"Сборник рассказов" - читать интересную книгу автора (Андреев Леонид Николаевич)

В Сабурове

Село Сабурово стоит на вы­соком  нагорном  берегу Десны, господствуя над бесконечной гладью лугов, лишь на далеком горизонте оттеняемых узкой полоской синеватого леса.

Лет 12 тому назад пришел в Сабурово мужик Пар­мен Еремеев Костылин. Никто на селе не знал, откуда он явился, да и не интересовался этим вопросом. Пармен был не из тех людей, с которыми приятно повести ду­шевный разговор о жизни, сидя где-нибудь у залитом сивухой и засиженной мухами кабацкой стойки или ва­ляясь на сене. Причиной тому была частью отвратитель­ная внешность Пармена, частью его замкнутый, необ­щительный характер. Мужик он был рослый, здоро­вый, и, глядя на него сзади, всякий чувствовал располо­жение к этой крепко сколоченной фигуре, с слегка не­уверенными движениями и нерешительной походкой. Но другое являлось чувство, когда человек вглядывался в его лицо. Страшная болезнь, известная в народе под именем волчанки, изъела это лицо, как заправский же­стокий зверь. Она уничтожила нос, оставив на его ме­сте дыру, скрываемую Парменом под чистой белой тря­почкой; припухшие красноватые веки были совсем по­чти лишены ресниц и тяжело повисли над серыми глазами, придавая лицу выражение странной сонливо­сти; щеки и подбородок были изборождены шрамами и рубцами, красными и блестящими, как будто произ­ведшие их раны только что зажили. Ни бороды, ни усов не росло на этом убогом лице; на их месте сиротливо торчали тонкие, бесцветные волосики: так после лесного пожара, уничтожившего молодой березняк и осинник, на бугроватой земле одиноко возвышаются обуглившие­ся деревца. Много есть на свете безносых людей, ко­торые и поют, и пляшут, и компанию водят, настолько примирившись с отсутствием носа, что и другим начи­нает казаться: да этому лицу носа совсем и не нужно. Не таков был Пармен. Точно чувствуя себя виноватым в своем безобразии, этот дюжий мужик боялся людей и хоронился от них, а когда обстоятельства принуждали его к беседе, то говорил угрюмо и кратко. И хотя он му­хи от роду не обидел, его не то чтобы побаивались, а считали способным на всякие поступки, на которые не решится другой, по пословице: «Бог шельму метит».

Появился Пармен впервые в качестве работника у Федота Гнедых, мужика хворого и слабосильного. Рабо­тал Пармен много и не покладая рук, но как-то без­звучно и невидно, точно его и нет. Через три года Фе­дот умер. Пелагея, жена его, поголосила, сколько пола­гается, над покойником, выветрила избу от мертвого духа и продолжала жить, как и раньше, т.е. разрываясь на три части, по количеству детей. Старшему, Гришке, было всего 11 лет, а Санька, весьма требовательная и воинственная девица, еще не была отнята от груди. По­дождав немного, Пармен попросил вдову отпустить его.

– Платить тебе нечем, какой я тебе работник, – за­явил он коротко и резко.

Пелагея знала, что за золотые руки у Пармена, и в эту минуту он показался ей чуть ли не красавцем.

– Что я одна-то с ребятами поделаю, – заплакала она. – Не оставь ты меня, Еремеич, с малыми сиротами, будь им заместо отца… А я тебя по гроб твоей жизни не оставлю.

Пармен остался. Если раньше он работал за двоих, то теперь стал работать за десятерых, все так же тихо и безмолвно: одному ему был известен способ, посредст­вом которого он ухитрялся делать невидимою свою рос­лую фигуру. Даже с Пелагеей, с которой он спал на ме­сте покойного Федота, он был неразговорчив, и только Санька умела вызывать его на разговор и даже на шутку. Эта юная особа, только что усвоившая первые начала пешего хождения и лишь в важных случаях, ког­да требовалась особенная быстрота, передвигавшаяся на четвереньках, была совершенно чужда чувству кра­соты. Отсутствие носа у дяди Пармена не только ее не шокировало, как взрослых, но, впадая в крайность, она находила нос излишним придатком. Не говоря уже о том, что он являлся обыкновенно первой жертвой при ее многочисленных падениях, – у матери ее, Пелагеи, существовала очень дурная привычка: завернув подол платья, хватать им Саньку за нос и немилосердно дер­гать. Хорошо еще, что нос был маленький, а с большим Саньке совсем бы и не управиться. Сидя у Пармена на коленях, Санька гладила пальцами блестящие края ра­ны и, придерживая другой рукой для вящей ясности свою замазанную сопатку, наводила справки о том, ка­кого приблизительно размера был дядин нос, и куда он девался.

