"Раб" - читать интересную книгу автора (Дышев Андрей)

4

Он очень долго лежал в том месте, где нормальные люди появляются только по необходимости и обычно не задерживаются. Он уже не испытывал никакого дискомфорта – ни физического, ни морального – и мечтал только о том, чтобы его больше не били. Его уже не пугала темнота, пригашенную психику не возбуждали приступы клаустрофобии. Мало того, Кабанову хотелось вырыть нору – поглубже и потемнее – затаиться там и долго-долго не подавать признаков жизни. Несколько раз мимо него кто-то проходил, и Кабанов крепко зажмуривал глаза, чтобы не видеть ни того, кто это был, ни того, зачем он сюда приходил. Его не трогали, а все остальное его устраивало. Из-за жгучей боли в голове не было аппетита, но терзала жажда, и губы пересохли, и скрипел на зубах песок.

Кабанов пошевелился, приподнялся, пытаясь приложить к пульсирующему лбу ладонь, и почувствовал прикосновение рубашки к телу. Рубашка была пропитана чем-то холодным и скользким, пахнущим пищевыми отходами. Ощущение было отвратительным, и Кабанов попытался снять рубашку. Но уцелевшие пуговицы намертво присохли к ткани, и непослушные, потерявшие чувствительность пальцы Кабанова не смогли с ними справиться. Очень скоро он забыл про рубашку и перестал замечать ее лягушачье прикосновение.

Не без труда он поднялся на ноги и поплелся на свет, словно путник, заблудившийся в дремучем лесу и заметивший вдали отблески костра. В узком коридоре он встретился с Толстухой. Она толкнула его локтем, заставив посторониться и уступить ей дорогу.

– Падла! – сказала Толстуха. – Из-за тебя народ без еды остался!

И тут Кабанов вспомнил, как он опрокинул кастрюлю с супом. Новое, доселе неизведанное чувство заполнило его душу. Кабанов не знал, как оно называется и для чего предназначено. Оно было зыбким, радужным, словно тонкая пленка мазута на поверхности родника, и доставляло ему тихую, ноющую боль, а на ней сырым блином лежало осознание своей ничтожности, дешевизны. Словно он был манекеном в магазине одежды и продавцы напялили на него пошлую, дешевую курточку для самых бедных да прицепили к ней огромный ценник со смехотворной суммой. И вот он стоит на витрине, гипсовый идиот, и не может ни уйти, ни спрятаться от презрительных взглядов, ни даже покраснеть, потому как он манекен, нечеловек, грубая копия homo sapiens.

Кабанов зашел в мастерскую, вдруг показавшуюся ему центром жизни, культуры и духовности. Он поймал презрительный взгляд Полудевочки-Полустарушки, этого обезьяноподобного человечка, не поддерживающего никаких отношений со временем, не имеющего не только возраста, но, собственно, и лица. Но взгляд был – скрученный, как пружинка, скукоженный, невыносимый, подобно концентрированному сероводороду… Кабанов не знал, где ему встать, чтобы укрыться от этого взгляда. Только пристроился на эмалированном баке, как вернулась Толстуха и согнала его. Она была возбуждена, перемещалась по мастерской с необыкновенной для ее комплекции подвижностью, и за ней волочились запахи, прицепившиеся к ней в дальних закоулках подземелья.

– Девочки, время! Время! – поторапливала она, потуже затягивая пояс халата, чтобы обозначить талию на рыхлом, студенистом животе.

Ее усадили посреди мастерской, где было больше света. Полудевочка-Полустарушка с благоговейным трепетом принялась скручивать конфетные фантики в бабочки и вплетать их в сальные, слипшиеся пряди Толстухи. Зойка Помойка, растирая в пальцах смоченные слюной разноцветные карандашные грифели, наводила на одутловатой физиономии Толстухи макияж. Бывший ходил по мастерской кругами, незаметно подворовывая все то, что плохо лежало на столах, скептически поглядывал на Толстуху и, покашливая, делал замечания:

– Удручающая элиминация… А где свежесть? Где флюиды чувственности? Я не вижу в ней апертуры!

