"Соня, бессонница, сон, или Призраки Мыльного переулка" - читать интересную книгу автора (Булгакова Инна)



ЧАСТЬ III

«Впервые за этот год она приснилась мне живая. Она что-то говорила вспыльчиво, блестя черными глазами, вдруг рассмеялась — и как только сердце не разорвалось от восторга, от нежности и жалости? Проснулся в слезах, однако надо было зачем-то жить.

После сна и связанного с ним потрясения размышлять, с кем Соня спала перед смертью, казалось противоестественным. И все же: она могла уйти с отцом (если он ждал ее в полночном переплетенье переулочков), подняться к Роману (да, он любит искушенных женщин, но может быть, он ее сделал искушенной?), встретиться в подъезде или во дворе с Моргом… нет, с Моргом, человеком семейным, не так-то просто… вот, кстати, мотив: циркачка застает мужа с соседской девочкой… Господи, как все это пошло и убого, как не соответствует бессонному свету в душе».

Он встал, натянул джинсы и футболку, бесцельно прошелся по комнатам, вышел в парадное. Свет не уходил, он сконцентрировался в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца на площадку между вторым и третьим этажами, где она стояла (в момент убийства единственное в небе позлащенное облако затмило солнце, тьма залила парадное и поглотила кого-то в нише). Итак, давным-давно она стояла, облокотясь о перила, и бессмертные детали в золотом луче ослепили его. Удивительно, но он помнил их диалог наизусть, каждое слово, движение лица и рук. Но не вспоминал, отгонял, спасаясь от боли.

Господи, почему же так страшно? Но он уже знал почему, однако сопротивлялся этому знанию как мог и даже себе не посмел бы признаться. Внезапно обессилев в неравной борьбе, сел на ступеньку, прислонился к перилам.

Он не помнил, сколько просидел во тьме, пронзенный одиноким лучом. Человек разумный не может долго находиться в таком состоянии (это удел душевнобольных). Разум ищет лазейки, трещинки, щели в стене страха — и обычно находит. Вот вспомнилось, как они ребятишками играли здесь в шпионы и сыщики (существование в доме двух лестниц, парадной и кухонной, создавало неоценимые удобства для игры). «Должно быть, и для убийцы, — всплыла трезвая, отчетливая мысль. — Пока я тут впадаю в детство, близко рядом бродит зло, и можно догадаться, кого выберут в этот раз!»

Егор вскочил, помчался по лестнице вверх, всматриваясь в потаенные уголки детства… вниз, в тамбур, в переулок, в тоннель, во двор, опять на улицу… наконец, взял себя в руки; в душе, вопреки всему, восстановился давешний утренний свет. Не торопясь, оглядываясь, вглядываясь в лица, обошел близлежащие улицы и переулки — никогда никого он так страстно не искал! — прошелся по Тверскому, где в зеленых сумерках однажды ему померещилась слежка, миновал свой маленький дворец правосудия, вернулся в Мыльный и отправился на кладбище.

Каменная кладка сразу отрезала звон, гам, суету и жар живых. В зыбкой лиственной полупрохладе аллея, поворот, еще поворот, оградка, лавочка, никаких безумных знаков и намеков, черные глаза глядят с веселым любопытством. «Неужели я вправду отгадал твою тайну? Не отгадал, нет, всего лишь прикоснулся, вошел в твой минувший мир и вспомнил». Егор легко поднялся и ушел не оглянувшись.


Он соскочил с трамвайной подножки возле метро, выстоял очередь в Мосгорсправку, получил бумажку с адресом, нырнул под землю, вынырнул на другом конце Москвы, сориентировался… Каменная ограда, раза в два выше кладбищенской, ворота, турникет, проходная, вывеска «Психоневрологическая больница». Самого дома почти не видать из-за безнадежно-желтой ограды: от сумасшедших мы отгораживаемся еще плотнее, чем от мертвых. В стеклянной будке пожилой вахтер читал газету, за турникетом покуривали два амбала санитара, по двору медленно прошла женщина в белом. Вахтер оторвался от газеты, амбалы от беседы, все трое уставились на Егора, тот медленно двинулся вдоль стены: прочная, надежная крепость, в которой, по выражению Серафимы Ивановны, наш доктор царь и бог.

Она вязала себе бесконечное белое кружево в уютном, устоявшемся мире игр и забав, куда хотелось бы вернуться навсегда, но он уже повидал и ощутил миры иные. Сел рядом на лавку и сказал:

— Здравствуйте, Серафима Ивановна.

— Что с тобой?

— А что?

— Какой-то ты… не такой.

— Серафима Ивановна, у меня такое ощущение, что надо спешить.

— Куда?

Он неожиданно рассмеялся:

— Снимать покровы с тайн.

— Ты знаешь, кто убил Соню?

— Понятие не имею. Разве что похитить Гросса? Перед пытками он не устоит.

— Да что с тобой?

— Молчу. — И тут же заговорил: — Вы мне не поверите, я сам себе не верю. У меня ничего нет — ни мотива, ни следов, ни улик. На чем ловить? На новом убийстве? — Он наконец выговорил вслух мучившую его мысль: — Вот пока мы тут с вами сидим… Где Морг?

— Успокойся, вернулся с репетиции, сейчас к голубям выйдет. Циркачка в цирке пока. Герман Петрович в клинике, с утра отбыл, Рома сидит у себя, статью печатает. Катерина тоже печатает на моей машинке учится. Алена в своем универмаге. Доволен?

— Ну, Серафима Ивановна, вы прямо «красный следопыт»!

— Приходится… на старости лет. — По лицу ее прошла тень. — Не могу забыть ночной крик. А ты еще все козыри перед ними выложил.

— Карты на стол! — подтвердил Егор и словно наяву увидел на полированной столешнице разноцветные картонки… точнее, одну из них. Ада нагадала!

— Всех сумел напугать, и меня в том числе, — продолжала Серафима Ивановна. — А улик действительно нет. Как Рома-то кричал; везде кровь, все в крови. Убийца был залит кровью.

— Морг и был залит, когда нам открыл.

— А до этого, как к голубям спустился? Сам говорил: ни единого пятнышка. А Герман Петрович на бульвар отправился с пенсионером общаться. Что-то тут не то.

— И тот и другой успели бы переодеться. — Егор помолчал, вдруг сказал машинально: — И камень, под которым окровавленная одежда лежит… кому это я говорил?.. Ах да. Гроссу. Вот великолепная улика, а?

— Возможно, где-то и лежит, — согласилась Серафима Ивановна. — Сжигать в наших условиях слишком хлопотно.

С черного хода появился Морг и направился к голубятне.

— На ловца и зверь бежит.

— Бестолковый я ловец… и, как назло, сегодня дежурю! Ладно, попытаюсь отвести опасность. Особняк оставляю на вас, Серафима Ивановна.

Дверца клетки распахнулась, нетерпеливая воркотня и хлопанье крыльев вырвалось на свободу. Морг гикнул, свистнул, уселся на перекладину лестницы и запрокинул круглую лысую голову в небесные сферы с редкими, безобидными еще тучками. Самое время для задушевного разговора: в голубином гоне нрав клоуна несколько размягчается и можно вообразить — при наличии воображения, — что перед тобой добродушный шут.


— Здравствуй, Морг.

— Вот ты врешь, — начал Морг сварливо вместо приветствия, — будто я засунул Антоше мешочек с крестом. Ты ведь на это ночью намекал?

— На это.

— Я — профессионал высокого класса, будьте уверены! Но ты врешь.

— Докажи.

— Логика, батенька ты мой недоразвитый. Ло-ги-ка. Рассмотрим проблему с нравственной точки зрения. Если, по твоим словам, верить Антоше до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, а?

— Почему? — Вопрос Морга ударил в самую точку, как в солнечное сплетение.

Егор опустился на нижнюю перекладину лесенки; клоун нависал над ним, затмив полнеба с птицами.

— Ну, побоялся, что в такую фантастику никто не поверит, — пробормотал Егор, сам себе не веря.

— Ладно. Далее, Ты забыл, что обнаруженный в плаще мешочек был запачкан кровью. Когда я спустился к голубям, кто-нибудь видел на мне хоть пятнышко? На руках или на одежде?

Да, клоуна голыми руками не возьмешь, он как будто подслушал их разговор с Серафимой Ивановной: и камень, под которым окровавленная одежда лежит.

— Морг, а ведь ты теперь ходишь в других шароварах.

— Нет, ты не увиливай, видел кровь?

— Не видел. Я как-то не обращал внимания… у тебя были шаровары в голубую клетку, да? А эти зеленые.

— Я те выбросил. Старье.

— И майку выбросил?

— И майку, — ответил клоун с усмешкой. — И парусиновые туфли. Все пропиталось кровью, я ведь в лужу крови упал, забыл?

— Куда выбросил?

— В землю закопал и камнем придавил, чтоб скрыть следы, которые вы все видели! — огрызнулся Морг. — В мусорку — куда ж еще? Вон, полюбуйся!

По двору неторопливым шагом шел психиатр в бархатном пиджаке с пластмассовым ведром (что-то он сегодня рано покинул свой сумасшедший дом… катастрофа надвигается, дальновидные действующие лица концентрируются в Мыльном переулке, соблюдая античный принцип единства места, времени и действия, а я должен идти на дежурство), поклонился, сказал: «Георгий, зайдите ко мне, пожалуйста, когда освободитесь», — скрылся в тоннеле, где стоит бак для мусора, вновь возник и удалился в подъезд.

— Зачем он тебя зовет?

— Не знаю.

Морг размышлял, наморщил сократовский лоб.

— Будь с ним поосторожнее, жутковатый тип. Я б скорее скончался, чем доверился такому врачу. Ладно, черт с ним. Так я тебя убедил?

— В чем?

— В своей непричастности.

— То есть в причастности Антона? — уточнил Егор.

— А ты вдумайся в его прощальную фразу: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». За кого, а?

— Ну?

— За нее.

— Морг, ты ведь не в цирке.

— Да погоди ты! Мы загипнотизированы образом вдовы в черном — моменте мори, так сказать, — а в тот день она была в голубом. Алиби у нее, в сущности, нет: какое может быть алиби на базаре? Все несообразности в поведении и показаниях Антоши объясняются тем, что он покрывал жену. Именно она отражалась в зеркале в прихожей, пряталась на лестнице, а теперь…

— Ерунда! Как она могла поместиться в нишу, она крупная, высокая…

— Женщина все может, женишься — узнаешь. Съежилась, скукожилась… не в этом суть. Главное, она до сих пор не в себе, спроси у Серафимы Ивановны, спроси! Помешалась она еще тогда, на месте преступления… лента, духи (кстати, мертвая, благоухающая лавандой, — сильный образ) — так вот, женский антураж, женский почерк — разве не ясно? Ты ее видел в тот день, как на могиле ленту нашел?

— Да, она ко мне приходила.

— До или после кладбища?

— До.

— Ну, одно к одному! И что сказала?

— «Будьте вы все прокляты!»

Клоун засипел Егору прямо на ухо:

— После этого пассажа в нервном порыве она едет на кладбище, перевязывает твой букет лентой… ты согласен, что на такие штучки способна только ненормальная?

— Не смей называть ее ненормальной! — сорвался Егор.

— Тихо, тихо, голубь, видишь, окно у Ворожейкиных открыто? После могилы она звонит тебе и намекает, что ты убийца. Может, даже искренне, поскольку, — клоун покрутил пальцами у виска, — все смешалось в доме Облонских. Все, Егор, прикрывай лавочку: не в милицию ж ее сдавать? Действовали супруги в сговоре или так уж совпало — не столь важно. Они между собой разберутся на том свете, адскими угольками поделятся. — Морг засмеялся злорадно.

Егор внимательно вглядывался в бегающие глазки. Спросил тихо:

— Так кто приходил к Евгению Гроссу?

— Это я могу сказать тебе точно. — Клоун выдержал эффектную паузу: — Герман.

— И зачем бы его туда понесло?

— Егор, у тебя неверный подход к этому моменту. Я сам сегодня ночью, когда мы под ангелом Ады сидели, тоже на него подумал. Он и приходил к журналисту, но не в качестве убийцы, а как психиатр. Если можно так выразиться, с научной точки зрения приходил. Знаешь, что его интересует? Изменение психики в экстремальных условиях. Так-то вот.

— Почему ж он не признался?

— Неудобно. Он — холодное чудовище, однако понимает: неудобно наживаться на смерти близких. Даже во имя научного прогресса. Негуманно.

— Морг, ты до сих пор его ненавидишь.

— Да, я в своих чувствах постоянен, — подтвердил клоун без гримас и кривлянья.

И Егор ему поверил, и холодок — озноб — охватил душу, как в приближении к тому пределу, к которому лучше не приближаться, за которым — зло.

— Ладно, пока. Пошел к психиатру.


Узкая черная лестница с крутыми поворотами на каждой крошечной площадке, где стоят ведра с отбросами для каких-то мифический свиней (призыв жэка: пищевые отходы — на подъем сельского хозяйства!), едва освещалась слабым рассеянным светом. Как там Гросс писал? Черная лестница, зыбкая вонючая тьма… негромкий стук, протяжный скрип… приговор приведен в исполнение!

Егор поднялся по разноголосым ступенькам, прошел к себе на кухню, постоял, вспоминая… кажется, на второй полке шкафчика… отворил дверцу, достал старый охотничий нож в потертом кожаном футляре, вынул — блеснуло хладнокровным блеском лезвие, — провел пальцем по кромке. Годится. «Неужели я решусь? («Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер». — «Ради бога! Не вешайте трубку! Кто убил Соню?») Решусь!» Вложил нож в футляр, засунул потенциально опасную безделушку за ремень джинсов, в прихожей надел солдатскую куртку — память о студенческом стройотряде, — вышел в парадное, поднялся на третий этаж, остановился на площадке. За дверью слева, с медной дощечкой, ждет психиатр. Справа от Сорина доносился еле слышный стук пишущей машинки. Сведения Серафимы Ивановны необычайно точны. Он поколебался и позвонил.

В кабинете журналиста (а ведь я год у него не был, с того дня, как он рассказывал о братьях-славянофилах) обстановка, атмосфера на должном «закордонном» уровне. Егор сел в вертящееся кресло у секретера с раскрытым бюро: телефон на кнопках, машинка с вставленным листом бумаги, кофейник, кофе в фарфоровой чашечке, пачка «Пел-Мел», стеклянная зажигалка. Одним словом, наш специальный корреспондент творит.

