"Первый визит сатаны" - читать интересную книгу автора (Афанасьев Анатолий)

Часть четвертая. ЧАС НЕГОДЯЯ

1

К концу лета организационные вопросы были улажены. Поначалу фирма укоренилась в таком составе: Алеша и Федор Кузьмич — сопредседатели, Филипп Филиппович Воронежский — коммерческий директор, а также бухгалтер и ответственный за рекламу. Уговаривали Филиппа Филипповича три полных месяца. Мечтатель и мизантроп, он не хотел на склоне лет марать руки в сомнительных предприятиях. Его не прельщали ни богатство, ни азарт, но Алеша вбил себе в голову, что для успеха им необходим именно этот человек: с незаурядным, математического склада умом и незапятнанной репутацией. С того достопамятного застолья Алеша стал официально вхож в семью, подружился с Ванечкой, не жалел комплиментов для будущего коллеги, но никак не мог отыскать уязвимого места в глинобитном упрямстве учителя физики. Оказалось, ларчик, как всегда, открывался просто. Когда он в очередной раз пристал к разомлевшему от чая Филиппу Филипповичу с уговорами и тот, по обыкновению, отделывался шутливыми фразами, Алеша вдруг вспылил:

— В таком случае, Филиппыч, должен сказать тебе следующее. Не хотелось, а должен. Только я один имею влияние на Федора Кузьмича. Это человек свирепый, неуправляемый, и он жаждет мести. Ему ничего не стоит Асю изуродовать, а тебе проколоть брюхо ножом.

— Это неправда! Он нормальный человек, я с ним разговаривал по телефону.

— Не веришь, спроси у Аси.

Ася, заранее науськанная, хмуро кивнула:

— Да, Филипп, он ищет нашей крови. Я знаю, ты не трус и я не трусиха, но что будет с Ваней?

Филипп Филиппович окостенел над чашкой чаю, очки у него малодушно сползли на кончик носа. Но он быстро взял себя в руки.

— Не вижу связи между угрозами твоего бывшего мужа и моим согласием участвовать в их шайке.

— Это не шайка, — поправил Алеша. — Это торговая фирма «Аякс». Мы будем обеспечивать население продовольствием, книгами, медикаментами, женщинами, домами — да вообще всем, на что есть спрос. Потому что не желаем гнуть спину за миску гороховой похлебки. Ты забыл, Филиппыч: среди волков надо выть по-волчьи.

— Не вижу связи, — напомнил физик.

— Прямой связи нет, — согласился Алеша. — Но вы будете работать вместе, дружески сойдетесь, и ты всегда сможешь контролировать ситуацию. Смотри, какой расклад: с одной стороны — благополучие Аси, Ивана, а с другой — твой каприз и…

— Согласен, — усмехнулся Филипп Филиппович. — Записывай в шайку. В сущности, разница между спекулянтом и порядочным человеком чисто эмпирическая.

Чтобы новорожденная фирма могла без помех заниматься бизнесом, на нее надо было оформить регистрационный номер. Взятку в исполком понес Алеша собственноручно, никому не доверил. До этого они с Федором Кузьмичом проводили разведку: несколько дней Алеша ошивался в коридорах Моссовета среди шустрых демократов, а Федор Кузьмич наводил справки у кооператоров, с которыми его свела вездесущая Ася. У нее была своя заинтересованность. Алеша назначил ей испытательный срок, после которого обещал зачислить в члены-пайщицы фирмы. При том условии, что мозги у нее не заржавели от бесплодных мечтаний.

Было установлено, что в их районе оформляет документы демократический чиновник Н. И. Добрынин, но давать ему надо деньги в расчете на трех-четырех его подельщиков. Минимальная сумма — десять тысяч. Но это без гарантии и с ущемлениями. Без ущемлений — сто тысяч. Акционеры с горем пополам набрали около двадцати тысяч, сложив сбережения Аси, Филиппа Филипповича, призаняв у кого можно, а также ухитрясь взять в Госбанке ссуду под строительство садового домика. С пятнадцатью тысячами Алеша пошел в исполком к Николаю Ивановичу Добрынину. Влиятельный мздоимец произвел на него впечатление хорошо откормленной свинки. Жирная туша, которую венчала лысая башка, эффектно вздымалась над двухтумбовым канцелярским столом.

Лицо у Добрынина было доброе, сочувственное, каждой розовой складочкой излучавшее приязненный вопрос: «Чего тебе надобно, братец? Говори, помогу!»

Заглянув близко в приветливые поросячьи глазки, Алеша понял, что дипломатические изыски тут вовсе ни к чему. Тем более что в уютном кабинете они были одни. Он положил на стол сверток с тремя тугими пачками банкнот и папку с заполненными по формуляру бланками.

— Это чего? — лукаво спросил Добрынин.

— С вашего дозволения, хотим заняться коммерческой деятельностью на благо перестройке.

Сверток с деньгами, перехваченный алой ленточкой, чиновник взвесил на ладони и, что-то невнятно буркнув, сунул его в ящик стола. Раскрыл папку с документами и зорко уткнулся туда носом. Суть дела уловил за две минуты.

— А помещение у вас имеется?

— Конечно, там указано. В документах был обозначен домашний адрес Филиппа Филипповича Воронежского.

Некоторое время чиновник глубокомысленно пыхтел, тер виски ладонями, давая понять, что вопрос не такой простой, каким он может показаться непосвященному во все тонкости человеку. Алеша должным образом оценил его задумчивость.

— Не думайте, Николай Иванович, что мы какая-нибудь шушера краснопузая. Это лишь первый взнос. В случае малейшего процветания уж мы знаем кого благодарить.

Добрынин назидательно заметил:

— Главное, чтобы от вашего предприятия была общественная польза. Народ не простит, если мы не оправдаем его доверия.

— Это уж известно.

— Вы, молодой человек, на каком поприще раньше служили? У вас есть какой-то рыночный опыт?

— Меня десять лет в тюрьме держали, — пожаловался Алеша. — Некогда было рынком заниматься. Но с вашей помощью… надеюсь наверстать.

— За что сидели, если не секрет?

— По навету. Ни за что. Вы же помните, как раньше сажали? Чихнешь не там — вот тебе и срок.

Чиновник благожелательно кивнул:

— Да уж, времена были мрачные. Одним, как говорится, бублик, другим, как говорится, дырка от бублика. Сколь натерпелся наш многострадальный народ. Дай Бог, чтоб не повторилось.

Однако в миг наивысшего гражданского красноречия в силу, видно, приятной душевной расслабленности Добрынин не сумел скрыть скользнувшей на глаза блудливой усмешки, по которой даже в самой невероятной толчее проходимец без промаха сразу узнает другого проходимца. Тут же он напустил на себя важную, отчасти скорбную мину, но было поздно: Алеша засек лицедейский огонек, и Добрынин с досадой отметил, что у посетителя ушки на макушке. Поэтому поспешил выпроводить, пообещав благоприятный исход документу.

— Мы вашего благодеяния не забудем, Николай Иванович, — на прощание еще раз посулил Алеша. — Но и вы постарайтесь не тянуть, хорошо? Время, как говорится, те же деньги.

Взятка за регистрацию почти до дна вычерпнула скудный бюджет фирмы. По просьбе Алеши невозмутимый Филипп Филиппович сделал элементарный математический расчет: провести мало-мальски перспективную торговую операцию было немыслимо, не имея начального капитала хотя бы в двести-триста тысяч. Еще лучше — полмиллиона. Плюс к этому неплохо бы добавить тысчонку-другую валюты, как сейчас делают оборотистые бизнесмены. То есть умные люди на случай денежной реформы или какой-нибудь особенно дикой выходки безумного правительства задействуют в текущих операциях рублевую массу, а базовую квоту хранят в валюте.

Алеша предложил Федору Кузьмичу совершить экспроприацию. Федор Кузьмич подумал и согласился. Другого выхода у них не было. Начинать дело с торговли газетами или спиртным обоим было не по нраву. Когда роковое решение уже было принято, Федор Кузьмич, как бы находясь в лунном затмении, мечтательно произнес: «А чего бы нам не податься на Дон и не зажить с тобой, Алеша, мирной жизнью рыбаков?»

На это Алеша не счел нужным отвечать: он привык прощать наставнику небольшие умственные заскоки.

Экспроприация! Грабеж! Оба понимали, что, свершив это, переступят черту, после которой не будет возврата к обывательскому нормальному бытованию. Это их не страшило. Они и так оба были изгои. И это тоже ничего. В нашей несчастливой стране две трети мужчин были изгоями, остальные — надзирателями. Иное: шагнуть за черту следовало осторожно, крадучись, чтобы не свернуть шею на первом крутом повороте.

Алеша сказал, что только его злополучный батяня и подобные ему недоумки полагают, что общество разделилось на демократов и коммунистов. Это бред. Давно нет никаких коммунистов, никаких фашистов и демократов, а есть богатые и бедные, это такой же неопровержимый, очевидный факт, как восход солнца. Богатые давят бедных, а те вопят о мировой справедливости; и грабить надо именно богатых, потому что им некому жаловаться. В стране нищих идиотов богатый человек, как падший ангел, борется со всем миром в одиночку, с помощью своих денег и наемников.

Федор Кузьмич согласился:

— Ты прав, мой мальчик. Они не пойдут жаловаться еще и потому, что деньги у них ворованные.

Несколько дней ушло на подготовку. Наметили для экспроприации кооперативное кафе на Зацепе, удобное тем, что было загнано в переулки, которые Алеша с детства знал как свои пять пальцев, и коммерческий банк на Кропоткинской. В кафе Алеша пару раз поужинал, пошастал по внутренним помещениям в поисках якобы туалета и уверил наставника, что работа будет не пыльная, почти без риска. Выручку директор кафе, толстый армянин Арик, запирает у себя в кабинете, в сейфе. Надобно к нему наведаться перед закрытием — и все дела. У двери дежурят один-два мальчика, из тех, которые накачали мышцы в спортивных залах. Вот вся трудность. С банком серьезнее, но там и «бабок» должно быть побольше. В банк пришлось посылать Асю, чтобы она как следует огляделась. Ася ходила туда с неделю, открыла там счет и купила у смазливого конторщика какую-то акцию за тысячу рублей. Эту красивую голубоватую бумажку с виньеточным грифом, с четкой роскошной розовой печатью соратники изучали с любопытством, чуть ли на зубок не попробовали.

— Вот настоящие мошенники, — уважительно заметил Алеша. — Обязательно надо их тряхануть.

Ася оказалась отменным оперативником. За несколько посещений она досконально вызнала распорядок работы банка, нарисовала план зала, с указанием множества необходимых подробностей (касса, расположение столов, количество сотрудников, двери и прочее). Ася окунулась в криминальные замыслы с наслаждением, как в парную купель. Она была немного не в себе. Вокруг нее теперь постоянно толклись четверо дорогих ее сердцу мужчин (включая сына), и она чувствовала необыкновенное, райское напряжение всех сил. Она не боялась угодить в тюрьму. Вообще об этом не задумывалась. Много лет подряд она не жила, дремала, а теперь проснулась и с увлечением играла в чудесную праздничную игру с великолепными партнерами, за которую недорого было заплатить и свободой. На Федора Кузьмича она, правда, немного дулась за то, что он ни разу не польстился на ее женские чары. Зато в редкие уловленные часы свиданий с Алешей она привносила в любовный акт нюанс маниакального психоза. На долю благоразумного в любви Филиппа Филипповича оставались нежные, успокоительные ночные совокупления, которым он предавался бесстрастно, как средневековый рыцарь участвовал в неизбежной, но скучной турнирной схватке. Беспокоило ее поведение Ванечки, который, с тех пор как в доме стал появляться Федор Кузьмич, иногда заговаривался. «Лучше бы я родился в Бразилии», — произносил он ни с того ни с сего. «Почему?» — смеясь, удивлялась Ася. «Среди обезьян жить не так стыдно». Разумеется, его ни во что не посвящали, но он догадывался, что вокруг затевается что-то темное, невероятное. Когда заставал на кухне деловую сходку новоиспеченных фирмачей, то держался с независимым видом прокурора, готового изречь обвинительное заключение. Даже с Филиппом Филипповичем разговаривал в покровительственной, высокомерной манере. Учитель физики тяжело переживал подчеркнутую неприязнь своего любимца, пытался как-то косвенно перед ним повиниться, произнося тоже ни к селу ни к городу монологи из классиков, что-нибудь вроде того, что не все, дескать, на свете, друг Горацио, понятно нашим мудрецам. «Ну-ну, — урезонивал Ванечка задурившего коммерсанта. — Любопытно знать, по какой формуле вычисляется ренегатство в сознании интеллигента?» Душным июльским вечером Алеша и Федор Кузьмич потянулись на экспроприацию. Старый «жигуленок» одного из бывалых дружков Федора Кузьмича поставили в переулке, неподалеку от банка, куда не выходило ни одно живое окно, и в половине восьмого переступили порог конторы. В зале у окошечка администратора стояла женщина средних лет в бирюзовом сарафане. Федор Кузьмич замкнул за собой дверь железным прутом, и оба прикрыли лица скоморошьими полумасками из папье-маше, которые резиночками цепляются за уши. Алеша перепрыгнул стойку и сказал розовощекому кассиру, заполняющему бланк:

— Открой сейф! Быстро! Иначе тебе хана!

Перед носом клерка поводил сизым дулом Макарова. В служебном секторе банка находилось еще двое мужчин и женщина в черном халате. Для них Алеша добавил:

— Позовете ментов, перестреляем, как крыс. Поглядите на дверь.

У двери маячил Федор Кузьмич с двуствольным обрезом, выпиленным из грибовского «зауера». Это была сокровенная минута. В небрежном тоне Алеши было столь грозное предостережение, что розовощекий клерк незамедлительно выполнил его указание и двинулся к массивному сейфу. Алеша дернул ручку кассы и выгреб в сумку несколько пачек купюр в фабричной упаковке. Шевельнулся один из сотрудников-мужчин, вроде куда-то даже устремился. Алеша молниеносно дотянулся и вмазал ему в зубы ствол Макарова. Мужчина, хлюпая кровью, неловко сполз по стене. Женщина в халате приглушенно завыла. Кассир ковырялся с сейфом, двигаясь, как механическая кукла. Алеша посоветовал:

— Будь пособраннее, сынок. У тебя мало времени.

Кассир понял и собственноручно уложил в его сумку десятка полтора денежных брикетов. На всю операцию ушло семь минут. Еще три минуты понадобилось на то, чтобы тем же прутом заклинить дверь снаружи и домчать до машины. Через двадцать минут, сделав почетный круг по площади Ногина, они подогнали машину к дому Федорова друга. Потом, пересаживаясь с автобуса на автобус, явились к Асе. Как и уговаривались, Иван отсутствовал. Сумку с деньгами отдали хозяйке, которая спрятала ее на антресолях. Асины глаза пылали неземным восторгом. Она быстро собрала на стол, поставила бутылку коньяку, но пить они не стали. Отдохнули с полчасика на диване. Рядышком привалясь к стене, они были спокойны, как истуканы. Впервые Ася почувствовала страх.

— Ничего, — Алеша нехотя разомкнул сонные губы. — Это в последний раз.

Около одиннадцати они вошли в кафе «У проселка». Как и в банке, машина осталась в переулке. На сей раз это был красный «Запорожец» свояка Филиппа Филипповича, надежного, проклятого миром алкоголика. Заказ у них не приняли, кухня уже не работала. Алеша попросил официанта чего-нибудь холодненького и двести граммов водки. Официант принес тарелку с тонко нарезанной семгой, водку и хлеб и сразу попросил рассчитаться. Поздний ужин обошелся им в восемьдесят рублей. Пригубили по глоточку, молча жевали семгу, не чувствуя вкуса. Выкурили по сигарете.

— Пора! — сказал Алеша.

Сначала заглянули в туалет, оттуда по узкому коридору десять шагов до кабинета директора. Удача им сопутствовала: коридор был пуст. Даже охранник куда-то отлучился. Дверь не заперта. Скользнули в нее по очереди и притворили за собой. Хозяин кабинета стоял у окна спиной к ним. Его черные курчавые волосы красиво спадали на воротник серо-голубого, с блестками пиджака. Обернувшись на легкий щелчок дверного замка, он ничуть не удивился и не испугался. Морда сытая, а глазенки веселые. Уверенный в себе мужик лет сорока.

— Чего надо? — спросил без выражения.

— Деньги, — объяснил Алеша. — Вон из того сейфа.

— А где Юрик? Его там нету, что ли, за дверью?

— Избаловал ты челядь, Арик, — заметил Алеша. — Так недолго и до беды. Поторопись, пожалуйста.

Арик равнодушно пожал плечами, направился к сейфу. Покрутил диски, открыл. Сейф был заполнен оригинально. Нижняя полка уставлена банками с икрой и блоками сигарет, в верхнем отделении пачки денег.

— Куда будете складывать?

Алеша поставил спортивную сумку.

— Сигареты с начинкой?

— Не без этого. Должен вас, господа, предупредить: Москва не такой уж большой город.

— Про это не надо даже думать, — поблагодарил Алеша. — Это мы знаем.

Припасенной с собой бельевой веревкой Федор Кузьмич опрятно прикрутил Арика к батарее. Рот ему заткнул вафельным полотенцем. Федор Кузьмич был убежден, что самые надежные кляпы получаются именно из этого материала. На прощание потрепал по щеке лежащего под батареей армянина.

— Молодец, братишка. Достойно себя держишь.

Когда выходили, телохранитель Юрик был уже на месте, привалился к стене в шаге от двери. Здоровенный детина с сигаретой во рту. Обшарил их взглядом, словно сфотографировал.

— Пока хозяина не тревожь, — улыбнулся ему Алеша. — Злой, как черт.

— Почему?

— Спросил: Юрик где? А мы говорим: не знаем.

— Поссать нельзя отойти, да?!

Как и в первый раз, сначала отогнали машину к дому свояка, после на метро, на автобусе добрались до дома. Но поехали не к Асе, а к Грибову, у которого жительствовал Федор Кузьмич. Пока заметали следы, крутясь неподалеку от Кировской, наткнулись на «комок», который, несмотря на полуночный час, приветливо светился нарядной витриной. На прилавке за стеклом множество ярких бутылок с вином и водками, парфюмерия, кроссовки и все прочее, весь колониальный набор. Внутри «комка» трое юнцов кайфуют, попивая американское пиво из жестянок, курят «Кент» и по очереди тискают рослую деваху с уморительно невинным личиком. Бес попутал Алешу. Не успел Федор Кузьмич его остановить, как он уже торкнулся к задней двери, деликатно в нее постучал.

Через стекло Федор Кузьмич видел, как один из парней, что-то шутливое бросив напарникам, потянулся открывать. Они ничего не боялись: чего им было бояться в городе, где такие ребята, как они, энергичные и хваткие, были хозяевами. «Тьфу ты, черт неугомонный!» — выругался Федор Кузьмич, недовольный Алешиным самовольством. Но все же пришлось и ему внутрь заглянуть: не бросишь же побратима. Алеша в тесноте «комка» сразу начал упаковывать в огромный синий заграничный рюкзак все, что попадало под руку: обувь, куртки, бутылки со спиртным. Он так сноровисто управлялся, что любо-дорого было поглядеть. Ошарашенные его молчаливым напором, молодые люди активно запротестовали лишь после довольно продолжительной заминки. Сосредоточенные Алешины сборы их словно загипнотизировали. Первой, как и следовало ожидать, опомнилась полупьяная девица:

— Мочите его, мальчики! Он же ненормальный!

От ее заполошного возгласа мальчики встрепенулись, как от звука полковой трубы. Самый из них сообразительный с угрозой спросил:

— Тебе чего надо, гад? Мы же тебя счас поуродуем.

Алеша, напихавший уже рюкзак почти доверху, обиженно ответил:

— За что это вы меня поуродуете? У вас вон сколько всякого барахла, а у Настеньки ни одной красивой вещички. Разве это справедливо? Ей тоже небось хочется французскими духами пузо натереть.

— Чокнутый, точно, — обернулся к приятелю парень.

Те облегченно зашушукались. Они уже поняли, что перевес явно на их стороне. Их трое, а этот шизик — один, если не считать пожилого дядьку, сунувшего башку в дверь.

— Ну-ка посторонись, Шурик, — попросил ушастый верзила, становясь поудобнее для сокрушительного удара. Алеша как раз за пазуху пихал пузатую бутыль «Камю», деловито приговаривая: «А это нам для компрессов сгодится». Конечно, ребят сбивало с толку, что чокнутый налетчик на них как бы не обращает внимания, будто их вовсе тут нет. Наконец, верзила все же решился и с грамотного упора мощным толчком кинул ступню в Алешину голову. У него этот удар иногда здорово получался, и поэтому он считал себя каратистом. В этот раз ему не повезло. Его летящую ногу перехватил из двери Федор Кузьмич, дернул, выкрутил, и несчастный удалец, падая навзничь, хряснулся затылком об ящик с телевизором «Панасоник». Звук получился такой, будто колуном раскололи трухлявый пенек. С ужасом глядели ребята на поверженного товарища, у которого мечтательно закатились глаза, а на краешек губ выкатилась розовая капелька.

— Не надо было озорничать, — заметил Алеша. — Ничего, мы уже уходим. Вы ему дыхалку покачайте, оклемается. Да и сдохнет — не велика потеря.

Больше не потревожа и перышка на шляпке, висящей над дверью, Алеша скользнул наружу. Федор Кузьмич, ворча, последовал за ним. Из переулка оглянулись: одинокой свечкой колебался во мраке растерзанный коммерческий ларек.

— Не сердись, — попросил Алеша на ходу. — Бог троицу любит.

Федор Кузьмич промолчал.

Несколько раз по дороге пытался Алеша оправдаться: Федор Кузьмич не откликался, уныло сопел.

Аристарх Андреевич поджидал их с чайком и мясными пирожками в духовке. Полночи, почти до рассвета они втроем пировали. Французский коньяк запивали немецким пивом, умяли полуведерную кастрюлю борща и несметное количество гуманитарных консервов. Осоловевший, растроганный клоун признался к утру:

— Сколь живу, а не ведал, что можно столько в брюхо вместить.

Алеша подарил ему кожаный пиджак и кунью шапку. Клоун пробовал отклонить дорогой подарок, уверяя, что никогда не связывался с краденым, но Алеша, распаленный коньяком, сумел его убедить, что все эти красивые заграничные вещи заработаны ихними с Федором Кузьмичом честными многолетними трудами на серебряных рудниках. Федор Кузьмич продолжал безмолвствовать, поглощая пищу и вино с размеренной сосредоточенностью конвейера.

