"Сибирская жуть-7" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)

Глава 13 НА СТАРОМ ПРИИСКЕ

Труд этот, Ваня, был страшно громаден, Не по плечу одному. Н.А. Некрасов

— Смотри! — подтолкнули Валеру в бок, ткнули пальцем куда-то в освещенное луной пространство.

В неверном свете луны стало видно, как переступают лошади, везут что-то или кого-то на телегах. Шли лошади, шли люди возле телег — понурые, словно бы усталые. Все это шествие было — Валера ясно видел и людей, и лошадей, но в то же время их как будто и не было — все они были одноцветные, как бы черно-белые и полупрозрачные, и сквозь людей и лошадей, сквозь телеги с грузом ясно были видны сосны и откосы берега.

Странное дело — ночь была ясная, лунная, а шествие оставляло странное впечатление— словно бы там, где двигались люди и лошади, шел мелкий осенний дождь.

Валера Босс, житель деревни Береговая Таскина, на всю жизнь запомнил это шествие и рассказал мне о нем летом 1986 года при обстоятельствах вполне романтических.

Валера Босс не захотел учиться. В 14 лет он пошел работать — возить на телегах сено. В 19 лет получил первый срок. В 23 — второй, а вообще сидел четыре раза, и всякий раз за «преступление против личности». А теперь он пастух и часто бывает в лагере нашей экспедиции. У нас ведь интереснее, чем дома.

Меня он почему-то уважает и любит. Мама уверяет, что это он чувствует родственную душу. Может быть…

Вот раз вечером ребята устроили шум, поймали музыку по радио и танцуют. Валера Босс сидит у костра, пьет чифир. На кружку он берет полпачки чая, и это еще не крепкий чифир. Крепкий — это когда пачка на кружку. Мы беседуем с Валерой о жизни. Он зовет меня «Борода», как и все в деревне, — при том, что бороду я отпустил впервые в жизни и борода еще короткая.

— Ясное дело, им тут плясать хочется…— с пониманием, солидно говорит Валера Босс. — Мы-то с тобой, Борода, люди немолодые, нам посидеть, выпить важнее.

В какой-то мере это Валера намекает, что неплохо бы выпить остатки спирта, предназначенного для пропитывания найденных костяных изделий (часть этого спирта мы уже выпили). И добавляет, развивая тему:

— Немолодым, им посидеть и погутарить важнее. Мы с тобой небось тоже и плясали, и девок щупали… А теперь что? Наше дело тихое, свое отгуляли…

В этом есть своя забавная сторона, потому что мы с Валерой — полные ровесники и родились в один месяц одного года. В июле 1986 года нам исполнилось по тридцати одному году.

Но кончается, конечно же, тем, что я приношу спирт, мы тихо разливаем его и выпиваем в задумчивости. Я рассказываю Валере о своем намерении провести разведку по правому берегу Енисея, и вот тут-то Валера рассказывает мне эту историю. Не пугает, не отговаривает, а просто рассказывает, как мог бы рассказать про рыбное место или про плохие, неудобные места под лагерь.

— И часто такое встречается?

— Я только однажды видел, врать не буду… Но люди говорили, там бывает.

«Там» — это напротив современной деревни Береговая Таскина, на правом берегу Енисея, где когда-то были золотые прииски. Говаривали, что в старину, два века назад, мыли золото в золотистых песчаных откосах речки Кузеевой, но к середине XIX века рассыпное золото исчезло, и чтобы добыть оставшееся, не хватало усилий старателей с лотками.

Нужно было уходить на несколько километров от берега Енисея, в глухую комариную тайгу, и там долбить глубокие шахты в твердой скальной породе, делать от них горизонтальные штольни, вынимать породу с глубины. Штольни делались узкие, в них не было вагонеток, и породу приносили к устью шахты в мешках. Наверху сидит человек, спускает веревку, и к ней привязывают мешок.

— Тащи!

И мешок вручную поднимают на двадцатиметровую высоту: так быстрее, чем если каждый со своим мешком будет карабкаться по грубо сколоченным лестницам. По этим лестницам рабочие только поднимаются и спускаются сами, два раза в сутки. На рассвете — подъем под барабанный бой, и вниз, в шахту. В середине дня долгий перерыв, часа два, — обед поглощается без спешки. А потом опять в глубь горы, уже до позднего вечера, — ведь в шахте не имеет значения, есть свет или солнце давно уже зашло. Все равно в шахте работают при свете лучинки. Тратить свечи или масляные факелы — это дороговато, и в штольнях горят просушенные сосновые щепочки. В темноте ушибся, не можешь ходить? Заболел от сырости и плохой пищи? Отлеживайся, хозяин прокормит, но денег за потерянные дни уже не получишь.