– Собака откусила, – шутил Пармен.

– Жучка? – спрашивала Санька, тараща глаза.

– Она самая.

Всесторонне обсудив это сообщение, Санька нахо­дила в нем несомненные признаки клеветы: Жучка не такая собака, чтобы откусить нос. Барбос – тот мог, но Жучка никогда. И Санька с ужасом смотрела на сосед­него лохматого Барбоса; воображая, как хрустит у не­го на зубах дядин нос, и с визгом ковыляла к матери, когда Барбоска, пес в действительности вежливый и об­ходительный, выражал намерение лизнуть ее в лицо.

Постепенно Пармен привык к своему положению и значительно изменился нравом. Смеяться стал; раз, проезжая лесом, хотел запеть, но, видно, и горло было у него испорчено: звук получился такой, как будто во­рона закаркала, а не мужик запел. Начал Пармен поль­зоваться и привилегией счастливых людей: вызывать к себе хорошее отношение. Его меньше чурались, и если продолжали звать «Безносым», то не ради насмешки или от злобы, а просто в отметку действительного фак­та. Была бы довольна и Пелагея, если бы ее взгляд дав­но не заметил на этом чистом небе облачка, грозившего превратиться в тучу. Дело было в Гришке. Смуглый, как цыганенок, красивый мальчуган чувствовал непобе­димое нерасположение к Пармену. Говорливый со все­ми, с Парменом он держался дичком и проницательным взглядом не по годам развитого ребенка провожал Пар­мена, когда тот укладывался на печи спать бок-о-бок с Пелагеей. В этом взгляде была и ревность и пренеб­режение к «Безносому», занимающему место отце. Но еще больше, чем к матери, ревновал его Гришка к хо­зяйству, к дому, безотчетно возмущаясь тем, что какой-то чужак, пришелец, распоряжается, как своим, всем этим добром, идущим от деда, а то и прадеда.

– Воистину господь послал нам Пармена Еремеи­ча, – издалека заводила разговор Пелагея, искоса по­глядывая на Гришку.

Обыкновенно тот молча уходил, но когда и он и брат Митька подросли настолько, что сами могли упра­виться с хозяйством, он начал, возражать матери.

– Прожили бы и одни, – бурчал он. – Эка неви­даль. Думает, – безносый, так всякое ему и уважение. Держи карман шире.

– Чистый ты, Гришка, змееныш, – говорила Пе­лагея.

Пармен, в противоположность былой мнительности, ставший доверчивым даже до легкомысленности, ниче­го этого не замечал. Раз Григорий, уже семнадцатилет­ний здоровый малый, пришел домой особенно злой.

– Послушала бы, что люди-то говорят, – сказал он матери. – «У тебя, говорят, заместо отца Безносый». Ребята засмеяли, проходу не дают. Пожил, пора и честь знать.

Чуть ли не каждый день Григорий стал возвращать­ся к разговору на тему «пора и честь знать». Пелагея возражала, но с каждым разом все слабее. Ей самой на­чинало казаться странным хозяйничанье Пармена. «И чего он тут в самделе? – думала она, глядя на чу­жую, отвратительную физиономию Пармена, который, ничего не подозревая, с топориком охаживал кругом плетня. – Ишь колотит, кабудь и вправду мужик». Митька, парень болезненный и ко всему равнодушный, делал вид, что не замечает озлобления брата.

Было это осенним вечером, в воскресенье. Пармен, благодушествуя, сидел в избе за чаепитием. Тряпочку, которой обвязывался его нос, дома из экономии он сни­мал, и теперь лицо его, покрытое красными рубцами, лоснилось от пота и было неприятнее обыкновенного. Потягивая из блюдечка жиденький чай, отдающий за­пахом распаренного веника, Пармен думал о Саньке, где-то гулявшей с девчонками, удивлялся этому неверо­ятному мужику, Пармену, который пьет сейчас такой вкусный чай И так незаслуженно счастлив, размышлял о том, с чего он начнет завтрашний рабочий день… Во­шел Григорий, хмельной и решительный. «Эк подгулял парнюга, – усмехнулся Пармен. – Пущай: это он силу в себе чувствует». Не снимая шапки, Григорий остановил­ся перед Парменом. На губах его блуждала пьяная усмешка.