На другой день с утра прикинули добычу: в кафе взяли около восьмидесяти тысяч, в банке и того больше — около двухсот семидесяти тысяч. С таким начальным капиталом можно смело глядеть в завтрашний день.

На свидание Алеша пришел с ворованной дамской сумочкой бледно-желтого цвета из английской кожи. В сумочке лежал французский косметический набор, а также квадратная бутылка шотландского виски. Это были подарки для Насти и ее родителей. Для папы — виски, а для мамы — в серебристой бумаге роскошная коробка шоколада из Австрии. Он стоял на автобусной остановке и ждал. Уже в трех автобусах ее не было. Алеша загадал пропустить еще парочку, а потом пойти к ней домой и узнать, где она. Дремотный жаркий денек навалился на город. Даже в тени за автобусной остановкой у Алеши припекало макушку. Сигарета «Мальборо», тоже из ворованной пачки, припахивала жженой тряпкой. От вчерашних событий остался легкий звон в башке. Алеша думал о том, что жизнь ему, конечно, удалась, но, к сожалению, тянется бесконечно. Она вся состоит из нелепого ожидания. Ждешь денег, воли, водки, жратвы, бабы, а потом оказывается, что пора уходить. То сам колотишь всех без разбору, а то вдруг тебе голубоглазый мальчонка влепит свинцу промеж глаз — и ау! Рано или поздно от этого никому не уберечься, даже Федору Кузьмичу. Кладут всех в гробики, и лежат все рядышком под черной земляной простынкой. Кто-то когда-то верно подметил: скучно жить на свете, господа. Почему же Настя никак не поймет, что вместе им было бы гораздо веселее. Хочет, чтобы он ее изнасиловал. По-хорошему не уступит. Она надеется, что он набросится на нее посреди Москвы, на виду у прохожих, и это будет день ее торжества над ним. Напрасно надеется. Он уговорит ее полюбовно. Каждый день по дорогому подарку — и к осени она размякнет. В нем кровь спеклась от ненависти к ней, значит, это и есть любовь, другой не бывает. Он ненавидел ее за то, что и на пятом автобусе она не приехала. Повернулся и побрел к ее дому, а Настя, вот она, выкатилась навстречу со стороны Балчуга.

— Тебя сколько можно ждать? — спросил Алеша. — Ты где была? Почему не на консультации?

Он помнил, что у нее послезавтра экзамен в МГУ, а она, видно, забыла: убить ее мало за это. Настя сделала вид, что наконец его заметила и что ей неприятно его встретить на остановке.

— Вынюхиваешь, как ищейка, — бросила с презрением. — Сколько раз просила: оставь меня в покое.

Начинался между ними обыкновенный безрадостный разговор, и чтобы удобнее его вести, Настя опустилась на скамейку.

— Тебе тут подарочков припас, — Алеша положил ей на колени желтую сумку. В том поединке, который они вели, оба все-таки придерживались определенных правил. Когда Алеша о чем-нибудь у нее спрашивал, он, разумеется, не рассчитывал на добрый ответ; но и Настя не предполагала, что он хоть косвенно прислушивается к ее мольбам. Она постепенно привыкла к тяжелой тайной мысли, что от этого страшного, наглого парня ей не избавиться вовеки.

— Я от чужих подарков не беру, — Настя брезгливо столкнула сумочку с колен, еле Алеша успел ее подхватить.

— Ты что?! Бутылку разобьешь!

Настя заинтересовалась:

— Какая бутылка?

— Виски. Для папы твоего.

Настя надолго задумалась, и он ее не торопил, дымил потихоньку в сторону.

— Мне в аптеку надо, — сказала Настя. — За мной потащишься?

— Провожу немного. Спешить-то мне некуда.

Возле аптеки Алеша заново сунулся с подарком. Открыл сумочку и достал духи. Настя с грустью понюхала горлышко флакона. У нее духов отродясь не было.

— Пойми, Алеша, — сказала наставительно. — Чего ты от меня добиваешься, я тебе не дам. Хоть ты весь земной шар упакуй в эту сумочку.

— Почему?

— Я же тебе говорила.

— Потому что я бандит?

— Нельзя любить человека, которого боишься.

— Считаешь себя добренькой, а сама какая?

— Какая?

— Придумала, что я бандит, и тешишься. Да я мухи за всю жизнь не обидел. Но пусть даже ты про меня так думаешь. Пусть. Пусть я животное, а ты святая. Почему же не помочь животному, когда он обращается к тебе с последней просьбой.

— С какой просьбой?

— Сделай из животного человека.

— Разве это возможно?

— Полюби — и увидишь.

— По заказу не полюбишь.

Алешу разговор утомил, пришлось сигарету запалить. Приятно было ее уговаривать. Он-то знал и она знала, что никогда он от своего не отступит. Будь Настя обыкновенной девицей, она бы давно уступила. Но она была сошедшей с небес и не слишком дорожила своей телесной оболочкой. Духовное побуждение властвовало над ее поступками. Ей легче было погибнуть, чем покориться. Не страх привязывал ее к Алеше, а нечто такое, о чем не хотелось думать, потому что думать об этом было стыдно. Недавно ей приснилась любимая кукла дошкольных лет, она баюкала ее в колясочке, пеленала, а потом вдруг с истомной дрожью заметила, что у куклы Алешино смутное лицо, со смутным мерцанием глаз, с загадочной полуулыбкой; и когда она коляску катнула прочь, кукла дотянулась, до нее ручонками и больно, остервенело ущипнула за грудь.

Настя пошла в аптеку, а Алеша остался курить в одиночестве, но через минуту она вернулась озабоченная. Ее папочке врач прописал редкое сердечное лекарство, но его не было в аптеке. Она действительно растерялась. Папе так плохо, что без этого лекарства он может умереть. У него уже бывали удары, от которых он с трудом опамятовался. Он много пил и курил в былые годы, и теперь это сказалось. Ему так плохо, что он почти все время стонет.

— А сколько ему лет?

— Лет немного, всего семьдесят.

Впервые в ее голосе Алеша услышал трогательно-заискивающие интонации.

— Дай рецепт, — сказал он. Настя отдала ему рецепт и поплелась за ним. Алеша обосновался на подоконнике и долго оттуда разглядывал двух продавщиц в рецептурном отделе. Обе ему не понравились.

— Эти не помогут, они нюшки, — объяснил он почтительно ожидающей Настеньке. — Придется идти к заведующей.

— И мне с тобой?

— Только все испортишь. Люди остерегаются ангелочков вроде тебя. И правильно делают.

— Чего же ты не остерегаешься?

— Потому что дурак.

Заведующая восседала в миниатюрном кабинете и была сама величиной с наперсток. Высокая прическа придавала ей сходство с кукурузным початком. Ей было за пятьдесят, но так же точно можно было дать ей и двадцать. Такие воздушные создания чаще всего встречаются в музейных запасниках.

— Батя помирает, — сказал угрюмо Алеша. — За это лекарство я любые деньги заплачу. Отец у меня один все-таки.

Он аккуратно положил рецепт прямо перед очками провизорши, но она не сразу над ним склонилась, не отрывая вспыхнувших голубеньких глаз от Алеши. Он-то привык, что некоторые пожилые дамы именно так на него реагировали — остолбеневали. Наконец провизорша опомнилась.

— Ах, да… лекарство… одну минутку. О-о! Швейцарский препарат… он был недавно в Четвертом управлении… Но у нас…

— Сколько надо, столько заплачу, — повторил Алеша. — Для больного бати не жалко.

Провизорша дала себе вольность еще чуточку откровенно полюбоваться светлым Алешиным ликом. Он глядел ей прямо в глаза не мигая. Ее бледные щеки порозовели: початок созрел.

— Можно попробовать помочь…

— Ну и помогите. В долгу не останусь, — грубо пообещал Алеша. Провизорша, будто бабочка, выпорхнула из-за стола, тоненько пискнула в коридор:

— Алина Павловна, на минутку загляните!

Прибежала, здоровенная, в три обхвата бабища в белом халате. Прямо в дверях они с заведующей пошушукались, поочередно взглядывая на Алешу, который равнодушно стоял к ним боком.

Алина Павловна басом сказала:

— Для себя берегла упаковочку. За триста уступлю.

Алеша молча отслоил от пачки три сотенных. Алина Павловна скоренько куда-то смоталась и, вернувшись, сунула ему в руку нарядную пластмассовую коробочку. Алеша поблагодарил.

— Заходите, если что, — без надежды пригласила заведующая.

— Может, вечерком загляну, — сказал Алеша. — Если батя отпустит.

Вообще-то он был не прочь познакомиться с крохотной провизоршой поближе. Сулил ему неслыханные любовные чудеса ее голубенький взгляд. Пожилых легкомысленных бабешек хоть об стену швыряй: трещат, да не рвутся.

Увидя лекарство, Настя не то обрадовалась, не то опешила.

— Теперь только шулера и благоденствуют. Час негодяя. Сколько я тебе должна?

— Нам ли считаться?

— Говори: сколько?

Алеша вывел ее из аптеки под руку. Он устал от нее. Ишь как ласково скачут под рубашкой ее теплые грудки.

— Когда-нибудь добьешься, — сказал он. — Шарахну по тыкве — и амба! Я ведь не всегда за себя ответчик.

— Подавись ты этим лекарством, чтобы я бесплатно взяла! Да лучше я отцу яду дам.

— Триста рублей.

— Врешь?

— Пойди спроси у заведующей.

Настя остановилась в раздумье.

— Возьми сумочку, — попросил Алеша. — Не обижай меня. И лекарство возьми.

— Хорошо, триста так триста. У меня с собой только пятьдесят. Остальные завтра отдам. Согласен?

Алеша швырнул ей коробочку под ноги, пошел прочь. Он и сумочку с косметикой нацелился зафинтилить в кусты, да передумал. «Накося! — пробурчал себе под нос. — Да я лучше Асе отдам. Или провизорше. Засранка малохольная! Погоди, за все рассчитаемся».

Ему стало смешно: сам с собой разговаривал, как оглашенный кенар. Он не желал Насте зла. У него пальцы ныли от тоски по ней.

2

Елизар Суренович вызвал Шулермана и сообщил ему долгожданную новость.

— Кафе почистили и банк на Кропоткинской грабанули. Да ты небось слышал? Убытки невелики, не в них суть. Интересно другое. Судя по описанию свидетелей, твои знакомцы шуровали. Установи-ка ты, пожалуй, наблюдение за квартирой этого шустреца, как его бишь зовут?

— Михайлов Алексей.

— Трогать пока не трогай, а связи выяви. Ну, да не мне тебя учить.

Начальник охраны ни словом, ни жестом не выразил своего отношения к услышанному. Как будто не для этого часа нанимался на службу. К вору пошел в услужение лишь бы усечь прилет воробушков. Елизар Суренович от каждой беседы с этим человеком испытывал терпкое, острое удовольствие, словно проскочил в дюйме от клыков усатого лысою тигра. В Шулермане ему было все понятно и все восхищало, даже то, что тот брезговал табаком и водкой, а к женщинам относился, как к скотине. Это был хищник, рожденный для погони. Даром что армейская косточка, он подчинялся лишь зову инстинкта.

— Повторяю: пока не трогать. Ты понял меня, Шулерман?

Шулерман ответил дерзко:

— Когда встречу, подарю им пряник.

Елизар Суренович сделал вид, что сердится.

— Нехорошо шутишь, Шулерман. Зарплату получаешь, самовольничать не смей.

— У нас уговор был.

— Уговор помню, но мне они могут понадобиться. Да и зачем сразу убивать, какая радость? Поводи на крючке, подразни, подергай — это намного приятней.

Условились на том, что Шулерман бубновую парочку выследит, а уж после они решат, как дальше с ними обойтись. По слишком быстрому согласию капитана было понятно, что он лукавит.

— Неужто так велика твоя обида, что столько лет не можешь простить? — не удержался от философского вопроса Елизар Суренович. — Подумаешь, колотушек надавали.

Видимо, в благодарность за доброе известие Шулерман снизошел до разъяснений:

— Твоя забота — деньги делать, моя — тараканов давить. Если таракану дать волю лишний часок, он потомство оставит. Успеет новых таракашек народить.

— Тараканы — это кто?

— Кто без закона живет, двуногая сволочь.

— Я тоже таракан? Я ведь сам себе закон.

Шулерман вздохнул:

— Ты крупный таракан, на тебя особый силок нужен.

— Кто же его поставит?

— Могу и я, — не уклонился от прямого ответа Шулерман. — Всему свой черед.

Несмотря на сверх головы занятость, Елизар Суренович не отказывал себе в привычных маленьких радостях, создающих благоприятный жизненный фон. Здоровье у него было отменное, но все-таки в последние годы сосудистая ржавчина нет-нет и давала о себе знать. Шестьдесят семь лет — не шутка. Радостей становилось меньше, заботы одолевали. Манипулирование редкими, опасными экземплярами людей уже не так будоражило кровь, как прежде. Приходилось быть умереннее в еде и питье, ибо обильный стол, увы, навевал воспоминания о желудочной колике.

И самая горькая утрата, думал он, — женщины. О нет, в примитивном физиологическом понимании сил у него к семидесяти годам, кажется, даже прибавилось, но его угнетало заведомое однообразие любовных потуг. В отношениях между мужчиной и женщиной было всего лишь, как в постели, две-три основные позиции, остальные нюансы были не более чем капризом воспаленного воображения. По-стариковски его все больше тянуло на совсем молоденьких самочек, а это было очевидным, грозным признаком духовного увядания Елизар Суренович утешал себя тем, что женская юность прельщает его не упругими мясами, а скорее мистическим началом, которое было в ней заключено. Юные девы кидались в любовную схватку самозабвенно, как в омут. Они не ведали неукоснительных правил любви и смерти и магию похоти принимали за Божий дар. В их остекленелых взглядах порок загадочно оттенялся обещанием неземного блаженства. Некоторые из них искренне отказывались брать плату за любовные услуги, что повергало Елизара Суреновича почти в благоговейный трепет. В бесшабашном поведении девочек-мотыльков он угадывал смысл, не ведомый рассудку. Даже сложнее: смысл был внятен, но выразить, обозначить его словами не удавалось, как никому еще не довелось засвидетельствовать неуловимое мгновение, когда девочка, святая агница, вдруг оборачивается распутной, взбалмошной бабой с коварными, предательскими ужимками пожирательницы трупов. Одна милая девчушка по имени Наташа к нему привязалась душевно. Грозила уйти от родителей и поселиться у него в чулане. Этакая озорная белочка с наивными глазищами пятнадцати лет от роду. Пухленькая, подвижная, шаловливая. Ему грустно было ее развращать. Они играли в жмурки. Наташа завязывала ему глаза махровым полотенцем и, визжа от восторга, гоняла по всей квартире. Когда ему, грузному борову, удавалось прижать ее в угол, он с такой силой сжимал ее в руках, что из нее на пол капал свежий ароматный сок. Елизар Суренович откармливал ее шоколадом и ананасами, точно готовил для жертвоприношения. Бывали, бывали у него сладкие поползновения придушить ее до хрипа, выпустить на волю весенний дух, чтобы не успела она состариться и подурнеть. Наташа трепетно улавливала его греховное желание, готовно смыкала веки в смертной истоме. Целый месяц наслаждался он ее присутствием, но однажды с удивлением обнаружил, что девочка крадет у него безделушки, деньги и сигареты. Подавив внезапную, тоже детскую обиду, он спросил у Наташи:

— Дитя, зачем ты воруешь, я и так могу дать тебе все, что пожелаешь?

Ее ответ был ответом зрелой женщины:

— Папочка, хочешь меня унизить, да? Разве ты больше не любишь свою малышку-таракашку?

Она растягивала слова и цинично вытягивала губы, как делают все шлюхи, когда переходят в нападение. Он сразу потерял к ней интерес. Миг перевоплощения опять был упущен, остальное его не занимало. Со словами «Это тебе на презервативы» сунул ей в руку тысячу монет и выставил за порог. Наташа отчаянно сопротивлялась, вопя, что не виновата ни в чем и скоро исправится, и опять станет послушной таракашкой. Пришлось напутствовать ее отеческим пинком, от которого невинная девочка по воздуху долетела до лифта. Странно, думал Благовестов, становясь женщинами, они приобретают особый вкус к побоям, видимо, лучше мужчин ощущая эротический привкус боли.

Более всего его тревожило положение дел в восточном регионе. Смерть Кузултым-аги непонятным образом сдетонировала междоусобную войну кланов, пламя которой быстро перекинулось на Кавказ. Словно сорвались с цепи дотоле мирно дремавшие духи тьмы. Армения сноровисто вгрызалась в брюхо Азербайджана, безумствовала чечня. Режим Звиада в Грузии по беспощадной логике торговых манипуляций притормозил движение валюты в Россию. Уныло дребезжали парализованные прибалтийские суверенитеты, косвенно, но ощутимо влияющие на всю экономическую ситуацию в стране. Возможно, впервые в жизни Благовестову понадобилось полное напряжение всех сил и способностей, дабы не утерять путеводную нить в головоломных процессах, сотрясающих милое Отечество. Он молодел с каждым днем. «Восток — дело тонкое», — благодушно повторял он поговорку Сухова из любимого фильма «Белое солнце пустыни». Суеверное чувство подсказывало ему, что промахи в малом всегда влекут за собой крупные неудачи, сбои в главном. Опытный бегун знает, каково споткнуться на мелком камушке на середине дистанции. В капле воды отражается вселенная. Сосулька на крыше, накопившая тяжесть, обязательно размозжит башку зазевавшемуся пешеходу. Самое важное в атаке не огневой напор, а аккуратно намотанная портянка. С девочкой Наташей получился досадный прокол. Он скучал по ней. Ему не хватало ее младенчески-развратных ужимок. Обидно было бы вдобавок промахнуться с шалым юнцом, возомнившим о себе невесть что. Он уцелел в тюрьме не для того, чтобы жить, а лишь затем, чтобы вернуть хозяину бесценную статуэтку — хрустальный всадник с алмазными очами — и вместе с нею, возможно, вручить ему свою бессмертную душу! Смутно вспоминал Елизар Суренович задорную парочку на скамье подсудимых. Да и то: сколько воды утекло. Когда-то юнец воспротивился, нашалил, не захотел пойти в услужение к владыке; теперь ему предстоит расплата. Благополучное завершение столь затянувшегося противоборства между титаном и пигмеем, конечно, послужит добрым предзнаменованием.

Через три дня Шулерман вернулся с докладом. Он вынюхал все, что в состоянии вынюхать толковая, отлично выдрессированная ищейка. Алеша Михайлов живет с отцом, полковником генштаба. Этот полковник шагает по городу, будто курсант на плацу. Как у каждого вояки, оттрубившего полный срок в погонах, у него давно не все дома. Супругу он уморил несколько лет назад. По давним сведениям, она была красивой полковой проституткой. Не мудрено, что у таких родителей уродился сын бандит. Елизар Суренович мягко попросил Шулермана не отвлекаться на комментарии. Подельщик Алеши — бывший циркач по имени Федор Кузьмич Полищук — человек особенных свойств. Он личный, заклятый враг Шулермана. Но взять его будет непросто. Придется, видно, пристрелить прямо на улице в темном переулке. Шулерман деловито потер волосатые руки. Благовестов второй раз попросил его не отвлекаться. Да, подтвердил Шулерман, кафе и банк брали эти голубки. Они же из хулиганских побуждений разорили коммерческий ларек, тоже принадлежащий корпорации. Можно их за это наказать подручными средствами, а можно передать материал в Прокуратуру. Шулерман предпочел бы первое, потому что это было надежнее. Теперь об остальных членах шайки. Шайка невелика, предположительно человек семь. Мозговым центром у них, похоже, задействован учитель Воронежский, муж бывшей жены Федора Кузьмича проститутки Аси. Сама Ася тоже состоит в шайке как наводчица. Еще есть старичок Грибов, бывший клоун, у него скрывается Федор Кузьмич и там же, по всей вероятности, склад ворованного барахла. Еще установлена девица-подросток Настя Великанова, за которой ухлестывает Алеша Михайлов; но является ли она членом шайки, утверждать с уверенностью нельзя. Вполне вероятно, это просто начинающая проститутка, соблазнившая зэка. Отец у нее старый алкоголик, мать — горбунья. Таких девиц, если по совести, надобно душить в колыбели.

— Хочу на нее поглядеть, — сказал Елизар Суренович. Шулерман презрительно сощурился.

— Как прикажите доставить? В мешке? В чемодане?

— Шутишь много, служивый. Как бы плакать не пришлось.

Шулерман снисходительно улыбнулся. Он врага выследил, зарплату честно отработал, теперь руки у него развязаны. Осталось попрощаться с этим поганым махинатором.

— На тебя я отработал, Елизар, как условились. Претензий к тебе не имею. Ухожу. Гуляй покуда на свободе. Но учти: закон для всех одинаковый — и для мелкого беса, и для воротилы вроде тебя. На этот счет не заблуждайся. Просто наше государство малость в упадке, потому ты так вольно и дышишь. Но это явление временное. Скоро и на твоей жирной шее затянется тугой узелок, А пока — прощай.

Елизар Суренович аж крякнул от удовольствия. Первый раз фанатик розыска говорил так складно и празднично. Вот что значит — о наболевшем. От полноты чувств у лютой лагерной овчарки даже прорезалось на морде человеческое выражение самодовольства.

— Уважаю тебя за то, — сказал Елизар Суренович, — что ты такой кусачий. Потому прошу, задержись на недельку.

Уж уладим совместно это дельце. Полюбовно поделим добычу. Старый циркач — твой, а мальчишку я заберу. За ним должок.

— Сговор с преступником не по мне, — задумался вслух Шулерман. — Да ведь и обманешь, старая лиса.

— Какой мне резон?

— Не желаешь, чтобы опередил твоих ребят, вот и все — Послушай, Веня. Ты умный человек, да и я не дурак. Ты же понимаешь, щелкни я пальцем — и твоя дорога не дальше лифта. Ну зачем нам ссориться, торговаться, дружок. Окончим дело, получишь премиальные — и айда! Гуляй на все четыре стороны. На меня-то много матерьяльцу подобрал?

Шулерман страха не ведал, жил инстинктом правды, но от последнего шутливого вопросца на него дохнуло таким холодом, что поневоле поежился. С опозданием, да все же скумекал, козырей у него в руках значительно меньше, чем он думал. Похожий на стреноженного быка, тупо уставился в пол. Одна из любимых забав была у Елизара Суреновича — усмирить дикарей.