Наверху работа приятнее, да и оплачивается лучше. Это ответственная работа! Те, кто внизу, только выламывают породу из стенок штольни, сваливают ее в мешки, выносят к шахте. А наверху породу для начала дробят огромными молотами. Это не очень ответственная работа, потому что все, что делают специально подобранные здоровенные мужики, это обрушивают пудовые молоты на камни, превращают их в мелкое крошево. Но и они могут заметить матовый блеск самородка, выцепить крупный кусок золота из жилы. Уже за этими мужиками установлен надзор и сами они следят друг за другом. Установлено, что сколько бы ни весил украденный самородок, хозяин платит вдвое против его стоимости, если ты заметишь вора и донесешь. Кто-то хотел украсть золота на сто рублей? Выгнать вора, не заплатив ему ни копейки за прежнюю работу! А бдительному товарищу запишут двести рублей и, может быть, даже выдадут— уже чтобы не ослаблять стукаческого энтузиазма остальных.

Потом породу несут на лотки, вываливают на наклонный желоб, стоящий вдоль самой реки. На этот желоб пускают воду с таким расчетом, чтобы она уносила камень и оставляла более тяжелый металл: ведь золото в три, в четыре раза тяжелее вмещающей его породы.

На лотке работают доверенные хозяев, опытные рабочие. Они хорошо обеспечены, живут не в бараках, а в домах; им невыгодно воровать золото, им гораздо выгоднее делать богатыми тех, кто хорошо платит им за труд и за лояльность.

Но и эти люди порой не в силах удержаться, и какой-нибудь самородок матово блеснет в последний раз, исчезая под рубахой или в кармане. Так что и тут слежка, слежка и слежка.

Приказчики хозяина самолично извлекают золото, складывают его в мешочки, уносят. Каждую неделю в теплое время года прииск дает пуд или два золота. От этого не лишатся сна владельцы несравненно более продуктивных приисков под Североенисейском или на реке Амыл, на юге Красноярского края. Но и такой скромный прииск может давать очень неплохие доходы. Надо только уметь организовать производство, на что нужны и опыт, и капитал. И нужно уметь довезти драгоценный металл до места — то есть до Красноярска. Поэтому золота не скапливают слишком много, отправляя увесистые мешочки раз в несколько дней.

Никакой закономерности! Только один человек принимает решение об отправке золота — сам хозяин или заменяющее его лицо. Этот человек внезапно, как сочтет нужным, вызывает к себе двух или трех казаков:

— Время. Сейчас повезете золото.

Именно так— вот сейчас. Вошедший в контору не вернется в казарму, он тут же возьмет все необходимое и тут же уедет в Красноярск. Уезжать можно двумя путями. Удобнее всего переправиться через Енисей на пароме, потому что тогда казаки сразу переправляются с лошадьми. Но это и откровеннее всего — вдруг среди ночи заработал паром, переправил троих вооруженных и лошадных… Сразу понятно, куда и зачем они отправились! И если недобрые глаза разбойников уже наблюдают за прииском, кто мешает им сделать засаду на единственной дороге, ведущей из Павловщины в Красноярск?!

Лучше уплывать на лодке. На огромной реке мелькнет маленькая лодочка, пройдет почти незаметно под берегом. Уже добравшись до Юксеево, казаки налягут на весла, переправятся через Енисей. Они знают, в какие ворота постучать, и через полчаса после стука выедут оттуда верховые, поскачут туда, куда следует. Но и этот путь небезопасен, потому что наблюдать ведь можно не за самим прииском, а за двором агента хозяев прииска— того, кто дает лошадей и отправляет в не очень дальний, но очень напряженный путь.