— Не помешал?

— Жора! Совсем меня забросил, вот уже год… — Рома исчез за дверью, вернулся с чашкой, налил Егору кофе, придвинул сигареты, сам расположился на широкой тахте, на зеленом ковре, как на лужайке. — Год не был!

— Ром, ты ведь говорил, что знаешь Евгения Гросса?

— Почти нет. Как-то в домжуре в одной компании пиво пили.

— Ах, пиво. Ну, конечно. Как ты думаешь, если на него поднажать, он выдаст ужасную тайну?

— Какую? — Рома с удивлением посмотрел на приятеля. — Ты сегодня странный. Что-то случилось?

— Да.

— Что?

— Давай не будем… пока.

— Ну хоть намекни!

— Все равно мне никто не поверит.

— Но с чем это связано?

— Червонная любовь. Помнишь, на помолвке мне выпала эта карта?

— Ничего не понимаю!

— Так как насчет Гросса?

— Черт его знает! Давай я с ним поговорю? Точно! Возьму за жабры. В общем, располагай мною во всем.

— Созрел, значит?

— Все время думаю об Антоше, — признался журналист с сильным чувством. — Смертная казнь — подлость.

— Особенно когда умираешь за кого-то другого, — заметил Егор.

— Но ведь какие улики были!

— Улики, алиби — вещь относительная, пуля — абсолютная. — Егор помолчал. — Горсть пыли в жестянке.

— Но ведь мы найдем убийцу, Егор? — спросил Рома доверчиво, как ребенок у взрослого; темно-карие глаза глядели умоляюще.

— Найдем, если он забудет про осторожность и нападет на нее.

— На кого?

— Помнишь крик в парадном?

Рома кивнул горестно, в наступившей паузе Москва отозвалась трамвайным скрежетом, детский солнечный зайчик влетел в полуоткрытую балконную дверь, заскользил по косяку, по обоям в золоченый цветочек, Егор рассеянно следил за веселым круженьем… выше, выше…

— Особняк пойдет на снос. Ведь ты у нас спец по охране памятников?

— Да ну! В прошлом году статью заказали, а так я все больше по моральным проблемам. Обличаю.

— Все на снос, — повторил Егор. — И кружевные балкончики, и лестница с нишами, и ангелы… Ангел Ада. А у Морга нимфа… смеется. Одинокая — сатир ее у меня. Наш особнячок переполнен потусторонними силами.

— Неужели после всего тебе хочется здесь жить? — спросил Рома с тоской. — Здесь мертвые и убийца. Условная кличка — Другой. — Он проницательно посмотрел на друга. — Каждый из нас должен сыграть свою роль в твоей версии.

— Нет у меня никакой версии.

— Но роли ты уже распределил. И затрудняешься насчет меня. Я знаю, о чем ты думаешь: «С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь?» Тут я чист, могу поклясться своей бессмертной душой, если она есть и если она, не приведи господь, бессмертна.

— Все-таки интересно: своей ли поездкой в Орел ты навел Аду на воспоминания?

— Кажется, нет. Хоть убей, не помню.

— Но с чего бы на помолвке дочери она стала вспоминать про склеп?

— Может, вспомнила себя невестой… на кладбище… — Рома задумался. — Задание я получил внезапно: коллега заболел. Заехал в Мыльный за зубной щеткой. Аду не видел — точно. Кстати, а как ты дошел до склепа?

— Классики помогли — Тургенев и Пушкин. Ада упомянула — зашифрованно.

— Я был там. И на «дворянском гнезде», и на Троицком, но никогда бы не связал… Знаешь, милый городок, но теперь из-за этого склепа вызывает ассоциации ужасные, как будто мимо загробной тайны прошел. Ну, вернулся, Аду, конечно, видел… вот мы курили, каждый на своем балконе… — Рома старательно вспоминал. — Говорил я или нет про командировку? Может, вскользь… А впрочем, какое это имеет значение?

— Меня интересует, вызваны ли воспоминания Ады внешним толчком — твоим путешествием, например, — или на то были более глубокие причины.

— Какие причины?

— Пока не знаю. Необходимы достоверные сведения о смерти одного ребенка.

— Смерть ребенка? — изумился Рома. — Какого ребенка?

— Не расспрашивай.

— Да что же это такое, Егор? В каком мире мы живем?

— В смертном. Здесь зло.

— Да, зло. — Рома вздрогнул, провел рукой по лицу, пожаловался: — После трупов у Неручевых, а особенно как я Антошу наверх, на смерть, тащил… у меня прямо какие-то припадки, честное слово! Видал сегодня ночью? Дикое головокруженье, будто в пропасть падаю.

— Ну, тебя спасает твоя сестра милосердия. «Вспомни Серебряный бор…»

— Она помогла мне пережить тот день. Мы встретились случайно… а может быть, нет? Может, не случайно именно в тот день… судьба!

— В день убийства?

— Ну да. Ты помнишь, как все было? Я работал, сигареты кончились, иду в киоск, смотрю, вы у голубятни. Алена говорит: поехали в Серебряный бор. Ты как-то сказал о Соне, что любил ее всегда, но ты не осознавал. Похоже, у меня так же. Я не осознавал, но Серебряный бор где-то застрял в подсознании.

— И вы с ней поехали загорать?

— Какой там, к черту, загар! Что ты делал после того, как мертвых увезли на вскрытие?

— Смутно помню, как во сне. По улицам ходил, на бульваре сидел, какая-то дама вскрикнула: «Вы в крови!» Встал, пошел куда-то. Невозможно было домой вернуться.

— Именно невозможно. Необъяснимо, непостижимо. Может быть, Егор, ты и раскроешь загадку, ты сильная личность, не спорь, но я все равно не пойму никогда: как можно убить? То есть как это происходит: только что ты был одним — и вдруг становишься другим. Ты смог бы?

— Не знаю, — он все время ощущал чужеродный предмет у левого бедра за ремнем брюк.

— Покуда не подопрет, никто, наверное, не знает, — согласился Рома. — И наш Серебряный бор — наш, Егор, вспомни! — зафиксировался в душе как последняя реальность, как надежда. Вот почему я говорю — судьба.

— Ада нагадала тебе ведьму.

Рома рассмеялся:

— Я ее прошу уйти из магазина, там есть шанс стать… Ну ладно. Я находился под впечатлением: неужели наш Антоша?.. И вообще я крови боюсь. Не замечал, куда еду. Вышел из троллейбуса на конечной, пошел бродить, кругом толпы, суббота… И тут со мной случилось странное происшествие. Я оказался вдруг на совершенно безлюдной тропе, и чей-то голос позвал: «Рома!» Ну, конец света! Я чуть не упал, голова закружилась, уселся на траву, смотрю: Алена идет в своем сарафане. «Боюсь», — говорит.

— Как она туда попала?

— Именно об этом я ее и спросил. За тобой, говорит, слежу. Ну, шутит.

— Шутит?

— Егор, ты ведь понимаешь, мы все были в шоке. Напряжение разряжалось потихоньку — у каждого по-разному. Они с Мариной…

— С Мариной? — перебил Егор. — Может, там и Морг с психиатром в кустах сидели?

— Я видел только Аленушку. Они, оказывается, за мной ехали, в следующем троллейбусе, ну, она меня разыскала. Девочка, нуждается в утешении. — Он улыбнулся мягко, нежно. — Мы друг друга утешили.

— Положим, Алена не такое уж чувствительное дитя… — Егор осекся: поосторожнее, речь идет о невесте друга, нельзя чрезмерно увлекаться ролью сыщика. — Ладно, поздравляю, будьте счастливы, а я пошел на дежурство.

— Еще рано, Егор.

— Мне надо к психиатру заглянуть.

— А потом ко мне, я провожу тебя, — Рома легко вскочил с зеленой лужайки. — По-моему, ты ночью бросил вызов нашим потусторонним силам.

— Ни в коем случае. — Егор пошел в прихожую, хозяин следом, они остановились на пороге. — Я должен быть один, иначе она может не подойти.

— Та, что звонила по телефону?

— Да.

— Может подойти другой.

— Пусть попробует.

— Но я боюсь за тебя. Мы ведь имеем дело с силой сверхъестественной. Сам же говорил о показаниях Антоши.

— На меня гипноз Германа Петровича не действует.

— А на меня действует.

— Ну, ты же отличаешься особой совестливостью. Все мучаешься, как Антошу наверх, на смерть, тащил?

— Мучаюсь.


— «Дворянское гнездо» и «Путешествие в Арзрум», — повторил психиатр задумчиво, — надо перечитать. Узкая специализация — считается, чем уже, тем глубже, — приводит, в сущности, к невежеству. В чем с горечью сознаюсь. Знай я получше русскую классику, может, и сам бы докопался до Орла.

Они сидели в тех же кожаных креслах в зеленовато-золотистом сумраке тополей милейшего Мыльного переулка и пили французский коньяк. Дюк Фердинанд на кушетке то ли спал, то ли подслушивал.

— А когда-нибудь раньше Ада вспоминала свою родословную?

— Всего лишь раз, давно. После смерти Варвары Дмитриевны дочери остались деньги. «От нашего дворянского гнезда», — сказала Ада с иронией. Я поинтересовался, почем нынче гнездо? Семь тыщ? Экая дешевка! Тут и всплыло какое-то поместье, дворянский склеп… словом, прелестный женский вздор. Дворянка-цыганка. Так склеп и остался семейной шуткой. Как и фамильный черный крест.

— То есть она не захотела привести какие-то факты и доказательства?

— Не захотела. Наоборот: сама же все обратила в шутку. И как я теперь понимаю, у нее для этого были основания.

— А именно?

— Она там избавилась от ребенка. Когда вы мне сказали, что Ада скрывалась в Орле, я сразу понял: не из-за клоуна. История с клоуном вскоре стала известна, но про Орел мне не проговорились. И не аборт она поехала делать в такую даль. С этим и в Москве нет проблем, тем более если мать медик. Однако здесь они не смогли бы скрыть от меня беременность. Нашу свадьбу Варвара Дмитриевна планировала на сентябрь, а поженились мы двадцать пятого июня — очевидно, ребенок родился недоношенным. Господи, что за проклятье!

— Я ездил в Орел, кое-что удалось выяснить. Ребенок вроде бы сразу умер.

— Вроде бы?

— Могилу не нашли.

— Младенца замуровали в склеп, — Герман Петрович пожал плечами. — Индийский фильм.

— Удивительно, Герман Петрович, — заметил Егор после паузы, — в первом нашем разговоре вы упомянули про индийский фильм, про сиротку, которая непременно окажется дочерью раджи или миллионера.

— Или клоуна… — Психиатр отпил коньяк. — В нашей действительности сироток миллионы, на всех миллионеров не хватит. В общем, я не вижу связи между склепом и убийством Ады.

— Да, непонятно. Орловская история как будто обычная, житейская, отражающая наш нравственный уровень. Точнее, всеобщую безнравственность.

— Всеобщую? — переспросил психиатр с отвращением. — Вы намекаете, что ложь повторяется?

— Я не имел в виду Соню! — воскликнул Егор, и даже только звук имени — Соня, бессонница, сон, — обжег душу.

— Имеете. Аналогия напрашивается сама собой.

— Не аналогия, а… тончайшая связь событий и лиц. Надо спешить, а я могу только ждать, потому что не уверен в главном, потому что…

— В главном? — перебил Неручев. — В чем?

— Серафима Ивановна как-то сказала, что во всем этом мы не понимаем главного. И если я правильно понял его, оно настолько страшно и невероятно, что… Готовится еще одно убийство. Я не позволю — предупреждаю всех.

Ледяные глаза напротив блеснули острейшим прозрачнейшим блеском.

— Вы знаете, кто убийца?

— Знаю. Но это не столь уж важно.

— Это не столь… — Психиатр задохнулся, произнес раздельно и с сарказмом: — Что же тогда важно, позвольте узнать.

— Разве вы не знаете?

— Я?

— Вы, вы! — Егор с жадностью вглядывался в суховатое, отчужденное лицо. — Вспомните в мельчайших подробностях, как вам позвонил Морг, как вы шли в Мыльный, вспомните прихожую в крови, мертвое тело…

— Я уже говорил вам, — отчеканил Неручев, — что предпочел бы этот момент не вспоминать.

— Почему, Герман Петрович? То есть я понимаю — тяжело. Но не примешивается ли к боли другое ощущение? Ну скажите правду! Ощущение иррациональное…

— Я не боюсь мертвых, — перебил психиатр, — по роду ли профессии или по черствости сердца… выбирайте сами. Но своих, особенно Соню, боюсь — вот вам подсознательное ощущение. Предпочитаю его не анализировать.

— Давайте попробуем?

— Что вам нужно от меня? Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!

— «Пропадет крест — быть беде». Кто-то услышал и исполнил.

— Да говорю же вам: крест, склеп — все это обыгрывалось давным-давно в качестве семейной шутки.

— Шутка, Герман Петрович, обернулась трагической реальностью. Все шиворот-навыворот, как в метафоре: «ангел смеется». Вас не поражает двуликость Ады? Ее образ двоится. Ведьма — ангел.

— Ну, она стремилась так выглядеть.

— Она была такой. В ее сумасшедшей любви к вам в основе — обман, может быть, преступление. Страсть к деньгам уживается с щедростью. Вот она отдала какие-то вещи бедным…

— Вот уже это действительно легенда! — отрезал Неручев.

— Герман Петрович, ее легенды слишком часто подтверждаются. Помните, на помолвке Соня похвалилась, что мама…

— Я готов поверить даже в склеп, но только не в бедных!

— Господи боже мой! — пробормотал Егор. — Вы не верите в бедных?

— Не верю! Никакой сентиментальностью моя жена не страдала.

— Но ведь это значит… вы понимаете, что это может значить?.. — Головокружительная истина приближалась, голова кружилась, детали и события складывались в картину потрясающую…

— Что это значит?

— Нет, не скажу, — прошептал Егор суеверно. — Мне надо подумать… Герман Петрович, ведь Ада была необыкновенно аккуратна?

— Да, в ней как-то любопытно сочеталась широта натуры с женским вниманием к мелочам. Знаете, все на своих местах, ни пылинки, ни соринки. Ремонт ее угнетал.