Толстуха, не вытерпев, рявкнула. Бывший тотчас забрался под стол и там, выгребая из карманов трофеи, надолго притих. Кабанов старался не шевелиться, по возможности мало дышать, чтобы не привлекать к себе внимание сердитой Толстухи. Но она все-таки злобно поглядывала на него и ворчала:

– Чего зенки вылупил, бажбан? Я тебе вовеки суп не прощу!

Зойка Помойка, размалевывая Толстухины щеки красным, старалась заслонить собой Кабанова.

– Хорошо получается? – волновалась Толстуха.

Полудевочка-Полустарушка уже закончила вплетать фантики, и теперь голова Толстухи напоминала вазу с конфетами. Толстуха вскочила с табурета, посмотрела на себя в мутный осколок зеркала, пригладила засаленные на груди складки и сама себе сказала:

– Пора, пора!

Потом глянула на свои ноги с потрескавшимися пятками и желтыми, гуляющими вразнобой ногтями и щедро полила их густо-сладким одеколоном. Полудевочка-Полустарушка вызвалась проводить красавицу. Когда они с громким песнопением удалились, Зойка Помойка подошла к Кабанову и прошептала:

– Этой ночью ее не будет, и ты можешь занять ее место.

– А куда она? – спросил Кабанов, жадно вглядываясь в темноту, где таяли фигуры женщин. Он подумал, что Толстуху выпускают на свободу, что совсем скоро она увидит солнце.

– К мужу, – ответила Зойка Помойка, тоже оборачиваясь на темноту и тоже с нескрываемой завистью.

– К какому мужу?

– К Командору… Они здесь женились. Такая свадьба была веселая! И теперь раз в неделю она ночует у него в кабинете. Когда возвращается, мы целыми ночами слушаем ее рассказы. Там так здорово! Подушки, ковры, угощения…

Кабанов померк. Дыхание свободы оказалось обманом. Он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, а ноги слабеют, сами собой сгибаются.

– Я больше не могу здесь, – сиплым от малодушия голосом прошептал он.

– Привыкнешь, – заверила Зойка Помойка и погладила его по плечу.

– Не хочу привыкать!

Зойка Помойка подняла глаза, глядя на почерневший от копоти свод.

– А что там хорошего? – произнесла она. – Холодно… Меня каждый день били. Сапогами по лицу. Больно, больно… А здесь я чувствую себя человеком…

– Что?! Человеком?! – воскликнул Кабанов и сильно оттолкнул Зойку Помойку от себя. Она сделала шаг назад, зацепила стул, на котором сидела Толстуха, и упала спиной в жирную лужу. – Человеком?! – повторил Кабанов. – Да ты… Ты… Ты на себя посмотри!! Ты же дно!! Общественный унитаз!! Урна!! Твои следы хлоркой присыпать надо, а от твоего смердящего дыхания противогаз не спасет!! Ты же ходячий навоз!! Концентрат общемировых помоев!!

Он хотел ее ударить чем-нибудь тяжелым, вроде кочерги, которой его ударил Командор, но под руку ничего не попалось. Из-под стола за ним наблюдал Бывший, гаденько хихикал и сверкал мелкими мышиными глазками. Не в силах больше смотреть на все это, Кабанов заполз в спальню, взгромоздился на полку, которую уже опробовал, сжался в комок, закрыл глаза ладонями и затрясся.

– Ненавижу… ненавижу грязь, быдло, уродов… ненавижу… – бормотал он и мучительным усилием воли пытался изгнать свою душу из этой зловонной ямы, протащить ее сквозь толщу глины и подкинуть высоко-высоко в небо, к солнцу, ветру, птицам…

Он лежал так долго. Сон не шел, а жажда мучила все сильнее. Мысли о воде становились навязчивыми, воображение рисовало то запотевшую бутылку минералки, то бокал пива с игривой пеной… Он тянул к нему губы, делал судорожный глоток… И тут он почувствовал движение воздуха, если, конечно, так можно было назвать ядовито-тягучую атмосферу спальни. Приоткрыл глаза. Перед ним стояла Зойка Помойка с кружкой в руке.