– Проклаждаетесь? Чай, значит, распиваете. Так. А на какие-такие капиталы?

Пармен, продолжая улыбаться, хотел что-то сказать, но Григорий прервал его:

– А ежели скажем так: вот бог, а вот и порог. По-жалте, как ваше здоровье?

В глазах Пармена мелькнул испуг, хотя губы все еще продолжали кривиться в улыбку. Григорий, поша­тываясь, подошел к Пармену вплотную, вырвал блюдце и выплеснул чай.

– Довольно-таки покуражились. Достаточно. Пря­мо так скажем: пора и честь знать. А нам безносых не надоть. Пож-жалте! Пофорсили – и будет. А вот, еже­ли угодно… раз! – Григорий сорвал с крюка армяк Пармена и бросил его на пол. – Два! – За шапкой по­следовал пояс, потом сапоги, которые Григорий с тру­дом достал из-под лавки. – Три! Четыре! – Пармен, раскрыв рот, смотрел на парня. Пальцы, в которых он держал блюдце, так и остались растопыренными и дро­жали. Вдруг он смутился, из бледноты ударился в крас­ку и засуетился, собирая разбросанные вещи.

– Ты что же это, пьяница, делаешь? – заголосила Пелагея, которой стало жаль Пармена.

– А вы, маинька, не суйтесь. Ваше дело бабье, а ежели желаете, то вот… Семь! – Григорий выказал на­мерение сбросить еще что-то, но пошатнулся и плюхнул­ся на лавку.

– Что ж это, ничего, – бормотал Пармен: – это правильно. Волчанка съела. Я уйду.

– Да плюнь ты на него непутевого, – причитала Пе­лагея. – Ишь, буркалы-то налил. Головушка моя горь­кая, доля ты моя бесталанная!..

– Восемь! – считал Григорий, опуская голову на грудь и засыпая. – Двенадцать!..

Через несколько дней Пармен ушел. Григорий во все эти дни избегал всякого с ним разговора; Пелагея тоже не удерживала и только твердила: «Голова моя горь­кая»; Митька делал вид, что ничего не замечает. Толь­ко Санька заревела белугой, узнав, что дядя Безносый уходит.

– A c кем я у поле поеду! – вопияла она, энергич­но вцепившись в Парменов полушубок.

В эту ночь, первую, проведенную без Пармена, она долго хныкала, вспоминая свою горькую участь. Поби­тая матерью, она наконец заснула, но часто вскрикива­ла спросонья и стонала.

Пармену удалось пристроиться сторожем в Шаблы­кинском лесу, начинавшемся почти у самого села. Дол­гую эиму Пармен слушал по ночам волчий протяжный вой, пока не подошла весна, принесшая с собой жизнь для всей природы. Пробудилась жизнь и в окаменелом Пармене. Проваливаясь по колена в мягкий снег, под которым стояла чистая, прозрачная вода, Пармен пошел в гости к Пелагее, но был встречен недружелюбно. Так и ушел он смущенный и потерянный. Но с тех, пор по ночам часто бредил он вокруг темной хаты.