Не очень часто, но случалось, что казаков, везущих золото, грабили. Вот что должны были проклинать разбойники, так это пароходы на Енисее. Потому что на пароходе золото мгновенно оказывалось в полной безопасности, а грузили золото прямо тут же, напротив прииска. Шум парохода слышен издали. Тем более, пароход никуда не торопится: и времена такие, что люди еще не привыкли торопиться, и слишком многое надо взять в деревнях, лепящихся вдоль Енисея по его обоим берегам. Пароход зайдет в Предивное, потом подойдет к Береговой Подъемной, на левый берег. Потом пошлепает опять к правому берегу, к причалу деревни Кузеевки. Потом опять на левый, к Юксеево. И только потом пароход направится выше по реке, в сторону Красноярска. Если на прииске нет до него никакого дела, пароход просто даст гудок, поприветствует хозяев прииска и пойдет дальше. А если надо отправить что-то на пароходе, тогда на воду быстро спускают лодку; если лодка не успеет выйти из-за острова, пока пароход еще здесь, придется стрелять в воздух. Тогда на пароходе будут знать, что скоро покажется лодка, и колеса начнут работать в замедленном режиме. Так, чтобы пароход только держался на месте, а не продвигался вперед.

Вот и лодка. Казаки поднимаются на пароход, и если из лесу или с островов за ними даже наблюдают — дело дохлое. За всю историю енисейской навигации не было случая, чтобы пароход захватили разбойники. И казаки теперь будут не скакать, меняя лошадей и шарахаясь от каждого куста, а ехать в комфорте, спать себе в каюте, ожидая прибытия. Если пароход переполнен и нет особого доверия к попутчикам, никто не мешает им сдать мешочек с золотом с рук на руки капитану.

Но и начало навигации, убившей романтику большой дороги на приисках, не отменило грубых, жестоких законов жизни самого прииска. И в самом конце XIX, и в начале XX века всякого, кто уходил с прииска, полагалось тщательно обыскивать. И мужчин, и женщин, и чуть ли не детишек шмонали самым тщательным образом. Впрочем, без «чуть ли»! Был случай, когда золотой песок пытались вынести между пеленками младенца…

Все так же на прииске стояла вооруженная охрана, все так же все наблюдали за всеми, и все так же полагалось за всякий донос платить вдвое от стоимости чуть было не украденного золота.

И все так же полагалось раз в пять лет сжигать здание конторы: лес не стоил ничего, построить контору стоило нескольких десятков рублей да двух недель времени, а вот как ни тщательно собирали каждую крупинку золота, а всякий раз в сгоревшей конторе собирали до фунта, то есть до четырехсот граммов золота.

Прииск на реке Кузеевой работал почти до конца 1930-х, пока золотоносные породы не истощились окончательно. Как ни удивительно, на этом прииске работали не рабы, и там не было лагеря. Работали вольнонаемные, очень часто местные, включая и женщин. Труд не механизировали, и он оставался каким угодно, только не женским; но после колхоза любой труд и где угодно казался уже райскими кущами. Один житель Береговой Таскино, запойный мужик по кличке Колчак и с почти забытым именем Васька рассказывал, как работники прииска ухитрялись выносить кусочки золота и слитки. Под кусочками золота я имею в виду золотые песчинки, сдавленные в единый комок — так и сдавленные, прямо в пальцах. Вот, по словам Колчака, такие кусочки и выносились с прииска.

Я стал было говорить Колчаку, пятидесятилетнему Ваське, про обычай давать двойную стоимость украденного за донос. Но, оказывается, такого обычая при Советской власти не было, и как ни пыталось начальство внедрить своих стукачей в среду рабочих, рабочие как раз проявляли большую солидарность в деле обворовывания прииска и друг друга чаще всего не выдавали.

Колчак рассказывал довольно жуткую историю про обормота, который заложил нескольких воров. Работал он просто так— за еду. Ночью тихонько вставал с нар, уходил в контору, и там сразу стучал и ел. Простенько так… Балбеса без труда вычислили и ночью закопали живым тут же, в бараке: выкопали яму прямо в проходе, в земляном полу, засунули в эту яму связанного, спеленатого веревками человека, засыпали яму, и когда все сто пятьдесят человек прошли по этому месту, выходя из барака, от перекопа не осталось ни малейшего следа. Вошел человек в барак — и никогда из него больше не вышел.

Что характерно — все сто пятьдесят работников знали о казни, знали в лицо убийц, но не донесли. А это ведь были вовсе не уголовники, не профессиональные преступники. Большинство — трудолюбивое, приличное крестьянство из зажиточных деревень в долине Енисея. И ссыльные, но тоже в большинстве из раскулаченных. Быстро же привили им типично криминальное мировоззрение!