— Ремонт ее угнетал, — повторил Егор машинально. — Она встала спозаранок и принялась наводить идеальный порядок. А вдруг она отдала вещи малярам? — спросил он с отчаянием, на что психиатр ответил наставительно:

— Эти бедняки зарабатывают больше меня и уж гораздо, гораздо больше, чем вы, Георгий.

— Но ведь у вас и частная практика, Герман Петрович. Надеюсь, это кое-что дает?

— Кое-что давало. Я потерял вкус к жизни, я старик. — Неручев усмехнулся едко. — Ада объявила мне об этом прямее и грубее.

— После того телефонного звонка? Когда вы поссорились?

— Да. Тогда она была несправедлива. Я любил ее… как юноша, как в первый день. Теперь — да, теперь мне все безразлично.

В уголке кожаной кушетки зашевелился дюк Фердинанд — черный комок на черном фоне, — потянулся, сверкнув изумрудным взором, поднапрягся и, описав изящную дугу, опустился на колени к хозяину.

— Герман Петрович, в жестокости к животным есть что-то патологическое?

— Безусловно, если пациент получает от этого наслаждение. Это показательный фактор.

В прихожей раздался серебряный перезвон колокольцев, хозяин и гость поднялись с кресел, дюк Фердинанд шипанул, Егор спросил:

— В вашей клинике режим тюремный или можно время от времени сбегать?

— Исключено.

Японский замок солидно щелкнул; в кабинет Неручева, отразившись в створках трельяжа, проскользнула циркачка, не взглянув на Егора; он шагнул на площадку, начал спускаться по лестнице, затылком чувствуя упорный взгляд. Не поддамся! Резко обернулся: психиатр стоял на пороге, отбрасывая гигантскую, до самого тамбура, гротескную тень.


Он шел в сиреневом сумраке от сгущающихся туч — охотник с охотничьим ножом в каменном фантастическом лесу, где знакомы каждая тропка, проулок, тупичок и перекресток, каждый фонарь и подземный лабиринт, — напрасная тревога прожгла на Тверском, и чей-то смех заставил его вздрогнуть возле «Художественного», прохожие тени обгоняли, отставали в шуме и шелесте шин, истертые ступени, проходная, каморка, прохладный диван, оконная стальная решетка. Он лег, закинув руки за голову, и принялся ждать.

«Все ли я сделал, что мог? Отвел удар или нет? Как я могу рассуждать хладнокровно (хладнокровия не было и в помине, каждый нерв обнажен в напряженье), как я могу рассуждать, когда в Мыльном переулке наступает ночь, в отдаленье гремит последний трамвай, между дверьми в тамбуре гаснет свет, и ниши для канувших в вечность статуй и фонарей темнее самой тьмы, и старые ступени слегка скрипят под осторожными шагами… наш особнячок переполнен потусторонними силами?»

Егор не выдержал, схватил телефонную трубку, набрал номер.

— Серафима Ивановна, что там у нас новенького?

— Пока все тихо, — отвечала старуха почти шепотом («Ах да, коммуналка, может услышать Алена!»). — Морги в цирке, Рома отправился в свой Дом журналистов («На поиски Гросса, что ли?»), Герман Петрович уже в халате, читает «Дворянское гнездо».

— Спасибо, Серафима Ивановна.

Неручев в кабинете на кушетке, в халате и с сигаретой, читает «Дворянское гнездо» — картинка из давно прошедших времен. В ногах дюк Фердинанд (Егор опять заволновался), черный кот, принадлежность ведьмы, свирепый сторож разгромленного очага. «Вот он, наверное, знает многое, — сказал психиатр, — наверное видел убийцу. Да ведь не скажет». «Однако дюк Фердинанд сказал — по-своему, как сумел, заменив слова шипеньем и мурлыканьем, — помог мне вспомнить. А если я ошибаюсь? Ведь ни разу я не признался в своей догадке даже самому себе. Не уверен? Или догадка эта слишком фантастична и безумна, отдает мистикой?..»

Июньская ночь — бедная, городская, искаженная электричеством и визгом моторов — прильнула к стеклам, к решеткам; дохнула грозовым сквозняком в форточку, грохнула натуральным небесным грохотом, на мгновение покрывшим убогие шумы цивилизации… Хорошо! «Нет, я не ошибаюсь, мгновенное озарение (золотой луч во тьме) подтверждается фактами — бесценными свидетельствами истины. Алая лента, запах лаванды (на склянке с духами только отпечатки пальцев Сони), «мы все были в шоке» — и страх… черный крест в плаще Антона (если верить ему до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ?), невидимое, неслышимое присутствие — в глубине мелькнуло что-то голубое (не оставив, заметим, абсолютно никаких следов), одежда для бедных (психиатр не верит в бедных, это очень важно, это позволяет взглянуть на убийство под другим углом), открытый для проветривания квартиры после ремонта балкон в шелестящей тополиной листве… Кажется, в руках у меня все доказательства… нет, не доказательства, не настоящие, полноценные улики, а всего лишь мои догадки — вот почему я не могу его изобличить. Моя версия состоит из отдельных клочков (ниточек в слипшемся клубке), не связанных единой сквозной идеей — мотивом преступления. Двуликость Ады, раздвоение, двойник, подмена, ангел-ведьма. Неручев: «Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!» Из-за черного креста. Не из-за серебра и жемчуга, имеющих определенную денежную стоимость, то есть не из-за денег. Гросс прав: кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем, конечно, дьявольском роде. «Пропадет крест — быть беде», — небрежно повторяла Ада, входя в роль обольстительной гадалки; кто-то услышал и исполнил. Отомстил? За что? Орел. Тут у меня слишком мало данных, разве что фраза Морга: «Да, я постоянен в своих чувствах» — и незабываемое ощущение, что я приближаюсь к пределу, за которым — зло.

Итак, продолжим продвижение к истине. Герман Петрович набросал психологический портрет своей, как он удачно пошутил, пациентки: верящая в чудеса и проклятия. Морг, в свою очередь, тоже пошутил: женский почерк, женский антураж — духи, лента… Однако мне был подброшен еще один, как говорят в судебной практике, вещдок, что я постоянно упускаю из виду, не представляя, куда, в какой разряд элементов его поместить: дамская лаковая сумочка — отечественный ширпотреб, который никто в особнячке не принял за свое. А между тем эта сумка висела на крюке в нише, где в момент убийства (или сразу после него) кто-то прятался.

Сумка пустая. В такой обычно держат зеркальце, духи (нет, лавандой не пахло!), косметику, документы. Документы. Надо сосредоточиться, сделать усилие… без толку! Я не знаю даже имени того ребенка. Если сумка была украдена с места преступления… неправдоподобно, совершенно неправдоподобно. Какое ж хладнокровие надо иметь, чтоб в такую минуту, возле мертвых, остывающих тел рассчитывать на какие-то документы. Однако сумочка демонстративно пустая! Не обольщайся надеждами. Зачем красть, зачем сбегать и прятаться, допустить казнь Антона, обвинить в убийстве меня — зачем? Есть единственное объяснение — видение безнадежно-желтых стен и женщины в белом, медленно бредущей по двору.

И все-таки мне была подброшена пустая дамская сумочка, — упорствовал Егор, цепляясь за материальную реальность — вещдок. — Как же мне дожить до письма Петра Васильевича? Или рвануть в Орел? Нет, Другой живет в Мыльном переулке и, вероятно, готовится к новому убийству.

Кстати, о вещественных доказательствах. Они были украдены. Еще один непонятный ход. А почему, собственно, непонятный? Я обвинил циркачку, но куда логичнее проделать это Другому — убрать чудом доставшиеся мне улики. Хотя для настоящего следствия (если б начался пересмотр дела) эти «знаки» мало что значат — для меня, только для меня…

Три часа ночи. Гроза отбушевала и успокоилась в ровном гуле, прозрачном падении струй за окном. Скоро рассвет, молюсь и надеюсь, что в Мыльном переулке все по-прежнему, граждане спят… нет, одному, конечно, не до сна. И пора повернуться лицом к проклятой реальности и прямо ответить на прямо поставленный вопрос: что мне с ним делать?

«Я найду его, — похвастался я однажды. — И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…» Я не сумел тогда окончить, не умею и теперь. Ответить на удар — да! Поддаться инстинкту «око за око, зуб за зуб» — нет. И все же: не честнее ли, не мужественнее совершить мгновенный суд самому, чем отдавать несчастного оборотня в руки правосудия на куда более медленную казнь? Господи, что за смертный мир, в котором кроткий зов Серафимы Ивановны: «Убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать» — заглушается криками из зала: «Смерть! Смерть убийце!»

— Однако! — Егор задумался. — Какое-то подсознательное ощущение возникло у меня, когда я вспомнил… да, украденные из стола лента и сумочка… я обвинил циркачку… они с Аленой ездили в Серебряный бор в день убийства. Я хожу вокруг да около, боюсь — да, боюсь! — назвать вещи, события и лица своими именами.


Итак, я пройду вокруг да около. Вокруг прудов с утиными стайками и разноцветными лодками, заблужусь в трех соснах, выйду на безлюдную тропку, найду поляну. Я бы нашел поляну меж соснами, поросшую кустарником (дурацкий Гросс с его дурацкими аналогиями!). И все же: что бы я сделал, живя в центре столицы, в каменном лесу, где из-за многолюдья нельзя приткнуться для совершения дела необычного (кровь, все в крови!) и где по пятам, возможно, идет охота? Я бы нашел настоящий лес».


Утро встало прохладное и пасмурное, вверху столпотворение разодранных в клочья туч, на земле — невыспавшихся чиновников и секретарш. Егор шел по площади, где борцы с царизмом взмывали мощные кулаки к взметенным небесам, вошел в стеклянный вестибюль, потолкался, оттягивая неизбежное, по коридорам. Евгений Гросс, как в прошлый раз, стоял задумчиво с дымящимся окурком.

— Доброе утро, Евгений Ильич. Вы меня узнаете?

— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож-диссидент. Ну как, нашли убийцу?

— Нашел.

Гросс заволновался и прикурил от окурка новую сигарету.

— Сдали в органы?

— Нет. У меня улик нет, только подозрения.

— Детский лепет, — отрезал специальный корреспондент. — Дело закрыто, понятно? И заводить новую волынку возьмутся только в случае чистосердечнейшего признания преступника. И то если чистосердечие будет подкреплено железными уликами и вещественными доказательствами. Кто убил-то?

— Тот, кто приходил к вам за сведениями. Так тянет материал на роман, Евгений Ильич?

— Ну-ну… — разочарованно протянул Гросс. — А я было вправду поверил, что вы Георгий победоносный, так сказать, «рыцарь бедный», мстящий за свою невесту.

— Она была не моей невестой.

Гросс отличался сообразительностью и с готовностью подхватил:

— Понимаю. Понимаю: показания экспертизы. Но я думал, она с вами…

— Не со мной.

— Ага, вы полагаете: с тем, кто приходил ко мне… Стало быть, по-вашему, мотив убийства — любовь?

— Наверное. Адская любовь.

— Сильно сказано. — Журналист помолчал. — Почему же вы не называете имя того, кто приходил за сведениями? Или хотите взять меня на понт?

— У меня есть сомнения, — признался Егор. — Ну, сотые, тысячные какие-то доли… а все-таки есть. Мне кажется, я назову, произнесу вслух — и эти доли улетучатся.

— Произносите хоть сто раз — ничего не изменится. Потому что вы ошибаетесь. Элементарно, так сказать, арифметически… психоз на почве ревности. Ну, валяйте! Я подтвержу. Ведь вы за этим пришли?

— За этим. Вы уже подтвердили.

Они поглядели друг другу в глаза сквозь голубой летучий дымок, сомнения улетучивались.

— Нет! — воскликнул Гросс.

— Да, — сказал Егор угрюмо и пошел прочь по коридору между дверьми, за которыми в словах, словах, словах формировался сегодняшний газетный миф.

Надо было спешить — куда? Он сошел с трамвая — наискосок через мостовую дворовый тоннель с мусоркой, — перешел на противоположный тротуар, миновал два квартала. Приторный парфюмерный аромат проник в ноздри (даже свежий душок крови не смог заглушить то предсмертное благоухание). Подошел к прилавку, сказал рассеянно:

— А французская лаванда продается?

— Ты что, пьяный? — зашипела Алена — пышная фея в розовом, бесчисленные Алены отражались в зеркалах. — Напугал до смерти, черт бы тебя взял!

— Прости.

— Что надо?

— Расскажи, чем вы с циркачкой занимались в день убийства?

— Тише ты!

За соседним прилавком оживились, переглянулись еще две феи.

— Чем мы занимались… ничем!

— А Серебряный бор?

— Откуда тебе… Ромка, что ль, донес?

— Рома.

— Вот трепло.

— Может, выйдем покурим?

— Зой, постоишь за меня? Я сейчас.

Одна из фей кивнула, подмигнув шаловливо. Они вышли через подсобку во дворик с нагромождением коробок и ящиков, закурили, Алена заявила вполголоса, но вызывающе:

— Любовью занимались — вот чем. Подробности интересуют?

— А Марина?

— Не знаю, она сбежала.

— Как вы вообще туда попали?

— На троллейбусе.

— Почему вы поехали в Серебряный бор? — спросил Егор раздельно.

— Неужели это так срочно, что ты прибежал как угорелый?..

— Срочно. Вспомни крик в парадном.

Она умерила агрессивность и принялась рассказывать:

— Мертвых увезли. Дома было страшно одной…

— Я всегда считал тебя смелой девочкой.

— Сама удивляюсь. Я покойников ведь не боюсь, но… страшно. В общем, я сидела на лавке во дворе. Тут Марина появляется… — Она помолчала многозначительно. — В голубых джинсах и рубашке, между прочим.

— Откуда появляется?

— С черного хода. Только что из цирка вернулась, говорит: Морг невыносим, орет, трясется над каким-то узелком…

— Должно быть, с окровавленной одеждой, — вставил Егор.

— Ну, я ее просветила, она перепугалась — нервы. И мы решили смыться. Сходили переоделись… я еще, кстати, Германа Петровича встретила, сумку с вещами волок — ну, думаю, вдовец занимает свою жилплощадь, торопится. А как кот выл, слышал?

— Нет, я по улицам ходил.

— Этот ведьмин кот все понимает! Под кровать Ады Алексеевны забился — еле достали. Ладно. Почему-то мы двинулись в Серебряный бор, — Алена пожала плечами. — С утра как-то в голове застрял. Знаешь, Соня любила, мы с ней…

— Любила? — переспросил Егор.