Страстная неделя кончалась. Вечером в субботу Пар­мен отправился в церковь, захватив с собой кулич, спе­ченный ему одной бабой с села. От сторожки до Сабу­рова было версты две, сперва лесом, потом полем, по­крытым оврагами и водомоинами. Когда Пармен вышел из дому, темень была такая, что хоть глаз выколи. Звезд и тех не видать было, хотя небо было безоблач­но. Воздух стоял теплый, слегка сыроватый от испаре­ний, поднимавшихся с оттаявшей, но не просохшей еще земли. Отовсюду окрест доносился тихий и ровный звук журчащей по межам воды. Разом на Пармена пахнуло свежестью и легким холодком: то потянуло ветром из глубокого оврага, еще наполовину полного снегом. На дне его, между отвесных стен, чуть слышно бурлила вешняя вода. Из беспросветно-черной дали доносился неясный гул и треск, то усиливаясь, то затихая, – это сталкивались, налезали друг на друга и ломались льди­ны на широко разлившейся Десне. Гул становился все яснее и громче, по мере того, как Пармен приближался к высокому нагорному берегу, по которому пролегала проезжая дорога. Вот уже ухо различает отдельные зву­ки: слышно, как бегут одна за другой веселые, бойкие струйки и вертятся, образуя водовороты; слышится, как разогнавшаяся большая льдина врезывается с трес­ком в землю, выплескивая с собой волну. Берег круто заворачивает и открывает вид на церковь. Верх ее те­ряется в темном небе, но внизу ярко горят освещенные окна и дрожащими, колеблющимися пятнами отражают­ся на темной, движущейся поверхности многоводной ре­ки, на много верст затопившей луговую сторону.

Церковь была полна. Тоненькие восковые свечи го­рели тусклым, желтоватым огоньком в душном, спертом воздухе, полном запаха овчины. Сквозь неопределенный шуршащий звук, издаваемый толпой, прорывался страст­ный молитвенный шепот. Пармен стал в притворе, куда чуть слышно доходил протяжный голос священника. Звучало радостное пение:

«Христос воскрес из мертвых»…

Сгрудившаяся в притворе, толпа всколыхнулась и сжалась еще более, давая дорогу причту. Прошел в светлых ризах священник; за ним, толкаясь и торопясь, беспорядочно двигались хоругвеносцы и молящиеся. Выбравшись из церкви, они быстро, почти бегом трое­кратно обошли ее. Радостно возбужденное, но нестрой­ное пение то затихало, когда они скрывались за цер­ковью, то снова вырывалось на простор. Надтреснутый колокол звонил с отчаянным весельем, и его медные, дрожащие звуки неслись, трепеща, в темную даль, че­рез широкую, разлившуюся реку. Внезапно звон затих, и густое, дрожащее гуденье, замирая, позволяло слы­шать, как шумит река. Утомленное ухо ловило звук да­лекого благовеста.

– Это в Измалкове звонют, – сказал один из, мужи­ков, прислушиваясь. – Ишь как по воде-то доносит. По всей-то теперь земле звон идет…

И устремленным в темную даль глазам мужика пред­ставились бесконечные поля, широкие разлившиеся ре­ки, и опять поля, и одинокие светящиеся церкви… И над всем этим, сотрясая теплый воздух, стоит радостный звон.

– Эх, – вздохнул мужик полной грудью. – Просто­ру-то, простору-то и-и…

Пармен пошел домой еще до окончания церковной службы. В сторожке было холодно и пусто. Пармен раз­ложил на столе кулич, яйца и хотел разговляться, но кусок не шел в горло. Поколебавшись, он снова оделся и пошел в село.

В Сабурове улицы были пустынны и темны, но во всех окнах светился огонь, придавая селу вид необыч­ного скрытого оживления. Хлопнула калитка. Пармен не успел перейти на другую сторону и был остановлен толстым мужиком. Это был Митрофан, поповский ра­ботник. Растопырив руки и покачиваясь, он запел:

А-ах, Прости-прощай, ты кра-са-вица, Красота ль твоя мне не нра-а-витца.

Пармен молчал, а подгулявший Митрофан перешел в серьезный тон:

– Христос воскресе, Пармен Еремеевич.

– Воистину воскресе, Митрофан Панкратьич.

Мужики сняли шапки и троекратно поцеловались.

Митрофан надвинул шапку на затылок, вытер рукавом толстые губы и дружески заметил:

– Вишь ты, и рот-то у тебя какой липкий! А я, брат, того–выпил. Поп поднес. На, говорит, Митро­фан, выпей от трудов праведных. Я и выпил. Отчего не выпить? Пойду к Титу и у Тита выпью, а поутру у Ма­карки выпью…

Митрофан наморщил брови, вычисляя, где еще и сколько ему придется выпить за эту неделю. Видимо, результат был утешительный: чело его разгладилось, и шапка как-то сама собой съехала на затылок. Простив­шись, Митрофан тронулся дальше.

Жучка заметалась и залаяла, когда Пармен подошел к хате Гнедых, но, увидав своего, завертелась волчком и в знак покорности и извинения легла на спину. Пармен погладил ее и осторожно вошел в калитку; он не хотел, чтобы с улицы заметили его.