– Хочешь попить?

Он крепко сжал кружку, поднес ее к губам и сразу уловил тягостный запах. Вода была мутной, с бурым оттенком.

– Много вылилось на пол, – виноватым голосом объяснила Зойка Помойка. – Пришлось черпать обратно…

Кабанов скрипнул зубами, стукнулся лбом о доски. Нет, такую воду он пить не может. Даже если будет от жажды подыхать, ни единого глотка не сделает. Это выше его сил! Лучше уж умереть.

Зойка ушла. Кабанов продолжал сжимать в руке кружку. Бока ее были скользкими от жира, и кружка норовила выскользнуть. Тогда Кабанов продел палец в алюминиевое ушко… Нет-нет, он не может пить такую воду. Там и воды нет! Там помои, нагретые задом Толстухи. Это не питье, это добровольное самоубийство. Да это хуже самоубийства! У Кабанова бы рука не дрогнула выпить настоящий яд. Ибо яд – благородный напиток, он воспет в литературе, он часто упоминается в истории. Великие любовники, цари, правители, рыцари и разведчики прибегали к нему, и он становился для них лучезарной звездой, ведущей к выходу из мрака неразрешимых проблем. Но как можно пить помои? Это значит впустить их в себя, самому превратиться в помои!

Он снова стал думать про пиво, про янтарные пузырьки, прилипшие к стенкам бокала, про веселую радужную пену, но этот образ уже плохо клеился к сознанию, и его настойчиво вытесняла кружка, которую Кабанов сжимал в руке.

Нет-нет, он все равно не будет пить помои! Не будет! Он может запросто выпить из речки. Из озера. Даже из лужи. Что такое лужа? Это вода, разлитая по земле. Ни больше ни меньше. Впрочем, эту воду, которая в кружке, тоже разлили по земле. Подумаешь, глина! Из глины делают посуду. Это самый экологически чистый материал! От пластмассы скорее помереть можно, чем от глины…

Кабанов приподнял голову и посмотрел на кружку. Ему понравился ход его мыслей. Он поднес кружку к носу, понюхал. Вроде ничем не пахнет. Сделал глоток… И уже не смог остановиться, пока не допил до конца.

Вот и все. Ничего страшного. Вода прекрасно обустроилась в желудке, разжижила кровь, потекла по сосудам, и весь организм воспрянул, вздохнул, и в голове просветлело, и Кабанов почувствовал себя цветком, ожившим после проливного дождя.

И понял он, что теперь готов съесть что-нибудь. Он будто завоевывал сам себя, брал одну высоту за другой, точнее, одну низину за низиной, одна глубже и темнее другой. Он был спелеологом, опускающимся в мрачные подземные глубины, и каждый покоренный метр глубины был победой над достоинством.

Он уснул с греющим душу ожиданием горячего супа, который непременно съест, потому как он уже способен сделать это, у него открылись новые возможности, и это – почти божий дар, талант, присущий не всякому смертному.

Но пробуждение оказалось мучительным. Из теплой бездны забытья он выползал медленно, с неимоверным усилием делая каждый шаг, но и шаги были условными; Кабанову казалось, что он ползет вверх по крутому склону, а на него низвергаются потоки ледяной воды; его трясло в лихорадке, тяжелый липкий пот обволакивал его тело, и озноб проникал до самых костей…