— Там одна полянка есть, поросшая кустами, и сосны на глиняном бугорке. Если по тропинке к лодочной станции идти, стоит избушка на курьих ножках, детская… свернуть на тропинку — вот там. Но мы туда не пошли, конечно. Да! Выходим из троллейбуса — Рома впереди идет, я окликнула — не слышит. Ну, мы у лодочной станции расположились. Тоска, неуютно, солнце палит, а Сони уже нет. Я говорю: пойти, что ль, Ромку поискать?

— Я еще на помолвке заметил твои маневры.

— Не твое дело. Почти сразу нашла, прям неподалеку от нашей избушки сидит, бледный, и решает проблему. Как ты думаешь — какую? Убийца Антоша или нет, то есть правильно он у него дверь в ванной вышиб и к Неручевым притащил. Из-за каждой ерунды готов на стенку лезть! Что тут думать? — Алена осеклась и все же добавила упрямо: — Я ни в какого Другого не верю.

— Напрасно. А Марина на лодочной станции осталась?

— Представляешь, домой уехала. Я когда назад пришла — лежат мои вещички, полотенце с сумкой, никто не польстился. Я ей потом высказала, она говорит: ко второму отделению в цирк надо было ехать. — Алена вдруг замолчала, потом спросила жарким шепотом: — Ты думаешь, это она в парадном кричала?

— А ты как думаешь?

— Не знаю. Крик донесся сверху, не от входа. Я как раз по телефону в коридоре разговаривала, Серафима Ивановна может подтвердить. Прям мурашки по коже, забыть не могу.

— Ты сразу выскочила в парадное?

— Ну нет. Серафиму Ивановну дождалась, пока та халат наденет. Мои уже спали. Мы с ней вышли: все тихо, только…

— Ну, ну?

— Словно бы лязг… или стук тихий-тихий. И еще как будто свет мелькнул.

— Свет?

— Не свет, а… — Алена задумалась в поисках слова. — Луч. Лунный луч… нет, не могу назвать. Тут соседи зашуршали, на лестницу повалили, Серафима Ивановна включила электричество.

— Ты узнала голос? — спросил Егор напряженно.

— Какой голос! Жуткий вопль, так человек не кричит. Егор, что-то должно случиться.

— Не каркай!

— Я побежала.

— Пока.

Он пошел по улице куда глаза глядят. Лунный луч. Красиво. Лунный луч. Лязг или стук. Что-то мягкое, летучее касается ноги… так человек не кричит.

Он опомнился уже в троллейбусе, далеко от Мыльного переулка. «Куда меня несет?» Безрадостный, бессолнечный день летел в окне, вяло висели листы лип, круглая клумба кровавых настурций влачила борьбу за существование в бензиновом чаду на маленькой площади, на которой троллейбусы делают круг. «Однако и у меня застрял в памяти Серебряный бор, где я не бывал с детства… точнее, с отрочества, далекого, кроткого (как бы не так!) отрочества. Все не то, все переменилось, асфальт, только сосны хороши по-прежнему, но меньше их стало, и весь-то бор, необозримый, казалось, можно обойти за… Нет, таинственный — по-другому… — Егор углубился в переплетенье тропок, клочья тумана висели меж кустами. — Здесь избушка на курьих ножках (в их детстве ее не было), Сонина полянка, здесь где-то и «камень под которым окровавленная одежда лежит». Конечно, камень Раскольникова неповторим, таких совпадений не бывает, но кровь есть кровь, ее нужно спрятать. Вместе с одеждой, чтобы из вещдока она в конце концов превратилась в землю, влагу, траву».

Он сел в траву, влажную от ночной грозы, пахнувшую сырой землей. Достал из-за ремня джинсов охотничий нож (чужеродный предмет, который вот уже почти сутки ощущал физически и, если можно так выразиться, метафизически, который мешал жить). «Зачем жить, если впереди нет ничего, кроме нечаянного — отчаянного! — удара и тоски? Все. Хватит дожидаться улик и доказательств, сейчас я приду к нему и подарю охотничий нож».


Однако Серафима Ивановна, на своем посту во дворе, сообщила, что действующие лица в этот вечер (неужели уже вечер?) перестали блюсти единство места, времени и действия. Старая дева на своем старом «Ундервуде» составила трогательную петицию в защиту старого особняка (коронная фраза: «Можете «сослать» нас на далекие окраины, мы согласны, но пощадите красоту, ведь ее так мало осталось!»), но выяснилось, что подписать челобитную некому: особняк был пуст, словно вымер.

— Я час всего и провозилась-то, — оправдывалась Серафима Ивановна.

— Ничего, будем надеяться, — утешал Егор рассеянно. — Я до утра глаз не сомкну.

— Кстати, Герман Петрович до утра читал «Дворянское гнездо». Не знаю, что он там вычитал, но только утром, когда я убираться пришла, с ним творилось что-то страшное.

— Что-что? — Егор встрепенулся в предчувствии нечаянного удара.

— Я даже подумала, что он в уме тронулся. Увидел меня и говорит: «Могила вскрывается!» Вот ужас-то! Небритый, в халате, совсем, совсем старик… Правда, взял себя в руки, поздоровался, но, когда я сказала, что сегодня пятница, полы буду мыть, он заявил твердо и как будто нормально: «Благодарю вас, Серафима Ивановна, я в ваших услугах не нуждаюсь».

— Он так сказал? — пробормотал Егор ошеломленно.

— Именно так, в этих самых выражениях. Я поклонилась и ушла. В качестве «следопыта» я стала самой назойливой и несносной старухой в мире. Так вот, сведения. Алена говорила, что с женихом сегодня в театр идут. У Моргов с утра пораньше скандал разразился, так что, кажется, дубовая дверь трепетала. Они ведь за границу собираются, слыхал?

— Слыхал. Значит, Герман Петрович из лечебницы так и не возвращался?

— Не возвращался. Или не хочет открывать. Это очень серьезно, Егор?

— Наверно. Да.

— Проворные пальцы, сверканье спиц-рапир, бесконечное белое кружево.

— Серафима Ивановна, можно ли предположить, что я — убийца?

— Господь с тобой, Егор!

— На помолвке я так неудачно пошутил, так нелепо, по-идиотски!

— Шутка неудачная, правда. Но какому же здравому человеку придет в голову…

— Здравому, нездравому — где граница… Вон циркачка сказала, что из нас троих, отроков кротких, на эту роль больше всего гожусь я.

— Не понимаю, Егор, почему ты так волнуешься. Ведь совесть у тебя чиста?

— Серафима Ивановна! — взмолился он. — Ну, может, что-то в моем поведении, в словах или… не знаю в чем, со стороны виднее… есть что-то такое…

— Перестань! Я тебя знаю с детства. И если кто подумает такое, он просто ненормальный или тебя перед ним оговорили. Она болтает бог знает что, а ты с ума сходишь. — После паузы старуха спросила тихо: — Ты уверен, что это она тогда была в прихожей?

— Кто?

— Марина. Ангел в голубом.

— Ох, Серафима Ивановна, не спрашивайте ни о чем, ради бога. Я просто проверил показания Антоши и убедился, что они реальны.

Может быть, и реальны, только… Ты вот говорил, что Антону надо верить до конца либо не верить вовсе. Человеку в таком состоянии что не померещится! Вспомни: труп шевельнулся.

— Я забыл, — медленно сказал Егор. — Совсем забыл про эту деталь, настолько фантастической она кажется. Если Ада была еще жива…

— Морг застал ее уже мертвой.

— Он плакал, представляете? Слезы на лице смешались с кровью.

— Ах, Егор, ты еще молод, ты еще не можешь судить…

— Уже не молод. И мне придется судить.

— Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким и вам отмерится.

— По-вашему, проявить великодушие и забыть?

— Величие души не в забвении. Сказано: не убий. Тяжкий грех. Только не становись судьею. Ты понял меня?

— Понял. Я знаю, что сделаю. Если у меня будет время.

А время шло к ночи, беззакатной, безлунной, бесшумной, ни одно окно не зажглось в особняке. Красные следопыты разделились, Серафима Ивановна, закутавшись в шаль, мужественно осталась на лавке во дворе; Егор сел на ступеньку в парадном возле знаменитой ниши в твердой решимости дождаться психиатра. Ни скрипа, ни шороха, ни просвета, не чувствуется потустороннего присутствия, плотную тьму не прорезает лунный луч, нечеловеческий крик. Даже обаятельный дюк Фердинанд, с давних пор облюбовавший нишу с крюком в качестве засады, откуда так удобно бросаться и пугать двуногих, — даже дюк Фердинанд находился в бегах или за дверью с хитроумным японским замком. Егор тихо поднялся на третий этаж, подошел к двери, прислушался: безмолвие, как в могиле. Уместное сравнение. Спускаясь вниз, заскочил на минутку к себе, вдруг сердце прихватило. В темноте, чиркнув спичкой, нашел в маминой аптечке столетний валидол, положил под язык, прилег — на одну минуточку! — на любимый свой диван и мгновенно, как после сильнейшего снотворного, провалился в глубокую, не проницаемую для сознания кромешную яму.


Боже мой! Жаркие лучи за окном сквозь легкий тополиный шелест. «Без двадцати одиннадцать! Да что же это такое? Да как же я мог! Мама предсказывала, что кончу Обломовым!»

Егор вскочил с дивана, побежал на кухню, бросился к окну. Безмятежное субботнее утро, играют в песочнице дети Ворожейкиных и сынишка Моргов, Серафима Ивановна («красный следопыт», последний солдат в позабытом окопе — таким образом можно выразить ее преданность и чувство долга) вяжет на лавке под сиренью. Вот подняла голову.

— Никудышный я сторож, Серафима Ивановна.

— Да вроде все спокойно.

Тут из подъезда показался клоун в ярко-зеленых клетчатых шароварах; наследственная лысина его сверкала, сверкали глазки; буркнув нечто нечленораздельное, он направился к голубятне. За ним, как по команде режиссера-демона, вышла Алена в розовом сарафане. Егор застыл, завороженный зрелищем. Все это уже было! Сейчас появится Рома. Нет! Сначала мы втроем подойдем к голубятне. Так, подошли; причем его партнеры явно не чувствовали горестной иронии, абсурдности происходящего. Егор оглянулся; не удивившись, увидел Романа с фирменной сумкой, подходящего к тоннелю, окликнул; тот подошел, сказал:

— Сигареты кончились. Вот жарища, а?

— Ален, что ж ты молчишь? — подал реплику Егор. — Ты должна сказать, поехали в Серебряный бор.

— Иди-ка ты со своим бором…

Зато совершенно необычно повел себя вдруг клоун: зажмурился, подпрыгнул, как мячик, и простонал:

— Покойница! Он ее выкопал…

Стоявшие у голубятни подняли головы и увидели картину, от которой воистину кровь застыла в жилах. За двойными стеклами кухонного окна Неручевых кто-то стоял недвижно, глаза закрыты на бледном, восковой, неестественной бледности, лице, однако драгоценные пряди распущенных темно-рыжих волос горели огнем и сияло чистым голубым цветом американское платье-сафари. Сейчас она закричит: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Закричала Алена, страшный рыдающий вопль, Серафима Ивановна медленно поднялась, сверкнули падающие оземь спицы-рапиры и белое кружево, Роман вцепился пальцами в клетку, а Морг взревел бессмысленно:

— Окружаем! Ребята, бегите через парадное! — и рванул на черный ход, за ним Серафима Ивановна, мрачно-страдальчески оглянувшись на Егора, а тот никак не мог оторвать от железных прутьев пальцы (голуби сбились в кучу, отчаянно воркуя), наконец оторвал последним усилием — и бросился вперед, они пробежали затхлый тоннельчик, тротуар, пять прыжков, прохладный мрак парадной лестницы, ступени, ниша между вторым и третьим этажами. Остановился на секунду перевести дух, а сквозь все стены и запоры несся дубовый стук, звериный крик Морга: «Открывай! Вурдалак! Дверь разнесу!»

— Я хочу подарить тебе охотничий нож, — шепотом сказал Егор и протянул, вынув из футляра, старому другу старую безделушку; блеснуло лезвие в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца. — Помнишь, играли в детстве?

— Ты что? — прошептала Рома, отталкивая дар друга, и всхлипнул, как ребенок. — Что ты?

— Можешь использовать его по своей воле, я перед тобой безоружный. Можешь убрать себя или меня. Мне все равно.

— Жорка, друг!..

— Помнишь плащ в прихожей? Старый, поношенный?

— Только в этом! — вскрикнул Рома страстно и искренне. — Только в этом! Перед Антошей! Перед ними — нет!

— Нет? А куда ты собрался? На поляну, где избушка на курьих ножках стоит?

— Я тебе говорил… это все она — ведьма!

Егор положил нож на ступеньку и медленно пошел наверх, ожидая удара в спину, — все равно! — ведь там, за дверью с медной табличкой, его ожидал удар сильнейший. Отчаянно зазвенели серебряные колокольцы, рев Морга нарастал, подкрепленный и другими голосами, — действующие лица концентрировались в едином месте, на грязной черной лестнице с отходами, где невинный, невидимый игрок — кроткий отрок в запачканной кровью рубашке — будет вечно открывать, не попадая ключом, свой замок.

Через долгое время совсем близко за дверью раздался негромкий голос:

— Это вы, Георгий?

— Я.

— Боюсь вас впускать.

— Смотрите сами, Герман Петрович.

И опять через долгое время нежно защелкал японский замок, засияли разноцветные пятна венецианского фонаря, он шагнул через порог, уже ничего не видя, не слыша, — господи, как можно это пережить во второй раз? вторую смерть, еще более страшную? — и как-то вдруг сразу увидел ее на кухне в углу за столом, где год назад лежала Ада. Дубовая дверь сотрясалась, стук, крик, ропот только подчеркивали неестественную, запредельную тишину места преступления.

Он подошел к ней и сказал:

— Соня, я люблю тебя.

Она молчала, глядя в сторону, а в глубине глаз вспыхнул и тотчас погас блеск жизни.

— Бесполезно, Георгий, она все время молчит.

— Нет, нет! — прошептал он, вбирая душой бессмертные детали золота и лазури, вырванные из мрака (Орфей и Эвридика в маленьком кухонном аду, где замытая кровь). «Нет! — молился он про себя. — Это моя Соня, она не безумна, нет! Я знаю, почему она молчит!»

