"Красные и белые" - читать интересную книгу автора (Алдан-Семенов Андрей Игнатьевич)11Легким зеленым полднем Долгушин сошел с поезда на маленькой станции Высокая Гора. До большого базарного села Зеленый Рой, где было его родовое поместье, оставалось верст десять. В поезде из случайных разговоров ротмистр узнал: Казань все еще у красных. Успокоительно шелестели травы, речушки ласкали глаза голубым свечением, цветочные запахи наплывали со всех сторон, дубы темными фонтанами взлетали над поспевшей пшеницей. Проселочная дорога вскидывалась на косогоры, вилась между борками, сползала в травянистые лощины: Долгушину вновь открывались знакомые с детства пейзажи родных мест. Сейчас эти мирные картины не трогали его: «Застану ли мамашу? Может, большевики выгнали ее из дома? Слова-то какие татарские появились — боль шевик, совдеп, комбед, не слова булыжники! — По неожиданной прихоти мысли он вспомнил военную академию Генерального штаба, своих однокурсников Каппеля и Войцеховского. — Вот ведь как! Каппель и Войцеховский стали полковниками, а я все еще ротмистр. Правда, тот и другой — типичные «моменты», а я не умею ловить удачу за хвост». «Моментами» в военной академии пренебрежительно величали офицеров, что использовали всевозможные связи и покровительство для карьеры. «Я что, глупее Войцеховского, бездарнее Каппеля? — продолжал казниться Долгушин. — А Войцеховский командует Сибирской армией и взял Екатеринбург. Взял-то город мой дядя, но уступил честь победы Войцеховскому. А Владимир Каппель? Чем черт не шутит, вдруг этот властолюбивый курляндец овладеет Казанью? Тогда он — белый герой, спаситель Руси от большевиков и немцев. Из каких случайностей возникают военные и политические авторитеты!» Пшеничное поле вливалось золотистыми затонами в сосновый бор. Ротмистр вошел под высокие медноствольные сосны: сразу повеяло соборной сумеречной прохладой. Он с удовольствием вслушался в приятное стенание желны, вдохнул запах поспевшей костяники. Сизая лужа на дороге четко отразила его силуэт: он наклонился над водой — на него глянуло грязное, со всклокоченными волосами и свалявшейся бородкой, лицо. Долгушин ощупал измятый пиджак, косоворотку, мерзко воняющую потом, проверил зашитое в пиджачной поле письмо князя Голицына генералу Рычкову. В пяти верстах от Зеленого Роя отдельным хутором жил богатый хлеботорговец Афанасий Скрябин. Он все еще владел амбарами и складами, полными крупчатки, гороха, гречихи, конопляного и подсолнечного семени. Афанасий Скрябин и Сергей Долгушин были хорошими знакомыми; купец когда-то одалживал ротмистру деньжонок и даже не брал процентов. Долгушин подошел к каменному обширному дому, постучал в ставню. Минуты через две ставня приоткрылась, старческий голос подозрительно спросил: — Чаво надоть? — Афанасий Гаврилович дома? — А зачем тебе Афанаска? — Ставня раскрылась шире, на Долгушина уставилась безбровая замшелая физиономия. — Чаво шныряешь вокруг избы? Иди прочь, не то кобеля спущу. — По важному делу я к Афанасию Гавриловичу. — Опоздал маленько, Афанаска в усадьбу Долгушина укачал. Там чичас мужики барское добро делят, так и он туда подался. — Кто делит барское добро? — поразился Долгушин. — А где сама барыня? — Выгнали ее из дома-то. Вышвырнули, как дохлую кошку, комбедчики-варнаки. — Да что ты, дед? Куда выгнали? — растерялся Долгушин. — А шут их знает. Ты Афанаску спроси, он скажет, куда барыню поперли. Ты што скис-то? Может, кваску испьешь? — Старик отвалился от окна, принес розовую японскую вазу с хлебным квасом. Тончайший фарфор слабо зазвенел под зубами Долгушина: он пил холодный, кислый квас, а думал о японской бесценной вазе. — Откуда, дед, эта штука? — Горшок-то? А бабы из барского дома приволокли. Последыш остался. Кои горшки ребятишки раскололи, кои сами полопались. Дерьмо — не посуда. Верно бают: што барину — услада, то мужичку — досада. — Старик по грудь высунулся из окна и, щурясь белыми глазами на Долгушина и радуясь негаданному собеседнику, уже спрашивал сам: — Правду бают — по деревням-то антихрист ходит? Наполовину красный, наполовину белый, а хвостище зеленый. И каждой православной душе на лбу хрест несмывающий ставит. Правда али враки? Ишо языками чешут — война эта самая распоследняя. Сын на отца, брат на брата кинулись. Куда ишо дальше. И опять всем убийством антихрист правит. И ведь, мать его за ногу, как ловко орудует. Голытьбе снега белее чудится, людям осанистым краснее крови обертывается… — Кто вздумал барскую усадьбу делить? — перебил старика Долгушин. — Мужики всем опчеством, а комбедчики супротив поперли. Правду баять — пашню там, луга, живность всякую голытьбе рассовали, а самое усадьбу — стой! Не подходи! Седни мужички вторижды порешили разделить. Раз комунию ввели, отдавай мужику, что следоват. Тому — тулуп, энтому тележное колесо… — Спасибо за квас, дед. — Беги, сынок, поскореича. Может, чаво-нибудь и урвешь из барского добра-то… Долгушин прошел через парк до заросшего кувшинками пруда. На неподвижной воде переливались солнечные пятна и круглые тени дубовых листьев. Где-то рядом постукивал дятел, под сапогами туго поскрипывал песок. Долгушин остановился, опустив голову; собственная безголовая тень на воде показалась страшной. Окружающий мир отстранился от ротмистра, все сместилось, разорвалось, перепуталось: прошлое украдено, настоящее распалось, будущее темно. «Мы идем к цели кривыми путями. Но монархию в ее прежнем виде воскресить нельзя. Можно только мстить за гибель императора, за собственную безысходность». — Мстить, мстить! — дважды произнес он, вслушиваясь в злое свистящее словечко. — Я задушу в себе сострадание к людям. Для меня теперь нет России. Белые и красные. Если бы я мог знать — кто победит? Чем больше я размышляю об этом, тем сильнее охватывает меня смятение… От пруда к каменной ограде дома вела желтая аллея акаций. За кустами Долгушин незаметно приблизился к толпе мужиков и баб, запрудившей площадь перед воротами. Гул мужичьих голосов, просекаемый женским визгом, колыхался над площадью. Матерились мужики, причитали бабы, орали ребятишки. За оградой зеленела железная крыша барского дома. Тяжелые дубовые ворота были закрыты; казалось, за ними нет никого. «Мужики звереют, а дом не охраняется. Да и кто станет охранять барскую усадьбу», — подумал ротмистр. А толпа все напирала на ворота: высокий чернобородый мужик взял на себя верховодство. — А ну, волоките бревно! — прикрикнул он, выталкивая из толпы мужиков. — Подымай, ребята, вон то — поядренее… Долгушин узнал Афанасия Скрябина, с отцом которого только что разговаривал. Четверо мужиков подняли на руки толстое бревно, поднесли к воротам, начали плавно раскачивать. — А ну-ка, вдарь! А ну! А ну!.. От сильного удара затрещали дубовые доски ворот, насыщенные жаждой разрушения крики снова взвились над площадью. — Андрюшкя! Отпиряй воротя!.. — Шурмин, не иди против опчества… Афанасий Скрябин, в желтой шелковой рубахе, подпоясанной цветным шнурком, опойковых сапогах с ремешками на голенищах, плисовых шароварах, с узкой длинной бородой, напомнил Долгушину очень неприятного человека. «Да ведь он похож на Распутина!» Всем нутром Долгушин ненавидел. Распутина: с корнями выворочено трехсотлетнее династическое дерево, а зловещая тень Распутина по-прежнему падает на его — долгушинскую, монархическую Россию. Ничтожные совпадения теперь воспринимались им как символы отрицательного значения. То, что Афанасий Скрябин походил на Григория Распутина, было тоже каким-то непотребным символом. — Дуйте, мужички, через стену. Не посмеют они левольвертами пужать, советовал бабий голос. — Тебя, кобылу разэтакую, тройкой стоялых жеребцов не испугаешь… — Ах