— Ну же, — улыбчиво подбодрил. — Соглашайся, Веня! Недельку послужишь — и премиальные. И циркача получишь с потрохами. А то, может, передумаешь, вообще останешься? Чем тебе плохо? Знаю, ты честный человек, а я грабитель. Но и время сейчас грабительское. Честными гавриками навроде тебя в сортирах очко затыкают. Разве я, Венечка, не прав?

— Попробуй, заткни! — прохрипел Шулерман, надвинувшись ближе. Елизар Суренович догадался, что в следующую секунду Шулерман бросится на него.

— Приди в себя, капитан! — Голос Благовестова прозвучал жестко, но уважительно. — Ты не на конюшне. Сам любишь пошутить, умей и других послушать. Ты мне дорог, капитан. Ты мне, как сын. Я бы хотел, чтобы сын у меня был такой, как ты. Но сына у меня нет. Теперь ступай, капитан, и подумай на досуге. Захочешь уйти — скатертью дорога! Я тебя не трону. Но и ты со мной не шали. Не люблю.

3

Второй день Алеша и Филипп Филиппович гужевались в совхозе «Маяк», что в Оренбургской области. Деловой поездке предшествовали хитроумные вычисления перспективных для бизнеса объектов на территории России, а также предварительные переговоры с некоторыми, довольно влиятельными железнодорожниками. В этих наиважнейших разработках Филипп Филиппович, как и следовало ожидать, оказался незаменим. Завалив комнату кипами всевозможных справочников, энциклопедий, газет и брошюр, он целую неделю колдовал над составлением каких-то мудреных графиков, разлиновывая их цветными карандашами на больших листах ватмана. Он так увлекся, что, кажется, напрочь забыл о сомнительном предприятии, в которое его втянули. Все эти дни у него был вид истинного ученого, готового наконец облагодетельствовать мир великим открытием. За редкими совместными трапезами даже Ванечка перестал над ним иронизировать, с грустью сказав матери:

— Был человек — и нет человека. Вот к чему ведет жажда легкой наживы.

В результате научных изысканий Филипп Филиппович со скромным торжеством на очередном заседании фирмы «Аякс» детально обосновал, какие конкретные хозяйства в ближайшие несколько месяцев наиболее выгодны для товарно-денежного обмена с Москвой и по каким именно параметрам, учитывая, естественно, ситуацию полного экономического распада страны. Одним из таких хозяйств был совхоз «Маяк» в Оренбургской области.

Богатейшие тут были угодья, промысловые и степные, с тучными полями, с рыбой и лесом; век за веком безбедно, в крепкой вере здесь бытовали посельчане, а окончательно разорены были уже при перестройке, объявленной Горбачевым. От обильных пастбищ, от племенных стад, от пасек, от знаменитой на всю Европу птицефермы, от скакового табуна, посылавшего своих питомцев аж в Ливерпуль, остались по сравнению с прежним жалкие воспоминания, но на стороннего человека, прибывшего из полуголодных российских краев, и эти остатки производили сильное, благоприятное впечатление.

Утром на второй день прибытия гости из Москвы, скромно позавтракав в буфете Дома крестьянина жареной свининой с яйцами, отправились на заранее договоренный прием к начальству.

Бессменным в течение сорока лет директором (а прежде, при колхозе председателем) тут был Вересай Давыдович Клепиков, переживший, как он любил повторять, войну, сталиншину, хрущевину, горбачевщину и ныне по мере убывающих сил готовящийся пережить нашествие бедуинов. Бедуинов он ожидал как раз со стороны Москвы. Накануне Алеша перехватил его в коридоре конторы и был ошарашен манерой общения этого ширококостного, низкорослого человека, внешностью похожего на сдвинувшийся с места земляной бугор. Когда Алеша остановил его в коридоре и попытался с ходу наладить хороший, деловой разговор, директор развернулся к нему всей приземистой тушей и радостно гугукнул:

— А я тебя знаю, милый, ты пингвин!

Алеша на всякий случай согласился, и довольный собой коротышка велел ему приходить на другой день с утра. Филипп Филиппович ожидал на улице, и Алеша ему сообщил:

— Придурок. Облапошим в два счета.

Филипп Филиппович поморщился. Он никого не хочет облапошивать и собирался вести дело солидно. В его министерском портфеле лежали заготовленные бланки всевозможных договоров.

Вечером они от скуки сходили в поселковый Дом культуры, где посмотрели старинный американский фильм про Чарли Чаплина и немного посмеялись. После кино в фойе молодежь затеяла дискотеку, и на ней Алеша познакомился с Надей Васильковой. Филипп Филиппович ушел спать, а он задержался, чтобы полюбоваться вольными играми поселян. Надю Василькову он приметил с первого захода. Грудастая девица в мечтательном одиночестве стояла у окна, делая вид, что забрела на танцы случайно. В ее облике не было ничего примечательного, но каждая черточка ее милого круглого личика выказывала нетерпеливое ожидание. Она так невзначай и умело выдвинула бедро, что ее сильное, откровенно обтянутое платьем тело обрело недвусмысленную завершенность цели. Из-за женщин с такой осанкой в зоне кровь проливалась ручьями. Алеша пригласил ее на модный танец, в котором надо было дергаться на большом расстоянии друг от друга. Девица только раз взглянула на него прямо — и чуток зарделась. Но не так уж она была молода — лет двадцати шести. Когда вернулись к окну передохнуть, разговорились.

— Первый раз в деревне, — признался Алеша, — а то все в городе.

— В Оренбурге?

— В Москве-матушке. Вы кто по профессии, Надя?

— На ферме работаю. А вы кто?

— Я деньги делаю из людского горя. Предприниматель.

Надя взглянула на него повнимательнее, краска на щеках пуще проступила. Алеша решил, что первая часть знакомства затянулась.

— Хорошо бы немного погулять, Надя. Это же моя давняя мечта. Ночное приволье, река, звезды, лесные чудища гукают.

— Идите погуляйте.

— Один боюсь.

— Вы со мной хотите погулять?

— Конечно, Надя.

— А разве потанцевать еще вы не хотите?

— Боже мой, да я уже на две жизни вперед натанцевался дома. Два раза ногу ломал на танцах. Я только из-за вас остался.

— Из-за меня?

— Увидел, какая вы одинокая и красивая, не смог уйти.

— А если у меня муж есть?

Алеша нашелся и тут:

— Его можно взять с собой.

Больше она не смогла сопротивляться укоряющему блеску его ярких глаз. Через трясущийся зал прошли, как сквозь строй. Пока брели по слабо освещенным улицам, Алеша болтал без умолку, и Надя поддерживала разговор завлекающим смехом, но едва очутились за околицей, оба замолчали и как-то враз тяжело задышали. Сквозь тьму Алеша пытался высмотреть подходящее местечко для скорейшего осуществления коварного любовного замысла. Поздний июльский вечер, насыщенный влажной истомой, ему благоприятствовал. Когда он на колдобинах деликатно поддерживал спутницу под локоток, она вздрагивала, словно от укола булавкой. Пора приступать, подумал Алеша, а то так дуриком до Москвы допехаем. Как раз они выбрались на бережок вяло текущей в темноте реки. От воды снизу отсвечивало лунной изморосью.

— Присядем! — позвал Алеша, картинно, как это всегда делали славные простые парни в кино, бросив на траву кожаную куртку. Со вздохом, как со всхлипом, Надя покорно опустилась на землю.

С этого мгновения завязалась меж ними нешуточная схватка, которая продолжалась, может, час, а может, и два и проходила в полном молчании, нарушаемом лишь сопением да вскриками. Легкая победа Алеше не удалась. Только потянувшись с поцелуйчиком, он получил такой толчок в грудь, от которого едва не укатился в воду. Тогда он приступил к методичной осаде, действуя руками, ногами, зубами одновременно. Но запас яростного сопротивления у Нади был неиссякаем. От места первоначального объятия они отползли по берегу метров на двадцать, кувыркаясь и свирепея, не ведая передышки, увлеченные борьбой, как мороком. Несколько раз Алеша с такой силой выламывал ей руку, что даль оглашалась диким воплем. Надя в долгу не осталась и пару раз удачно лягнула его коленкой в пах. Оба вывалялись в глине до макушек, и наконец Алеша рванул на ней платье и обнажил девушку до пупа. Это его немного успокоило. Он ее отпустил, сел и отдышался:

— Не хотел тебя насиловать, дуру, — сказал он, — а надо бы для урока.

— Скажи уж, не смог, — хихикнула она. Звук шел будто прямо у нее из ребер. Алеша поднялся и пошел искать куртку. Надя поплелась за ним, как побитая собачонка. По дороге в деревню он сделал еще несколько попыток к ней подступиться, но это были жалкие потуги, как отзвуки дальнего грома после грозы, отчасти и успокаивающие. Надя это тоже понимала и отбивалась без прежнего остервенения. Она проводила его до гостиницы, хотя он ее об этом не просил. Все-таки на прощание поинтересовался:

— Скажи, пожалуйста, зачем ты устроила весь этот цирк?

— Какой цирк?

— Не будь курвой, ответь.

— Как же можно сразу так, с налета. Ты сам что обо мне подумаешь?

— Это все?

— Нуда, это у вас в Москве принято так нахрапом…

Со злобой он ее оборвал:

— Заткнись, что ты знаешь про Москву!

— Да уж знаю.

Алеша ушел не прощаясь. В комнате разбудил мирно почивавшего Филиппа Филипповича и потребовал у него водки. Выпил стакан и только тогда пришел в себя окончательно.

— Знаешь, Филиппыч, что меня больше всего бесит? Когда женщина ни с того ни с сего начинает строить из себя целку. У меня прямо беда с этим. Никто мне почему-то не дает по доброй воле. Ты не знаешь почему?

Алешины обиды Филиппа Филипповича мало трогали, он был измотан собственными сомнениями. Все-таки судьба чудно с ним распорядилась. Он родился с умом и талантом, но с сумрачным нравом, который немало попортил крови ему самому и окружающим. Хоть малость уважать людей, реальных людей, а не книжных, он так и не научился. Зато уже в зрелом возрасте его ожидали большие и добрые перемены, на его жизнь забрезжил милый свет Асиных глаз. Вдобавок он обрел преданного ученика и друга в лице ее сына, прекрасного юноши Ивана. Но к чему привел в результате этот свет в конце туннеля? Да к тому, что связался он с шайкой уголовников, работает на них и вот отправился в командировку на пару со странным существом ангельской внешности и таких душевных свойств, от которых кровь стынет в жилах у нормального человека. Тут было над чем подумать, но думалось ему скверно, тяжело, потому что предлагаемые обстоятельства не выстраивались в привычную оку математическую модель.

— Молчишь? — сказал захмелевший Алеша. — Да я давно твои мысли знаю. Ты на меня смотришь и думаешь: Господи, какое чудовище произросло. Честное слово, забавно. Вы страну превратили в помойку, такие, как ты и мой отец, власть отдали злодеям и, как всегда, ищите виноватых. Сами опять чистенькие. Да кто вы такие? Это я у вас должен спросить. Почему я должен воровать, чтобы жить нормально?

Филипп Филиппович ничуть не удивился резкой перемене темы. С этим порочным мальчиком ему все равно не о чем было спорить.

— Ты бы угомонился, Алексей. Завтра у нас важная встреча. Ложись.

— Думаешь, ты умный? Тогда ответь, за что вы царя-батюшку кокнули в Екатеринбурге?

— Извини, я твоего юмора не понимаю.

Алеша допил бутылку, тускло глядел в окно, где была ночь. В открытую фрамугу втекал густой, почти липкий воздух. Под лампочкой бушевали комары. Худо было Алеше. Он не понимал, что такое вдруг произошло. Стал не пьяный, не трезвый, а — никакой. Без злобы, без желаний. Словно из него живую силу откачали через шланг, и он обмяк на стуле перед пустой посудиной. Филипп Филиппович, воспользовавшись затишьем, перевернулся к нему спиной, тихонько посапывал в обе ноздри. Хватит, приказал себе Алеша, а то еще нюни начнешь распускать, как все эти подонки. Разделся догола, завалился под одеяло. Свет забыл выключить, поздно заметил. Поднял с пола ботинок, швырнул, не целясь, в лампочку. Осколки с малиновой вспышкой посыпались на ухо Филиппу Филипповичу. Это немного Алешу умиротворило. Скоты, подумал он. И уснул.

Вересай Давидович встретил их по-приятельски:

— Ну что, деляги, решили надуть старого чекиста? Выкладывайте, только быстро. У меня правление через час.

— Мы не биржевики какие-нибудь, — сказал Алеша. — Мы порядочные предприниматели, бизнесмены.

— Порядочные на производстве вкалывают, по земле не рыщут. Но это я так, к слову. Каждому времени свой хозяин. Оповещайте, чего надо?

Говорок у директора был утробный, насыщенный, так говорят люди, которые словами умеют лакомиться, как кренделями. Он аппетитно цыкал зубами. Энергия всезнайства розовато подсвечивала его истертую, задубелую кожу. Что люди, что вещи ему давно были одинаковы. Для начала Алеша преподнес директору французский набор авторучек.

— Это вам лично, уважаемый Вересай Давидович.

— Лично мне ничего не нужно, — парировал директор и убрал коробочку в ящик стола.

Тогда за дело взялся Воронежский. С цифрами в руках, коротко, ясно он изложил взаимовыгодные условия сделки, которую их фирма надеялась заключить с совхозом «Маяк». Вересай Давидович слушал его с удовольствием. Суть предложения была очень простая, знакомая. Горожане сулили любые товары по умеренным коммерческим ценам, в том числе: горючее, технику и мануфактуру. В обмен просили мясо и мед. Какие гарантии взаимоответственности? Гарантия — недавний закон о частнопредпринимательской деятельности. Единственное препятствие для всеобщего и скорого процветания — налоги. Однако при разумном подходе и этому финансовому пугалу не так уж трудно обкорнать уши. Когда Филипп Филиппович закончил и убрал бумаги в портфель, директор его спросил:

— Не пойму, тебе-то это зачем? Вроде солидный человек, с образованием. Или ты из бывших?

Филипп Филиппович молодецки сверкнул очами:

— А вы вроде из нынешних?

Директор настолько высоко оценил его шутку, что, побагровев от хохота, вынужден был сунуть под язык облатку нитроглицерина. Тут же извинился перед посетителями.

— Живу долго, потому иногда сердчишко сигналит. Ничего, сейчас вызову главную по этим вопросам фигуру.

Вызвал он бухгалтера. В кабинете возникло нечто длинное и худое, похожее на знаменитого сатирика. Директор назвал его Петей и, достав из стола, похвалился игрушкой:

— Вот, Петя, гляди, хлопцы мне взятку подарили.

На истощенном лике бухгалтера проступила алчная гримаса. Алеша был наготове и церемонно отоварил его точно такой же коробочкой. После этого бухгалтер Петя вник в суть вопроса на лету. Лишь когда речь зашла об авансе, он затосковал и кособоко опустился на стул.

— Вы же в курсе, Вересай Давидович, у нас казна пустая. Нам шведы не за так коровник строят.

Директор посуровел:

— Ты мне шведами в глаза не тычь. Не я их один нанимал. Но пусть и шведы. А это наши простые русские капиталисты. Надобно им обязательно помочь бизнес делать. В газетах пишут, на них вся надежда. Ты сам-то, Петя, я давно интересуюсь, не турок?

— Смотря какой аванс, — сказал бухгалтер. — И смотря подо что.

Этот пункт у фирмы был продуман еще в Москве. Они собирались загрузить два вагона свининой, медом и курами. Но оплату произвести по минимуму, по себестоимости. Зато от прибыли, ежели таковая окажется, директор вправе рассчитывать на твердые десять процентов.

— Ну что, Петя? Как тебе? — и не дожидаясь ответа, обернулся к бизнесменам: — Значит, так, хлопцы. Вы пока отдыхайте, мы посоветуемся в тесном кругу. Завтра еще разочек повидаемся. Лады?

На крылечке правления Алеша сказал:

— Будут щупать. Старый крот не так глуп, как кажется.

— Глупыми сваи забивают, а этого сорок лет никто с места сдвинуть не может, — согласился Филипп Филиппович.

День промаялись кое-как. Купаться ходили на реку. Воронежский вспомнил, что последний раз оголялся на солнышке при брежневском проклятом режиме. Пообедали в столовой щами и гуляшом, запив еду двумя кружками сытного местного пива, похожего на сырую бражку. Вернулись дрыхнуть в гостиницу. Ночной разговор не поминали, но обоим было тяжело оттого, что не было возможности расстаться. Держались бригадно, точно связанные одной цепью. День выдался душный, хмельной. Послеобеденный неурочный сон разморил обоих до дури. Алеша бодрился, вскидывал ноги на кровати, разминал мышцы. Филипп Филиппович охал при каждом его резком движении. Он лежал распаренный, огрузневший.

— Не горюй, — подмигнул ему Алеша. — Отсюда в Баку махнем, там еще жарче.

— В Азербайджане неспокойно, — буркнул Филипп Филиппович.

— Спокойно только в зоне, запомни это.

Наутро директор принял их строго, без показного радушия и ужимок. Потребовал для начала предъявить документы. На новенький, с иголочки Алешин паспорт, купленный на Басманной за три штуки, еле взглянул, зато паспорт Филиппа Филипповича пролистал дотошно.

— Чудная у тебя фамилия. Ты что — из Воронежа?

— Нет, из Москвы, — сухо отрезал Воронежский.

Так же внимательно Вересай Давидович изучил документы фирмы: регистрационное удостоверение, бланки, проспекты — все это было у Филиппа Филипповича в полном ажуре. Вывод директор сделал такой.

— Мы вам, хлопцы, верим только наполовину. Но, как говорится, с волками жить по-волчьи выть. Мои механизаторы хочут благоденствовать, и я их за это не осуждаю. Раз уж родное государство от нас отказалось, будем толковать с мафиозами. Недаром нас Горбачев новому мышлению обучил. Огромное ему наше крестьянское спасибочки за это. Тебе, парень, особенно рыпаться не советую, хоть ты уже и побывал кое-где. А вас, товарищ Воронежский, как бывшего интеллигента, доверительно прошу соблюдать все буквы договора, который вы сами составили. Тогда, пожалуй, поладим. Вот такое мое к вам напутственное слово. Мясо завтра загрузим, меду три бочки, а в сентябре ждем ответную передачу. Все детали обсудите с бухгалтерией. Сколько при вас наличными?

— Двадцать тысяч готовы внести, — сказал Алеша. — Но у нас аккредитивы.

— Пусть будет пока двадцать. Алеша спросил:

— Как вы догадались, что я сидел? У меня что, на лбу написано?

На миг вчерашнее благодушие вернулось к хозяину.

— Именно на лбу, дорогой. А ты как думал? Слыхал: Бог шельму метит. Я когда тебя встрел, как ты по конторе шныришь, сразу учуял: прибыл мелкий бесенок. А вчера на собеседовании окончательно убедился.

— Как убедились?

— Попляши с мое, голубок, не станешь спрашивать. У слепого — слух чуткий, у старика — сердце.

Алеша ничего не понял, на улице продолжал допытываться у Воронежского. Тот не упустил случая съязвить:

— Говорил тебе, не шмыгай носом. Пользуйся платком.

В тот же день подписали контракт, а еще через пару дней отправили в Москву два пломбированных вагона с морозильниками, набитых под завязку парной свининой, цыплятами, медом и канистрами натурального постного масла. В Москве вагоны должны были принять люди Федора Кузьмича.

В Баку проболтались десять дней, но с неопределенными результатами. Бакинцы нервничали, готовясь воевать с армянами, и к бизнесу заметно охладели. Суровые, смуглые лица вчерашних азартных оптовиков пылали священным заревом суверенитета. Втолковать им дельные предложения можно было только обиняком.

4

Настя выходила из университета, к ней бросилась растрепанная, взволнованная женщина:

— Ой, ты Настя Великанова?

— Я.

— Меня мама послала. Папе твоему плохо. Он зовет тебя! Скорее! Вон стоит машина. Побежали!

Женщина действительно припустила по улице так, словно ей пятки прижгли; Настя еле ее догнала.

— Да вы сами кто такая?

— Ой, я не представилась? Ираида Петровна. Я подруга мамина.

— Что-то я вас раньше не видела?

— Вы и не могли видеть. Я вчера только из другого города приехала, из Красноярска.

Они стояли возле бежевого «жигуленка», женщина гостеприимно распахнула дверцу. За «баранкой» ссутулился сухощавый мужчина с невыразительным лицом, в зубах сигарета. Настя ни единому слову этой женщины не поверила, подумала, что кто-то ее глупо разыгрывает. Она даже догадалась — кто. Утром она сдала на пятерку последний, самый страшный экзамен — физику. Если не произойдет чего-нибудь совершенно непредсказуемого, могла считать себя студенткой. В прекрасном настроении она готова была простить Алеше его новую неуклюжую выходку. Наверное, заплатил этой Ираиде Петровне, чтобы та увезла ее, бедную, беззащитную девицу, прямо к нему в логово. Неукротимый воздыхатель — как он наивен. Настя попросила:

— Лучше вы скажите правду. Вас Алеша послал?

— Какой Алеша? Садись скорее. Отец помирает!

— Напрасно вы так со мной… Когда папа или мама болеют, я чувствую. Да и нет у нее никакой подруги в Красноярске. Конечно, это все Алешины выдумки, да?

— Ну пусть Алешины, Алешины! Садись же!

Женщина потянула Настю за рукав. Водитель нервничал, ерзал на сиденье и что-то громко бормотал себе под нос. У женщины был уклончивый взгляд. Это естественно. Алешу такие люди и должны окружать. Настя подумала, что хорошо бы было в такой солнечный, ясный денек прокатиться за город, прогуляться по лесу, понежиться на травке. На ней были вельветовые джинсы и кремовая футболка — как раз подходящая одежда для прогулки. Она села на заднее сиденье, женщина стремительно втиснулась следом, и сразу водитель газанул. Они так спешили, будто действительно кто-то заболел. Настя спросила смешливо:

— Похитили девушку? И куда вам Алеша велел меня отвезти? Только зря вы у него идете на поводу. Вы взрослые люди, а он испорченный юноша. Вы не должны ему потакать.

Ей не ответили. Женщина дымила вонючей сигаретой из пачки с иностранной наклейкой.

— Хочешь травки? — спросила у Насти.

— Еще чего!