— Народ собирается вызвать милицию, — пробормотал психиатр и резким движением вздернул крючок — старинный кованый крюк.

Морг с багровым лицом ввалился первым и замер, за ним столпились остальные, созерцая и не веря в чудо. Меж чужеродных ног проскользнул дюк Фердинанд, запел, закружился, принялся тереться спинкой о ножки в стоптанных синих кроссовках. Тогда она нагнулась и взяла его на руки.

— Я знаю, почему ты молчишь, — заговорил Егор легко и свободно, никого, кроме нее, не видя и не чувствуя. — Ты считаешь меня убийцей.

Она наконец прямо взглянула ему в лицо, обожгла взглядом, в черных очах, вопреки всему, разгорался, разгорался блеск жизни.

— Если я просто скажу тебе, — продолжал он пылко, уже входя в ее жизнь, включаясь в любовный поединок, уже невольно испытывая ее, — скажу без доказательств, что я не виноват, ты мне поверишь?

Тут наконец пришел в себя, нет, напротив, — вышел за пределы здравого смысла Морг, заявив:

— Но ведь она знает, кто ее убил, черт возьми!

Легкое безумие взметнулось в кухонном аду, а ведь еще необходимо вывести ее отсюда.

— Морг, замолчи!

Клоун смотрел бессмысленно перед собой.

— Или Герман инсценировал похороны?..

Из глубины черной лестницы возникла Катерина в черном, так тень, прошла по кухне, взяла Соню за руку и спросила:

— Соня, Антон не виноват?

Губы ее дрогнули, она будто проглотила пересохший комок безмолвия и сказала первое слово:

— Нет.

— Ну слава богу! — прошептал неверующий психиатр. — Я боялся, рецидив затянется. Теперь спать, спать… господа, прошу всех вон.

— Нет, — повторила Соня, не сводя глаз с жениха. — Я не могу тебе ответить, потому что я дала слово.

— Кому? — быстро спросил Егор.

— Маме.

— Серафима Ивановна! — воскликнул он. — Труп шевельнулся, вы понимаете?

— Бедная ты моя девочка!

Дальше Егор уже ничего не помнил, кроме любимого лица, юного, страстного, измученного. Из преображенного мира его грубо вырвал один вопрос, и он увидел себя и всех остальных сидящими за овальным столом в комнате Ады, где приоткрыта дверь на балкон, колышется прозрачная занавесь, отец крепко держит дочь за руку (какие у нее красные, огрубевшие руки) и светлый ангел умиляется с потолка.

Вопрос задала Алена:

— Егор, куда ты дел Рому?

— Я выпустил его на волю.

— В каком смысле?

— Он пошел за сигаретами.

— Нашел тоже время!

Банальный бытовой диалог, но потаенным холодком повеяло вдруг, все переглянулись, со страхом обходя взглядом Соню, помня, видя ее мертвое тело в прихожей, в луже крови, в итальянских кроссовках, в американском платье, ее волосы редчайшего медового оттенка, благоухающие лавандой. И она заговорила.


— Меня мама рано разбудила и отправила заниматься.

— Ты не взяла с собой никакой сумки? — спросил Егор, с удивлением ощущая в себе охотника, идущего по следу любимой, тогда как еще вчера считал, что не посмеет и взглянуть на нее.

— Мама собиралась абсолютно все мыть и чистить. Я пошла в этом сафари, тетрадку в карман засунула и ключ, тут ведь рядом. Но ничего не лезло в голову… Около одиннадцати я вернулась, позвонила, никто не открывает, думаю: мама в прачечной. Отворила дверь, захлопнула и остановилась. В прихожей было тихо и темно, только узкий луч падал из маминой комнаты и отражался в зеркале. Я остановилась, потому что вдруг услышала скрип и увидела, как медленно открывается в кухне дверь на черный ход. Стало как-то не по себе. И тут появился Антоша. Я хотела его окликнуть, подойти, но его лицо… Господи, что это было за лицо!

— Говори все.

— Искаженное ужасом — вот какое было у него лицо. Он бросился вперед в сторону, что-то грохнуло, нагнулся, поднял топор в крови, положил на стол, схватился руками за лицо, застонал, огляделся как сумасшедший, взглянул на руки, взял полотенце и принялся вытирать топор. А лицо-то все в крови!

Она говорила, будто их не видели, будто стояла там, у зеркала, не в силах шевельнуться, осмыслить происходящее.

— Я хотела подойти, даже сделала шаг…

— Да, да, все так, — пробормотал Егор, — ты отразилась в зеркале, в створке трельяжа, и Антоша почувствовал голубого ангела.

Он говорил, но она не глядела на него, давно не глядела, она была вся там.

— Я сделала шаг, как вдруг Антоша исчез за дверью. Я побежала на кухню и увидела маму. Она лежала, на лице кровь — вдруг губы шевельнулись. Я наклонилась над ней и сказала: «Боже мой! Потерпи, я сейчас врача…» — «Не надо, я умираю, прости, и я прощаю тебя». Она говорила почти неслышно, с трудом, а глаза как будто подернуты пленкой. И она сказала… — Соня словно задумалась, опершись подбородком о ладонь, подняла голову, глядя прямо в глаза Егору. — Я не стану говорить.

— Я прошу тебя!

— Нет.

— Соня, я не виноват.

— Ах, не виноват! Так слушай. Она сказала: «Твой жених — убийца. Но никто не должен об этом знать. Поклянись!» Я поклялась, я ничего не соображала.

Егор чувствовал на себе тяжесть чужих глаз, чужих душ — соединенных отрицательных энергий, окружающих плотным охотничьим кольцом: «Ату его!» И Морг процедил злорадно: «Алиби-то, выходит, липовое!» Но она сказала, опередив Серафиму Ивановну:

— Я всегда знала, что ты убийца, но не верила.

— Знала и не верила?

«Да, да, это так, — думал он, и я знал, арифметически знал, что ты жила регулярной половой жизнью, — и не верил».

— Да, — ответила она пылко и смело. — Мама сказала: «Ты беги… далеко, чтоб никто тебя не видел». И еще — последнее: «Надо мною ангел смеется». Она умерла, я подбежала к окну, ты стоял и смотрел на меня, веселый. Я сразу нарушила клятву и крикнула: «Убийца!» Потому что, — глаза ее утратили блеск, она все время колебалась между верой и неверием, — потому что ты, убийца, стоял спокойно…

— Сонечка, ангел мой, — заговорил психиатр властно, — все будет хорошо, вот увидишь.

— Сонь, ты ведь крикнула про ангела, мы все слышали, — вставила Алена боязливо, — мы стояли рядом с Егором возле голубятни.

— Он был один… то есть я его видела одного… и еще голуби. Они так страшно летали, кругами, так низко.

— А когда ты успела надушиться лавандой? — спросила Алена шепотом, все замерли, прахом и тленом потянуло вдруг, кровь, везде кровь. — Но ведь ее отпечатки на флаконе — что вы так на меня смотрите!

— Нет, я с ума сойду! — вскрикнула циркачка истерично. — Объясните же кто-нибудь… Егор!

— Соня, ты позволишь, я буду задавать вопросы?

— Задавай.

Черные очи глядели на него с надеждой, а за спиной — смерть на парадной лестнице… «Долго ли я выдержу это раздвоение?»

— У тебя была тетрадка и ключ. Куда ты их дела?

— Кажется, бросила на пол.

— Ты не заметила в прихожей ничего необычного?

— Нет.

— Ты крикнула в окно: «Надо мною ангел смеется. — Пауза. — Убийца!»

— Разве? Я не помню.

— Очевидно, ты просто повторила слова Ады. А что они означают, не знаешь?

— Нет. Я вообще почти ничего дальше не помню. Помню себя в парадном, снизу, из тьмы, голоса, и мне надо прятаться, мама велела.

— Ты спряталась в нише между вторым и третьим этажами?

— Да. Там был дюк Фердинанд, мимо меня кто-то пробежал.

— Мы с Ромой.

— Несколько человек. Я вышла из ниши и споткнулась обо что-то, подобрала.

— Черную лаковую сумочку?

— Да, сумку. Только я ничего не осознавала. Пошла по улице, шла, шла, вечер наступил, села на лавку.

— Нервный шок, — пробормотал психиатр, — сильнейший нервный шок.

— Ко мне пристал какой-то мужчина, я вырвалась и побежала. Оказалось, я на Садовом кольце, спустилась по Каланчевке к Казанскому вокзалу, там место нашла под землей и просидела долго — почти три дня. Как вспомню скрип двери и Антошу с топором, а во дворе стоит веселый жених. Только что он ударил маму, так что кровь…

— Сонечка, — перебил психиатр, — не надо, вернемся на вокзал.

— На третий день захотелось есть. Я вспомнила про сумочку, она так и лежала у меня на коленях. Открыла: косметика, духи…

— Лаванда? — не удержалась от вопроса Алена.

— Розовое масло. Еще документы и кошелек. Я решила занять немного денег, потом отдам вместе с документами. И тут меня как ударило, я очнулась и поняла, что не будет у меня никакого «потом». Я не смогу вернуться. Никогда. И не потому, что мама велела бежать. Просто я не смогу жить в одном доме, в одном мире с убийцей, молчать и при этом… — она вдруг расхохоталась, Егор похолодел, — при этом его любить!

Я умирала. Но это не просто, нужно усилие… в общем, я оказалась трусом, не смогла. Вернулась с путей, села прямо на пол (мест не было) и услышала случайный разговор двух женщин, пожилых. Они ждали пригородную электричку и говорили, что вот на ферме работать некому, лимит дают, прописку дают, а молодые не хотят надрываться. «Вот погляди на них, — говорит одна и на меня указывает, — во всем заграничном, ручки нежные — разве она пойдет?» А вторая что-то почувствовала и спрашивает: «Что с вами?» Я говорю: «Мне плохо». Они меня спасли, электричку пропустили. Спрашивают: как тебя звать? Тут я поняла, что можно исчезнуть по-другому. Пошла в туалет, достала из сумочки паспорт, на фотографии незнакомое лицо, никогда не видела. И подумала, что эта девушка меня простила бы, кабы знала, что мне некуда пойти. Ну просто некуда!.. В общем, я поехала с ними, сказала, что скрываюсь от мужа: пьет и бьет. И если бы не очерк какого-то Гросса «Черный крест», я бы никогда…

— Как зовут ту девушку? — спросил Егор.

— Варвара Васильевна Захарьина.

— А кто она такая вообще — эта Варвара Васильевна Захарьина? — поинтересовался Морг с напором.

Психиатр ответил сдержанно:

— Ваша дочь.

И клоун впервые в жизни не нашелся что ответить.

— Егор! — сказала Алена жестко. — Что ты сделал с Ромой?

— Подарил ему охотничий нож.

— Ты?..

— Я сейчас вернусь, — Егор встал. — За мной ни шагу, я этого требую.


На ступеньке возле ниши сидел Рома в какой-то немыслимой позе, голова между коленями, руки распластаны по дубовой половице. Конец! Егор замер. «Да что же я, палач? Или надо было умыть руки и сдать друга куда подальше?» Спустившись по ступенькам, встал напротив, коснулся руками плеч, безвольное туловище откинулось назад, ударившись об угол ниши. В золотом луче из оконца блеснуло красное пятно. Кровь. Тут только заметил он кровь на ступеньке, на руках, на лице. Рома открыл глаза и сказал:

— Не смог. Крови испугался. Видишь? — Поднял левую руку: запястье перевязано носовым платком, пропитанным кровью.

— Ты… вены вскрыл?

— Ты же велел.

Егор заплакал, как не плакал с детских позабытых лет.

Господи, что за тоска! Егор поднял голову: конечно, они были здесь, стояли на верхней площадке и слушали. Раздался возглас:

— Вы убили мою жену?

И дальше с равномерной последовательностью упали беспощадные реплики:

— Мама! За что?

— Ты? Моего ребенка!

— Даже не отдали урну с прахом!

Рома поднялся перед обвинителями, твердя как заведенный: «не виноват… не виноват… не виноват…»

— Так что, органы вызывать? — спросил присмиревший клоун.

— Если у кого-то из вас есть улики и доказательства, если кто-то знает мотив преступления и как произошла подмена — возможно, потребуется эксгумация — вызывайте. В противном случае майор Пронин поднимет вас на смех.


Все смотрели на Егора. Плюнуть бы на всю эту свистопляску, взять ее за руку и уйти куда глаза глядят. Но у ног валяется полумертвое тело… друг сердечный!

— Улик нет, доказательств нет. Точнее, есть одно, вещдок, но о его местонахождении знает только Роман.

— Давайте-ка, люди добрые, — заговорила Серафима Ивановна, — отнесем человека отдохнуть, пусть поспит.

— Отнесем на место преступления, — процедил Неручев. — Нам еще из него показания выбивать… Да он в крови!

— Хотел вскрыть вены, — пояснил Егор.

Минут через десять Рома спал как убитый на кушетке психиатра, запертый на ключ. Действующие лица, стражи закона, расположились за стенкой, за столом красного дерева, где вместо сирени, ландышей и гиацинтов лежал охотничий нож с пятнами крови.

— Соня, ты можешь продолжать? — робко спросил Егор: в глазах ее сиял черный свет, обращенный к нему.

— Ну что? Научилась доить коров, получила койку в общежитии.

— А где была прописана Варвара — твой двойник?

— Нигде. В паспорте стоял штамп выписки из города Орла. Она почти на девять месяцев старше меня, внешне мы не очень похожи, судя по фотографии, но и различий резких нет. В общем, паспортистка ничего не заметила. — Соня задумалась, и опять он почувствовал, что она уходит от него — в другую жизнь, в другую боль. — Я думала так и прожить в чужой жизни… как во сне. Но однажды, накануне маминой смерти, двадцать пятого мая, Наташа — доярка, мы в одной комнате четверо живем — привезла из Москвы «Вечерку»: вы, говорит, только послушайте, прямо детектив. Она читала вслух о том, как убили маму и меня… — Соня вдруг усмехнулась «взрослой», незнакомой ему усмешкой. — Странное ощущение. На мгновение подумалось: может, так и надо — меня нет. Но последняя фраза вернула и жизнь и ужас. Я ее помню наизусть: «Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение. Ваш спец. корр. Евгений Гросс».