растудыть их мать! — Скрябин подбежал к телеге, вывернул оглоблю, одним скачком взлетел на стену, исчез за оградой. Во дворе раздался его ржавый, требовательный голос: — Шурмин, швыряй револьвер! Во дворе послышались хрипы, возня, матюки: створки ворот распахнулись, толпа испуганно попятилась. В воротах с «бульдогом» в руке стоял белоголовый, щупленький юноша, почти мальчик. За ним с охотничьими ружьями и берданками кучились комбедчики — десяток суровых, с решительными физиономиями, парней. — Мужики, вы что, опупели? — спросил Шурмин. — Расходитесь по дворам, господское добро делить не станем. Здесь народная музея будет. А кто нахалом полезет, вот те крест, буду палить, — Шурмин перекрестился револьвером. — Не посмеешь, сукин сын, по своим… — А вить што это за комбед, мужички? Своих из штанов вытряхает, за барское добро левольвертом грозит. — Вот те и комбеды, кому сласть, кому беды! — Постой-ко, я эфтого коммунара по рылу огрею. — Конопатый парень покрутил над головой шкворень и, швырнув, вышиб из руки Шурмина револьвер. Тот охнул, отступил, толпа поперла на ворота. Комбедчики дали поверх голов нестройный залп, люди отхлынули. — Народ! — снова крикнул Шурмин. — Христом-богом прошу: не разбойничай. — Афанаску ослобони, окаянный! Шурмин вытолкнул Скрябина из ворот. — Все равно комбедчикам в господском доме не хозяевать! Харей еще не вышли. — Скрябин сел в плетеный тарантас, подобрал вожжи. — Гаврилыч, подожди! — выступил из-под акаций на аллею Долгушин. Скрябин попридержал жеребца, недоуменно уставился на ротмистра. — Не узнаешь, Гаврилыч? — Сергей Петрович! Ах ты, батюшка мой! Да откуда ж ты? — С того света, — невесело пошутил Долгушин. — Садись поскорее, — Скрябин испуганно оглянулся. Долгушин сел. Скрябин пошевелил вожжами, жеребец понес тарантас прочь от барской усадьбы. Все мечты ротмистра встретиться с матерью, прожить хотя бы сутки в родном гнезде, подышать воздухом детства рассеялись. Он с ненавистью покосился на долговязую фигуру Скрябина. «Подлец, грабил наше поместье. Мерзавец! Позарился даже на фамильные сервизы». Захотелось схватить одной рукой за горло хлеботорговца, другой накидать полновесных оплеух. Скрябин, чувствуя скверное настроение ротмистра, не знал, как с ним держаться. — Евгения Петровна где? Куда вы, сволочи, ее дели? — неожиданно и резко спросил Долгушин. — Жива она, живехонька! — облегченно ответил Скрябин. — В Арске, у доктора Дмитрия Федоровича. — Что ж ты молчишь! Гони в Арск, Гаврилыч… — Не с руки мне в Арск-то. — А нашу усадьбу грабить с руки? Я все видел, все знаю. Смотри, рассчитываться, Гаврилыч, придется. — Батюшка ты мой, не подумай худова-сквернова. Я ведь мужиков-то отговаривал от раздела усадьбы вашей, да разве они резон понимают? Побежали мужики, побег и я. Думаю, дай и я, может, что-ненабудь из барского добра сберегу. Вернется Евгения Петровна, а я ей — пожалуйте, мол… — Не тараторь. Что за парнишка не пускал мужиков в дом? — Про Андрюшку Шурмина спрашиваешь? Подрос, змееныш! С семнадцати лет в бандиты попер. Ни кола ни двора у христопродавца, а про комунию, про братство-равенство так языком чешет — ополоуметь можно. Да ты его, чай, не помнишь. Когда ты Зеленый Рой покинул, ему десяти лет не было. Пастушонок, варнак, разбойной души парнишка, и нате вам — комбедчик. На первой осине мерзавца повешу, — все больше распалялся Скрябин. — Ладно, хватит, — остановил хлеботорговца Долгушин. — Сколько в селе комбедчиков? — Рыл восемнадцать наберется. Они у меня, подлецы, в печенках сидят. Не только там пшеницу али рожь, даже овес выскребли из сусеков. По миру, христопродавцы, пустили. Теперь хотят позалетошний хлеб молотить. Мастеровой люд, говорят, с голоду издыхает, а у тебя хлеба в скирдах горят. — Скоро они твоим хлебом подавятся. — Неужто, батюшка мой? — Не сегодня, так