Сквозь вымытые к празднику стекла оконца отчет­ливо видна была часть избы. Прямо против Пармена сидела за столом Санька и с надувшимися, как бара­бан, щеками, с трудом что-то пережевывала. Глаза ее слипались, но зубы неутомимо работали. Рядом сидела Пелагея. Ее худощавый и острый профиль с слегка втя­нутыми губами был полон праздничной торжественно­сти. Других Пармену видно не было. Вероятно, было сказано что-нибудь очень веселое, потому что Пелагея засмеялась, а Санька подавилась, и мать несколько раз стукнула ее по горбу. Пармен пристально смотрел в од­ну точку, не замечая, как была покончена еда и Пела­гея начала убирать стол. Привел его в себя звук откры­вающейся двери. Захваченный врасплох Пармен отско­чил в угол сарая и притаился, стараясь не дышать. На крыльцо вышел Григорий, посмотрел на посветлевшее небо, по которому зажглись запоздавшие звезды, поче­сался и продолжительно зевнул, оттолкнув от себя Жучку, заявившую о своем желании приласкаться. Оскорбленная собака направилась к Пармену и нача­ла тереться около него.

– Цыц! Назад! – крикнул Григорий, но Жучка не шла. – аль там кто есть? Мить, ты?

Пармен молчал, прижимаясь к стене. Григорий подо­шел и увидел сгорбившуюся фигуру.

– Кто это? Чего тебе тут надо? Тебе говорят!

Пармен обернулся. Григорий узнал его и, насупив­шись, хотел поворотить от него в избу, но вдруг у него в голове мелькнула мысль о поджоге, тотчас же пере­шедшая в уверенность.

– Ты чего же здесь прячешься ночью? а?

Пармен молчал.

– А, так ты вот как! – схватил его Григорий за во­рот и закричал: – Митька! Митька! Не, брат, не уйдешь.

Но Пармен и не думал уходить. Оцепенев, он бес­смысленно смотрел на побледневшее от злости лицо Гри­гория, потом на Митьку, который по настойчивому тре­бованию брата стал шарить в его карманах, вытащив оттуда какую-то веревочку и коробок фосфорных спичек.

– А, поджигатель! – заорал Григорий. – Вот он твой благодетель-то, гляди! – крикнул он матери, с ис­пугом смотревшей на эту сцену, и, рванув, стукнул Пар­мена головой о стену.

Санька, глаза которой хотели, казалось, выскочить из своих впадин, легонько охнула.

– Да что ты! – заговорил наконец Пармен. – Не­што я могу. Опамятовайся, бог с тобой.

– Еще поговори, гунявый!

– Так, значит, пришел, вот тебе крест. Не чужие ведь. Заместо отца был. Грех тебе, Гриша.

Гнев Григория начал было отходить, но последние слова снова разбудили его. Тряся Пармена за ворот, он грозил сейчас же отправить его в волостное правление и требовал, чтобы ему подали шапку и одежду.

Митрий лениво вступился:

– Пусти его, Григорий! Пущай идет.

– Головушка моя горькая! –запричитала Пелагея, скрываясь в избу и таща за собой Саньку, но та снова выскочила: у нее были свои мысли по поводу проис­ходящего.

– Ну, так и быть, в последний раз, – отпустил Григорий ворот Парменова полушубка. – Только по­помни мое слово: ежели еще раз увижу, безо всякого разговора колом огрею! Ну, чего стал! Иди, коли говорят!

Пармен поднял упавшую шапку и хотел что-то ска­зать, но трясущиеся губы не повиновались. Раза два открывался его рот, обнаруживая черные сгнившие зу­бы, но только одно слово вылетело оттуда:

– Про…щайте.

Сгорбившийся, как будто на его вороте все еще ле­жала тяжелая рука Григория, шагал Пармен по улицам. Огоньки всюду погасли, и на селе царила тишина, – только один какой-то неудовлетворенный пес меланхо­лически завывал, восходя до самых высоких, чистых нот и спускаясь оттуда до легкого повизгивания. До солнца было еще далеко, но ночной мрак начал уже рас­сеиваться и сменился сероватым полусветом. Внезапно сзади Пармена послышался частый, дробный топот бо­сых ног. Детский задыхающийся голос кричал, вытяги­вая, последние слова:

– Дядя Без-но-сай! Дядя Безно-сай!..