— Ну ладно… Ну, наворовали золота, а как же вынести? Ведь обыскивать-то обыскивали всех…

И тут, к моему удивлению, Колчак смущенно ухмыляется, хихикает и чуть ли не переминается с ноги на ногу.

— Гляди, Михалыч… Гляди, тут одно место оставалось… Которое, хи-хи, у баб главное…

Я впериваюсь в глаза Колчака — правильно ли я понял?!

А тот опять хихикает и кивает.

— Не сомневайся, Михалыч, я точно знаю. Так моя мать делала, бабка тоже. Я тебе не лажу гоню.

Не буду спорить, какое место главное у баб, но, во всяком случае, способ выбран оказался безошибочно: при Советской власти прииск работал лет пятнадцать и закрылся перед самой войной 1941 года. И ни разу ни одну женщину, выносившую золото во влагалище, не задержали! Просто никому не пришло в голову проверить и там…

Прииск существует и сегодня, но теперь на правом берегу нет ни дорог, ни деревень. В 1960-е их признали «неперспективными» и «слили» с более перспективными на левом берегу. То есть, говоря попросту, население перевели на левый берег, а сами деревни забросили. Быстро пришлось забросить и поля, и луга на правом берегу — добираться до них стало очень уж долго и дорого. Теперь на местах, освоенных русскими людьми еще в XVIII веке, опять вырос лес. Настоящая темнохвойная тайга восстановится не скоро, лет через сто пятьдесят, — ведь кедры, ели и пихты должны расти под пологом осин и берез. И сегодня непролазный кустарник и частый березняк царит там, где всего сорок лет назад колыхались спелые хлеба, громыхали телеги, возвращался вечерами скот, теплый хлебный дух поднимался в воздух от печей.

Можно найти и сами развалины деревень, и остатки кладбищ. По совершенно непостижимой причине дом, оставленный хозяевами, всегда менее долговечен, чем кресты на кладбище. Дома давно развалились, превратились в совершенные руины, а вот дерево креста поет под рукоятью ножа — крепкое, твердое, сухое.

Есть и развалины прииска, в нескольких километрах от берега. Сохранились даже лотки, в которых промывали золото, хотя и здание конторы, и дома для начальства, и бараки рабочих — все развалилось напрочь, что называется — вдребезги. Пустое место, заросшее осинником и березняком, протоптанные скотом тропинки — наконец-то правый берег стали как-то использовать в хозяйстве, выпасают совхозных бычков. И среди всего этого, — крепкие, трапециевидные в разрезе лотки, примерно по грудь человеку. Дерево лотков поет под рукоятью ножа, вызывая неприятную ассоциацию с деревом крестов на кладбище.

Чуть ниже по реке — груды отработанной породы, громадные холмы высотой в несколько человеческих ростов. А выше по реке — входы в старые разработки: вертикальные колодцы, черные провалы земли. Вроде бы никаких следов пребывания здесь человека, но почему-то и среди белого дня находиться в этом месте неуютно. Классические симптомы — ощущение взгляда в спину, чувство присутствия здесь кого-то… Не очень понятно, кого именно, зверя или человека. Но присутствия кого-то, кто ходит вокруг или же затаился и смотрит, смотрит… То ли просто смотрит, потому что ему интересно, то ли выжидает своего часа… знать бы, какого.

Характерно, что было все это задолго до того, как я услыхал рассказы о нравах прииска. Стоя на территории прииска в 1983 году, я и понятия не имел что где-то здесь похоронен заживо человек. Не знал я и о странных процессиях в лунные ночи. Но было неуютно, и кончилось тем, что в жерла шахт мы с товарищем не полезли. Сначала-то, когда мы планировали эту поездку в Юксеево, у нас была такая идея — спуститься вниз и походить по дорогам старых добытчиков золота, ощутить в полной мере атмосферу старого прииска. Но тут как-то ослабела, а постепенно, к вечеру, и вовсе исчезла наша решимость, и в шахты мы так и не полезли. Зря? Очень может быть, что и зря, но я как-то не жалею задним числом. Походы в пещеры вообще оставляли у меня двойственные ощущения. С одной стороны, очень интересно. С другой — нечего делать человеку в чуждом ему «нижнем мире», где обитают совсем особые существа.

Вот и тут у нас возникла какая-то подспудная, не выраженная в словах уверенность, что совершенно нечего делать нам в этих заброшенных штольнях.