завтра, Гаврилыч. — Черт те што отдам, лишь бы их с шеи стряхнуть. Из неподвижного, как омут, пшеничного поля взлетел ястреб, через дорогу пробежала мохнатая тень. В стороне замаячили темные купола скирд. — Твой хлеб, Гаврилыч? — А чей еще? — Сжечь. — То есть как? — Дотла. — Эт-то всерьез или понарошке? Долгушин выпрыгнул из тарантаса, вынул из кармана спички. — Сергей Петрович! Да я же чист перед вами. — Слушай, Гаврилыч! То, что усадьбу мою хотел разграбить, прощаю. Наши драгоценности к себе уволок, тоже прощаю. Луга наши, что сумел к рукам прибрать, — твоими пусть остаются, если комбеды исчезнут с земли. — Я денно-нощно бога молю, а им хоть бы хрен! — Совдепии приходит конец, Гаврилыч. Белые заняли Екатеринбург. Вот-вот будет взята Казань. После Екатеринбурга и Казани красным придется встать на колени, а чтобы они встали скорее, нужна помощь. — Мы народишко без царя в башке, ни на что не потребной. Ежели бы приказание от настоящей власти, тогда и мы, с божьей помощью, за топоры. — Кто в Зеленом Рою может выступить против комбеда? Отец Поликарп что? — Намедни был у него. В случае чего, поп со святой хоругвью наперед пойдет… — Кто еще? — Маркелка-мельник. Спиридон Иваныч Храмов, у него комбедчики на пять тыщ золота замели. Братья Максим и Василий Быковы, что кожей торгуют. Их тоже начисто разорили. В селе, почитай, полсотни обиженных наберется. Народ все крупной, солидной… — Теперь, Гаврилыч, заповедь одна: хочешь жить — дави коммунистов. И еще одна заповедь — под видом большевиков действуй против большевиков. Хлеб сгорел — большевики подожгли. Труп на дороге нашли — коммунисты убили. Девку изнасиловали — их работа. Большевики мир народам обещали, а сами опять с немцами воюют. Значит, обманули православный народ. Слухи, Гаврилыч, распространяй, слухи страшнее пожара. Говори, везде мужики требуют Советов, но без коммунистов… — А то как разуметь? — А так. Власть — Советам, земля — крестьянам, а коммунистов — к ногтю. — Значит, царя не будет, буржуазов тоже? — Не прикидывайся дураком, Гаврилыч. Сейчас нужно действовать умнее. — Вам виднее, Сергей Петрович. Вы, батюшка мой, человек образованный. Долгушин задумался, сжимая в ладони спичечный коробок. В пшенице вскрикнул перепел: пить-полоть, пить-полоть! Терпко пахнуло полынью. Долгушин улыбнулся своим, непонятным для Афанасия Скрябина мыслям. — Как только белые займут Казань, зеленоройских комбедчиков — к стенке! А сейчас отправляйся домой, Гаврилыч. — Я вас в Арск пешком не пущу. Берите жеребца, у доктора оставите. — Хорошо. Оставлю. — Долгушин подошел к скирде, разворотил снопы, чиркнул спичку. Желтый одуванчик искр распушился в снопах, Долгушин подул — одуванчик заколебался, побежал вверх по скирде, становясь багровым и жарким. Летний, с синими тенями вечер обволакивал Арск. В южной стороне неба, где-то над Волгой, полыхали неслышные сполохи, там, видно, уже разыгралась гроза. А в городе стояла пыльная духота: едкие запахи вяленой рыбы, кожи, дегтя подавляли аромат яблок. Кобели кидались на тарантас, облезлые коты взвивались на телеграфные столбы, куры, треща крыльями, шарахались по канавам. Долгушин знал, где живет доктор Дмитрий Федорович, и лихо подвернул к воротам уютного, цвета небесной голубизны, дома. Не дожидаясь встречи, побежал в темную глубину сада. Бежал и видел вышедшую на крыльцо высокую женщину; сердце его радостно заколотилось. — Мама, мама! — задохнулся он ликующим возгласом. — Здравствуй, мама! Женщина откачнулась от грязного оборванца, потом, тихо вскрикнув, упала к нему на грудь. — Бог мой, Сережа! Откуда, как? Что за счастливый ветер занес тебя? Евгения Петровна отодвинула сына, не выпуская его плечи из рук. — В каком ты ужасном виде! — Засмеялась властно и весело. — В баню, друг мой, в баню! Смой с себя дорожную грязь, вздохи-охи