Он с трудом открыл глаза. Его колотило так сильно, что дрожал подбородок и клацали зубы. Кабанов чувствовал свое мылкое, отвратительное тело, и оно представлялось ему налипшим на обувь большим комком грязи, от которого хочется избавиться. Он что-то промычал, подтянул к себе край тряпки, прижал ее к груди, тщетно пытаясь согреться. Голова раскалывалась от боли, перед глазами плыли темные круги. «Я умираю?» – подумал он с равнодушием и тихо заскулил, возможно, мысленно. Сквозь трубный звон в ушах до него доносилось квакающее пение, и эти звуки представлялись ему парящим в черноте воздушным змеем; вот он делает петлю, вот ввинчивается в спираль и порхает, порхает, потом вдруг разбивается на зеленые трапеции, похожие на новогоднее конфетти, и каждый звук кувыркается подобно осеннему листочку…

Он снова провалился в небытие, состоящее из обрывков звуков, видений и ощущений. Его качало, он куда-то плыл на своем «Мерседесе» и лихо крутил пристроенную вместо рулевого колеса игральную рулетку. Шарик каждый раз выпадал на зеро, а Кабанов упорно ставил на число 22. Он проигрывал здоровье и с каждым оборотом рулетки чувствовал, как силы покидают его… Вот он уже не способен крутануть рулетку, не способен поднять голову, крикнуть… А крикнуть так хочется! Позвать жену: «Оля! Оля!» Но Оля, голая, чернокожая, обрюзгшая, с большим волосатым горбом на спине, не слышит его воплей, она склоняется над ним, дышит кисло и слюняво и ставит ультиматум:

– Я не хочу спать рядом с покойником!

– Нет! Он еще живой!

Это крикнул Кабанов. Но почему он говорил о себе в третьем лице? А как же еще говорить, если он сам видит себя – большое бесформенное тело, похожее на сгоревшую, покрытую чешуйчатой сажей кулебяку. Он поджал к животу ноги, голову закрыл ладонями и дрожит, дрожит, а над ним поднимается удушливый сизый пар цвета дешевого тоника. И Кабанов крутил это тело, рассматривая со всех сторон, принюхиваясь и морщась. А нары деформируются, у них вырастают бортики, и они тянутся вверх, окружая лежащее тело, и вот уже прорисовываются контуры продолговатого ящика, и дело только за крышкой. Надо закрыть! Заколотить гвоздями, чтобы зловонный пар не вырвался наружу, как из парового котла. И в яму! В яму!

– Закопаем в карьере. Там прохладно.

– Я тебя сейчас самого закопаю! Уберите руки! Не смейте его трогать…

По Кабанову текли струи пота. Он шевельнул рукой и услышал, как чавкнула подмышка. «Мама!» – позвал он, но звук уперся в мокрую доску. Ага, значит, все-таки бортики уже выросли. Но здесь парко, как в бане, а обещали холод… Нет, все-таки холодно, очень холодно. Кабанов уже не замечает, когда ему жарко, а когда – холодно. Он многого не замечает. Например, что Ольга горбатая. Разве горбатых берут в фотомодели? Она снималась для обложки журнала «Вожделение». Очень неудобно читать такой журнал – все равно что в подзорную трубу смотреть. И на стол его не положишь – выпирающий горб будет мешать… Купите меня! Купите! Кабанов хотел помахать рукой, чтобы подманить доверчивых покупателей, но гипсовая рука не шелохнулась. Тогда он принялся исправлять ценник. Сколько же тут нулей? Ого, какую цену заломили! Потому никто не покупает. Кабанов принялся стирать нули пальцем, но они не стирались, а деформировались, размазывались по ценнику, как масляные… Нет, нет, он не то делает! Эти нули стоят спереди, они означают тысячные, миллионные доли числа. Он вообще ничего не стоит, у него глубоко отрицательное значение, в него надо вложить баснословные средства, чтобы он стал стоить копейку…

Горячая ложка коснулась его губ. Не раскрывая глаз, Кабанов потянул в себя. Язык обожгло чем-то очень вкусным, напоминающим теплый дом, кухню, муху, бьющуюся в окно, мурчащего кота…

– Оля! – хотел крикнуть он, но получился едва слышимый шепот… нет, даже не шепот, а тихий выдох со слабым очертанием слова.