Настя насупилась. Машина вырулила на Кутузовский проспект. Водитель еще ни разу не проронил словечка, если не принимать за человеческую речь то недовольное бурчание, которым он сопровождал каждый ухаб на дороге. Может, я напрасно с ними поехала, подумала Настя. Пусть Алеша сам разбирается со своей жизнью. Что он мне в самом деле. Подумаешь, лекарство достал. У меня своя дорога — к счастью и трудовому достатку, а у него своя — в тюрьму. Мне его нисколько не жаль. Черного кобеля не отмоешь добела. Но она лгала сама себе. Жалеть его, конечно, было не за что, но отступиться от него она уже не могла. Скользким, черным ужом он вполз в ее душу. Он незаметно окопался в ее сознании. Его черный ум разбередил ее сокровенные клеточки.

Алеша затеял эту схватку, чтобы удостовериться, как ничтожна женщина и как он сам велик. Но это не вся правда, а только часть ее. Настиному сердцу ведомо и другое. Алеша сам поражен любовной стрелой. Он не дает себе в этом отчета, потому что задето его больное, преступное самолюбие, но он влюблен.

Настенька улыбалась. Она не знала, что ей делать с влюбленным Алешей, но это было полбеды. Увы, она не понимала, что ей делать дальше с собой. Здравый смысл по-прежнему был силен в ней и останавливал, предостерегал от гибельных шагов: но нечто иное, что сопутствует каждому зачатию, пробудилось и в ней от затяжного, младенческого сна. В панике ощутила она, как слаба ее плоть. Почти в одну ночь с ее естеством произошли чудовищные метаморфозы. В ее тайных глубинах, доселе безмолвных, пробудился инстинкт оплодотворения…

Тем временем, будто подслушав ее недавние мысли о лесной прогулке, машина выкатила на Рублевское шоссе. Она пожирала гладко блестящую ленту бесшумно, словно с выключенным мотором, и это встревожило Настю. Рядом сидела чужая женщина, напористая и лживая, окутанная едким дымом, над «баранкой» склонился хмурый мужичок, изрыгающий негромкие ругательства с завидным небрежением к их смыслу.

— Куда мы все-таки едем, Ираида Петровна?

— Я уж думала, ты спишь.

Водитель прибавил газу, и машина тягучим шепотком пожаловалась на удалую судьбу, заставившую ее без роздыха крутить колеса.

— Давайте вернемся в Москву.

— Ты лучше погляди, девочка, какой пейзаж! — умилилась женщина. Обочь дороги протянулась великолепная дубовая роща, чуть тронутая поверху желтоватым предосенним глянцем. Из рощи выныривали то тут, то там благодушные грибники. Настя обернулась к соседке, чтобы сказать, что и сама не прочь ринуться в чащобу, чтобы под зелеными лапами в серебристом мху отыскать заветный грибок. Но произнести ничего не успела, потому что женщина сунула ей под нос какую-то вонючую трубочку, из которой с приятным подсвистом пыхнула струйка газа. Дубовая роща нежно склонилась на девочкино плечо — и она уснула.

Очнулась Настя в бревенчатой комнате с высоким окном. Из-под приспущенной зеленой шторы падал на пол блеклый солнечный луч. Лежала она на широкой деревянной постели, с наброшенным на ноги клетчатым пледом. Все у нее было на месте: и руки, и ноги, и голова, но было странное ощущение, что в эту комнату она провалилась сквозь потолок, который закрылся за ней, светясь гостеприимной чистой белизной. Она повернулась на бок, села и спустила ноги на пол. Кто-то, укладывая, снял с нее кроссовки и аккуратно поставил возле кресла. «Ах, какая же ты гадина, Ираида Петровна!» — с удивлением подумала Настя.

Бесшумно отворилась двустворчатая дверь, и на пороге возник богатый барин. Именно так почему-то сразу определила Настя импозантного старика, радостно потиравшего пухлые ручки. Он был по-южному смугл, красив, лыс и всю комнату насытил запахом тонкого французского лосьона.

— Уже проснулась наша дорогая гостьюшка, уже проснулась, — просюсюкал старик, усаживаясь в кресло. — Давай знакомиться. Меня зовут Елизар Суренович, а тебя, я знаю, Настенька. Какая же ты Настенька хорошенькая, какая аппетитная. Давно хотел на тебя полюбоваться, да все случая не выпадало. Наконец-то удостоился.

— Где я?

— У меня в гостях, Настенька, у меня в гостях. В загородном имении.

— А вы кто?

— Девонька дорогая, да как же придирчиво спрашиваешь… Кто да что, да почему… Обыкновенный я старец, покровитель искусства и ценитель красоты. Не обессудь, что таким способом тебя залучил. Уж очень ты мне срочно понадобилась.

— Зачем?

От ее коротких, резких вопросов Елизар Суренович неожиданно по-детски захлюпал носом, сдерживая смех. Что-то в этой удивительно серьезной девушке настолько его покорило и привлекло, что он действительно забыл, зачем она тут находится. Забыл — но сразу вспомнил.

— У нас с тобой, Настенька, есть общий знакомец, некто Алеша Михайлов, изрядный, как ты знаешь, шалунишка. Этот самый Алеша никак не собирается, шельмец, вернуть пожилому старичку старый-престарый должок. Я уж и так и этак к нашему Алеше подступался, никакого толку. Чтобы только мне досадить, в тюрьме десять лет скрывался. Мне-то статуйка особенно не нужна, но принцип важен, ты согласна, Настенька? Кто не платит долгов, тот Бога гневит.

Настя сидела, сложив ладони на коленях, в безвольном оцепенении. То ли газ продолжал действовать, то ли блескучая, заунывная речь старика ее завораживала, но мысль о том, что ее похитили, бродила пока в отдалении и ничуть не пугала. Здесь, в этом кукольном деревянном домике, в присутствии говорливого темноглазого старца, какая могла грозить ей опасность?

— Не понимаю — Алеша, статуэтка… Но при чем тут я?

— Ах, не понимаешь?! Ай-ай! Как я не умею ничего объяснить. Но в этом вопросе, кажется, и понимать особенно нечего. Алеша ведь тебя любит, так? Да и как ему, поганцу, не любить такую красавицу. Значит, любит. Вот я тебя на статуэтку и выменяю.

— Вы сказали, вас зовут Елизар Суренович? Вы не больны, Елизар Суренович? Вы в здравом рассудке?

Теперь Благовестов рассмеялся от души. К сожалению, время его поджимало. Он завернул сюда на минутку, чтобы на Настю поглядеть и удостовериться, что с ней все в порядке.

Поближе познакомиться он рассчитывал ночью.

— Может, и не придется тебя на статуэтку менять, — пообещал многозначительно. — Может, ты дороже статуэтки. Отдыхай и ни о чем не думай. Вечерком, даст Бог, еще потолкуем.

Так же внезапно, как появился, исчез Благовестов. И дверь оказалась на запоре. Настя подошла, подергала — куда там, заперто снаружи и прочно. Наконец-то в голове у нее совсем прояснилось, и ужасная истина открылась ей. Она похищена неизвестно кем и находится неизвестно где. А тот безумный старик, который только что с ней беседовал и который сперва показался ей благонравным и забавным, на самом деле, вполне вероятно, сексуальный маньяк. С другой стороны, он знаком с Алешей и собирается произвести с ним какой-то нелепый товарообмен, и это давало ниточку надежды. При любом раскладе, если ей не удастся выбраться отсюда до ночи, родители с ума сойдут, и не исключено, что сердечный приступ отца по пророчеству подлой Ираиды Петровны окажется явью. Врач недавно объяснил, что любое нервное напряжение для Леонида Федоровича может окончиться трагически. Бедный папа!

Настя обула кроссовки и, став спиной к двери, изо всех сил начала в нее колотить каблуком. Долго никто не отзывался, но потом за дверью зашевелились. Настя отступила на шаг. Щелкнул наружный запор, дверь начала отворяться, и Настя с победным воплем ринулась в открытую щель. Она рассчитывала сбить с ног того, кто там стоит, но это ей не удалось. Человек отстранился, и девушка по инерции пролетела по воздуху, споткнулась и позорно шмякнулась на пол. Подняв голову, увидела смеющуюся Ираиду Петровну.

— Ну ты даешь, дорогуша. Прямо акробатка. Не ушиблась?

Настя резко вскочила и метнулась ко второй двери, но та оказалась запертой. Ираида Петровна сказала ей в спину:

— Напрасно бесишься, детка. Никуда ты отсюда не выйдешь без спросу.

Настя окинула взглядом помещение, в котором очутилась. Большая комната, роскошно меблированная, с пушистым ковром на полу. Два широких окна, одно с открытой рамой. Ираида Петровна легко угадала ее следующее движение:

— На дворе собака волкодав, разорвет на куски. Лучше ты…

Настя не дослушала, в мгновение ока взлетела на подоконник и спрыгнула вниз. Ираида Петровна не соврала. От высокого, глухого забора чудовищными прыжками несся к ней зловещий пес с кудлатой башкой. Его бешеный молчаливый скок был полон жути. Настя присела на корточки и протянула навстречу зверю раскрытые ладони.

— Не надо, — жалобно попросила она, — не кусай меня. Ты же хороший, да?

Пес не добежал половину метра, тормознул, подогнув передние лапы, и удивленно склонил голову набок. Из разинутой пасти торчали яркие белые клыки.

— Ты хороший, и я хорошая, — продолжала Настя умоляюще. — Чего нам с тобой делить? Пропусти меня.

Пес явно раздумывал, как ему поступить. Красноватые глазки обиженно сморгнули. Слишком легкой была добыча. Пока Настя с ним уговаривалась, от гаража подошел средних лет мужчина, кудрявый и невеселый. Одет он был в полинявшую старенькую гимнастерку.

— Нехорошо из форточки сигать, девушка. Это собаку травмирует.

Сверху из окна Ираида Петровна распорядилась:

— Тащи ее сюда, Ванюша!

Мужчина взял Настю за руку и повел к крыльцу. Вырываться она не пыталась. В небрежной хватке мужчины ощущалась такая сила: сожми он покрепче — и затрещат бедные косточки.

В дом Ванюша не зашел, попросту втолкнул ее в дверь — и тут же Ираида Петровна провернула ключ в замке.

Настя прошлась по комнате и опустилась на диван. На душе у нее кошки скребли. На стенных часах натукало половину седьмого. Уже, наверное, папочка с мамочкой с ног сбились, ее повсюду искав. Она была послушной, заботливой дочерью и никогда не пропадала на несколько часов подряд без уведомления. Судя по всему, эти страшные люди собираются держать ее в заточении неизвестно сколько.

— Может, ты голодная? — осведомилась Ираида Петровна, располажась в кресле напротив. — Елизар Суренович приказали тебе угождать. Шустрый мой цыпленочек, ну не строй из себя страдалицу. Ты даже не подозреваешь, как тебе повезло. Елизар Суренович нам, бабцам, всякий убыток оплачивает с лихвой. Умей только попросить вовремя. А не желаешь ли винца? Красненькой шипучки давай выпьем? — Она уже направилась к стенке, где рядом с телевизором был вмонтирован бар. Нажала какую-то кнопочку, от зеркальной поверхности отделилась пластина в виде столика, внутри заплясали разноцветные огоньки, подключилась, занялась музыкой стереосистема.

— Себе-то я беленького налью, не возражаешь? К чему уж привыкла… А тебе рекомендую «Букет Абхазии». Вряд ли пробовала такое винцо. Да ты вообще-то пьющая девица или нет?

Настя сказала:

— Мне необходимо позвонить.

— Позвонить? По телефону? Это кому же?

— Домой.

Ираида Петровна напрудила себе водки в хрустальную рюмку, подмигнула девушке — и одним махом бросила в рот. Аппетитно захрустела печеньем. Она все делала со вкусом, со смаком, и от этого была Насте еще отвратительнее. Ее жирное, размалеванное лицо жмурилось в блаженно-идиотской ухмылке.

— Насчет телефона указания не было. Пожалуй, и позвони. Только сперва выпей. А то я подумаю, брезгуешь. Выпей — и позвонишь. Но не вина, а водки.

Настя взяла протянутую ей рюмку и выпила. Даже бровкой не повела.

— Ого! А ты, оказывается, не промах. Елизар не соскучится. Ох, грехи наши тяжкие. Веришь ли, и я когда-то ему нравилась. Ночки безумные, ночки бессонные. Да что уж теперь горевать. Ты зажуй, зажуй водочку. А там и ужин велю подавать.

— Где телефон?

— Да вон же он за тобой.

Действительно, за диваном на низеньком столике стоял оранжевый плоский телефонный аппарат, который почему-то Настя сразу не заметила. Она набрала номер, трубку снял отец.

— Ты где, доча?

— У подруги, пап… Как вы там?.. Знаешь, я, может быть, здесь заночую. Вы не волнуйтесь.

— Как это заночуешь? — удивился Леонид Федорович. — А кто же домой приедет?

— Мама где?

— Тебя побежала искать… Часа два как бегает. У какой ты подруги? Что случилось-то?

Настя упрямо смотрела в одну точку, стараясь ничем не выдать смятения. Уж очень жаждала увидеть ее слабость Ираида Петровна, напряглась, как щука перед броском.

— Папа, я попозже еще позвоню. Но вы не волнуйтесь, у меня все в порядке. Небольшая вечеринка. Ехать поздно не хочу.

— Как поздно, ты что? — засуетился Леонид Федорович. — Времени восьми нету. Хочешь, мы тебя встренем с матерью? Как же так у чужих людей ночевать, обременять кого-то. Разве это хорошо?

У отца в голосе паника. Настя ясно представляла, как он сидит на своем продавленном креслице, почти обезноженный, удрученный, и бессмысленно шарит по подлокотнику, словно ищет невидимого упора. Если он догадается о правде, ему уже никогда не подняться с этого кресла.

— Вот что, отец, — сказала она твердо. — Не веди себя, как ребенок. Что ты капризничаешь, ей-Богу. Ты лекарство принял в шесть часов?

— Да, принял.

— Все, до свидания. Тут телефон нужен.

Повесила трубку. Ираида Петровна, пока слушала разговор, успела еще выпить. Закурила, порозовела. Серыми комками проступил на коже грим. На Настю глядела заговорщицки.

— Рожица у тебя, конечно, ничего себе. И фигурка есть. Худа ты на мой вкус. Ничего, Елизар подкормит.

Настя прошла мимо нее, брезгливо сморщась. Вернулась к себе в комнату и захлопнула дверь.

Настя спала, когда приехал Елизар Суренович. Алеша привиделся ей во сне, но был он не бандитом, а суженым. Алая гвоздика пылала у него в петлице. Вдохновенно мерцали очи. Он был известным художником и писал ее портрет. За мольбертом он выглядел смешно и мило. Она лежала перед ним голая, но ей не было стыдно. Какой стыд перед художником? Восхищенный, он провел кистью по кончикам ее грудей. Увы, и во сне она сознавала: час блаженства не пробил для них. Уворованное счастье хуже горькой редьки. Родители не одобрят ее выбор. Никто не поверит, что Алеша художник, хотя у него гвоздика и высокое, как у гения, чело. По ее лону пробежала судорога. Этот грешный сои томил ее не впервые. Она слишком распутна, вот какая с ней беда. Алеша, смеясь, макнул кисть прямо ей в живот. Ей захотелось понюхать его губы. Он тот, кто рожден победителем. От него ей предстоит забеременеть. Она сойдет с ума, когда у него отберут кисть и снова уведут в тюрьму. Он во сне художник, а в жизни оборотень, от которого нет пощады. Алеша шепнул: не думай ни о чем, все будет хорошо. Она сказала: ложись со мной, что же ты медлишь, или ты трус?

Тут люстра вспыхнула под потолком, и в комнату застенчиво втиснулся Елизар Суренович. Против дневного у него был вид унылого, древнего старичка, озадаченного поздним бдением.

— На Ираидку не обижайся, — он пристроился у нее в ногах. — Она баба дурная, но послушная. Чего говорит, ей верить не надо. По чужой указке живет, как ее осудишь.

Мирный стариковский голос показался Насте продолжением сна. По инерции она спросила:

— Зачем она меня газом отравила?

Елизар Суренович сочувственно улыбнулся:

— И за это с ней спрос невелик. Это с твоего Алеши надобно спросить.

— Алеша не мой.

— Хорошо, что сказала. Я и то подумал, какой он тебе жених. Он парень шебутной, порченый, тебе с ним не по пути. У тебя судьба иная должна быть. Светлая, высокая. От таких, как Алеша, в женское сердечко ржа проникает.

Наконец Настя окончательно проснулась. Пристально вгляделась в ласковые очи Елизара Суреновича.

— Со мной не надо разговаривать, как с дурочкой.

— Гордая? Тоже хорошо. Но надо и то помнить, что на гордых воду возят. Каждой девушке в молодые годы нужна поддержка и опека. Особенно с твоим характером. Я же вижу, ты хотя и гордая, но очень доверчивая. Сама посуди: негодяю этому, Алексею, крысе камерной, взяла и доверилась. А также Ираидке. У нее же на лбу написано, что прохиндейка, — а ты за ней пошла. Зато вон на меня, своего, вполне возможно, благодетеля, ишь как зловеще глазами зыркаешь. А почему? Что тебе худого сделал старичок-боровичок?

— Отпустите меня немедленно. Мне домой пора.

— Эва схватилась. Ночь давно на дворе. Да и как я тебя могу отпустить, ежели ты приманка. Сама посуди. За тобой вскоре Алеша пожалует, а он-то мне и надобен.

Чем дальше Настя вслушивалась в гладкую, обманную речь старика, тем большей жутью на нее веяло. Его игриво-простонародный, нарочиты й говорок искрился желтыми сполохами. Так сытый, старый, повидавший виды кот играет с попавшей в капкан мышкой.

— Наверное, вы самый опасный человек, каких я в жизни встречала, — чистосердечно призналась она. — Вот горе, что я вам в лапы попалась. Но ничего, мной вы и подавитесь.

Елизару Суреновичу ее неожиданный выпад крепко пришелся по душе. Лениво потянувшись, он немного покачался на краешке кровати, будто готовясь на нее скакнуть, чтобы разом уж и покончить забаву. Он улыбаться перестал, задумался о чем-то своем, далеком, заветном. Может, различил в дымке будущего того, кто всех нас ждет неподалеку на верное свидание. Суровый лик его омрачился предчувствием скорых и не лучших перемен.

— Голубушка, девочка, — сказал задушевно, кротко. — Поверь, я не враг тебе. Не палач какой-нибудь. Не насильник. Будь моей гостьей, только и всего. Утро вечера мудренее. Как знать, не возблагодаришь ли ты завтра Бога, что он привел тебя сюда. Не будь слишком подозрительной. Никакого зла я тебе не причиню.

— Тогда отпустите.

— Не в моей это воле.

— Почему?

— Ты юна, для тебя все в мире просто, как в таблице умножения. Я же давно живу по законам высшей математики. В ней одна маленькая ошибочка, одно отступление от правил ведут к непоправимой неразберихе.

— То-то и оно, — подытожила Настя даже с удовлетворением. — Вы большой злодей, но со мной у вас выйдет осечка.

Давненько Елизар Суренович не внимал с такой приятностью легковесному девичьему щебетанию. Чем черт не шутит, вдруг эта своенравная девочка скрасит его угасающие годы? Конечно, наивной была эта надежда, вовсе не свойственная его скептическому разуму, да уж, видно, и впрямь годы утишают самую лихую натуру. Он бы хотел, чтобы такая, как Настя, милая, дерзкая отроковица с блестящими, чудными волосами и лукавым ртом, гладила его натруженную, чугунную руку и утешала сказками на сон грядущий. Еще желаннее, блаженнее было бы иногда, при наплыве сил утолить гремящую тоску в ее сопротивляющейся, стонущей плоти. Не надо более иных соблазнов, вознагради, Господь, за великие труды радостью предсмертного душевного воспарения. Он хлопнул в ладоши, и на пороге возникла готовая к услугам Ираида Петровна.

— Ужин? — спросил он.

— Все на столе, прошу, — угодливо, но со странным вызовом доложила женщина. Вызов был не в словах, а в том, как она игриво выставила жирное бедро, обтянутое черным шелком колготок. Юбочка на ней была короткая, как на первокласснице. Щелчком пальцев хозяин отправил ее за дверь.

— Сейчас перекусим, — обратился к Насте, — потом и баиньки. Не грусти, девочка. Все обойдется.

— Я поужинаю с вами, — сказала Настя. — Но сначала позвоню.

Елизар Суренович пересек комнату и, выудив из-под торшера, подал ей телефонный аппарат.

— Надеюсь, не в милицию? А то подскажу, кому пожаловаться. У меня там работают надежные товарищи.

Ему нравилось, как естественно она себя держит: лежит в джинсах на кровати, словно не нависла над ней беда.

На сей раз ответила Мария Филатовна. Ночной голос ее был изнурен. Показалось Насте, что дозвонилась она родной матушке уже на тот свет.

— Деточка, — прошамкала в трубку горбунья. — Сейчас первый час, а тебя все дома нету.

У Насти сердечко ухнуло вниз.

— Мама, очень прошу, ведите себя с отцом, как взрослые люди.

— Как это?

— Я осталась ночевать в гостях. Так сложились обстоятельства. Мне самой это неприятно. Но разве можно из каждой ерунды делать драму. Так жить нельзя.

— Настюша, что с тобой?!

— Ты можешь выполнить одну-единственную мою просьбу?

— Да.

— Возьми в аптечке тазепам. Дай таблетку отцу и таблетку выпей сама. И немедленно ложитесь спать. Вы что?! Уже двенадцать.

— Я же чувствую, чувствую… тебя обидели, да?!

Настя будто воочию видела, как мать судорожно, двумя руками тискает телефонную трубку и милый горбик ее раздулся, как парашют. Но она не могла успокоить мать, не могла быть с ней ласковой, потому что рядом пучилось любознательными бельмами темнобровое, обросшее зеленым мхом чудовище. Инстинкт ее предостерегал: никакого искреннего движения нельзя себе позволить. Чудовище этого ждет, оно питается человеческой слабостью.

— Спокойной ночи, мама. С утра я заеду в университет, к обеду вернусь.

— А сейчас разве не приедешь?

Любимая подружка-мамочка. Дорогой отец. Оба даже не спросили, как она сдала экзамен. Она сдала его на пятерку. Сегодняшний ужас развеется, завтра они все вместе приготовят какое-нибудь особенное блюдо и отпразднуют ее удачу. Они состряпают большой румяный пирог из белой муки с творогом. У них такой роскошной мучицы осталось в кладовке еще целых два пакета. Настя повесила трубку, которая продолжала стенать материнской мольбой.

— Завтра вряд ли получится тебе родителей повидать, — озабоченно заметил Елизар Суренович. — Однако не горюй. Чего-нибудь придумаем.