Я почувствовала, что другая жизнь не удастся, история никогда не кончится, кровь за кровь, убийство за убийство. Ужас заключался даже не в том, что меня каким-то образом убили… Антоша! Не знаю, Катерина, сможешь ли ты меня когда-нибудь простить. Ведь требовалось всего лишь объявиться вовремя и дать показания. Но мне ни разу даже в голову не пришло, что на него подумают. Не пришло — потому что я не вспоминала и не думала. Только сны, один и тот же сон: кровь, топор, мама, мой жених — любовь моя! Так пусть же ответит! Сам, добровольно. Пусть знает, что я жива и буду преследовать его до конца. Ведь ты все понял там, на кладбище, когда нашел мою ленту?

— Нет, Соня. Я видел тебя убитой в прихожей, тебя каждый опознал, а потом мы тебя похоронили.

— Ты видел меня…

— Да, да! Видел, знал, как дважды два четыре… только душа моя тебя не признала. Подсознательно я ощущал странное отчуждение, раздвоение, не мог сосредоточиться, на прощании с тобой.

— Сонечка, — заговорил психиатр, — лицо убитой опознать было невозможно; размозжено, раздроблено ударами топора — не меньше восьми-десяти ударов. Но твои рыжие волосы, намокшие в крови, белая кожа, твое платье, в котором тебя только что видели в окне… Пойми, мы все были в шоке. Могу сказать только, что я боялся вспомнить, меня что-то раздражало, пугало в тебе, то есть, не в тебе…

— И меня, — пробормотала Алена. — А я ведь покойников не боюсь.

— А ты, Морг? — спросил Егор.

— Я плакал.

— Как странно. Ты плакал над своей дочерью.

— И чужая фотография на могиле, — начал клоун и умолк.

После тяжелой паузы Егор спросил:

— Соня, ты была на кладбище двадцать шестого мая?

— Да. Поехала маму навестить и посмотрела на свою могилу.

— Сонечка, ты с нами, — опять заговорил психиатр ласково и властно. — Все будет хорошо.

— Я хотела сорвать фотографию и вдруг увидела тебя за поворотом аллеи, — она взглянула на Егора, — ты шел опустив голову. И решила подать тебе другой, более существенный знак.

— Ты хотела довести меня до самоубийства?

— Я слишком любила тебя, чтоб терпеть в тебе убийцу. Я видела в руках у тебя белые розы и чуть с ума не сошла от твоего… извращения.

— Ночью ты повесила пустую сумочку Варвары на крюк в нише?

— А зачем тебе документы? Ты-то должен был знать, кого убил.

— Сонечка, — сказал отец терпеливо, — не забывай, что Георгий ничего не знал.

— Но в конце-то концов! — закричала Соня. — Неужели ты не узнал мой голос по телефону?

— Узнал. Но, конечно, не поверил. Я все время думал, что схожу с ума.

— Так когда же ты опомнился?

— Позавчера ночью ты была в парадном, так?

— Да, я стояла в нашем тоннеле, ты опустил на углу письмо. Вошла в парадное, погасила электричество… не в силах говорить с тобой при свете, видеть, а мне нужно было сказать все напоследок: я сдалась, кончила борьбу. Но когда ты приблизился ко мне, убийца, нервы сдали…

— Как ты закричала. Боже мой!

— Я убежала, чтоб никогда сюда не возвращаться.

— Лунный луч во тьме, — пробормотал Егор, — лязг или стук двери. Вспыхнул свет. В нише пел и кружился дюк Фердинанд. Почуял хозяйку. Но еще гораздо раньше я догадался, что не кто-то из «наших дам», как выразилась Серафима Ивановна, меня преследует, все гораздо страшнее и чудеснее. Сообщница убийцы? Свидетельница? Но почему она так странно себя ведет?

— Ты пришел к выводу, что я сумасшедшая.

— Да! Я боялся, что предстоит еще одно прощание с тобой — а ты меня даже не узнаешь. Нет, это невыносимо! Детали и явления выстраивались в неизъяснимый абсурдный ряд. Алая лента, лаковая сумочка, чей-то упорный взгляд на Тверском, чей-то голос — зов к смерти, дюк Фердинанд, запах лаванды. И вдруг сон: ты живая, упрекаешь меня в чем-то и смеешься — впервые за этот год (обычный кошмар: я сижу в прихожей возле мертвой и силюсь понять, кто она). Проснулся, вышел в парадное, и началось словно продолжение сна — благословенная бессонница, — так явственно я услышал тебя и увидел в золотом луче, в бирюзовой майке, ты как будто снова взяла на руки черного кота и засмеялась. Мгновенное озарение: этот смех, этот голос по телефону — только отчаянный, далекий. Я сказал себе: этого не может быть, потому что не может быть никогда! С того света звонят пациенты Германа Петровича. В панике, в страхе бросился искать тебя. Ничего еще толком не осознав, я решил, что тебе грозит опасность. Наши улочки и переулки, кладбище: ты там? или здесь?.. Ваше заведение, Герман Петрович: безнадежно-желтые стены и женщина в белом, проходящая по двору. Вот так моя Соня?.. Картина преступления начала постепенно проясняться, меняться, обрастать новыми подробностями. Если убитая — не Соня — а вдруг меня преследует ее сестра, ведь кто-то по телефону из нашего дома сказал Герману Петровичу про смеющегося ангела, когда моя невеста сидела за столом рядом? Но если убитая — не Соня, то рушатся алиби. В первую очередь — мое. И Ромы. Фраза Морга: если верить Антоше до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, — действительно, почему? Да потому, что он его не находил и не перепрятывал. Так кто это сделал? Кто побежал за Антошей, когда Морг сообщил об их встрече на лестнице?

Я пошел к Роману. Я думал раскрыть перед ним карты, застать врасплох или услышать разумное объяснение. Этот пунктик, маниакальную идею, комплекс вины перед Антоном я заметил в нем давно, но относил за счет известной чувствительности, культа дружбы и тому подобное. Я повторил ужасные слова Катерины: Антон — горсть пыли в жестянке. Сейчас убийца — если он вправду убийца! — забьется в припадке и выложит… Ничуть не бывало! Он говорил со мной искренне и доверчиво, он действительно не считает себя виноватым. Герман Петрович, попрошу вас объяснить этот феномен.

Психиатр пожал плечами.

— Могу повторить только, что он вменяем, никаких отклонений от нормы я не Нахожу. Впрочем, говорю интуитивно — требуется более тщательное обследование. Никаких — кроме некоторой инфантильности и чрезвычайно редкостной внушаемости.

— Неужели можно внушить идею убийства?

— Все можно, как вам известно из мировой истории. И мы уже вспоминали гениальную догадку Достоевского, что преступление — в своем роде болезнь.

— Тогда как вы объясните… вот я думал, что Соне грозит опасность, недаром она скрывается. Чтобы отвести, переключить эту опасность на себя, я соврал вам всем, каждому по очереди, что знаю, кто убийца. Он, конечно, все понял, но не сделал даже попытки расправиться со мной — притом, что одержим восточной борьбой, с Детства. Почему?

— Вы же сами сказали: чувствительность, Культ дружбы. И инстинкт самосохранения. Дома соседи, окна раскрыты. Наконец — и вы мужчина, прямо скажем, не хилый. Слишком рискованно. Но вот он мог пойти за вами на службу. Там, ночью…

— Нет, нет, исключено. Он знал, что меня преследует Соня и может увидеть… — Егор улыбнулся устало. — Меня охранял мой ангел…

И она с трудом и так же устало улыбнулась в ответ, лицо вспыхнуло той, бессмертной красотою в золотом луче — и он позабыл обо всем на свете.

Но сварливый голос клоуна вернул из блаженных краев:

— Я не понимаю, как тут оказался мой ребенок.

— Не торопись, Морг. Орловская линия, в которой, очевидно, скрыт мотив преступления, почти не разработана. Герман Петрович, как вы разыскали Соню?

— Именно вы, Георгий, навели меня на ряд мыслей. Теория сновидений у нас исследована слабо, но известно, что во сне растормаживаются сдерживающие центры мозга, всплывают забытые, подавленные рассудком ощущения. Вы видели во сне убитую Соню и не верили. Что-то подобное творилось и со мной. Я ни на минуту не мог забыть жену. О Соне — не смел и думать, боялся. На опознании я был почти в невменяемом состоянии, лицо неузнаваемо, но, видимо, что-то не то, какая-то деталь, особенность в ее облике застряла, как заноза в мозгу. Вы просили меня вспомнить, возвращали к этому ужасному моменту. После нашей беседы, ночью, я вспомнил. Руки дочери — ухоженные, длинные ногти, маникюр… только что, на помолвке… ветка сирени в пальцах. И пальцы мертвой: ногти очень коротко, как говорится, почти до мяса, острижены. Как когда-то у добросовестных, настоящих сестер милосердия.

— И у машинисток, — вставила Серафима Ивановна.

— Видите, Георгий, — продолжал Неручев, — и у меня был миг озарения. Страшный, очень. Но остановиться я уже не мог. Мертвая благоухала лавандой. Надушилась перед смертью? Абсурд. Дальше — важный момент: одежда для бедных. Я восстановил тот диалог за столом. Сонечка говорила о доброте Ады преувеличенно, с пафосом, которым обычно заглушают собственные сомнения, о том, что та отдала вещи бедным, «мои платья» — ты сказала. Твоя подруга поинтересовалась: «Ты теперь бесприданница?» — «Нет, — ответила ты, — мне купили взамен». Что тебе мама купила взамен?

— Это сафари, летнее платье, джинсы и кроссовки.

— Все сходится, вещи фирменные, стандартные, легко подменяемые. А если действительно подмена? Фантастика!.. Но я не мог взять себя в руки, шел все дальше и дальше. Мы говорили с Георгием о необычайной аккуратности моей жены — ни пылинки, ни соринки, то есть ни следов, ни отпечатков… Чьи отпечатки на флаконе? Убитой. Но Соня не успела бы надушиться… Кто сказал мне по телефону: «ангел смеется»? Я сошел с ума или весь мир вокруг? Я держал в руках роман Тургенева «Дворянское гнездо» — страсти и события, разыгравшиеся в провинциальном городе, откуда Захарьины ведут свою родословную, и прадед моей Ады женился на цыганке, и женщины в этом роду имеют рыжие, редчайшего медового оттенка волосы, ослепительно белую кожу и черные очи, сводящие с ума не меня одного… Георгия, например. Может быть, Романа. А если мечты Ады возле фамильного склепа не сбылись и ребенок не умер? Допустим такую гипотезу: сиротка из индийского фильма, явившаяся мстить, как пишут в слезоточивых очерках, за поруганное детство. Мелодрама. И все же: каковы могут быть ее паспортные данные (не на диком Западе, слава богу, мы процветаем, все при документах)? Фамилию я предположил дворянскую, родовую. Про отчество также нетрудно догадаться: вот он, отец, перед нами…

— Я и не отрекаюсь, — заявил Морг.

— Про имя я уже говорил. Итак, в нашем мире, возможно, существует Варвара Васильевна Захарьина. Вероятнее всего, в Орле, если жива (дворянские, а заодно и гражданские привилегии упразднены, каждый, как правило, сидит на том шестке, где прописан). Но — вдруг? Место и год рождения известны. В обычном справочном бюро мне дали адрес: подмосковный совхоз «Заветы Ильича». Там я нашел Соню. Ваша невеста, Георгий, ночь перед убийством, как и все свои ночи, провела одна.

— А кто-нибудь в этом сомневался? — бросила Соня надменно, гордо, до боли напомнив вдруг свою мать, обольстительную гадалку.

— Соня, я же говорю: произошла подмена. Под той плитой на кладбище, рядом с матерью, лежит другая.

— Что за проклятье! — крикнул Морг. — Кто приходил к Гроссу?

— Роман, — ответил Егор. — После алой ленты на кладбище в разговоре с ним я упомянул, что надо бы уточнить у Гросса показания Антона. Он меня опередил.

— Говорю же, все подстроила ведьма… — начал Морг таинственно, как вдруг Егор крикнул:

— Рома!

— В густеющих тополиных сумерках к стеклу балконной двери прижимался полумертвый сердечный друг. Страшное зрелище: расплющенное бесформенное лицо в крови. Вурдалак! Вдруг исчез.

— Сбежал через свой балкон, — констатировал психиатр. — Как же мы забыли про балкон?

— Далеко не убежит, — отмахнулся клоун. — Его песенка спета: столько свидетелей.

— Он ни в чем не признался, — сказал Егор медленно, уговаривая себя: «Я не палач!» И все-таки добавил: — Отправился уничтожить или перепрятывать единственное вещественное доказательство. Хочет жить.

— Он хочет жить? — Катерина встала. — Ты позволишь ему жить?

— Ладно, — Егор тоже поднялся. — Все согласны с Катериной? Серафима Ивановна!

— Лучше пусть ответит здесь, — сказала старуха.

— Алена, ты передала своему жениху наш вчерашний разговор в магазине?

— Ну и что?

— А то! Поехали.

— Куда?

— В Серебряный бор.


— Я, Сорин Роман Викторович, прошу занести в протокол мое добровольное чистосердечное признание и раскаяние в содеянном.

— То есть вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Ады Алексеевны Неручевой и Варвары Васильевны Захарьиной? — спросил майор Пронин В. Н.

— Я раскаиваюсь, но виновным себя не признаю.

— Давайте не будем. Вас уже обследовали и признали вполне дееспособным.

— Я хочу все рассказать, а там уж решайте сами. Восемнадцатого мая 1984 года я получил срочное задание редакции, — кто-то «наверху» вдруг озаботился охраной памятников, требовалась оперативность. Перед поездкой заскочил к себе домой, вышел на балкон, там сушились носки — будь они прокляты! — и все началось, закрутилось и никак не кончится… На соседнем балконе стояла Ада и попросила у меня сигарету. Ну, такой женщине ни в чем отказать нельзя…

— Какой «такой»?

— Красавица и к тому же колдунья.

— Вы состояли с ней в интимных отношениях?

— Я на нее взглянуть-то лишний раз боялся. Итак, мы закурили, я сказал, что спешу, командировка в Орел. Куда? В Орел? Вдруг Ада схватила меня за руку и принялась умолять разыскать в этом городишке одного человека, она не может уехать, ремонт и так далее. Нет проблем! Записал под диктовку данные в записную книжку…

— Вы можете представить запись?