Пармен обернулся. С развевающейся вокруг ног юб­чонкой бежала к нему Санька; кричать она была уже не в силах и только раскрывала рот.

Рядом с Санькой бежала вприпрыжку, куцая Жучка. Подлетев к Пармену, Санька с разгону протянула к не­му руку и из последнего запаса воздуха отрывисто шепнула:

– На.

– Что ты, Сашута? – наклонился к ней удивлен­ный Пармен, не видя, что Жучка, перевернувшись на спину, также старается привлечь на себя его внимание! – Санька широко раскрыла рот и набрала воздуха для це­лой речи, но с первым же словом выпустила его:

– Тебе.

– Куда ты бежишь-то, стрекоза? – недоумевал все более Пармен.

– Дядя Безносый, пирог, – разрешилась наконец Санька, из благоразумной предосторожности не оста­навливаясь на знаках препинания.

Ее ручонка с трудом охватывала большой кусок пи­рога, порядком уже замусоленный. Присутствуя при объяснении Григория с Парменом, Санька без труда со­образила, что дядя Безносый приходил не поджигать, а разговляться, потому что живет он один и есть ему нечего. Раньше ему есть мамка давала, а теперь кто даст?

– Ешь, – протягивала Санька пирог. Как все осо­бы ее возраста, она любила видеть немедленное осу­ществление своих планов. – Чего же ты не ешь?

Пармен, сжимая руками худенькие плечи, смотрел не отрываясь на ее пухлые щеки и вздернутый носик, не изменивший своим привычкам и где-то запачканный.

«Вот чудак-то: есть не хочет, – думала с недоверием Жучка, косясь на пирог и легонько подрягивая задней ногой: – а я бы съела».

– Ну, ешь, – просила Санька.

Вместо ожидаемого ответа Пармен подхватил ее на руки и прижал лохматую головенку к своей рубцеватой, шершавой щеке. Саньке было тепло и хорошо, пока что-то мокрое не поползло по ее шее. Отдернув голову, она увидела, что дядя Безносый, этот страшно высокий и сильный дядя Безносый – плачет.

– Чего ты? Не плачь, – прошептала Санька. – Не плачь, – сурово продолжала она, не получая ответа. – А то и я зареву.

Пармен знал, что значит, когда Санька ревет, – зна­чило это разбудить всю деревню, – и прошептал, целуя большие влажные глаза:

– Ничего, Сашута, ничего, девочка. Так это я, прой­дет. Не забыла, вспомнила. – И снова слезы быстро за­капали из глаз Пармена. – Обидели меня, Сашута. Да что ты, голубка?

Закрыв один глаз рукой, в которой находился пи­рог, Санька выразительно скривила рот и загудела:

– У-у… Гришка… Злю-ка-а!

– Ну, что ты, Сашута, – упрашивал ее Пармен.

– Разбо-й-ник, – продолжала непримиримая девица. Со двора Гнедых послышался зов: «Саньк-а-а-а!»

– Не пойду-у, – гудела Санька, несколько понизив тон.

Услышав голос Пелагеи, Пармен поспешно спустил Саньку наземь и, суетливо крестя ее, шептал:

– Иди с богом, девочка моя милая, иди, а то матка осерчает.

– Пуща-ай, не бою-у-сь.

– Иди, милая, иди.

Нагнув голову, как бычок, готовый бодаться, Сань­ка нерешительно тронулась с места, но, спохватившись, что миссия ее еще не окончена, вернулась, отдала пи­рог – и легче пуха полетела к дому. Бросив прощальный взгляд на пирог, неохотно заковыляла за ней Жучка. В следующую минуту во двора Гнедых послышался сер­дитый крик Пелагеи.

Было почти светло, когда Пармен вышел на берег и сел на бугре, покрытом желтой прошлогодней травой, среди которой там и здесь проглядывали зеленые иглы новой. Внизу плескалась река. Воды за ночь прибыло. И вся река как будто приблизилась. С верховьев шел густой белый лед. Он двигался плавно, неслышно, как по маслу. Точно не он шел, а вся река.

Небо из серого стало белым, потом поголубело, а Пармен все сидел. И тосковал глубоко.