Ужинали при свечах. Обильный стол был накрыт в соседней комнате. Прислуживала Ираида Петровна, одетая почему-то в униформу швейцара с золотыми галунами. Видно, то был каприз Елизара Суреновича. Униформа, пошитая, вероятно, на заказ, была Ираиде Петровне к лицу. Темно-синие шелковые брюки впечатляюще обтягивали пышные ягодицы. Она была пьяна, то и дело что-нибудь роняла на пол. Елизар Суренович делал ей отеческие наставления.

— Держи себя в руках, Ираидка. Иначе велю выпороть на конюшне. За боярским столом управляться, не невинных по темницам пытать. Ответственность чувствуй все же. Обернувшись к загоревавшей Насте, пояснил:

— Она, наша Ираидка, по первоначальному званию лейтенант НКВД. Из самого ада вынул и к хорошей человеческой службе приставил. Думаешь, благодарна? Как бы не так. Сколько волка ни корми… У ней садизм в натуре. Если долго кровушки не понюхает, дуреть начинает. Одно время в полюбовницах ее держал, но недолго. Дня три, что ли. Дольше поопасался. Загрызть хотела. Вот лежим мы с ней в постельке, представь себе, милый мой ангелочек, Настенька, норовим осуществить половой, как говорится, консенсус, и вдруг чую, ее зубешки на моем горле — цоп! Тебе интересно, что я рассказываю, Настенька?

— Я все равно не слушаю.

— Ну и правильно, ты цыпленочка пососи, пососи. Свежий цыпленочек, прямо с фабрики. На тебя похожий.

Настя не прикоснулась к изысканным кушаньям, расставленным на столе, лишь поклевала овощной салат да отпила полбокала виноградного сока, который сама налила себе из хрустального графинчика. Однако сок этот, безобидный по вкусу, произвел на ее внутренности потрясающее воздействие. Веселый огонь растекся по жилам, и комната на мгновение наполнилась голубым сиянием. Личина жуткого старика с сочными губами отодвинулась в угол, а вернулась за стол уже преображенная: теперь Настя пировала вместе с прекрасным покойным актером Евгением Евстигнеевым. Она не опьянела, но бесконечное умиротворение сошло на ее взбаламученный рассудок. Показалось странным, что минуту назад она куда-то спешила и о чем-то беспокоилась. Разве способен причинять ей вред безобидный кривляка и эта наряженная в швейцара женщина, бывший офицер НКВД? Надо совершенно потерять голову, чтобы этого опасаться. Насте стало смешно.

— Вы мне чего-то подсыпали в сок, — сказала она. — Зато теперь я вижу, вы оба добрые, хорошие люди, только шутки у вас дурацкие. Ну зачем было устраивать это нелепое похищение, я бы сама к вам охотно приехала в гости.

Елизар Суренович смущенно оправдывался:

— Это все Ираидка. Это ее поганые затеи. Но теперь наш черед. Давай с ней так пошутим, чтобы неповадно было девушек воровать.

— Только чтобы она не обиделась.

Благовестов глубокомысленно задумался, отставив в руке полуобглоданную баранью косточку. Правда Петровна застыла в покорном ожидании, виновато моргая глазами.

— Вот! — придумал наконец Елизар Суренович. — Она у нас будет собачкой, а мы будем ее кормить. Становись на четвереньки, Ираидка, говнюшка бестолковая.

Ираида Петровна с привычной, похоже, сноровкой бухнулась на ковер, подняла кудрявую голову с яркими щеками и вопросительно тявкнула. В ту же секунду Елизар Суренович метнул в нее кость, которую женщина поймала на лету, запихнула в рот и заурчала от удовольствия. Это было уморительно. Настя смеялась так, что слезы потекли из глаз. Холеным баском ей вторил Елизар Суренович, радуясь, что угодил. Тем временем Ираида Петровна незаметно подобралась к Насте и с рычанием вцепилась зубами в ее бедро. Настя завопила от резкой, неожиданной боли. Благовестов дотянулся и пнул женщину каблуком в лицо, отчего та кувырком покатилась по полу, по-собачьи поскуливая.

— Говорил тебе, она кусачая, — озабоченно заметил Елизар Суренович. — Эх, как это я, старый дурень, недоглядел. Ну-ка, покажи ножку, покажи.

Настя, совершенно не чувствуя стыда, спустила джинсы и заголила бедро. По нежной золотистой коже растекались багровые полоски.

— Хорошо, что крови нету, — обрадовался Благовестов. — А то бы пришлось от бешенства уколы делать. В прошлом году у меня академик гостил. Милейший человек, всемирная слава, лауреат Ленинской премии. Поверишь ли, Ираидка его так искусала, через две недели в мучениях испустил дух. Диагноз этот самый — бешенство. Ну, гляди, зараза! — погрозил кулаком Ираиде Петровне. — Еще раз повторится, болтаться тебе в проруби.

— Летом прорубей нету, — огрызнулась с пола Ираида Петровна. — Шутить изволите, барин.

По всему судя, она была довольна игрой, доволен был и Елизар Суренович ее смышленостью, радовалась и Настя приятному времяпровождению, хотя у нее ныло укушенное бедро. Постепенно накатило оцепенение. Ее клонило в сон, но предощущение сна было не совсем обычное. Ее окутывала блаженная нега, какую прежде, в ночных грезах, она испытывала в объятиях любимого мужчины. Смех ее иссяк, лицо кривилось в жалобной гримаске. Тут снадобье опрокинуло ее в черный провал: она не помнила, как очутилась на кровати.

Ираида Петровна деловито стягивала с нее джинсы. Но это была уже не та коварная, краснощекая баба, которая сунула ей в нос балончик с газом; это была сказочная фея с одухотворенным лицом. И мужчина, который стоял поодаль, был не злодей и не актер Евстигнеев. Это был юный Алеша, трепетно ждущий ее любви. Его нетерпеливые пальцы умело прикоснулись к ее бокам. Настя застонала сквозь стиснутые зубы. Всей душой торопила она миг любовного торжества.

— Эк ее разморило, — сокрушенно заметил Елизар Суренович, основательно разоблачаясь. — Все-таки ни в чем ты меры не знаешь, Ираидка! Разве это доза для девушки.

Ираида Петровна бережно раздвинула Настины ноги, удобно согнув их в коленях. Нежно поглаживала ее золотистый живот. Выдавила сипло:

— Козочка готова, барин. Извольте бриться.

Сопящая туша навалилась на безропотную девушку, словно бетонная плита. Ираида Петровна хлопотала, бегала вокруг, чтобы не вышло у хозяина заминки. Из-под туши выпал детский крик боли. Ираида Петровна облегченно присела на корточки, приникла голодным ртом к жирному боку Благовестова, который отдавался трудной мужской работе сосредоточенно, как маховик. Однако сумел локтем двинуть настырную Ираидку.

— Не лезь, не мешай!

— Так-то оно лучше, так-то по-людски, — бессмысленно приговаривала женщина, роняя на пол слюну. Глаза ее пылали сумеречно.

Очнулась Настя под утро и плохо помнила, что с ней было. Она понимала, что ее изнасиловали. Гудела спина, словно за ночь ее исколотили палками по позвоночнику. Торопливо натянула на себя трусики, джинсы, рубашку. Из высокого оконца проникал в комнату холодный голубоватый свет. Настя прокралась к двери и выглянула. Большой стол завален объедками. Поперек дивана разметалась Ираида Петровна. Она спала одетая, с открытыми глазами. Взгляд ее упирался в потолок. Настя подошла к столу и надкусила яблоко. Горечь изо рта хлынула в желудок. Пока она жевала, Ираида Петровна очухалась. Перевернулась на бок с утробным хрипом. Уперлась глазами в девушку.

— Ну как, детка? Животик не болит?

— Нет, все хорошо, спасибо!

От изумления Ираида Петровна спустила ноги на пол и села, хотя сделать это ей было трудновато.

— Никак, тебе понравилось? Ну нынешние потаскухи… Это надо же! Да я в твои годы…

— Грязь ко мне не пристает, — уверила ее Настя.

5

Когда Петр Харитонович был молодой, была молода и Еленушка. Они бегали по травке босиком в Сокольническом парке, и Елочка смеялась до колик от его юных выкрутасов. Годы не разъединили их, сблизили. Теперь-то она спит в земле, ее косточки промозглые пожелтели, и ей на все наплевать. Он ее не винит, но отдуваться за сына приходится одному. Так же в одиночестве приходится горевать о погибающей, разоренной стране. Сын стал взрослым, опасным, чужим человеком, а страну ухайдакали суетливые, велеречивые говоруны с загребущими руками. После долгих раздумий Петр Харитонович пришел к однозначному, унизительному выводу: второй раз за век Россию провели на мякине и она угодила в одну и ту же ловушку. Бедная, несчастная страдалица! Но что же думать о народе, который не сопротивляется уничтожению? Ему подсовывают нищету, толкуя, что это реформы, и народ верит. Повальный грабеж называют рынком, и народ признательно выскребает на прилавок последние гроши.

Москву опустошили два жирных пингвина Попов и Лужков, которые то и дело на глазах изумленной публики бросаются в прорубь, чтобы остудить разгоряченные, сытые брюшки. Бессмысленное молодечество негодяев. Сиятельные ворюги очумели от своей полной безнаказанности. На экранах телевизоров то и дело появляются зловещие лики вкрадчивых уродцев, которые доверительно упреждают зрителя об нависшей над обществом красно-коричневой чуме и о жуткой опасности заново вернуться в коммунистический кошмар, куда всякими ловкими приемчиками заманивают народ недобитые партаппаратчики. Однако подпольные козни аппаратчиков никак невозможно увязать с тем, что как раз большинство из них выбились в президенты и в предприниматели, называют себя демократами и вытворяют такое, до чего не мог додуматься даже сам покойный отец народов. Одним махом выудили из карманов граждан десятилетиями копленные скудные сбережения, а недовольных разбоем окрестили быдлом и совками. Стращая народ возвращением коммуняк, они искусно подрезали ему становую жилу и теперь с маниакальным любопытством дожидались: окочурится ли он сегодня или дотянет до завтра. Они сами безумны, как безумны все их затеи. Похоже, в нынешней правительственной упряжке нет ни одного психически нормального человека. Иногда приходило на ум: не снится ли ему, как и миллионам других его злополучных сограждан, всего лишь провидческий сон о гибели великого государства. Ведь многое, что происходит, не укладывается в сознании и потому не может быть явью. К примеру, история с Горбачевым. Человек, одурманивший целую страну шаманскими пассами, вдруг, протянув за собой кровавые следы, отступил в тень и лишь призрачно улыбается из далекого зарубежья, уже чуть слышно шевеля плотоядным ртом, но по-прежнему вещая о бессчетных радостях, которые ожидают каждого, кто предаст отца. Может ли быть все это чем-либо иным, как не следствием мозговой горячки, внезапно охватившей нацию? Не приведи Господи увидеть свою Родину, выклянчивающую банку консервов у богатого соседа и промышляющую продажей своих детей: Россия прошла и через это.

На митингах, куда Петр Харитонович взял обыкновение заглядывать, было видно, что если кто и успел поумнеть, то вылилось это запоздалое поумнение не в благое деяние, не в сокровенное слово, а только в обыкновенную русскую злобу на распоясавшихся везунов.

В Бога Петр Харитонович никогда не верил, он был материалистом и солдатом, но отныне готов был молиться хоть чурке с глазами, лишь бы она избавила его от тягостного, безнадежного душевного наваждения. Однако спасения ждать было неоткуда, ибо в самом себе он ощущал невероятную свинцовую пустоту, в которой глухо замирал любой обнадеживающий звук. Сидя поздней ночью перед блестящим оком телевизора, где бесстыдно кривлялись полуголые девахи, он со смутным вожделением взирал лишь на свой полковничий мундир, аккуратно распятый на вешалке. Эту черную, с металлическими ободками вешалку купила ему Елочка. Будь она жива, он спрятал бы голову у нее под крылышком. Мужчине трудно справиться с малодушием в одиночку. Мужчина обретает силу дважды: в любви и в бою. Кто не воюет и не любит, тот тонет в трясине мучительных вопросов. Когда Петр Харитонович понял это, то вдруг вознамерился позвонить бедной Лизе, которую когда-то с таким упорством домогался. По телефону он сразу признал ее тощий, меланхоличный голосок, в котором не было и следа упования на лучшую долю. Петр Харитонович чуть было сразу не повесил трубку, но Лиза обрадовалась, его узнав. Не стала спрашивать, как заведено, о его нынешних делах, не задавала глупых, дежурных вопросов, а только приветливо прошелестела:

— Как давно ты не объявлялся, милый друг!

Он сразу воодушевился и церемонно пригласил ее на чашку чаю. Потом некстати добавил:

— Ко мне сын вернулся, но сейчас он в командировке. Вечером Лиза к нему приехала. Вместо изящной девушки он увидел располневшую, дородную даму лет тридцати, с красивым, ухоженным лицом. Это была и не она. Сквозь новый облик статной покорительницы сердец волшебно пробивались — прежним, задумчивым голосом, мимолетной грустной усмешкой — загадочные черты застенчивой, рассудительной девочки. Петр Харитонович прямо с первых минут желанного свидания был ошарашен. Дикое вожделение, как встарь, обуяло его. Он с порога, едва поздоровавшись, схватил Лизу в охапку и потащил куда-то. Но тащить ее, десятипудовую, было тяжело, хотя Лиза поначалу не слишком упиралась. Она явно сочувствовала его любовному порыву. Все же когда он, сбив дыхание до хрипа, добуксовал ее до спальни, она деликатно охладила его нелепый пыл.

— Дорогой Петр Харитонович, не нужно бы этого ничего, — мягко сказала она.

— Почему? — строго поинтересовался полковник, присев отдышаться на стул.

— Тому много причин.

— Ты же видишь, что происходит светопреставление. Неужто мы не имеем право позволить себе маленькую радость? — горячо укорил он.

Она заговорила с ним, как с несмышленышем. По-матерински объяснила ему, что грубые, скотские совокупления это не маленькая радость, а большой грех. Если он хочет найти в ней внимательного, доброго друга, она к его услугам, но не более того. Постельные утехи не для нее. Она презирает тех, чья духовность сосредоточена в гениталиях. Такие люди ей отвратительны. Они не готовы для грядущих перевоплощений. За последней чертой их ожидает безмолвие. Шутливо она заметила, что немного удивлена козлиной прытью Петра Харитоновича. Разве за столько лет ему не приелась вся эта пошлятина, и разве он не понимает, что именно омерзительная склонность к прелюбодеянию вернее всего уводит человека от заглавной христианской добродетели — творить добро ближнему своему. Петр Харитонович был сбит с толку. Он не все уразумел в ее речах, но, кажется, между ними без разминки затеялась та же самая позиция, которая измучила обоих в незапамятные времена и заставляла безумствовать на глазах изумленных прохожих.

— Ты считаешь меня стариком? — уточнил он. Ответила Лиза поразительно:

— Я не поняла, что для тебя это так важно, прости! В таком случае я готова, — и, чудно глядя ему в глаза, расстегнула блузку. У Петра Харитоновича было ощущение, будто Елена Клавдиевна спустилась к нему на минутку с небес, чтобы урезонить и приголубить. В глубокой задумчивости увел он Лизу на кухню и усадил за стол. Хлопотал с чаем. Откупорил заветную банку утиного паштета, приберегаемого ко дню Красной Армии. Лиза отрешенно улыбалась, следя за его мельтешней. Их необременительное для обоих молчание длилось долго. Уже когда кипяток заперхал в чайнике, Петр Харитонович смиренно признался, что он и не надеялся на удачу, когда волок ее в спальню. Последний год у него вообще не было ни одной женщины, и он не уверен, что справился бы с Лизой, даже если бы она уступила. Он забыл, как это делается. Ему давно не снятся эротические сны. Но он не импотент, нет. Его беда в том, что он слишком тяжко, слишком лично и болезненно переживает гибель империи. Вся его жизнь была озарена идеей величия державы. Он был малой частицей, но великого целого, великого единства. Когда убедился, что русский народ уневолен, как грязь под пятой узурпатора, его психика непоправимо надломилась. Он растерян душой, как путник в трущобе. Помощи ждать неоткуда, потому что никто не поможет человеку или всему народу, утратившему нравственное здоровье. Эта болезнь необратима, ее вылечит только земля. Лиза сказала:

— Ты ошибаешься, Петр Харитонович.

В ее тоне была глубокая убежденность, которая ледяной примочкой остудила его пылающие виски.

— Объясни! — попросил он. — Жизнь за Отечество я готов отдать, а где оно? И к чему мне жизнь без Отечества?

— Отечество там, где и было, — кротко возразила Лиза. — Оно в сердце твоем. Тебе не из-за чего беспокоиться, милый. Ничего не случилось.

— Как не случилось? — изумился Петр Харитонович. — А дерьмократы? А нищета? А развал государственной системы? А коррупция?

— Все это только твое воображение. Ровно две тысячи лет в мире ровным счетом ничего не происходит. То есть ничего важного, кроме того, что человек то находит веру, то теряет ее.

— Какую веру? В Бога, что ли?

— Можно и так сказать. Веру в высшее предназначение своей маленькой, скромной жизни.

— Значит, ничего не происходит? — уточнил Петр Харитонович. — Ни войны не было, ни революции? И не встал у руля правления алкоголик с психологией партийного босса?

— Все было, и ничего не было, — успокаивающе улыбнулась Лиза. — Поле сражения всегда лишь внутри тебя. Ты сам себе и победитель, и палач, и жертва. Дважды одна голова с плеч не летит.

Петру Харитоновичу показалось, что она над ним изощренно подтрунивает. Не может же умный человек всерьез нести такую чепуху.

— Ты всегда со мной лукавила.

— Нет, Петя, нет, что ты!

— Девушкой представлялась, а мужики у тебя и до меня были. Неужто и теперь будешь отпираться?

— Это так важно?

Петр Харитонович задумался. А что важно? Он нелеп, смешон, унижается, но какое это имеет значение? Жизнь минула, как пулька просвистела, — вот единственная беда. Ему хотелось плакать. Он ушел от Лизы в комнату, сел в кресло, согнулся над полом, как над прорубью. Худыми пальцами уперся в пол. Остатки желания утекали в лакированный паркет. Седой, издерганный, трухлявый, почти старик, ожидающий то ли манны небесной, то ли инсульта — вот никчемный итог его бытия. Для чего было отпущено ему человеческое дыхание, если не совершил он ни одного стоящего дела? И самое главное, никого не осчастливил рядом с собой — ни сына, ни жену. Вот теперь и пожинает горькие плоды своей вечной душевной расхлябанности. Служил народу! — какие мертвые, вздорные слова. Год за годом, целые десятилетия затуманивал голову себе и другим. Полковник хренов. Без боя, без сопротивления уступил страну обыкновенным уголовникам-краснобаям. За позорное пустозвонство, за потерю бдительности, за мужскую несостоятельность никакая кара не велика. На кол бы прилюдно сажать этаких бравых полковников. Где-нибудь в районных городках на площади рассадить именно по полковнику на колу в назидание потомкам. Лучший был бы памятник жестокому безвременью. Он не слышал, как в комнату ступила Лиза. Нависла над ним, согбенным, отзывчивой грудью. Протянула руки к его затылку, но не погладила, не дала себе бабьей воли. Отступила к другому креслу, присела. Мужчины беззащитны перед миром, подумала она. Даже самые упорные из них. Может быть, она напрасно отозвалась на зов этого седовласого мальчика. Ему не передашь женский опыт выживания. Она сохранила о нем добрые, нежные воспоминания. Впоследствии уже никто не добивался ее любви с такой отчаянной мольбой. За это она ему навеки благодарна. Но лучше бы ей не приходить сюда. Это был другой человек. Его умственная ущербность коробила ее. Когда-то в его требовательных руках она обугливалась, как спичка, от непомерных спазм сладострастия, но теперь он почти мертв, и она не испытывала к нему женского влечения. Чем поможешь мертвецу? Разве только поудобнее уложить его в могилку. Через всю комнату от него тянуло сквозняком дряблости, истощения, запахом тлена. Разумеется, тут дело не в возрасте. Возраст не имеет значения для любви. В нем сгорело нечто более важное, чем физический запал. Его покинула возвышенная жажда обновления. У нее тоже бывали минуты изнурительной слабости, когда, во всем разочарованная, измотанная повседневной рутиной, она готова была в голос завыть от тоски. Но она справлялась с этим, хотя личная жизнь ее не баловала. Замужество ее оказалось неудачным, бездетным. Муж, легкомысленный щеголь, сотрудник научного института, спился у нее на глазах. Она частенько подливала ему в утреннее пиво отворотного зелья. Но однажды, вероятно в приступе белой горячки, он сошелся с распутной дворничихой-татаркой. Лиза глазом не успела моргнуть, как он переместился жить на первый этаж в дворницкий флигелек. Из состояния белой горячки муж не выкарабкался и доселе: когда по ошибке, путая спьяну местожительство, забредает к Лизе на ночлег, то озабочен бывает лишь одним маниакальным вопросом — кто стырил у него заветный червонец из потайного кармана пиджака. Пиджак, который он поминает, вельветовый, с зеленой искрой, бедолага пропил еще в восемьдесят пятом году. Развод они так и не удосужились оформить. Да и зачем? Все остальные мужчины, которым она благоволила, были как бы на одно лицо. Они прошли как тени, не коснувшись ее огня. Их было, кажется, пятеро.

Один из них, идущий в гору предприниматель, за три месяца сожительства купил ей маленький телевизор и французские духи. Его звали Семеном. С упыриной хваткой он заламывал ей руки за спину, принуждая к противоестественному совокуплению… Посреди безрадостных будней разве не могла она сто раз впасть в безнадежное уныние, подобно полковнику Петру Харитоновичу? Могла, но не впала. Она была женщиной, не склонной прятать голову в песок. Все эти годы она честно, безропотно зарабатывала себе на хлеб в ведомственной конторе, где любой сотрудник и под пытками не сумел бы точно объяснить, чем он занят. Зато в этой именно конторе она познакомилась и подружилась с людьми, которые умели жить двойной жизнью. Днем они прозябали на службе, как все, а по вечерам собирались на разных квартирах и совершали сложные обряды посвящения в своемыслие. У них был благословенный учитель — старец Илья. Он учил Лизу презирать мелочи бытия и жить единым помыслом о благе ближнего своего. Он был христианином, и магометанином, и буддистом одновременно. В его голубых наивных очах пылал свет истины. Он внушал своим ученикам, и Лизе в том числе, что мирская печать не вечна. Лиза была женщиной образованной, начитанной и понимала, что в религиозном отношении их благостный поводырь — всего лишь самоуверенный дилетант, но была предана ему, как собака. Он умел из обычных слов, из банальных заповедей соткать заклинание, завораживающее душу. Последние три года Лиза редкий вечер проводила не возле него или не в мыслях о нем. Товарищи по тайному кружку стали ей ближе родственников, потому что меж ними не осталось мужчин и женщин, а были просто люди, которые заботливо поддерживали друг друга в стремлении, в надежде обрести покой.