потом… Побритый, повеселевший, распаренный, размягченный встречей Долгушин сидел за ужином. Чистое белье ласкало тело, снеговой воротник рубашки оттенял крепкую загорелую шею, волосы шелковисто блестели. Он смотрел на улыбающуюся мать, и улыбался сам, и все говорил, и все не мог сказать самого важного. Как бы между прочим сообщил о зеленоройских мужиках, пытавшихся разграбить усадьбу. Евгения Петровна слушала. — Нашим лапотникам музеи понадобились. Чего доброго, скоро потребуют балетов! А что до Афанасия Скрябина, то хотя он барышник и жулик, но это наш человек. — Евгения Петровна подняла на окно матовые холодные глаза. Между темными яблонями вспыхивали зарницы. — А что думаешь делать завтра, Сережа? Вопрос застал его врасплох: он и хотел и боялся рассказать матери о своей секретной миссии. Ответил уклончиво: — Я стремился домой. В этом пока и состояла моя цель. — Цель, как и горизонт, все время отодвигается, — пошутила Евгения Петровна. — Пришли такие времена, когда надо бороться за свое место под солнцем, за отечество свое. — Прости за глупый ответ, мама. Я одурел от радости, увидев тебя целой-невредимой. Можешь быть спокойна, я стану драться с большевиками за тебя, за себя, за Россию, насмерть! — Еще недавно абстрактная мысль о мести за погибшую монархию стала совершенно ясной, конкретной и острой. Он рассказал матери, как допрашивал в Екатеринбурге цареубийц, с какой миссией сейчас едет в Казань. — Прекрасно, мальчик, и не мне уже учить тебя, что делать, — нежно поцеловала в лоб сына Евгения Петровна. — Князя Владимира Васильевича я помню и ценю — сейчас мало осталось таких, как Голицын. К сожалению, в нашем монархическом лесу торчат одни обгорелые пни, — нежная улыбка Евгении Петровны сменилась жесткой и неприятной. — Служить под началом князя — честь, выполнять его особые поручения — честь двойная. А с генералом Рычковым, с Вениамином Вениаминовичем, я поддерживаю дружеские отношения. Напишу ему — он встретит тебя, как друга. — Евгения Петровна полюбовалась сыном, о чем-то вздохнула, заговорила снова, но словно колеблясь и сомневаясь. — Мои отношения с генералом Рычковым — это не простое знакомство; это, это, да, впрочем, ты сам знаешь, генерал Рычков заместитель руководителя Союза защиты родины и свободы, созданного, как тебе известно, Савинковым. — Все это мне известно. — Долгушин поднял настороженные глаза на мать: — А при чем здесь ты? — В Казанской и Вятской губерниях сразу же после появления Совдепов возник тайный союз «Черного орла и землепашца», — продолжала Евгения Петровна, не отвечая на вопрос сына. — В члены его принимаются помещики, зажиточные крестьяне, купцы и, конечно, офицеры. Отделения союза работают в Арске, Чистополе, Елабуге, Малмыже, Уржуме. — А все же, мама, при чем здесь ты? — опять спросил Долгушин. — Я руковожу арским отделением союза «Черного орла и землепашца». Удивлен? — «Удивлен» не то слово. Восхищен, но и встревожен! На этот раз самым серьезным образом. Я и не подумал бы, что ты так рискуешь собой. — Когда-то говорили: мужчины действуют, женщины ждут. Настала пора женщинам действовать наравне с мужчинами. Плохой была бы я дворянкой, если бы только плакала на краю пропасти. А рискую я собой не больше, чем ты, или наш сосед Николай Николаевич Граве, или милый доктор Дмитрий Федорович. — Кто же создал союз «Черного орла и землепашца»? — Его создатель — Николай Николаевич. Ты его помнишь? — Очень смутно. Помещик из Гоньбы, что на реке Вятке. Так ведь? — Он самый. У Граве всепоглощающая ненависть к красным, он заражает ею даже самых мягкосердечных. В нашем уезде членами союза состоят Афанасий Скрябин, братья Быковы, мельник Маркел, начальник железнодорожной станции Воробьев, ну и, конечно, доктор. Милейший Дмитрий Федорович — непременный член всех союзов и лиг, какие возникают на казанской земле. Мы помогаем