– Зойка, – поправил чей-то голос. – Давай еще ложечку! Открывай ротик… Во-о-от так, хорошо! Умница… Теперь еще одну…

Он послушно разжимал губы и втягивал в себя жизнь. На пятой или шестой ложке он устал, несколько капель супа вылилось из расслабленного рта… И он снова ушел из этого мира туда, к горбатой фотомодели, «Мерседесу» с рулеткой и вечным зеро… Иногда Кабанов пробуждался в полной тишине и видел горящую свечу – мутно, словно смотрел на нее сквозь запотевшее стекло. Он пытался сфокусировать зрачки, но пламя от этого начинало трепыхаться, в панике метаться, словно хотело сорваться с фитиля, как собака с цепи, и спрятаться куда-то, подальше от взгляда Кабанова. Кабанов опускал свой многотонный взгляд осторожно, как опытный крановщик делает «майну», и взгляд его придавливал лежащую на земляном полу женщину. Он узнавал ее, это была фотомодель Оля… то есть Зойка. Она спала, скорчившись от холода, прижавшись щекой к костлявому локтю с татуированным якорем… В другой раз Кабанов просыпался от гавкающего многоголосья; слова катались по тесной норе, словно тяжелые, набитые чем-то порочным и постыдным мячи:

– …а мне не нравится, что ты валяешься на входе!

– Он живет вместо меня!

– Разводишь тут заразу! У сортира его место!

– Я тебя, Зойка, могу к себе пустить…

– Довольно с нас одного дармоеда! Много ты еще на себя повесить хочешь?

– Пусть он сначала с мое послужит…

– А вдруг он бешеный и кусаться начнет?!

– Вот что, тарань трухлявая! Не лапай меня! Еще раз тронешь – по фарватеру врежу!

Потом снова следовала черная разделительная полоса, и вновь его губ касался обточенный и теплый край ложки. Кабанов тянулся к нему, норовил засосать его, словно материнский сосок, чтобы не выпустить уже никогда и жить с ним во рту; так было спокойнее, от одного прикосновения к губам под ним переставала бешено крутиться земля, не качался «Мерседес», не вращалась рулетка, и ангелы обкладывали его со всех сторон бархатистыми крыльями и голубиным воркованьем.

Однажды он почувствовал свое тело – от пальцев ног до уха, онемевшего от лежания. Сила гравитации притягивала его к нарам, и тело распласталось на досках, словно камбала на песчаном дне. Кабанов лежал с открытыми глазами и видел перед собой неструганый край доски с взъерошенными занозами, напоминающий скелет кильки.

Он приподнялся на дрожащих руках, отрывая себя от полки, к которой, казалось, уже давно прирос. «Во как меня всего выколбасило!» – подумал он и начал спускаться вниз. Задача оказалась непосильной, Кабанов потерял равновесие, не удержался и упал на пол. Долго лежал, кряхтел и подбирал под себя руки, чтобы снова приподняться.

Он доковылял до мастерской, приложив к этому неимоверные усилия. В мастерской никого не было, если не считать Бывшего, который, устроившись на полу, копался в тряпичной сумочке Полудевочки-Полустарушки. Из темноты коридора доносились приглушенные охи-ахи и скрежет лопат. «Снова песок грузят», – подумал Кабанов и, отдыхая после каждого шага, добрался до бака, зачерпнул кружкой, жадно выпил. Потом зачерпнул еще раз, но вторую кружку не осилил, вылил остатки в ладонь и обтер лицо.

– Кто не работает, тот не пьет, – делово заметил Бывший, заталкивая в карман украденный из сумочки оранжевый чулок, покрытый затяжками и швами.Кабанов не понял, к чему это было сказано. Он с удивлением ощупывал свое лицо, необыкновенное, покрытое густой растительностью, словно на нем была маскарадная маска Михаила Потапыча. Он теребил бороду, дергал ее, чесал, гладил, получая странное удовольствие. Лицо казалось чистым, ухоженным, словно шерсть какой-нибудь любимой породистой собаки, у которой и корма, и витаминов, и ласки вдоволь.