Петр Харитонович с хрустом распрямил спину и увидел Лизу.

— Главное — никто не понимает друг друга, — пожаловался ей. Люди разобщены как никогда, а это на руку нашим врагам. У меня сын вырос не пойми что. И кого винить? Только себя. Мы с ним если разговариваем, то вроде через каменную стену. Я о нем ничего не знаю. Мало того, он старика убил. Как это принять? Вернулся недавно из тюрьмы — и глядит волком. Я вижу, он мне вынес приговор. А какой приговор — и за что?

— Может быть, не убивал? Ошибки всякие бывают.

— Да нет, убил. И еще убьет. Но не это меня больше всего удручает. Дело не только в моем сыне. Это я уж пережил. Что-то ужасное стряслось со всем обществом, какая-то чудовищная болезнь его разъедает. Появилось множество непонятных, злобных существ, и повсюду они торжествуют. Кто они такие, новые наши триумфаторы? Они другие, не как мы. Они не думают, зачем живут, для какой цели? Озабочены только одним: как день скоротать до вечера беззаботно. У них мысли, какие могут быть у жука или у птички. Может быть, это вовсе еще не люди, зародыши людей или выродки. Но почему, почему они восторжествовали именно в злосчастной, бедной России? За что ей такая доля?

— У тебя депрессия, — определила Лиза. — Ты поддался сатанинскому наущению. Обвиняешь людей, когда их нужно пожалеть.

— Оставь этот бред. Да, у меня депрессия. Потому что я нормальный человек. Как же мне не быть в депрессии на руинах всего, что я любил? Я сужу попросту: кто сегодня не в депрессии, тот подлец.

В комнате было почти темно, призрачно, сюда еле доставал свет коридорной лампочки, и на этом фоне бесстрастный голос полковника звучал замогильно, Лизе внезапно представилось, что если она ничего не сумеет предпринять, то обязательно произойдет несчастье. Этот нестарый еще человек, чья голова торчит в полумраке, как рог, погибнет. Канет в лету у нее на глазах. Быстрым женским умом она догадалась, не утешение надобно ему, а нечто иное, что только и поддерживает душу в борении со злом. На долгом веку с людьми случается всякое, но для иного человека утрата осмысленности, стабильности бытия страшнее, чем остановка сердца. Лиза подвинулась ближе к полковнику, так, чтобы при желании он мог до нее дотянуться, и шепнула с извечной бабьей отреченностью, как бы ступая на скользкий берег:

— Петя, хочешь, я немного поживу у тебя?

— В качестве кого?

— А кого угодно. Жены, любовницы, домохозяйки.

Петр Харитонович приободрился. Предложение Лизы показалось ему дельным. Он его оценил как милостыню, но такую милостыню, которая не унижает, как гуманитарная помощь, навязанная стране кровососами, а возвышает подающего и нищего до высокого взаимопонимания. С угрюмой благодарностью он отозвался:

— Как же ты тут поживешь, когда Алеша скоро вернется. Он этого не поймет.

— Попробуем вместе на него повлиять.

Петр Харитонович засмеялся, но вместо смеха у него получился хрип.

— Не понимаешь, о чем говоришь. Попробуй на волка повлияй.

Никогда и ни с кем, кажется, не был Петр Харитонович так горько откровенен. Лиза осторожно возразила:

— Пропавших людей нет, есть заблудшие. Хочешь, познакомлю тебя с одним замечательным человеком, со старцем Ильей?

— Так ты сектантка?

— О, ему открыты многие истины. Некоторые рождаются уродами, а других, их очень мало, природа оделяет божественным знанием. Вот он как раз такой. Ты не веришь, потому что тебя всю жизнь с толку сбивали.

Дальше Петр Харитонович слушать не стал, поднялся и ушел на кухню. Поставил чайник на плиту. Лиза тоже за ним потянулась, чтобы продолжить тайное врачевание. В дверях он поймал ее в охапку и ловко, как юноша, поцеловал в губы. Она не отстранилась. Глазами светилась весело. От ее свежей кожи пахло давно забытыми женскими духами. Петр Харитонович представил себя со стороны: на пороге кухни блудливый перестарок держит в объятиях сочную молодку. Нелепая, воровская сценка.

Отпустил Лизу в смущении. Сказал раздраженно:

— Не меня сбили с толку, тебя. Им только и нужно, чтобы мы юродствовали во Христе. Они этого и добивались. Против этой сволочи автомат нужен, а не крест.

Лиза спокойно заваривала чай. Она никуда не спешила, хотя время клонилось к полуночи.

— Злоба злобу множит, — сказала она.

Ее медоточивые приговорки начали злить Петра Харитоновича, но это была добрая, хорошая злость, похожая на пробуждение.

— Им только и нужно, чтобы побольше было святош, которые народ убаюкивают.

— Да кто они-то, кто?

— Разорители, нечисть, нелюди! Где ты видела, чтобы огромную, богатейшую страну за пять лет спустили с молотка, а ее исконных жителей превратили в скот? Такого история не знает. Это впервые.

— Это уже было в семнадцатом году, — поправила Лиза. Рука Петра Харитоновича с фарфоровым чайником замерла в воздухе. Он поймал себя на мысли, что разговаривает с Лизой, как когда-то разговаривал с Еленушкой — с тем же тревожным недоумением. Так соотносятся лишь с очень близким человеком, когда заранее понятно, что именно близкому человеку правды не втолкуешь. Легче договориться реке с пустыней, чем мужу с женой. Ему стало уютно от этой домашней мысли. Еще ему было приятно оттого, что Лиза, судя по всему, так же одинока на свете, как и он. Зачем бы иначе она предложила совместное проживание.

Лиза не могла возвратить ему утраченное, об этом нечего и помышлять, но в ее присутствии он впервые со смерти жены ощутил смутную возможность перемен.

— На семнадцатый год модно ссылаться, — заметил он, не давая себе расслабиться окончательно. — Дескать, мы его сейчас расхлебываем, дескать, после семидесяти лет социализма иначе и быть не могло. Это наглое вранье. Сходится только одно. В семнадцатом году Россия позволила себя оболванить, ограбить и растоптать и пять лет назад угодила в ту же ловушку. Те же самые люди, негодяи, бездельники и смутьяны взяли верх, впились в шею народа и сосут из него кровь. Что же это за народ, который все это терпит, хочу я тебя спросить? Стоит ли он доброго слова? Иногда я ненавижу себя за то, что я русский, безмозглый пень. Так-то вот!

Договорившись до этого, Петр Харитонович надолго приумолк, как бы с сожалением прислушиваясь к невзначай вырвавшемуся признанию. Лиза подлила ему в чашку заварки. Ей возразить было нечего. Она была женщиной и готова была сострадать всякой слабости, всякому самоуничижению, но уважать за слабость никого не могла. Старец Илья говорил: с каждым человеком сбудется лишь то, что сбывается. С Петром Харитоновичем сбылось то, что он впал в грех отчаяния. Старец Илья говорил еще так: не дай погибнуть одному человеку, и ты спасешь целый мир. Лиза была женщиной, у которой не случилось детей. Но если этого нытика-старичка приодеть в детскую распашонку да помыть в ромашковом шампуне, он и будет ей вместо ребенка.

— Все-таки я у тебя побуду некоторое время, — сказала она. — А то, я вижу, ты себя доведешь до родимчика.

— До какого родимчика?

Лиза улыбнулась покровительственно:

— Пойдем лучше спать, Петя. Завтра все же на работу.

— Ты же спать со мной не желала, — удивился Петр Харитонович. — Впрочем, разумеется, для тебя это дело привычное. То — не хочу, а потом — нырк в постель. Ты и десять лет назад… Одного не пойму, или это у женщин вообще в крови? Почему нельзя без обмана?

Лиза не нашла в себе сил обижаться, спорить, у нее глаза слипались от усталости. Уныло сопротивляющегося, увела его в спальню, помогла раздеться. Уснул Петр Харитонович мгновенно, только коснулся щекой подушки. Ее первый ребенок, ее первенец. Она прилегла рядом, не раздеваясь. Потолок поглощал лунный свет, матово блестя. Лиза подумала, что старец Илья будет ею доволен. Она сама была собой довольна. Пройдя земную жизнь до половины, она не так уж много совершила добрых поступков, хотя и зла никому не делала по расчету. Чтобы делать добро, учил Илья, надо сначала одолеть в себе животное начало, которое называется эгоизмом. Его победить нелегко, потому что облик его неуловим. Человек сживается со своим эгоизмом, как с током крови. Эгоизм, учил старец Илья, страшнее чумы, потому что чума пожирает плоть жертвы, а эгоизм — лишает бессмертия духа. Ибо дух торжествует лишь в том, кто убил в себе животное начало. Спокойно опочивавший Петр Харитонович был ее маленькой победой над собственным эгоизмом. Ради него Лиза пожертвовала блаженным отдыхом в чистой, привычной постели — это не так уж мало. В груди старика безостановочно закипал жестяной самоварчик: Лиза думала, что так поскрипывает его больное сердце, но она ошибалась. Петру Харитоновичу снился политический сон про Гаврюху Попова.

Гаврюха Попов, исчадие ада, мэр Москвы, избранный под всеобщее ликование московских улиц, привиделся ему совершенно в непристойном обличье. Жирный и голый, каким любил показаться народу, Гаврюха заманивал полковника в прорубь. Корчил из полыньи глумливые рожи и пухлой ручкой совал под нос Петру Харитоновичу маслянистый кукиш. От Гаврюхи смрадно разило протухшим свиным салом. Петр Харитонович с берега пытался звездануть Гаврилу в ухо, но это ему никак не удавалось. Руки у него были коротки, да и Гаврюха ослеплял, метал ему в глаза ледяные брызги. Ступить в полынью к жирному борову Петр Харитонович не решался, потому что знал, что тут же потонет, а его потуги дотянуться до мерзавца с берега лишь вызывали чье-то злобное улюлюканье. Горестно было на душе у полковника. Он откинулся спиной на бугорок, так что изломило поясницу, и почувствовал, что больше ни на что не годен. Обмяк как куль с рогожей. Гаврюха сразу приметил его бессилие, выкарабкался из проруби и, гогоча срамной пастью, помочился ему прямо на грудь. Это было даже не оскорбление, а некое высокое ритуальное действо. Гаврюхина морда обрела глубокомысленное, торжественное выражение. Петр Харитонович попытался уклониться от вонючей струи, отползти, но затылком уперся в камень. От дальнейшего унижения его спас телефонный звонок. Петр Харитонович слабо дернулся всем телом — и проснулся. Звонок в ночи был ужасен. Петр Харитонович неуклюже перевалился через Лизу, худо соображая, кто она такая. Из телефонной трубки ему в ухо засопел незнакомый хамоватый мужской голос.

— Леха, ты?

— Вы понимаете, который час? Алеша в командировке.

— А это, выходит, папахен его? Скажи своему командировочному, чтобы поскорее возвращался. Птичка без него заскучала.

— Какая птичка?

— Которая с сиськами. Алеха поймет.

Только тут Петр Харитонович совершенно проснулся и почуял, как в трубке шуршит ледяная поземка.

— Вы бы оставили мальчика в покое, негодяи! — сказал он. Наглый голос сипло хохотнул в ответ.

— Сперва мы твоему мальчику коготки подрежем.

— Погодите, доберусь я до вас, — беспомощно пригрозил Петр Харитонович. В трубке матерная брань и гудок отбоя. От разговора у полковника осталось ощущение, что перемолвился он не с одним каким-то подлым человеком, а сунула башку в его ночную обитель вся черная рать, ополчившаяся на бедную Русь, — и опять он повержен, смят. Никому уже не защитник, а всего лишь малая щепка, плевок под пятой супостата. Не будет ему, старому солдату, боя, а будет вечное посрамление. Враг неуловим, многолик и коварен и честной схватки избегает. Сквозь комнату, как утешение, протянулся встревоженный Лизин шепот:

— Что-нибудь неприятное, Петя?

— Наоборот. Буш звонил, обещал гуманитарную помощь, — вяло пошутил полковник. — Мне банку тухлятины, а тебе поношенные трусы. Небось рада?

Лиза молчала.

— Ладно, спи. Пойду на кухню, покурю.

На другой день вернулся Алеша. Отец был дома, сидел у выключенного телевизора и по виду был невменяем. Зато квартира блестела чистотой, словно по ней прошлись утюгом. Лиза несколько часов наводила в ней порядок, успела и постирать, и вытрясти пыль из ковров, а перед уходом уверила Петра Харитоновича, что их ночной сговор остается в силе и она будет терпеливо ждать вызова. По случаю субботы сам Петр Харитонович не помнил, как скоротал денек. Ему было стеснительно оттого, что Лиза так усердствовала. Кто она ему в конце концов, не друг, не жена — так, мотылек залетный. Когда она ушла, на прощание поцеловав его в губы, он привычно погрузился в изнурительные рассуждения о паскудстве жизни. Телевизор выключил, когда услышал, как диктор Киселев со счастливым придыханием объявил, что если удастся утихомирить недобитых коммунистов и еще каких-то красно-коричневых, то международный валютный фонд отвалит им двадцать четыре миллиарда долларов. Кошмар подступал со всех сторон, давил глаза и ушные перепонки, и этот ненатуральный респектабельный, смазливый бесенок на экране, как и другие дикторы, радостно изрекавшие немыслимые непристойности, был частью вселенского шабаша, на котором день за днем угнетался человеческий рассудок. Зато явью был возникший на пороге сын — отрешенный и нахмуренный. Он реален хотя бы потому, что неведомо, как к нему подступиться. Стоит и смотрит на отца, как на прокаженного. В руке кожаный баульчик голубого цвета.

— Присядь на минуту, — попросил Петр Харитонович.

— Чего тебе?

Петр Харитонович не удивился грубому ответу. Сын вообще не разговаривал с ним по-человечески, за каждой его фразой таился ядовитый вызов. Теперь уж этого не поправишь. В хрупких чистых чертах мальчика угадывалось затаенное, преступное знание о мире. Как ему представляется отец? Некоей назойливой, докучливой букашкой, ползающей по квартире? Все-таки сел, поставил баульчик у ног. Что там у него в баульчике — оружие, деньги?

— Как съездил? Удачно?

Алеша фыркнул.

— Чего тебе, говори.

— У тебя сигаретки не найдется?

В недоумении Алеша пошарил в кармане, кинул отцу пачку «Явы» и маленькую бронзовую зажигалку. Швырнул под ноги, поленился встать и поднять. Спасибо, хоть не в лицо.

Петр Харитонович выколупнул из пачки сигарету, задымил. Подвинул вместо пепельницы чайное блюдечко. Алеша сказал:

— Чего-то тебя ломает? С похмелья, что ли?

— Да вся наша нынешняя жизнь, Алеша, идет как с похмелья.

— Почему? Жизнь нормальная. Как всегда. У кого сила, тот и прав.

— А у тебя много силы?

— Хотелось бы побольше, но хватит и этой.

Петр Харитонович чувствовал, как в грудь вползает одышка, как начинает невпопад дергаться нерв в виске. За последние полгода ему не раз казалось, что еще мгновение, еще один глоток воздуха — и рухнет наземь без сознания. Пульс вдруг замирал, таял. Страх близкой смерти возникал, подобно артобстрелу. Надо было поторапливаться, чтобы успеть хоть как-то объясниться с сыном. Петр Харитонович не сомневался, что когда-нибудь в необозримом будущем, когда его самого уже не будет на свете, Алеша испытает жестокие муки раскаяния. Он хотел бы издалека облегчить сыну будущий непомерный груз вины. Но не только это. Его тоже тянуло покаяться перед родным существом, как не догадалась покаяться Елочка, отчего, бедняжка, и померла так изумленно, нескладно, сгоряча.

— Как бы попроще сказать, — Петр Харитонович попытался поймать взгляд сына, но тот задумчиво разглядывал ногти. — Я понимаю, я для тебя пустое место, как и покойная мать, но это все может перемениться. Человеку иногда кажется, что он умнее всех, все постиг, все разгадал и дальше только вечный праздник, и вдруг какая-то малость, какой-то случай — его отрезвят, и он поймет, что жил-то на самом деле вслепую, как крот. Ты слушаешь меня?

— Пойду чего-нибудь пожру, — лениво сказал Алеша, — да покемарю часик. В поезде не выспался.

— В холодильнике картошка и тушенка открытая. Конечно, поешь, если голоден.

Алеша зевнул, но с места не сдвинулся. Отец не был для него пустым местом, иногда вызывал любопытство. Как случилось, думал Алеша, что во мне течет кровь этого раба, этого запрограммированного общественного сперматозоида?

— Ты мне про крота и хотел рассказать?

— Понимаешь, я страшно виноват перед тобой. Я хочу, чтобы ты простил меня.

У Алеши родилось подозрение, что отец наконец-то спятил, хотя шло к этому давно. Все отцово бестолковое, унылое поколение, с муравьиным упорством строившее коммунизм, загнали в угол. У них отняли политические цацки. Для них это все равно что лишиться кислорода. Некоторые скоро передохнут, другие угодят в психушку, где прежде сами гноили неугодных людишек, не пожелавших маршировать под звоны цацек.

— Я тебя охотно прощаю, — усмехнулся Алеша, — но скажи, за что?

Петр Харитонович притушил сигарету в блюдечке и потер виски, откуда рвались наружу воспаленные нервы.

— Я не надеюсь, что ты сейчас поймешь. Но знай: я преступник. Я преступник, а не ты. Я уродил дитя, не сумев вдохнуть в него живую душу, и беззаботно отправил уродца на муки. Оправдания нет. Я обязан был убить тебя, как пристреливают взбесившуюся собаку, а я этого не сделал, струсил. Прости, что обрек тебя на вечные страдания.

Алеша хмыкнул, поднялся и ушел на кухню. Баульчик прихватил с собой. В баульчике у него, кроме куртки, пистолета и трех пачек сторублевок по пять тысяч каждая, была припасена бутылка хорошего красного вина. Да, видно, отец докомандовался, отслужил свой срок: маразм. Пора подумать о богадельне. В сущности, самый лучший и гуманный вариант для них обоих. Полковника пусть пестует его любимое государство, варит ему по утрам манную кашу, а сюда в квартиру он, Алеша, поселит на время Настю. Как бы в порядке любовного эксперимента. Разумеется, можно привести Настю сразу, при полоумном отце, но ведь и у нее не все ладно с головкой. Получится, он будет надзирателем в палате для душевнобольных. Не слишком ли обременительно.

Не успел Алеша до конца додумать веселые мысли, приковылял Петр Харитонович.

— Про главное-то я забыл, сынок.

— Да нет, все вроде сказал, спасибо. Про уродца особенно крепко. Хочешь, налей, похмелись вон.

Петр Харитонович послушно нацедил в чашку из красивой бутылки. Выпил, словно вздохнул. Вино было терпкое, свежее, кисловатое — и напоминало о лучших временах.

— Звонок был ночью нехороший, подлый. Кто-то из твоих приятелей.

— И что сказал?

— Намеками говорил, грязно. Угрожал. Про какую-то девушку твою намекал. Что ей не поздоровится. Но я ему тоже спуску не дал мерзавцу.

Алеша вскинул голову:

— Хоть раз сосредоточься, перескажи толково. Прошу тебя.

— Так я же объясняю, не понял ничего. Грязь одна, чего в ней копаться. Грозились ноготки подрезать, то ли тебе, то ли твоей девушке. Прости еще раз, сынок, я среди людей прожил, вашего языка не понимаю.

Алеша прохрипел что-то невнятно, метнулся к двери. Через двадцать минут, взмыленный, добежал до Настиного дома.

6

С отъездом Алеши в командировку на Федора Кузьмича нахлынула маета. Он сходил в цирк и посмотрел представление. Это его не утешило. Да и что могло его утешить. Жизнь утратила смысл давным-давно, когда Ася его предала. Все дальнейшее — лишь потуги жить. Иногда жутковатые, как пребывание на нарах, иногда нелепые, как попытка заняться бизнесом. Его убили в незапамятные времена, но похоже, не его одного. С первых дней в Москве, с первых глотков воли он с оторопью заметил, как много мертвых, потухших людей шатается по улицам. Увозили его в наручниках из одной Москвы, а вернулся он совсем в другую. Словно чума прогулялась по древней столице. С истощенных, угрюмых лиц осыпались на землю чешуйки омертвевшей кожи. В магазинах некоторые из усопших москвичей блудливо взбадривались, но лишь для того, чтобы гавкнуть на продавца. Было впечатление, что великому городу приходит конец. Москвой завладели паханы. Они были не чета лагерным. Главный московский пахан пописывал экономические статейки и имел ученую степень. Хватка у него была мертвая, бульдожья. В неволе Федор Кузьмич иногда натыкался на его статейки и читал их с уважением и Алеше подсовывал; но увидя, чего этот благодушный с виду толстяк натворил в городе, проникся к нему лютым презрением, как ко всякой нелюди, как вообще к паханам. Уж их-то стервяжью натуру он изучил до тонкости. Паханы урождаются на свет лишь для того, чтобы пожирать себе подобных, более ни для чего. Им неведомы обыкновенные чувства.

Если пахана лишить человеческого общества, он не шибко огорчится, а примется пожирать мошкару и железные прутья. Природой ему отведен всепереваривающий кишечник. Убеждать пахана в добродетели бесполезно. Угадав пахана, его надобно сразу удавить, а ежели нет на это сил, следует отойти в сторонку, как от пробегающей мимо бешеной собаки. Однако угадать пахана бывает затруднительно, тут нужен особый опыт; а перед такой поганью, как жирный ныряльщик, большинство людей, как правило, оказываются беззащитными еще и потому, что по своему заповедному, звездному устройству не могут, не смеют поверить в беспредельное злодейство власть имущих.