генералу Рычкову чем можем. Особенно информацией о Второй армии красных, а положение ее, к нашему счастью, катастрофическое… — Ты рискуешь страшно. Малейшее подозрение арских совдепчиков — и всех вас по закону военного времени… — с тревогой заговорил Долгушин. В дверь осторожно постучали. — Это доктор. Он еще час назад наведывался. С ним можно быть откровенным, Сережа. Дмитрий Федорович хотя и краснобай, но не продаст, не выдаст. Распахнувшуюся дверь закрыло голубое могучее брюхо, опоясанное шелковым витым шнурком. Шестипудовый старик вплыл в комнату, кивая голой, желтой головой. Распахнул жирные объятия, прижал к трясущейся бабьей груди Долгушина. Заахал: — Ах, ах, каким молодцом стал! Илья Муромец, Редедя! Рад видеть невыразимо! Ах, как время летит, давно ли, кажись, под стол бегал, а теперь? Господи боже? Меня, старого черта, чай, совсем позабыл. А я этакого молодца лечил от коклюша. — Доктор склонил набок голову, сомкнул на животе короткие ручки. Из-за его широкой спины выступил коренастый мужчина в чесучовом костюме, шляпе из панамской соломки, но за штатской внешностью угадывалась военная выправка. Долгушину сразу вспомнилось плоское, гладкое, с желтыми совиными глазками лицо. — Ах, разрешите представить, наш духовный вождь Николай Николаевич Граве, — прокудахтал доктор. — Только что прискакал из своей Гоньбы. — Рад познакомиться. Давние соседи, а не знаем друг друга, заговорил Граве: буква «р» раскатилась в его голосе. — Что за паскудное время, добрым соседям нельзя выпить чарку наливки. — Он снял панаму и раскачивал ее в пальцах, не зная, куда деть. Долгушин положил панаму на круглый столик, пододвинул стул. — Что верно, то правильно! У русских есть время на уничтожение друг друга, и больше ни на что иное, — подхватил тему Долгушин. — А я вас, Николай Николаевич, все-таки помню. Мне было лет тринадцать, когда вы приезжали в Арск. Вы тогда вернулись из Парижа. — Да, да, да! Я еще острил: пировали в Париже, опохмеляемся в Малмыже. — Граве засмеялся, и «р» снова раскатилась в его жестяном голосе. На вятской земле помещиков жило очень мало, да и то в южных, граничащих с Казанской губернией уездах: они захватили громадные лесные участки, заливные пойменные луга. Граве слыл одним из самых богатых вятских помещиков, его лесные и пахотные земли граничили с владениями Долгушиных. Евгения Петровна поставила на стол коньяк, наливки, фрукты, даже нарезанный ломтиками лимон. — Остатки былой роскоши. Последний коньяк, последний лимон, все, господа, последнее! — Воистину так! Это похоже на пир во время красной чумы. Ах, господа, — опять заахал доктор, усаживаясь на затрещавший стул. Большевики отменили все человеческие законы, подняли руку на все идеалы. Мысль зарезана, искусство растоптано, культура в развалинах. Свобода, братство, равенство заменены ненавистью, завистью, злобой. Но, как сказано в священном писании, кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила его глаза, потому что… — Вы, Дмитрий Федорович, известный златоуст, — похвалила доктора Евгения Петровна. — Предлагаю тост за победу белых над красными… Граве осторожно вытер платочком тонкие, необычно красные губы. — Мы бы не нарушили первых часов вашей встречи, если бы не важные новости, Евгения Петровна. — Совиные глаза Граве остановились на Долгушиной, спрашивая — можно ли продолжать? — У меня нет секретов от сына. Я ему уже рассказывала о «Черном орле…». — Очень хорошо! — Граве быстро поглядел на почерневшие от ночи окна. — Вторая армия красных разбита нашими под Бугульмой. Авангардные части ее бегут в низовья Камы и Вятки. Они могут не сегодня-завтра появиться здесь. Но это не все. Это еще не все. Сообщили мне из Уржума, что по Вятке сплывает флотилия с каким-то Особым батальоном. Этот батальон сформирован в Вятке, в нем полтысячи бойцов, два