— Я ее впоследствии уничтожил. Узнав, что сейчас поезд, Ада быстро собрала пакет с вещами, так, что под руку попалось.

— А именно?

— Американское платье-сафари голубого цвета, белое платье из шифона, джинсы фирмы «Лэвис» и итальянские кроссовки. Сонины вещи, почти новые. И еще триста рублей. Приказала никому об этом не рассказывать.

В Орле я устроился в гостинице «Россия» в отдельном номере. И на другой день в субботу, покончив с делами, очень легко разыскал Варвару Васильевну Захарьину, 1965 года рождения. Она жила в заводском общежитии и работала секретарем-машинисткой.

— Что вы молчите?

— Она была одна в комнате, и я понял, что погиб, — с порога, с первого взгляда, я себя полностью потерял, когда в ответ на мои действия — я выложил подарки, деньги — она расхохоталась, как Настасья Филипповна у Достоевского, и вышвырнула все — не в камин — в окно. Потом я подобрал вещи там, в садике. Она велела. Чего это я разбросалась, говорит, благородные порывы оставим классическим героям, пригодятся и обноски, и купюры. Да, это не тургеневская девушка, это новый тип, я таких еще не встречал.


— Она была похожа на Софью Неручеву?

— Чертами лица не очень, но захарьинская порода ярко выражена: волосы, кожа, глаза, прекрасное тело, гибкое, удивительно изящное. В ней было столько прелести, в старинном библейском смысле — соблазна. Азарт, безрассудство, цинизм… и что-то детское, как ни странно. Вот этим, пожалуй, она напоминала сестру, а вообще… свет и тьма, день и ночь, а я люблю ночь, тайну. Про мать она сказала так: испугалась, я ее слегка шантажирую по телефону. Просто так, мне от нее ничего не нужно. Оказывается, она сумела обольстить новую заведующую детдомом (она там росла), новую — потому что старая ее адскую натуру слишком знала. И сирота выведала мамочкин адрес — только что, на днях, — ведь как все совпало, и я, дурак дураком, бросился в эти женские страсти — да еще с каким наслаждением!

— Продолжайте.

— Разбросав фирменные тряпки, она ходила взад-вперед по комнате (а какая бедность, четыре железные койки, одежда под простыней на стене, потолок в потеках). Я сказал: «Поехали со мной в Москву?» По-моему, только тут она меня заметила по-настоящему. Вдруг села ко мне на колени… не развязно, нет, в ней вообще при всей раскованности не было ничего вульгарного, — а как благовоспитанный ребенок, маленькая, легкая. Говорит: «Может, ты и пригодишься. Иди в гостиницу, мне подумать надо, я приду». Она пришла — и два дня пролетели мгновенно. Мне кажется, именно тогда она задумала преступление.

— Поконкретнее.

— Она расспрашивала про мать, Соню, Германа Петровича — так, мельком, небрежно. Задаст вопрос и как будто сразу забудет, но на самом деле помнила все до мельчайшей мелочи. Например, я рассказал про крест Ады с черным жемчугом: «Пропадет крест — быть беде». Она вроде бы не обратила внимания, но на другой день спрашивает: а где Ада держит крест? Не знаю. Надо знать.

— Вы хотите сказать, что она разрабатывала план ограбления?

— Не хочу. Она не была корыстной: Ада ей предлагала и Москву, и официальное удочерение, и драгоценности, и деньги.

— Стало быть, Ада Алексеевна не боялась разоблачения… перед мужем, например?

— Ада ничего не боялась… ну, в молодости — да. А теперь… ведь она пошла на разрыв с Германом. Ее, видимо, мучили какие-то запоздалые комплексы. Вообще с дочкой они друг друга стоили, как я теперь понимаю.

— Так что же хотела Варвара Васильевна?

— Странствовать.

— За границу, что ли?

— Просто ходить пешком и ничего не делать. Быть абсолютно свободной. И прежде всего освободиться от матери.

— Разве она не была от нее свободна?

— Нет, одержима. Это связано с каким-то детским кошмаром, Варя не рассказывала.

— Что значит «освободиться от матери»?

— Убийство.

— Она говорила вам, что готовит убийство?

— Что вы! Я и не догадывался. Но минутами, когда она задумывалась, уходила в себя, мне становилось с ней страшно.

— И вы не пытались бежать?

— Я без нее жить не мог.

— Продолжайте.

— Я просил ее уехать со мной в ночь вторника, но она отвечала, что еще не решила. Она колебалась, понимаете?

— Но ведь ей надо было уволиться, выписаться и так далее?

— Плевать она на все на это хотела… но и уволилась, и выписалась — то есть приготовилась к исчезновению, понимаете? Приехала в пятницу. Позвонила мне в редакцию, я сразу ушел, мы встретились у метро. И мне как-то тревожно стало, когда она предупредила, что ее никто не должен видеть у нас в Мыльном. Почему? Сегодня узнаешь. Аде я сказал по приезде, что вещи передал, видел Варю одну минуту.

— А у Варвары Васильевны были с собой какие-то вещи?

— Она их оставила на Курском, в автоматической камере хранения. С собой у нее была только черная лаковая сумочка, она была в том сафари и дареных кроссовках. Мы прошли через парадный ход ко мне. Тут я совсем голову потерял, она спрашивала: ты на все ради меня готов? На все! Действительно на все? Да, да, да! Я не то что странствовать — я б в преисподнюю с ней пошел. И ведь пошел! Господи, что ж это за сила такая, за мука такая! Она ходила по комнатам — шикарно живешь, — звонила матери: привет, мамуля! А на кухне — я за ней повсюду ходил — сказала, глядя в окно: а вон идет моя сестра (да, шли Соня с Егором), и одета как я, забавно! Жаль, я не догадалась носить алую ленту, оригинально, блеск… скажи, напоминает рану, череп раздроблен, кровавые подтеки… Я любил ее все больше, и все страшнее мне с ней было. Вдруг звонок в дверь. Егор. Приглашает на помолвку. Я, естественно, отказываюсь: работы много. А он вдруг говорит: о братьях-славянофилах пишешь? Значит, я ему проболтался, куда ездил, город не называл, но… Он философ, интеллектуал, сам в своем роде славянофил.

— Вы имеете в виду сторожа Елизарова?

— Историка. Словом, он догадался, потом. Обо всем догадался. Ну, Варя подслушивала, тут же приказала мне идти на разведку. Зачем? Хочу немного растрясти мамулю, не на милостыню же мы будем существовать в странствиях. Я говорю: все продам, японское стерео и видик, сберкнижку опустошу, все тебе куплю. А она: мне нужен черный крест, обрати внимание, где хранит, и присмотри инструмент, ведь у них ремонт? Радость моя, да она тебе отдаст, только попроси по-хорошему. А я сама все возьму! Или ты боишься? Нет, нет, все сделаю. Когда она посмотрит на меня черными своими глазами, без блеска, я буквально терял волю. А подспудно чувствовал, что сам на пределе, какой-то протест в душе нарастал, и во что все это выльется… На помолвке Ада нагадала мне ведьму, даму пик, я все разведал, но Варя чуть не испортила дело, позвонив. Психиатр решил, что это его пациентка, — ну разве нормальный человек такое скажет: надо мною ангел смеется. После звонка Аду словно подменили, она и до этого взвинчена была… склеп, кладбище… а тут как с цепи сорвалась, на Соню наорала. Когда я ушел, кто-то в дверь, потом по телефону долго звонил — наверняка Ада. Варя сказала не отпирать, не отвечать. Ладно, думаю, возьму я этот чертов крест: не в суд же она будет на дочь подавать? Постранствуем во время отпуска — и с повинной вернемся. Зато она — на всю жизнь моя. Мы всю ночь не спали — что это была за ночь; опасность, неизвестность, переменчивость моей невесты только обостряли наслаждение. Я надеялся, но ведь знал, что впереди — бездна. Даже если все обойдется, жизнь с нею — бездна! Какой-то психический надлом в ней был.

Утром я подслушивал в прихожей, когда у Неручевых хлопнет входная дверь. Ада собиралась в прачечную, она была одна в квартире. Наконец — стук. Я уже был готов, то есть в перчатках. Вышел на балкон, перелез на соседний — он у Ады всегда летом открыт, она много курит, — взял на кухне фомку, подошел к шкафчику, вижу, сзади надвигается тень — и Варя сюда перебралась. Я говорю: «Уходи, я сам справлюсь!» Она не послушалась и, напевая тихонько, прошла, кажется, в комнату Сони: судя по дальнейшему, она там перебрала флаконы, гребень, надушилась. Я взломал ящик, вынул мешочек с крестом, положил в карман трико. Пошли, говорю, дело сделано. Она отозвалась с насмешкой: «Пропадет крест — быть беде. Забыл?» — «Варя, пошли!» Вышел в прихожую, чтоб вытащить ее из комнаты Сони, — тут щелкнул замок, вошла Ада.

— Ну, ну, продолжайте, я вас слушаю.

— То, что произошло в дальнейшем, я могу объяснить только наваждением, колдовством. Не смейтесь! Какие-то потусторонние силы существуют — и вне нас и в нас. Я ведь не хотел, не собирался… какое-то мгновение мы с ней глядели друг на друга молча. «Ну-ка, убирайся отсюда!» — процедила Ада (она ведь видела меня в перчатках, догадалась) и прошла на кухню, где поставила сумку с бельем. Я бросился к ней, пробормотал: «Ада, это несерьезно, это розыгрыш!» — «Говорю, убирайся!» И она сняла крючок на двери черного хода. Тут на пороге кухни возникла Варя. «Это моя невеста», — сказал я поспешно. «Убирайтесь оба!» — «И не подумаем, мамуля!» Они уже были поглощены друг другом, на меня — никакого внимания, я был третий лишний, нет, орудие, игрушка в нежных женских руках. «Ладно, — сказала Ада с презрением, — грабьте что хотите, но чтоб я больше вас обоих никогда не видела». — «Мы не грабили». — «Так что тебе нужно?» — «Тебя, мамуля». — «Не посмеешь!» — «Мой жених посмеет». Она поглядела на меня пронзительно, а Ада произнесла роковые слова (она меня спровоцировала): «Этот жалкий трусишка? Этот слабак?» Я подошел к кучке инструментов в углу, взял топор, оглянулся на Варю, она смотрела выжидающе. Когда я шел к Аде, а она пятилась от меня, побледнев, но молча, я еще не верил, что смогу. Поднял топор и вдруг услышал крик шепотом (можно так сказать?): «Нет! Не смей! Мама!» Но было уже поздно — протест перешел предел, и бес вырвался наружу… их бес, не мой! Я действовал как под наркозом. Опустил топор с размаху, Ада упала, Варя закричала (все шепотом): «Я ее убила!» и бросилась к окну, чувствовалось, что сейчас раздастся крик настоящий, на весь мир: «Я ее убила!» Оттащил ее от окна, она — в прихожую, я за ней: «Ты убила! Моими руками! Ведьма!» Она прижалась к стенке в углу, я ее ударил обухом по голове, а она не падает, стоит и смотрит, чувствую в темноте, не умирает, а ведь должна умереть. Я начал бить уже как попало, а она стоит, ведьма, кровь ручьями течет… наконец начала медленно оседать на пол.

— Как вы думаете, почему Софья Неручева не увидела, по ее утверждению, тело убитой сестры в прихожей?

— Так ведь прихожая метров двадцать, не меньше, это ж не современные клетушки. Она лежала в дальнем, темном углу, а Соня была невменяема… Мать, Антон…

— Продолжайте.

— Я кинулся на кухню, топор почему-то на стол положил — и к себе. Весь в крови, быстро переоделся, умылся, одежду с черным крестом в сумку сунул, пошел в прихожую, по дороге прихватил ее сумочку (на подзеркальнике лежала) — ив парадный подъезд. Вдруг на площадке между вторым и третьим этажами на меня что-то бросилось, из тьмы, из ниши. Я совсем с ума сошел, метнулся назад к себе в квартиру… дюк Фердинанд конечно, черный кот, нет дороги! Пришлось идти по черной лестнице. Вышел во двор, ничего не вижу, подхожу к тоннелю, слышу голос Егора: «Рома!» А у меня такой финт в голове, будто всем все уже известно. И вот я иду к голубятне с повинной. Ничего подобного, разговор о жаре, что надо ехать в Серебряный бор. Я понимаю, что скрываться надо со своим жутким тряпьем, и внезапно вспоминаю: сумочку Варину не успел в свою сумку спрятать, тут кот напал — и я ее выронил. Что делать?

Как вдруг — крик, тот самый запоздавший крик на весь мир. Я их перепутал на мгновение, честное слово, решил, что не добил, что мертвая восстала… но лента на Соне! Алая — как кровь из раны. Егор хватает меня за руку и тащит в тоннель, в парадное, я думаю: на казнь, пусть, чем скорее, тем лучше. Я никого в нише не заметил, даже про сумочку забыл. Стучим, стучим, тут Морг открывает — весь в крови. Зажегся свет. Господи боже мой! Я в потемках-то не ведал, что творил! Месиво, крошево вместо лица, лужа крови. Тут начинается мистика: мой друг опускается на пол возле трупа и говорит одно слово: Соня. Этого я уже вынести не мог, забился в припадке — вот тут в первый раз на меня напало, что-то вроде падучей, головокружение, однако на ногах удержался, — да на меня никто внимания не обратил. Морг — фантастика! — плакал и вдруг как взревет: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» Какой еще Антоша? Какая рубашка? У меня даже припадок кончился. Я сказал: «Иду за ним!» Я не собирался за ним идти, просто невмоготу тут было и сумочку ведь надо подобрать. Однако ее нигде не оказалось — ни в нише, ни на лестнице — разве что кот унес?

И тут из человека порядочного, хоть и поддавшегося демонскому внушению, я превратился в подонка и преступника. Как-то незаметно вкралась в голову мысль: а не навестить ли и вправду Антона? Тот сначала не открывал, потом появился полуголый и босой — неужели действительно замывает кровь? откуда она на нем? — увидел меня, бросился в ванную, заперся. Как-то само собой я расстегнул «молнию» на сумке, достал мешочек — тоже запачканный в крови, трико пропиталось, — положил его в карман старого плаща, прямо передо мной висел, руки вытер о край своей майки, ну, в сумке лежала, застегнул «молнию» и начал вышибать дверь ванной, нервная энергия требовала выхода.