Федор Кузьмич затосковал по просторам земли. В никчемности московской жизни, как в лагере, ему грезился иной жребий. По краешку сознания, словно прикосновение любящей женской руки, скользили степные шорохи. Добраться до Ростова было нетрудно, но он не спешил. Вполне возможно, вовсе не туда его манило. Бесценная сестрица Катя упокоилась пять лет назад, на прощание послав весточку, что будет ждать его вечно. Призраки отца с матушкой скитаются по-над Доном, но они ли его окликают? Федор Кузьмич не хотел ошибиться. Ошибка могла стать роковой. Вдруг мир пуст от края до края — и нет в нем воли человеку, и нет покоя. Капкан жизни смачно щелкает, отсекая еще одну бедовую башку. Тут хоть рядом Алеша, да бывшая жена Ася, изнуренная похотью, но по-прежнему дорогая, да сын Иван… О сыне лучше вообще не вспоминать… Федор Кузьмич пожаловался как-то клоуну Аристарху, что болит у него сердце, словно швы в нем расползаются. С Аристархом они каждый вечер чаевничали за полночь, если не беседовали, то согласно молчали. Клоун ему сочувствовал. В опрятной белой кухоньке его старческий пушок вздымался нимбом вокруг ушей, тянясь сквозь потолок к небесному электричеству. Клоун утешал его, как умел. Каждому человеку, объяснял он, отпущено ровно столько силы, чтобы худо-бедно стерпеть муки бытия и спокойно уйти восвояси. Срок жизни определяется равновесием чаши страдания и чаши терпения. Но некоторым, как Федору, неизвестно, по какой причине достается силы в избытке, чрезмерно, причем эта сила такого свойства, что ее невозможно истратить на обыкновенное житейское пребывание. Каждый человек, уверял клоун, подобен машине, работающей на бензиновом топливе; но попробуй представь, что машину зарядили атомным горючим. Каково ей будет колесить по нашим убогим дорогам, надрывая железные подшипники? Туманные рассуждения старика не успокаивали Федора Кузьмича, но он дорожил присутствием беззлобного человека.

— Сердце у тебя болит не потому, что больное, — заметил клоун, — а потому, что ты одинок. Заведи себе крепкую, добрую женщину, ей твой избыток пригодится. Нарожаешь детишек, накопишь добра. Твое дело молодецкое, а как же! С меня, старого мухомора, пример не бери. Хочешь, приведу тебе одну прямо сюда? Не пожалеешь, Феденька. Я ее для себя самого отслеживал, но тебе уступлю с радостью. Какой я тебе соперник. У тебя, Феденька, в ноздрях запах особый, для ихнего пола убийственный.

Когда на Аристарха накатывала амурная тема, а это случалось частенько, Федор Кузьмич отправлялся на покой. Дальнейшее общение со стариком было бессмысленным. Как тлеющий уголек, он погружался в какие-то невнятные воспоминания о былых пожарах, и прислушиваться к ним было невозможно без тайного содрогания.

Накануне возвращения Алеши позвонила Ася и сказала, что немедленно должна его увидеть. Что случилось, спросил он. Ничего не случилось, ответила она, но если он сейчас же не приедет в кафе-мороженое, что напротив ее дома, может произойти несчастье. Какое несчастье, спросил он. Ты бесчувственный, ответила Ася, ты всегда был бесчувственным, поэтому и сломалась семейная жизнь. Не только поэтому, возразил Федор Кузьмич, но и потому, что ты бляданула. Он пообещал приехать через час. Наверное, подумал он, ей понадобились деньги. Сунул в карман пять тысяч. Ася никогда не была корыстной и беречь копейку не умела. Правда, по нынешним временам это вообще не имело никакого значения. Экономь или транжирь, Гайдар все равно обчистит до нитки.

Ася ждала его в безлюдном зале за столиком. На ней был нарядный сарафан в ярких цветах. Грудь открыта и светится темными, крупными сосками. Сумрачное, смуглое лицо с порочным цыганским блеском глаз. Гладкая, нежная кожа с бархатным глянцем. Разве можно осуждать за что-либо женщину, которая сохранила очарование юности, перевалив за середину жизни. Похоть, сосущая ее чрево, наложила на ее черты отпечаток возвышенной отрешенности. Вероятно, при встрече с ней большинство мужчин испытывали приятное головокружение.

Но при виде бывшего мужа Ася, как всегда, поначалу чуток оробела.

— Тут есть шампанское, — сказала заискивающе. — Хочешь?

— Все равно. Возьми шампанское.

Вертлявый юноша-официант мгновенно поставил на стол бутылку и две вазочки с мороженым. Еще на пороге он засек Федора Кузьмича. В пустой кооперативной башке, нацеленной на чаевые, щелкнул тумблер: внимание!

— Под рукой не вертись, — посоветовал ему Федор Кузьмич. — Понадобишься, кликну.

Асе не верилось, что когда-то этот человек был ее мужем, любимым мужем. Она готовила ему еду, устраивала маленькие семейные сцены и, удовлетворенная, засыпала в его объятиях. Все прошлое осталось в душе тихим, саднящим звуком, словно всхлипывала изредка тоненькая дудочка в неумелых детских губах.

— Ну что, говори, — поторопил Федор Кузьмич. — Деньги кончились?

Ася выпила шампанского и отправила в рот ложку мороженого. Стойко выдерживала приветливый мужнин взгляд. Но знала, как это опасно. Если не отвернуться вовремя, сарафан сползет с плеч, зубешки лязгнут — и сердце охватит первобытный ужас.

— Ты всегда будешь считать меня шлюхой?

Федор Кузьмич тоже сделал глоток — и поморщился. Кисловато, приторно и некрепко.

— За отпущением грехов пришла? Я не батюшка.

— А ты представляешь, каково мне было? Или тебе одному тяжелее всех?

Федору Кузьмичу давно хотелось успокоить Асю, еще в лагере он об этом подолгу думал. Вот и выпал наконец случай.

— Не заводись, малышка. Ты не шлюха и не святая. Так уж сложилось, что тебе Алеша подвернулся. Перед ним никто не устоит, мне ли не знать.

Серая тень наплыла на ее глаза, лицо вытянулось, как после слез. То ли он давно ее не видел, то ли разглядел попристальнее, то ли освещение в кафе было особенным, но показалось Федору Кузьмичу, что она не такая, какой была в последний раз на домашнем чаепитии, в обществе троих своих кобелей (одного, правда, бывшего). Екнуло в груди: не заболела ли? Он слыхал, у молодых, добрых, охочих до случки женщин бывают внезапные болезни, которые уносят их в могилу в одночасье. Редко, но бывают. Учудит штуку, догони ее попробуй на том свете.

— Помнишь хоть, что сын у тебя есть? — спросила Ася.

— Чего с ним?

— Ничего особенного. Был сын, теперь его нет.

Значит, вот какую пулю отлила. Он даже не стал спрашивать, что с Иваном. Слишком ядовит был укол.

— У меня его и не было. Я в тюрьме кантовался, пока он рос. Спасибо, ты хорошую замену мне нашла. Вы мальчика воспитали с Филипп Филиппычем, вам он и сын. Меня он не принял, и правильно сделал. От уголовного папани одни могут быть убытки. Только зря ты так со мной заговорила, Асенька. Я бы тебе не посоветовал в моих ранах мизинчиком ковыряться.

Ася уткнулась носом в бокал, но при последних словах встрепенулась и выпрямилась. Слова у нее посыпались с губ, как семечки.

— Что ты подумал, Федя, нет, что ты! Я тебя задеть не хотела… И неправда, сын он твой, твой сын, ничей больше. Он весь твой, по характеру, по повадкам. Твой, Федя! Ты его из сердца не выбрасывай. Пожалуйста! Не сердись на него, он потом все поймет. Ему еще рано такие вещи понимать. Кто его настоящий отец, он потом разберется. Но беда с ним, он уходит, Федя. От меня решил уйти, понимаешь? Потому и позвонила. Ты поговори с ним. Его никто не убедит, кроме тебя. Он уходит, Федя! Понимаешь?

— Почему?

— Не знаю.

— Врешь.

— Нет, не вру. Как он объясняет, что все чушь. Я не верю. Что-то с ним стряслось. Может, влюбился. Ты с ним сам поговори, умоляю. Он дома, собирает вещи. Он ждет тебя. Пообещал выслушать. Ты один его образумишь.

— Куда он намылился?

— Не говорит. Ему осталось учиться год.

В ее темных очах была тоска сродни его тоске, и Федор Кузьмич дрогнул. Он готов был пройти испытание, которое могло уравновесить лагерные годы. Светлое Ванечкино недоумение, как звезда в небе, холодило ему кровь. Наконец-то сын позвал его попрощаться. Он на это не надеялся. Послал за ним мать. Ничего нет слаще сыновьего зова. Пряча дрожь восторга в ледяных зрачках, Федор Кузьмич спросил:

— Из-за чего хоть он взбеленился? Был же какой-то повод? Не лукавь, Ася.

Ася потупилась, из алого рта пыхнуло паром, как на морозе.

— Недели три назад застал меня с Алешей… Но это же ерунда, правда? Из-за этого мать не бросают.

— Конечно, — согласился Федор Кузьмич. — Наоборот. Дети любят смотреть, как ихнюю маманю посторонние дяди дрючат.

— Ты безжалостен, Федор!

Федор Кузьмич поманил официанта, который подбежал гуттаперчевой рысью. Федор Кузьмич отвалил ему на чай четвертной, но сделал замечание:

— Не по-умному шестеришь. Рожей много мелькаешь.

Иван сидел в комнате под включенным торшером с книжкой в руках. Он редко бывал без книжки. На полу туго набитый и затянутый большой рюкзак. Блеснул на вошедших настороженной усмешкой. Федор Кузьмич сказал смущенно:

— Ты хотел поговорить, Ваня?

— Что-то путаете, Федор Кузьмич. Это мама хотела. Мне-то зачем. Впрочем, это не имеет значения.

Федор Кузьмич присел на стул, на краешек. В этом доме он был гостем, и хотел оставаться гостем, и вел себя, как гость. Он остро чувствовал свою обременительность для близких людей и надеялся, что положение гостя смягчает, умаляет его присутствие. Он не снял башмаки в прихожей, чтобы было понятно, что скоро уйдет. Он никому не помешает. Каждую минуту, проведенную возле сына, он ценил на вес золота, но это его маленькая тайна. Ася застыла у дверной притолоки, сложив руки на груди. Теперь по виду ей было лет пятьдесят.

— Ваня, ты же обещал!

Иван отложил книгу, провел рукой по глазам. Сделал над собой усилие, заговорил ровно, твердо, четко. Он умел говорить так, как редко кто умеет. Он говорил только то, что думал на самом деле. Федор Кузьмич догадывался, как это трудно. Трудность не только в том, чтобы быть искренним, но и в том, чтобы снабдить слова точным смыслом. Большинство людей с рождения и до смерти мычат что-то нечленораздельное, и уж во всяком случае из их речей невозможно понять, чего они хотят. Хороший мальчик у них с Асей — умный, смелый и благородный. В лагере за его жизнь Федор Кузьмич не дал бы и понюшки табаку.

— Хорошо, — сказал Иван, — если мама настаивает, я объясню и вам. Я ухожу не от нее и не от Филипп Филипповича, которого по-прежнему уважаю; я ухожу из вашего мирка, где я всем чужой и мне все чужие. Мама не понимает, но в нашем доме, как и повсюду, воцарился торгаш, который охотно принял правила игры, навязанные ему дорвавшимися до власти подонками. Это все противоречит моим убеждениям. Мне с вами тошно, скучно жить. Я боюсь заразиться, боюсь, что эта гниль переползет на меня. Я убегаю, чтобы спастись, — вот и все объяснение. Понятно, мамочка нервничает, но это чисто биологическое состояние. Как же, щенок покидает логово. Надо бы сперва отрастить клыки. Все так. Но вас-то что волнует, Федор Кузьмич?

Мальчик ждал ответа, и Федор Кузьмич сказал:

— Ничего меня не волнует.

Иван поглядел на мать, погладил рюкзак, надутый пузатой готовностью к движению. Ася, стряхнув оцепенение, плаксиво спросила:

— А как же школа?

Иван улыбнулся, потому что это действительно было смешно.

— Видите, Федор Кузьмич? Вечная мелодрама наседки и цыпленка.

— Ты никого не любишь, кроме себя, — сказала Ася. — Но я твоя мать и имею право знать о твоих планах.

— Вряд ли тебе интересны мои планы.

— Почему?

— Они вне круга ваших пристрастий.

— Не понимаю.

Все она прекрасно понимала, и ее смиренный тон никого не обманывал. Ася была на пределе. У нее тушь скользнула на щеку, растопленная внутренним жаром. Иван попробовал рюкзак на вес: донесет ли, куда надо. Федор Кузьмич испытывал блаженное чувство покоя: словно его допустили по ошибке в рай. Сын злился на мать, а у него, у тюремного папаши, как бы косвенно искал поддержки, — это ли не чудо. Только бы не спугнуть мгновение.

— Это, в конце концов, грубо, — сказала Ася. — Я тебя спрашиваю, а ты молчишь.

— Я думал, ты сама с собой разговариваешь.

— Скажи при Федоре Кузьмиче, куда ты собрался.

— Неужто приятно сто раз одно и то же перемалывать. Я же сказал: покидаю притон. Здесь моя психика подвергается коррозии.

Истерика случилась с Асей совершенно неожиданным образом. Она качнулась от двери, лицо набрякло синевой, бросилась на Федора Кузьмича и неумело, но ходко замолотила по его круглой голове пухлыми кулачками. С губ ее срывались бредовые обвинения.

— Ты! Ты!.. Один! Спрятался в тюрьме… Нарочно, чтобы от сына отречься. Меня убил, измордовал! Палач, сволочь! Почему тебя там не прикончили?! Ненавижу! Всех вас ненавижу!

Федор Кузьмич обхватил разбушевавшуюся Асю за плечи и отвел, почти отнес на диван. В его тяжелых лапах она еще некоторое время трепыхалась, извивалась, по-щучьи клацая зубами, потом враз затихла — и даже глаза прикрыла. На щеки вернулся розовый свет.

— Бедная мамочка! — насмешливо заметил Иван. — Сколько актерского таланта пропадает всуе.

Федор Кузьмич попросил у него разрешения и задымил сигаретой.

Иван наблюдал за ним с любопытством.

— Забавно, — сказал он. — Вот вы держитесь корректно, спрашиваете разрешения закурить, а все равно страшно. От таких, как вы и ваш напарник Алеша, постоянно веет жутью, как от каннибалов. Аура жути. Это от природы или школа жизни наложила роковой отпечаток?

Федор Кузьмич сигарету деликатно держал над ладонью, чтобы, не дай Бог, не сыпануть пеплом на ковер. Сыну ответил обстоятельно:

— Наверное, от природы, действительно, в характере было что-то отчаянное. Потом и лагерь, ты прав, наложился. Там ведь человека придавить все равно что лягушку. Там или пан, или пропал. Или лижи пятки каждой мрази, или окажи сопротивление. Кто сопротивляется, тот обыкновенно тоже не жилец. Выживает всякая нечисть. Я сам себе другой раз не рад, Иван. Гляну в зеркало, а там заместо человеческого лица — злодейская харя. Что говорить, теперь уж этого не поправишь. Да ничего, долго на свете не задержусь. Скоро в леса подамся, где мне и место. В любом случае вам с матерью я не опасен. Вреда никакого не сделаю.

— Уже сделали, Федор Кузьмич. Своим появлением. Мы с отцом, то есть с Филипп Филиппычем, отлично ладили. И мама была спокойная. В том-то и штука, что такие люди, как вы, одним своим присутствием создают хищную атмосферу. Пугачевский феномен. Впрочем, сегодня в Москве у вас много найдется единомышленников. Как раз вы угадали к переделу пирога. Теперь хищники в особом почете.

— Это я знаю, — грустно кивнул Федор Кузьмич, — потому и бегу в леса.

У Федора Кузьмича гулко колотилось сердце. Еще час назад он бы не поверил, что такой разговор между ними возможен. Они не просто разговаривали, они понимали друг друга. Все преграды рухнули. Разгневанный сын предъявлял счет родному проштрафившемуся отцу. Это было прекрасно. Еще мгновение — и голос крови восторжествует. Ивану понадобилось все самолюбие юности, чтобы еще разок съязвить:

— Зачем куда-то бежать? Где вы, там и лес. Я уйду, а вы оставайтесь.

Взгляд у Федора Кузьмича сделался собачий.

— Что же, выходит, я тебя гоню?

Ася на диване захлюпала носом от избытка чувств.

— Если так, — сказал Федор Кузьмич, не дождавшись ответа. — Если все дело во мне, ты не сомневайся, Ваня. Я как сейчас докурю, так и исчезну. Больше про меня никогда не услышишь. Заодно и Алешку с собой прихвачу. Тебе бы давно сказать. Действительно, одичал, прости.

Иван в напряжении прислушивался к сигналу тревоги, поднявшемуся вдруг из глубины его детской обиды. Это была не та тревога, которая пугает, а та, которая обнадеживает. Что, если и правда отец не враг ему? Не враг ни ему, ни матери? Не дано было Федору Кузьмичу проникать в чужую душу, смятение сына принял за согласие. Тяжко встал, давя сигарету в онемевшей ладони. Не поглядел ни на кого, в два шага очутился у лифта. Но тут его Ася догнала.

— Постой, Федор! Ты что? Ты куда?

У нее лицо счастливо-изумленное, как у именинницы. Ей жить, ему околевать.

— Все правильно, все справедливо, — утешил ее Федор Кузьмич. — Чудесного ты родила сына, да я ему не отец.

— Все образуется, Федя, все образуется. Я так тебе благодарна. Ты благородный человек, благородный. Мальчик скоро это оценит, обязательно оценит…

Он шагнул в лифт, нажал кнопку, уехал.

Под ночь, когда спать собрался, позвонил Алеше. Голос у него был мутный, подмороженный. Поначалу Федор Кузьмич предположил, что дитя наклюкалось с дороги. Но это было не так. Дело было хуже. Впервые Федор Кузьмич услышал, как мальчик открыто психует. После путаных, нервических объяснений Алеши он понял, что полежать эту ночку не удастся. Алеша дал ему адрес Елизара Суреновича. Сказал, что вряд ли старый мосол прячет девушку у себя на квартире, но ниточки тянутся оттуда. Он сказал, что осиное гнездо придется разворошить, иначе там не успокоятся. Федор Кузьмич спросил, чего надобно от Алеши этим хмырям. Алеша ответил: старый мосол ищет его головы.

Федор Кузьмич сразу, конечно, понял, во что они с Алешей ввязываются, потому разбудил старика Аристарха, верного товарища, и попрощался с ним. Старый клоун его предостерег:

— Ежли девку молодую заарканил, берегись триппера.

На улице стояла светлая королевская ночь. Федор Кузьмич вышел на проспект и через пять минут — неслыханное везение! — поймал одинокого таксиста. По спящей Москве пронеслись, как по льду. Федора Кузьмича неожиданно сон сморил. Здания, мосты, фонари мелькали по краешку его снулых глаз, словно колесные спицы. На ухабах его иногда встряхивало, и тогда взгляд вбирал отдельную отчетливую картинку. Один раз это оказалось пылающее синим светом стрельчатое окно, внезапно увеличенное до размеров вселенной. Молчаливый водитель мрачно свесился над «баранкой», похожий на мертвяка. «Сколь живу, — подумал Федор Кузьмич, — а все каждая малость в диковинку».

С водителем расплатился за квартал до места, сунул ему два стольника. К дому, где обитал Елизар Суренович, уверенно прошагал дворами, как надоумил Алеша. Прошел тихо, умело, ни одну собаку не потревожил. Где-то неподалеку проседало асфальтовым шорохом Садовое кольцо. Дом владыки защищал с фасада липовый скверик. Три подъезда выступали длинными козырьками на матово-желтые бетонные площадки. Прекрасно просматривалась из окон зона обстрела. Все так устроено, что ночью тут незаметно и мышь не проскочит.

Федор Кузьмич укрылся за толстой липой, покурил в рукав. Конечно, пустая затея была — мчаться сюда сломя голову, но просьбу Алеши, выказанную столь учтиво, сквозь плач, нельзя было не выполнить. Кто бы мог подумать, что насквозь испорченное дитя потеряет голову из-за девчонки. Впрочем, из-за кого еще ее терять. Не сам ли он когда-то ринулся в Ростов, каждой мясинкой лелея предвкушение мести. Значительно позже понял: мужчина не нуждается в женской верности, но с изменой подруги, с изменой любимого существа он и сам становится негодяем. Мужчина теряет не женщину, а веру в справедливое устройство жизни.

Федор Кузьмич, загадав себе побыть за деревом до рассвета (или до появления Алеши), начал прикидывать, куда могут выходить окна разбойника. Алеша назвал подъезд, этаж и квартиру. Получалось, что одно окно скорее всего вон то, на углу; чтобы увидеть остальные, надо обойти дом.

Предрассветная свежесть располагала к покою. Голова тяжелела, тянуло не стоять, подобно шпику, а сесть на землю, привалиться к стволу и погрузиться в давно знакомое состояние, горькое и утешное, сродни врастанию в природу. Но какая бы ни царила вокруг безмятежность, совсем расслабляться было непозволительно. Слишком ощутимо потенькивала в воздухе опасность, точно одинокий комарик зудел над ухом. Федор Кузьмич попытался угадать, откуда вылетел комарик. Не иначе как из-за того угла, больше неоткуда. Там за скосом дома образовалось единственное непроницаемое пятно тьмы. Если кто-то стережет ночной покой хозяина, то удобнее местечка для засады не сыскать. Оттуда, недреманное око, оставаясь в утайке, легко могло засечь появление незваного гостя. В это призрачное пятно хотелось кинуть палку, как в речной омут.

Устало вздохнув, Федор Кузьмич выступил из-за дерева и, придав шагу нарочитую старческую неуклюжесть, начал неспешно, крюком огибать дом. Метров на тридцать он продвинулся, но густое пятно по-прежнему не поддавалось зрению, словно кто-то нарочно выплеснул в электрический сумрак огромную банку чернил.

Чутье не подвело матерого ходока: теперь он не сомневался, что обнаружен. Враг ждал лишь подходящего момента, чтобы напасть. Зудящий комарик опасности уже врывался в уши сиплым шмелиным басом. Федор Кузьмич даже обрадовался, что придется потрудиться и расчистить дорогу Алеше. Хоть чем-то помочь напоследок.

Оставаясь в пяти шагах от черной прогалины, но все еще вслепую, Федор Кузьмич негромко позвал:

— Чего в прятки играть, мужики! Выходите — и потолкуем.

Будто только и ожидая его приглашения, от края тьмы, как от стены, отвалилась приземистая мужская фигура и бесстрашно подставила себя под огонь фонаря. Федор Кузьмич сразу признал этого человека: Венька Шулерман, сумасшедший лагерный палач. За его спиной обозначились еще две-три тени. С удовлетворенным хриплым смешком Шулерман поздоровался:

— Сам явился, бандюга, хорошо. А то уж я думал, придется гонца посылать.