орудия, пять пулеметов. Командуют батальоном латыш по фамилии Азин и штабс-капитан царской армии Северихин. Куда направляется батальон, пока неизвестно, но он скоро будет в Вятских Полянах. А в Вятских Полянах сейчас ни красных, ни белых анархия полная. — Куда же делись вятскополянские Совдепы? — спросил Долгушин. — Разбежались в страхе, перед мятежом. — Я сегодня утром проезжал Вятские Поляны, там все было мирно и тихо. Никаким мятежом не пахло, — сказал с сомнением Долгушин. — Ночью должны были выступить мои черноорловцы, но я запретил. Преждевременно! Подождем, пока у ворот Казани не появится Каппель. Теперь, Сергей Петрович, необходим трезвый расчет. Полковник Каппель и генерал Рычков взорвут казанскую Совдепию, мы доконаем ее по уездам. — Граве обвел глазами, приобретшими оловянный блеск, своих собеседников. — Ах, ах! Если бы нам обойтись без крови. Собраться бы за одним столом красным и белым и тихо бы и мирно бы передать власть Учредительному собранию. Ах, как было бы славно! Я член — самарского Комуча — снова и снова готов продекларировать принципы учредительного собрания: свобода, братство, истина, правопорядок, справедливость. — Не будьте смешным, Дмитрий Федорович, — резко сказала Евгения Петровна. — То вы негодуете на красных узурпаторов, то готовы сесть с ними за один стол. Где ваша принципиальность? Граве как-то сбоку глянул на доктора, презрительно усмехнулся. — Все течет, все изменяется, даже принципы. На этом постулате строят свою философию материалисты. Диалектика — закон железный, с ней ничего не поделаешь, — продолжал Граве. — Так вот, милые мои друзья, по железному закону диалектики в Ижевске и Воткинске на днях пролетарии свергнут диктатуру пролетариата. Ижевским пролетариям помогут офицеры. Меньшевики с левыми эсерами помогут. И мы придем ижевцам на помощь. От вас я немедленно выеду в Ижевск, завтра утром буду там. Если к завтрему еще пойдут поезда, а не пойдут, верхом доскачу. Теперь нам особенно нужны натиск и быстрота. Устрашающая стремительность нужна нам для победы, не забывайте про это, господа. — Вы привезли чрезвычайные вести, Николай Николаевич! Я пойду запишу, их как можно скорее передадим генералу Рычкову. Евгения Петровна поднялась со стула. — А вы допивайте коньяк. Сережа, угощай гостей. — Ваша матушка — смелая женщина, — одобрительно сказал Граве, когда Евгения Петровна вышла. И повернулся к доктору: — Дмитрий Федорович не закончил своей мысли о принципах. А я люблю слушать до конца, люблю доискиваться истины, хотя она, как и золото, скрыта под слоем песков. — А истина теперь ясна — Комуч побеждает большевиков! Согласитесь, что добровольцы Каппеля и чешские легионы — это победоносные полки Комуча, — оживился Дмитрий Федорович. — Штандарты Комуча уже реют над Самарой и Симбирском, завтра они вознесутся над Казанью и Ижевском. Через неделю белокаменная Москва встретит наши штандарты малиновым перезвоном. Мы станем правительством мягкого сердца, будем обладать полной свободой действий. Власть без доверия народа ничего не стоит, а свобода — душа всех вещей. Без свободы все мертво. Комуч будет строить свою деятельность на принципах, истину которых не сможет никто опровергнуть, ибо истина неопровержима. Если разум заговорит о необходимости тех или иных социальных перемен, мы прибегнем к переменам. Предположим, что в интересах общества и прогресса нужно допустить какую-то большую социальную несправедливость. Я убежден — несправедливость допустима, если она приносит общую выгоду. Непростительна и вредна только бесполезная несправедливость. Повторяю: Комуч станет правительством мягкого сердца, оно даст гражданам спокойствие духа, происходящее от уверенности в их собственной безопасности. Такого спокойствия, чтобы один гражданин не боялся другого, но все бы страшились нарушения