневую систему для счета информации задействовали, воспроизводящую головку соорудили… Короче, информация представляет стандартную структуру с периодическими сигналами. Повторяющаяся последовательность нулей и единиц – вероятная пауза. Есть настроение – дам методики, действуй. Английский тем более знаешь.

– А как насчет того, чтобы покорпеть совместно? – полюбопытствовал Градов.

– Время, время где взять! – удрученно процедил Ракитин, поднимаясь. – С машиной этой еще… Если только в субботу?.. А то сегодня еще в больницу, в ГАИ…

– Как же так получилось-то, Саша?

– Как… Как все! По дурости! – И Ракитин, открыв балконную дверь, бесшумно исчез за ней.

Оставшись один, испытывая вновь возвратившиеся к нему ожесточение и безнадежность, Градов равнодушно и неприязненно осмотрел квартиру с комодом, низкой продавленной софой и колченогими стульями, рассудив, что надо бы вытереть пыль и убрать лохмы паутины, свисающие с потолка, затем сел в кресло, смежил глаза и, парализованный навалившейся дремой, очутился, перенесенный волшебным даром реальности снов, в пустом вагоне нью-йоркской подземки…

Час раннего утра. Свет в вагоне уже погасили, и он несся, проваливаясь из серых рассветных сумерек в черноту туннелей. Скоро сюда зайдут люди – люди бедных кварталов, проносившихся в окне; угрюмые, неотоспавшиеся, но покорные, они забьют вагон своими телами и нездоровыми запахами этих тел и поедут – кто на работу, кто на поиски ее; но пока людей нет, они спят либо только расстаются со сном, а он привычно и механически, как прожектор, скользит в их сознании, высвечивая вялые мысли, мечты, планы и обрывки снов, наматывая и монтируя ленту странного фильма видений. Одна эта лента сегодняшнего странствия могла бы составить ему славу великого сюрреалиста, гения снов о жизни, но в славе он не нуждался, хотя слава – тот же сон, приятный и сладкий…

Вагон остановился, и вошел негр – высокий, худой и нескладный. Руки в карманах длинной, до пят, шинели; на голове – лыжная шапочка; желтые, с клоунскими круглыми носами ботинки.

Негр прямиком направился к нему – отраженному в сознании фантому.

В его восприятии мелькнул фрагмент сна, видевшегося кому-то в зашторенной конурке за полмили отсюда: стеклянное небо с мутно размытым солнцем над полем, усеянным дикими алыми цветами, распускающимися как капуста навстречу шагам спящего… После чего он встретился с глазами негра: мертвыми, как эмалированные пуговицы, – на нездорово отекшем лице, где совсем посторонней казалась гримаса стылой, извиняющейся улыбки.

Негр вытащил из кармана шинели револьвер.

Он понял: перед ним наркоман, мучительно страдающий от осознания пустоты в мутном шприце, что лежит у него в кармане, завернутый в обрывок полиэтилена.

Туннель, миг темноты, и, воспользовавшись им, он ретировался в кресло самолета, идущего на посадку рейсом «Шаттл» из Бостона в Нью-Йорк, как бы пройдя сквозь призрачную обледенелость обшивки лайнера в трехмерное пространство его хвостового отсека.

Взирая через иллюминатор на затекший туманной росой купол небоскреба «Крайслер», на черную гадюку поезда, выползшего из норы подземки, усмехнулся, представив изумление грабителя. Случившийся казус несчастный наверняка свалит на героин.

Определение «несчастный» – откуда возникло оно? Неужели наркомана стало жаль, пусть и неосознанно? Или он, пришедший сюда, на землю, возможно, из недр иного мира, приобрел-таки человеческое сознание с присущими такому сознанию формулировками? А ведь, казалось бы, весь предыдущий его опыт мог привести лишь к равнодушию и жестокосердию.

Сколько он видел несчастных, убиваемых, обманутых, больных, увечных, ограбленных, но где они? Где их страдания, боль и слезы, питающие зло и искупающие одновременно и парадоксально грех человеческий?

И разве могла бы без них, несчастных, существовать планета людей, основная связь причин и следствий на которой строится не на гармонии и усредненности, а на неравных пропорциях голода и пресыщения, муки и наслаждений, богатства и нищеты? Но количественные части пропорции обратны в качестве: насколько кому-то в чем-то хорошо, настолько ему же в чем-то и плохо. И это касается всех и его. Кем бы он ни был.

Изображение салона искривилось, кресла, будто под увеличительным стеклом, расплывчато поползли на стены, мелькнули крупным планом красивые колени стюардесс в капроне, затем пронеслась дымка облаков; веер зеркал пространства, призрачно отражавших вращение планеты, сомкнулся, и прямо из бушевавшего океана, выворачивающего из нутра своего сплющенные небоскребы волн, он ступил на красный булыжник взбирающейся в гору мостовой Риги, зажатой между закопченными стенами зданий. И мостовая вывела их к игрушечным домикам Златы Улочки Праги.

Здесь было мокро и угрюмо после прошедшего дождя, среди давящей, громоздкой готики и этих домиков для давно умерших людей, живших, подобно гномам, уютно, строго и странно.

Вновь повернулись гигантские зеркальные двери, выпустив его на пустынную ночную набережную портового города, где чернели силуэты приземистых субтропических пальм, но в этот миг внезапное пробуждение выкинуло его в разбитую немощь старого больного тела.

Возвращение было неприятным: словно он надел на чистую руку потную грязную перчатку.