Потом приехала милиция, явился Герман Петрович. Все, все без исключения опознали Соню! Я с ума сошел или весь мир? И где она? Когда явится разоблачать меня — убийцу с безукоризненным алиби? Увезли мертвых, увезли Антона. Я все время чувствовал у бедра сумку с одеждой. Как избавиться? Серебряный бор! Милый детский бор с утра застрял в голове, туда, скорее, там мне будет легче, я найду поляну, поросшую кустами, лягу в траву, прижмусь к земле… нет, сначала припрячу где-нибудь окровавленную одежду. Конечно, я не рассчитал, что суббота, толпы, но в конце концов все так и вышло: поляна, кустарник, огромный трухлявый пень, под него я и засунул вещественные доказательства. И вдруг почувствовал, что никогда уже не приду, не лягу, не прижмусь: Серебряный бор для меня загажен кровью. Как в детстве, когда я задушил голубя (клоун подговаривал), я никогда уже не смог гонять голубей, а ведь любил. И Варя — после всего этого месива и крошева ничего у меня к ней не осталось, кроме ужаса и отвращения.

И тут судьба подарила мне шанс, сначала до смерти напугав. Я свернул с поляны на тропу, там еще избушка на курьих ножках стоит. Сумрачно от сосен и уединенно. Слышу тихий голос: «Рома!» Думаю, она зовет.

— Кто зовет?

— Варя. И пошел навстречу, жить-то, в общем, незачем, да и разве я все это один вынесу? Господи, Алена! Тут у меня начался второй припадок, она не испугалась, успокаивала, уговаривала, целовала. Я так к ней привык, что потом уже и обходиться не мог. Сделал предложение — приняла. А жизнь обесцветилась, обеднела: о том не подумай, о том не вспомни. Антона я вообще из памяти вычеркнул, спал со снотворным. Даже как-то притерпелся ко всему. Вдруг — расстрел. Удар первый. Устоял. Егор приносит с могилы алую ленту. Второй удар. Значит, Соня объявилась. Алиби — тю-тю! Значит, снова убивать? Какая, извините, скука, какой я запрограммированный болванчик: по кругу, по кругу, по кругу. Самоубийство? Так ведь это ладно — ничто, пустота, небытие — я согласен. А если что-то? И там мучиться? Я пошел к Гроссу, Егор сказал, какая-то тайна есть в показаниях. А вдруг человек перед смертью, законной, уже внесенной в списки, прозревает? Вдруг Антон что передал? Нет, все то же, земное: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». И — голубое видение в глубине, никуда от этого дешевого символизма не деться. Это Соня там стояла, конечно, и неизвестно еще, что она видела. Так я рассуждал.

— То есть вы задумали убийство Софьи Неручевой в качестве свидетельницы?

— Да нет. Так, мелькала иногда мыслишка насчет нее… или Егора. Да ведь они счастливцы, избранные, они охраняли друг друга. Она — преследуя его как убийцу; он — в поисках мертвой. В сущности, его расследование — не настоящее, он все время ждал и искал свою любовь.

— С какой целью Георгий Елизаров передал вам свой охотничий нож?

— Он хотел предоставить мне выбор между убийством и самоубийством.

— Не слишком ли много этот человек на себя берет?

— Нет, он сам рисковал — значит, имел право. «Можешь использовать его по своей воле. Я перед тобой безоружный». И был моментик: я глядел ему вслед, как он поднимается по лестнице, медленно, ступенька за ступенькой… Он — человек. Нас трое было — Жора, Антоша и я. Мы там играли в прятки, в шпионов и сыщиков… У нас ведь две лестницы, знаете…

— Знаю, насмотрелся я на ваши лестницы, на ангелов этих, купидонов. Мне уже строгача из-за ваших штучек внесли. Вы вот что скажите: почему, догадавшись, что вы преступник, Елизаров не сдал вас куда следует?

— «Сдал»… я все-таки не вещь, гражданин следователь.

— Не придирайтесь к словам. Почему он не сообщил в органы?

— Во-первых, он меня любит. Да, любит! Во-вторых, он сомневался. В-третьих, с чем бы он меня сдал? Улик не было.

— Зачем вы поехали в Серебряный бор?

— Сдуру. Испугался. Алена слишком много знала, она ведь меня почти у пня видела. Перепрятать захотел, на этом они меня и застукали.

— Вот опись вещей: майка, трико, кеды, перчатки — все в пятнах застарелой крови. А также красная атласная лента и пустая дамская сумочка. Два последних предмета как туда попали?

— Мне их Егор показывал в ящике своего письменного стола. Я как-то зашел к нему под вечер. А он с тех пор как на могиле ленту нашел, кухонную дверь не запирал — ее ждал, Соню.

— Кого?

— Подсознательно ждал. Его не было, я зашел к нему в комнату, открыл ящик и взял.

— Таким образом, вы украли вещественные доказательства?

— Можно и так сказать. Я б все воспоминания уничтожил, кабы мог.

— Однако вы ничего не уничтожили.

— Негде. Костер разжигать — морока. И опасно. Вообще я вам скажу: воспоминания неистребимы. Никак! Я все надеялся: вот-вот наш проклятый особняк снесут. Новая жизнь, знаете, на новой земле, под новыми небесами.

— Это я вам обещаю.

— Жизнь?

— Насчет жизни весьма проблематично, но в особнячок свой вы не вернетесь — это факт. Давайте-ка сформулируем мотив преступления, вы журналист, человек образованный.

— Кража — нет, отпадает. Не в драгоценности дело, там у Ады полная шкатулка… Месть. Но ведь она пожалела мать, в последнюю секунду пожалела. Колдовство, черная магия, ведьма.

— Давайте без этих штучек.

— Остается любовь. Я любил ее и возненавидел просто физически, когда пролил кровь. Кровь не соединяет, нет, нет, наоборот! И все равно я не понимаю главного: как он мог пойти на это?

— Кто?

— Я.

«Многоуважаемый Георгий Николаевич!

Согласно Вашему письму (и собственному желанию), я предпринял некоторые шаги по интересующему нас делу. Опуская все подробности моих похождений (в родильный дом, детский, в заводское общежитие), сделаю резюме. 7 июня 1965 года Ада родила девочку, названную, очевидно, в честь бабушки Варварой. Варвара Васильевна Захарьина — так она значится в документах. Ребенок родился столь слабым, что мать предупредили: если она оставит его в казенных руках, он почти непременно погибнет. Ада пошла на такой противоестественный для женской природы шаг (и как она потом жила девятнадцать лет!). А девочка, к несчастью, выжила. К несчастью: ребенок умненький, здоровый, красивый, в восьмилетнем возрасте подвергся ужасному насилию (усугубленному еще тем, что извергов было четверо).

Она не потеряла разум (надеюсь, и душу), но психический надлом произошел: во всем случившемся она стала винить свою мать, бросившую беспомощное дитя в нашу юдоль земную. Тут не мне судить, тут я отхожу со смирением. Предупреждаю только: она опасна — хотя и сознаю, что предупреждение мое наверняка запоздало. В прошлом году Варвара Васильевна уволилась с работы, выписалась из общежития. В домовой книге в графе «Куда и когда выбыл» зафиксировано: двадцать четвертое мая, г. Москва.

Что тут еще добавить? Молюсь и надеюсь, что у нее не хватило твердости следовать изуверскому принципу «око за око, зуб за зуб», что она не посмела, не захотела отплатить. И хотя наследственные черты (вспомним студента Ваську, которого боялись старорежимные старушки; Вы не замечали, что дети всегда отвечают за грехи отцов), тяжелая наследственность могла способствовать, подтолкнуть на шаг непоправимый — она, может быть, опомнилась. Может быть, может быть… будет ли когда-нибудь разорван круг зла, где один грех влечет за собой другой — и так до бесконечности?

Остаюсь с уважением и с ожиданием ответа

Петр Васильевич Пушечников».

«…И она опомнилась, Петр Васильевич, в самую последнюю секунду, когда было уже поздно, и погибла. И все-таки эта секунда много значит! Во всяком случае, я так чувствую.

Итак, произошла подмена моей невесты. Происходит всеобщая подмена. Детей, ангелов, материнских чувств. Разброд, шатание, предательство. С равным усилием, в равном внушении мой друг сердечный пойдет на подвиг и на преступление.

А ведь, эта история, Петр Васильевич, началась с любви — с непорочного ангела в белых одеждах милосердия. Любовь — любой ценой. Конечно, Ада думала, что девочка умерла. Тем большим нечаянным ударом — или счастьем и облегчением? кто знает! — явилось для нее воскрешение. А знаете, может быть, счастьем. Как она кричала по телефону: «Я готова на все! На все!» Действительно на все, раз без колебаний рассталась с любимым мужем. Она готова на все ради дочери — а та является воровать драгоценности. И все же у Ады была своя «секунда», когда кто-то в голубом склонился над ней и сказал: «Боже мой!» Она простила и попросила прощения.

Так как же разомкнуть, разорвать тот круг зла, о котором вы пишете? Легко, конечно, говорить, но прежде всего это должен сделать каждый в самом себе, и уж совершенно необходимо остановить беспощадный ход государственной машины. «Смерть! Смерть убийце!» — кричат из зала. Да разве пожизненное одиночное заключение — этот земной ад — не страшнее будет? И все-таки не горсть пыли в жестянке, воровски, тайно от близких (именно так совершаются неправедные дела), в землю закопанной.

Со страхом и надеждой жду предстоящего суда. И как хотелось бы верить, что не какие-то там мечтания о светлом будущем, а сюда, сейчас — в мерзость запустения, в тоску и отчаяние, вернется заповедь «не убий»…


Нежно и печально прозвенели колокольцы, легкие, бесшумные (душой услыхал) шаги, вспыхнули червонным золотом волосы в разноцветных венецианских бликах.

— Это ты? Проходи.

Быстро прошли в ее комнату, она села с ногами в кресло, он — на пол, на ковер, глядя снизу вверх в черные очи.

— Где ты был?

— Виделся с адвокатом.

— Зачем? — спросила она враждебно.

— Он просит кое-что передать.

— Кто? Убийца? — Она вскочила и заходила взад-вперед по комнате — от окна к двери, от двери к окну. — Если ты помогаешь ему — ты мне не нужен.

Но ничто — ни ее враждебность, ни непривычная «взрослость», ни горячка, в которой он жил сейчас, — ничто уже не могло поколебать бессонного света в душе.

— А ты мне нужна, — сказал он с робкой улыбкой, — прямо сейчас. Ты должна помочь мне совершить преступление.

Она остановилась против него.

— Что за юмор?

— Квартира Сориных опечатана. Родители его еще не приехали. Я хочу попытаться проникнуть туда через балкон. Можно?

Она опустилась на колени рядом с ним, слегка, едва касаясь, потерлась щекой о его плечо, словно вымаливая забвение и ласку. Он боялся шелохнуться, спугнуть. Господи, вот так бы и сидеть всю оставшуюся жизнь. Не выйдет! Захочется больше, больше, больше, начнется страсть, уже началась, уже невыносимое желание, бессонница и сбывшийся сон!

— Однажды вечером я шла за тобой по Тверскому.

— Да, я чувствовал.

— Солнце садилось, ты шел под липами в своих старых джинсах и вот в этой футболке. Вдруг остановился и посмотрел мне прямо в глаза.

— Сонечка, я не видел тебя.

— Ты посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что ты прежний, ну, не виноват. Почему мама так сказала?

— Она сказала истинную правду, но в предсмертном страдании она вас с сестрой перепутала: твой жених — убийца. Она запомнила, что тут, на кухне. Варя, как она кричит: «Нет! Не смей! Мама!» Она же не знала, что Варя убита.

— Вместо меня, — Соня помолчала. — Слышу, не верю, еду на кладбище. Моя фотография, еще школьная — кто ж там, под плитой? Ты идешь по аллее, папа, пришли ко мне…

— Девочка моя, ангел мой… — Егор осекся.

— Что надо делать? — спросила Соня после паузы.

— Тебе — ничего. Позволь мне пройти в комнату Ады.

Он открыл балкон, перелез через перильца, поддел охотничьим ножом нижний шпингалет (все ветхое, едва держится в распаде, в сломе, в наступлении бетонных башен), поддел дверь, верхний шпингалет услужливо опал сам по себе. Шагнул через порог, горячий ветер ворвался в духоту и затхлость. Подошел к секретеру, сзади надвинулась тень, надвинулся голос:

— Она была здесь, у него, да?

— Да.

— Она сидела вот в этом вертящемся кресле, — продолжала Соня неспокойным, вздрагивающим голосом, — и звонила маме. — Соня села в кресло, он взял ее за плечи, пытаясь удержать. — Не надо, я хочу понять, она тогда уже задумала убийство?

— Соня, — сказал он строго, — она была несчастный ребенок, замученный садистами.

— Я знаю, — она откинула голову на спинку кресла. — Вот он — ангел!

У самой стены — в гирлянде из роз на потолке парил небесный младенец с крыльями и с какой-то кривой, похотливой ухмылочкой.

— Он смеется, посмотри! Я так и знала.

Егор молчал потрясенный, потом спросил с трудом:

— Знала? Ты бывала у Романа?

— Я все время думала над мамиными словами, последними. В ее комнате ангел тоже летит как-то нелепо, у самой стенки, может быть, есть парный?..

— Ну конечно! — воскликнул Егор. — Небесные силы разделились после социального уплотнения. Она звонила за этим секретером, вот телефон, она сказала: «Надо мною ангел смеется, догадалась?» То есть она хотела предупредить: я здесь, совсем близко, рядом.

— И мама догадалась. — Соня глядела вверх, говорила задумчиво: — Морг стал восторгаться ремонтом, помнишь? Все посмотрели на потолок, и она сорвалась, закричала: «Ничего не позволю, пока я жива!» Но почему он смеется?

— Мистический эффект объясняется, по-моему, причинами реальными: потолок протекает, видишь трещину?.. многочисленные побелки, лучшие в мире советские белила, подвыпившие маляры и так далее… Этого ангела создали минувшие десятилетия.

— А как ты думаешь, убийца понял эту фразу?

— Думаю, понял. Во время нашего разговора здесь, у него, в окно влетел солнечный зайчик, трамвай загромыхал… Зайчик поднимался вверх, вверх, я следил — и тут Рома заговорил, отвлек внимание.

— А что он просил передать?

— Книгу, — Егор снял с верхней полки секретера старинный «Новый Завет» в потертом кожаном переплете.