правопорядка, установленного правительством. Ибо, как сказано… — Прекраснодушнейший Дмитрий Федорович, я не знаю, что захотят левые эсеры от имущих классов. Я пока знаю, чего желают от нас большевики. Они провозгласили: кто был ничем — тот станет всем. Мы отвечаем: что мое — то мое, а что ваше — мы еще посмотрим! Да и думать долго не придется: три аршина земли предостаточно для любого из них. Вот и весь наш разговор с большевиками. Не вижу другого варианта и для левых эсеров, если и они будут болтать о свободе, братстве, равенстве, — Граве засмеялся. — Простим нашему доктору его цветистые слова, — засмеялся и Долгушин. Из спальни вышла Евгения Петровна с конвертом в руке. — Точно ли я все записала, Николай Николаевич? Граве для чего-то понюхал твердую желтоватую, как слоновая кость, бумагу. Рассмеялся: — О женщины! Даже военные донесения пишут на бумаге, пахнущей духами. Дивный аромат вербены. Читать не стану, зная вашу память и любовь к точности, Евгения Петровна. — А что, Николай Николаевич, известно вам о русском золотом запасе? неожиданно спросил Долгушин. — Запас находится в казанском банке, большевики еще не успели его вывезти? — Пока не успели. Я был в Казани неделю назад, тогда ходили слухи золото будет эвакуировано в Нижний. Фантастическое количество ценностей в Казани, что-то до восьмидесяти тысяч пудов золота, платины, серебра, не считая царских сокровищ, — вздохнул Граве. — Сердце начинает болеть, как подумаю о драгоценностях царской фамилии, — с темной злостью сказала Евгения Петровна. — Неужели мы не вырвем золото из рук немецких шпионов? — Не беспокойтесь, Евгения Петровна, с головами комиссарскими оторвем… Далекий короткий удар прокатился по ночному, дышащему августовской влагой саду. За ним второй, тоже короткий, злой и властный: на эти раскаты жалобным звоном отозвались оконные стекла. — Гроза приближается, — зябко поежилась Долгушина. — Это, мама, не гроза, — прислушался Долгушин. — Это похоже на канонаду. — Не похоже, а совершенно точно. Неужели Каппель у ворот Казани? сказал Граве, все еще не веря своему предположению. Доктор блеснул золотой оправой очков, Евгения Петровна перекрестилась. Долгушин поглаживал пальцами русую бородку, думая и о золотом запасе, и о полковнике Каппеле. В саду послышались торопливые шаги, в оконную раму два раза стукнули. Евгения Петровна отдернула гардину: на стекле смутно обозначились толстые губы и приплюснутый нос. — Воробьев, он из Казани. Евгения Петровна заспешила к двери. Вернулась с толстогубым и широколобым человеком. Еще с порога торжествующе произнесла: — Полковник Каппель в семи верстах от Казани. Высадил с Волги десант. Господин Воробьев только что видел генерала Рычкова. Вот он сам расскажет. — В городе как в сумасшедшем доме, — заговорил Воробьев с выражением недоброжелательства на конопатом лице. — Адмиралтейская слобода захвачена чехами. Краснюки дерутся отчаянно, особенно у банка и на вокзале. Генерал Рычков требует, чтобы мы немедленно сообщили — есть ли части Второй армии красных на Каме под Чистополем, на Вятке под Малмыжем. Предупредил: пока Каппель не овладеет Казанью, мятежа в уезде не поднимать. Сведения надо направить с нарочным, у меня готов паровоз… — Я могу поехать в Казань, — поднялся со стула доктор. — Меня не тронут ни красные, ни белые. При такой комплекции я смешон, а смешной человек никому не страшен. — Нет уж, в Казань поеду я, — сказал Долгушин. — Мне и воинский долг повелевает, и к генералу Рычкову надо попасть поскорее. — Ты прав, Сережа. Хотя мне и не хочется расставаться с тобой, но дело прежде всего. — Евгения Петровна выдвинула ящик комода, достала новехонький маузер. Покачала на узкой ладони. — Для женщины тяжеловат, для тебя в самую пору. Храни тебя, Сережа, господь, но и сам остерегайся. Возьми письмо для Вениамина Вениаминовича. |
||
|