Спустя год мой товарищ, тоже Андрей (фамилию не буду называть), был на прииске снова, с другим партнером, своим старым другом из Новосибирска, Валерой (к Валере Боссу этот Валера, конечно же, не имеет совершенно никакого отношения). Они совсем уже собрались полезть в штольню, даже приняли немного для храбрости и начали раскручивать веревки. Но стоило им подойти к зияющему жерлу шахты, как вдруг Валера поднял палец:

— Что это?!

И оба явственно услышали мелодичный звон и глухой стук, как будто несколько кайл колотили в стенку штрека. Звук был тем более невероятным, что если бы и правда в штольнях сейчас кто-то работал, то никак не мог доноситься до поверхности такой сильный и чистый звук. С минуту слышалось все это, потом сменилось каким-то то ли шорохом, то ли бормотанием.

Парни стояли у жерла, еще меньше уверенные, что им надо лезть туда, в глубину. Новые звуки! Полное впечатление, что кто-то шел по главному штреку, выходил к ведущему наверх вертикальному колодцу шахты. Шел, пыхтел — нес что-то увесистое. Грохот — на каменный пол сбросили загремевшие по нему куски камня, словно породу в мешке.

У ребят как-то сразу нашлись очень важные и срочные дела — необходимо стало осмотреть еще раз снаряжение, проверить оружие, а там уже наступил вечер, и стало поздно лезть в шахту. Уйти сразу же было бы для парней совсем неправильно; получалось, что взрослые, сильные мужики, научные работники, таежники испугались каких-то непонятных звуков в жерле рукотворной пещеры!

Они уже и не очень хотели ночевать на прииске, но сразу уйти, воспользоваться последним светом, чтобы добраться до берега, было бы «потерей лица», и Валера с Андреем стали организовывать лагерь.

Нет, в эту ночь не произошло никаких страшных и жутких событий! Никто не поднялся из шахты, не восстал из безымянной могилы, не шуршал таинственно в кустах; никакая сущность не прицепилась к друзьям и не помешала им сидеть до рассвета, пить чай и вести неторопливые беседы. Но ведь и спать ребята почему-то не стали, так и сидели до утра, и ушли с прииска с первым светом. Потому что ночью место вызывало, естественно, еще большее напряжение, чем днем.

А совсем под утро, когда начал сереть восток, вроде бы что-то даже слышалось друзьям: то ли пение, то ли бряцание лошадиной сбруи, то ли тележное пение колес, шум согласного движения.

Это вообще удивительное свойство всякой земли: если уйти в сторону от деревни, сесть под дерево, под стог сена или просто на лугу, если долго сидеть и слушать, то рано или поздно вы услышите какие-то звуки. Это может быть чье-то дыхание, невнятная речь, звуки движения по дороге, крики животных, какие-то еще звуки, происхождение которых бывает непросто определить. Но по ночам земля как будто отдает накопленную в ней память, и другое дело, что в большинстве мест в этой памяти нет ничего ни плохого, ни опасного. Вот здесь, на прииске, память земли была очень уж явной и к тому же какой-то зловещей.

Насколько мне известно, мои друзья больше не бывали на прииске, и рассказывать об этом уже нечего.

Кое-что я слышал все от того же Колчака — странноватого мужика, вечно живущего в мире одному ему видимых сущностей, в мире своих мыслей и переживаний. Трудно сказать, что получилось бы из Колчака, каким бы был человеком, родись он в другой среде, получи он воспитание и образование хотя бы на уровне городской мещанской среды. Но Васька, которого уже и жена называла не именем, а по кличке — Колчаком, родился и вырос в запойной деревне, и суждено ему уже до конца жить не совсем той жизнью, какой ему, наверное, хотелось бы.

И поэтому ему не всегда верится: в его рассказы про паром, на который заходят лошади с телегами, люди с мешками и паром трогается, идет через реку, а сквозь него видна река и острова на ней. Такие истории иногда рассказывает Колчак, и не только под влиянием выпитого. Но как знать — действительно видит он что-то, пока остальная деревня мирно спит, или просто бродит в нем какое-то ощущение другой жизни? Смутное переживание чего-то, что лежит вне прозы обычной деревенской жизни, и это ощущение выплескивается у Колчака в сочиненные им истории?

Скажу по совести — этого я не могу сказать наверняка.