Федор Кузьмич поинтересовался:

— А ты, Веня, выходит, в гору пошел? У пахана штиблеты лижешь?

Шулерман охотно объяснил:

— Нет, бандюга, ошибаешься. Служба временная, на пользу правосудию. Я с вашей сволочью никогда не якшался. Вот тебя словил — и точка.

— Уже словил? — удивился Федор Кузьмич. — И много вас, таких ловцов, тут прячется?

— На тебя хватит, не сомневайся. Да ты не пыжься зря, я твои штучки помню. Ты у Гриши Губина на стволе, а он осечек пока не давал.

Их призрачный разговор никого из жильцов не обеспокоил. Им обоим это было ни к чему. Федор Кузьмич не особо расстроился. Шмолять они вряд ли начнут, а по такому простору да в потемках им его без пальбы нипочем не взять, будь их хоть десяток головорезов. Их надо увести подальше, порадеть Алеше. Только и делов.

— Я ведь тебя тогда пожалел, — сказал Федор Кузьмич. — Из уважения к твоей дурости. А ты, вишь, до чего докатился: девок наладился воровать для злодея. Не стыдно, мент?

Шулерман хмыкнул самодовольно:

— Девка — наживка, ты на нее и клюнул. Да и на что ты надеялся, пес? Прежде мир перевернется, чем Веня Шулерман спустит обиду.

Федор Кузьмич видел, как с каждым словом ушлый Шулерман мелким бесовским шажком наступает вперед, но еще было в запасе несколько метров для маневра.

— Хотя ты, Веня, всем известный герой, могу тебе все же предложить выгодную сделку.

— Какую? — Шулерман еще переступил на шажок.

— Погоди, не крадись. Сделка хорошая. Ты Алеше девку отдашь, а я тебе сдамся на милость. Останется только железкой щелкнуть. Тем более на меня законных зацепок нету. Только по доброй воле могу пойти к тебе в плен, на новые мытарства, полоумный ты гончак.

Шулерман сказал:

— Насчет закона — не переживай. Для таких, как ты, я сам и есть закон, причем без срока давности. Какой же ты дурак! Неужто мог подумать, что я с бандюгой на какую-нибудь сделку пойду? Вторично ты меня обидел, пес, теперь уж точно пощады не жди…

Последней угрозы Федор Кузьмич недослышал, все и так было ясно. Крутнулся в сторону и мощным рывком преодолел освещенный асфальт. А там пошел, петляя, к Садовому кольцу, к набережной. Пиджачишко мешал бежать, и он его скинул на ходу, швырнул под ноги преследователям. На старте он получил небольшой запас в расстоянии, но дальше пошло хуже. Поизносилось, видно, поисчахло за годы сытой лагерной жизни всегда безотказное, литое тело, и он с досадой это почувствовал. Не было прежней воли и полета в его стелющейся рыси. Легкие мгновенно набухли и протекли в гортань. Подошвы липли к земле. Коварная немота остудила левый бок. Пяти минут не пробежал, а уж задышали в затылок. Понял: глупо расходовать силу на бегучий измот. Еле дотянул до удобного для драки пятачка возле возникшей из рассвета трансформаторной будки, рухнул под ноги Шулерману, но тот уловил его движение и скоком через него перемахнул, хотя по инерции врезался в мусорный ящик с таким грохотом, что спящему человеку могло померещиться столкновение локомотивов. Зато мальчонку с пистолетиком Федор Кузьмич подцепил удачно: из лежачего положения носком по сопатке. Пистолетик чавкнул в воздух, пулька свистнула в небеса. Последнее, что увидел перед падением в бездонную пропасть Гриша Губин, — это летящее ему в лоб бревно — кулак Федора Кузьмича. Безжизненно распластался он на травке, скаля зубы в задумчивой ухмылке. Пистолетик Федор Кузьмич подобрал с асфальта и положил в карман. Еще двое боевиков подскочили иноходью, но благоразумно тормознули в отдалении, загородив Федору Кузьмичу проулок. У обоих в кулаке по финяге.

— Зачем ты, Веня, ящик опрокинул, — укорил Федор Кузьмич. — Кто будет за тобой мусор подбирать?

Шулерман потирал ладонью разбитую грудь, хмуро молчал. Он был рад, что встретился с достойным противником. Ладонью приглушал ярость, чтобы она не помешала ему выполнить до конца милицейский долг. Федор Кузьмич угадал его состояние.

— Скажи ребятам, чтоб не рыпались. Ты же вон какой матерый пластун. Неужто не сдюжишь в одиночку?

— Стоять на месте, — приказал помощникам Шулерман. — Ты прав, пес. Должок с тебя лично получу.

Вот и началось то, ради чего на свет рождаются мужчиной, — свирепое торжество единоборства.

Обнявшись, они почти вросли в асфальт. Оба слитно хрипели, точно голуби ворковали. В роковой час им было не до уловок рукопашного боя: кто-то должен был первым сломаться в мучительном, долгожданном объятии. Любому из молодцов Шулермана ничего не стоило спокойно подойти сзади и тюкнуть Федора Кузьмича по затылку, но они не сделали этого, потому, что были очарованы картиной странного поединка, как, может быть, бывает очарован художник видением светлого чуда природы. Гриша Губин очухался и впотьмах начал шарить вокруг себя, ища, куда подевался любимый пистолетик. Когда свет вернулся к нему, он ухитрился сесть, но тоже замер, словно в столбняке. Проникновенные тянулись минуты, как века. Два человека, разом вернувшись к первым дням творения, молчаливо и честно, в предрассветной мгле тянули жребий жизни.

Хрустнул хребет Шулермана, и он подумал, что, похоже, бандит пересилит его силу. От этой мысли ему стало грустно. Долг повелевал ему не поддаваться искушению облегчительного небытия. Он передвинул пальцы и дотянулся до горла Федора Кузьмича. Там, где ухватился, трогательно трепетал напряженный живчик гортани.

— Ловчишь? — выдохнул Федор Кузьмич. — Вся твоя в этом суть, мент!

Шулерман с бычьей натугой попытался вдавить блуждающий живчик гортани внутрь, чтобы ее заклинить. Ему это не удалось. Федор Кузьмич успел перехватить его кисть и с нечеловеческим напряжением оторвал ее от своего горла. Потом он повел руку Шулермана дальше, к земле — и опустил до пояса. Вторично мелькнуло в сознании Шулермана унизительная мысль о возможном поражении, которое было для него, конечно, страшнее, чем обыкновенная смерть, это было бы крахом идеи. В отчаянии он прохрипел:

— Все равно тебя раздавлю. Потому что ты вор.

— Я не вор, — ответил Федор Кузьмич. — Забудь про это.

Со стороны могло показаться, что два брата земных, встретясь наконец и наконец обнявшись, погрузившись в асфальт, шепчут друг другу запоздалые, скорбные слова утешения. Может, так оно и было. Но передышка длилась недолго.

Федор Кузьмич скользким, цирковым нырком внезапно отстранился, выпростал правую руку и без замаха, со стоном нанес Шулерману удар в печень. Веня за секунду чуть уклонился в сторону, чуть сгруппировался — и устоял. Но все равно ему почудилось, что стальная перекладина переломила его тело надвое. Дома Москвы качнулись на глаза потухшими огнями. Сомнений не осталось: второй удар его доконает. Федор Кузьмич сказал успокоительно:

— Ничего, браток, отдышись, ступай домой. Не гоняйся больше за вольными людьми. Они тебе не по зубам.

Шулерман отдышался, но домой не пошел. Да у него и не было дома. Его дом был гон. Ему природой было отпущено щедро, но чего-то все же она ему недодала. Ум его был короток. Поэтому он обманул Федора Кузьмича. Делая вид, что помирает, сумел перелить в опущенные руки весь оставшийся от жизни задор и этими руками, как двумя плетями, точно, мощно хлестанул Федора Кузьмича по ушам. И тут же, усиливая выпад, с хряком, с припуском, по-мясницки засадил противнику коленом в причинное место. Отступив на два шага, полюбовался своей работой. Федор Кузьмич, постепенно оседая, как бы удерживаемый еще на весу невидимым парашютом, одновременно тряс башкой, словно желая вернуть туда, в расколотую твердь, хоть сколько-нибудь отчетливое впечатление.

Шулерман любовался содеянным не потому, что полагал победу, а лишь потому, что не осталось в нем дыхания довершить так славно начатое. Оба они были, как два выжатых лимона в помойном баке.

— Я предупреждал, — глухо сказал Федор Кузьмич, снова выпрямившись и перестав тупо трясти башкой, — а ты не послушал. Меня одолеть нельзя. Я, Веня, целый народ, а ты в этом народе — затычка.

Он неторопливо подошел к Шулерману и обхватил его за шею. Шулерман попробовал вывернуться, но не мог. Хотел коленом упереться, но получилось как в смертном сне — без воли, без мочи. У него еще оставалось время попросить пощады, но это ему и в голову не пришло. Мигнул кровавым зрачком и обмяк, затих, отпустя в далекое путешествие свирепый дух. Осиротевшее его тело Федор Кузьмич бережно опустил на землю и сел рядом. Душа было опустошена. Дальше жить нечем. Сколько можно убивать. От Шулермана невозможно было отвязаться иначе, но это убийство было последним. Круг бытия завершился. Оставалось кивнуть близким — Алеше, Асе, сыну — и отбыть восвояси.

Дружелюбным жестом поманил ухарей с финками, зовя приступить к простой мужицкой управе, но куда там. Двоих и след простыл. Им ли, зуботычникам, было не понять, с какой бедой они столкнулись нос к носу. Тут уж лучше давай Бог ноги, а там за бутылкой можно поблагодарить судьбу за случайное спасение.

Зато немой просьбе Федора Кузьмича внял окончательно опамятовавшийся Гриша Губин, великий стрелок. В ту минуту, когда он лишился любимого пистолетика и увидел, какой матерый зверюга уходит с прицела, он вообще как бы потерял рассудок. Однако не теряя присутствия духа, извлек из-под мышки запасного «Токарева» и со вскидки, не целясь пальнул в сердце богатырю. Федор Кузьмич, икнув, с благодарностью уложился на грудь Шулерману, как на смертное изголовье. Гриша Губин на подкашивающихся ногах приблизился и привычно задрал веко мертвецу. Оттуда на него глянуло вечное безмолвие.

— Попал, — удовлетворенно заметил Губин. — А не балуйся с огнем, дедок.

Через несколько дней Федора Кузьмича опустили в землю. Провожали его цирковые люди, всегда помнящие о нем, да жена Ася, когда-то предавшая его и тем наславшая напасть, да сынишка Ваня, поцеловавший отца в чистый, спокойный лоб. Алеши на похоронах не было, а уж, наверное, хотел бы с ним попрощаться Федор Кузьмич.

Что ж, он прожил так, что ни одно его заветное желание не сбылось, но так бывает у большинства людей. Зато мало кто, как Федор Кузьмич, покидает земную юдоль с верой в лучшие перемены и — непобежденным.

7

Алеша видел, как Федор Кузьмич уводил охрану от дома Елизара Суреновича. Мысленно он поблагодарил учителя, ничуть не сомневаясь, что с Федором Кузьмичом ничего худого случиться не может. Подумаешь, четыре шавки кинулись в угон. Алеша мирно позевывал, склонясь над «баранкой» «жигуленка», которого три часа назад отогнал со стоянки возле Киевского вокзала. Машину он поставил на взгорочке, метрах в ста от дома, обзор получился хороший, а машину загораживала стена гаража и высокая ветла. Чтобы создать видимость основательной парковки, передними колесами он высоко наехал на тротуар.

До этого Алеша заглянул к Насте домой.

Его неприятно поразило, что мать у суженой оказалась уродкой, а батяня дебилом. По сравнению с этой парочкой его собственные родители могли выступать и котироваться аристократами ума и духа.

Дверь в квартиру была полуотворенной, и когда он, постукав, вошел, на него с визгом бросилось какое-то членистоногое существо, чьи липкие щупальца он еле отодрал от рубашки. Существо успело плюнуть ему в лицо, прошипев: «Верни дочку, козел! Загрызу!» После этого женщина, а это все же была, конечно, женщина, свернулась калачиком на полу и погрузилась в легкий восторженный сон, издавая мелодические звуки, как будто разбивая одну за другой хрустальные рюмки. Невозможно было поверить, что из чрева этого моллюска выродилась на свет Настя Великанова.

Настин батяня, как помнил Алеша, по прозвищу Леонид Федорович, возлежал высоко на подушках на кровати и был похож на капризного старого барина доисторической эпохи. В идиотически-насмешливой улыбке, с которой он наблюдал за происходящим, сквозило какое-то нелепое высокомерие. У Алеши всегда вызывали особенное раздражение спесивые, доживающие век мослы, обязательно имеющие при себе какой-нибудь льготный документ, и при случае он не ленился отпустить им доброго молодого леща. Оказалось, однако, что у Настиного папани дебильская внешность была лишь декорацией, заговорил он учтиво и не без форса.

— Ты ее не осуждай, паренек, — попросил он, неуклюже поворотясь боком. — Она от горя маленько свинтилась. Думает, нашу Настену бандиты прижучили. Дак и что, если прижучили? Поглядят и отпустят. У какого злодея рука на нее подымится, верно? Ты же, паренёк, Настену знаешь? Может, и пособишь каким-нибудь макаром? Я уж тебя отблагодарю, не сомневайся. Именно что для такого дела у меня припасено сто тыщ рублей!

Так он ловко соврал: Алеша оценил. В старом мосле еще порох в некоторых местах попыхивал.

— Расскажи-ка, дед, чего тебе известно. Коротко и ясно. Времени в обрез.

— Рассказывать нечего. Пошла, голубушка, в институт, да оттуда не вернулась. — Леонид Федорович выудил из-под подушки папиросу и задымил. — Предположение у меня такое. Либо мы ей надоели с Марией Филатовной, что немудрено, либо путешествует.

— Как это — путешествует?

— Как все, так и она. Купила билетик да с подружкой и мотанула куда-нибудь в Гагру. А то! На пляже спинку погреть, разве плохо?

Леонид Федорович принял снисходительный, отеческий тон. Женщина на полу ворохнулась, Алеша хотел на всякий случай наступить на нее ногой, но все же это была Настина матушка, он про это помнил. Она перекатилась на живот, горбиком кверху, будто принюхиваясь, захлюпала носом. Алеша уже понял, что от этой парочки толку не будет, но чего-то его удерживало на месте.

— Я ее найду, — пообещал он. — Ты, дед, не тужи. Мы с Пастей тебе аптеку купим.

— А чего тужить, тужить и нечего. Да не она ли тебя и послала, паренек? Может, боится, заругаем? Ты открой по секрету, а я вознагражу. Думаешь, мы нищие? Не-е, паренек, ошибаешься. Сто тыщ отваливаю в один присест. Ты передай, что соскучились и, возможно, без нее перемрем. Передашь?

— Передам. Но все же пока не помирайте, зачем ее попусту огорчать.

Сквозь тучу дыма Леонид Федорович глядел на него покровительственно, как гигант на пигмея.

— Помирать, сынок, мы вообще никогда не помрем, это я так уж сказал, для острастки.

Алеша зазевался и не заметил, как горбунья, очухавшись, сноровисто переместилась по полу и вцепилась зубами ему в лодыжку. Выматерясь, он резко сошвырнул бедняжку с ноги. Пролетев немного по воздуху, она шмякнулась в угол, по-лягушачьи квакнув. Азартно, злобно, словно две раскаленные пуговицы, посверкивали ее глазки.

От дома суженой Адепта не мешкая двинул к Киевскому вокзалу. Он помнил там удобную стоянку, где отроду сторожей не водилось. Память его не подвела. По позднему вечеру машины стояли впритык, несколько десятков, а людей не было. До ближайших домов — целая площадь, но вокзал рядом. Оттуда шум и свет, и такое впечатление, что с минуты на минуту набежит толпа. Наверное, поэтому, в расчете на воров с ущербной психикой, водители и рисковали оставлять здесь машины на ночь. Алеша походил не спеша, осмотрелся. Механическому делу его обучал лагерный умелец Витек, по кличке «Щелкунчик». Человек это был привилегированный. За редкостную, патологическую приверженность ко всему, что крутилось и двигалось, он возвысился до положения личного шофера начальника лагеря. Для него любой механизм был милее человека. Срок ему положили немалый — девять лет. На воле он угонял машины и сбывал их южным толстосумам. По суду на нем числилось их более двухсот, но по признанию самого Витька цифра была сильно занижена. Работал он в одиночку, суверенно, а попался на пустяке, на запое. В лесочке под Истрой распотрошил холеную «вольву», запчасти, как обычно, переправил в свой гараж, но до покупателя недотянул, прихватило. Пил он ровно неделю, но вмертвую, и на седьмой день, будучи в беспамятстве, без всякой на то острой необходимости выкатил из гаража два колеса и толкнул поблизости знакомому жучку. Тот с колесами влип и тут же Витька заложил. Бедолагу повязали тепленьким, но опохмелиться напоследок он успел. Лихорадочно высосал чекушку, пока ломились в дверь. Когда в камере окончательно отрезвел, от стыда на два дня потерял дар речи: как его ни теребили, лишь мычал в ответ. Потом начал колоться. Навалил на себя много, но не от слабости, а в гордыне. Да и следователь ему попался любезный. Внимательно и даже как бы с оттенком восхищения выслушивал заунывные рассуждения «Щелкунчика» о вреде запойного пьянства, угощал дорогими сигаретами. Уважительно советовался, что ему делать с собственным «жигуленком» первой модели, у которого из обшивки прорастают грибы. Так полюбовно, за хорошим разговором и натянули материальцу на девять годов. Выслушав приговор, Витек сохранил ясность ума и судью, пожилую даму, тоже предостерег от пристрастия к спиртному.

В лагере его уважали за то, что стоило ему прикоснуться к поломанному приемнику, как тот начинал верещать даже без батареек. А уж любой автомобиль, обреченный на слом, при одном появлении Витька болезненно вздрагивал и сам собой заводился. По местам заключения вшивается немало удивительно талантливых людей. Витек Прохоров был одним из них. Алеша целый год около него вертелся, изображая глуповатый восторг, льстя без меры. В благодарность за признание Витек научил его, как управляться с отмычкой и как приноровиться к мотору, чтобы он стал тебе роднее брата. Секреты тут были не технические, а скорее душевного свойства. Витек учил так: машина, как баба, любит ласку, а также напор. Стыда в ней тоже нету. Но все же пьяный к ней не лезь, взаимности не будет. Трезвый подходи смело и сразу бери за глотку. К концу их приятельства, когда Витька досрочно перевели в вольнонаемные, Алеша мало того, что перенял у наставника науку, но, пожалуй, кое в каких тонкостях его превзошел. Удивленный «Щелкунчик» однажды ему сказал: с виду ты интеллигентный, а норов цепкий, хватка мужичья, машина это ценит. Без работы на воле не останешься, но, главное, запомни одно. С пьяным рылом на люди не суйся, продадут вместе с колесами.

На стоянке Алеше приглянулся бежевый «жигуленок» примерно пятилетнего возраста. Стоял он удобно для выката, и сигнализация на нем была допотопная: японская релюшка слева под капотом. Она лишь слабо пискнула, когда Алеша миниатюрными ножницами перекусил ей жилу. На оживление движка ушло у него не более минуты: рекорд, достойный «Щелкунчика». В половине второго он подкатил к дому Елизара Суреновича и занял свой пост. До пяти утра дремал за «баранкой» с открытыми глазами, без мыслей, без чувств, давая телу необходимый отдых. Когда Федор Кузьмич увел охрану, снова погрузился в безмятежное забытье. Дворник скреб метлой асфальт, захлопали двери, из чьих-то окон донеслась музыка, разом загомонили собаки, выведенные на прогулку, рассеялся мрак, из подъездов осторожно, поодиночке потянулись хмурые люди, спешащие к своим рабочим местам, солнышко пульнуло желтизной из-под крыш, заурчали моторы, резанул тишину заполошный женский крик, возможно, в одной из кирпичных клеток ревнивый любовник спозаранку свел счеты с подружкой; но вся эта мешанина пробуждающегося дня не тревожила Алешу ничуть. Он спал и не спал, слившись с сиденьем, и видел чудную грезу. В этой грезе он не ведал зла. Так уже бывало с ним. Накатывало из глубины времени странное чувство, будто он не тот, каким родился. Будто это не он, Алеша Михайлов, третий десяток лет с хищным прищуром вглядывается в сверкающий, зыбкий мир, а его двойник. И этот грозный двойник ему, погруженному в грезы, нелеп и смешон. У двойника слишком много мелких, докучливых забот по добыче деньжат, он еле успевает отбиваться от других хищников; но истинный Алеша Михайлов в его делах не участник. Его сущность в небесном парении. Он крылат и насмешливо улыбается над потугами двойника. Его дух совершенно свободен. Его плоть неопасна. Настя отдается ему с охотой, без принуждения, потому что принадлежит ему по праву, а не по страху. Все женщины земли завидуют ей. Греза наконец вовсе оторвала его от двойника. На берегу темной реки, где ломал он непокорную крестьянку, они с Настей сидели, прижавшись друг к другу, и обменивались мнениями о природе вещей. Алеша объяснил девушке, что он потому был такой неукротимый, что никого не любил. И его не любил, никто. Его путали с двойником — и чурались. Даже отец с матушкой смотрели на него с предубеждением. А это ему было обидно. Теплый Настин бок томил его душу. Настя пододвинулась так, чтобы ему удобнее было с ней управиться. Она больше и не думала сопротивляться. Да это было бы и глупо. Разве можно сопротивляться судьбе. Кончики ее грудей скользнули по его воспаленным губам. Миг великого торжества был близок, но не наступил.

За секунду до того, как появиться Елизару Суреновичу, Алеша очнулся, по-волчьи почуя приближение врага. Сначала из подъезда выступил парень лет тридцати, сторожко огляделся. Постояв, тихонько подсвистнул, но никто на его сигнал не отозвался. С недоуменной гримасой парень обернулся, рукой придержал дверь. Оттуда незамедлительно появился Елизар Суренович. Он был в темном плаще модного покроя, на голове — то ли шляпа, то ли кепка с длинным козырьком. Парень доложил ему об отсутствии охраны, и Елизар Суренович удрученно покачал головой. Не спеша оба двинулись через двор. За минувшие годы Елизар Суренович ничуть не изменился и походил на сдвинувшееся с места темноликое мраморное надгробие. У этого человека не было возраста, это всегда опасный знак. Когда он мельком глянул в Алешину сторону, по асфальту прокатилась теплая волна, давшая вибрацию корпусу «жигуленка». Алеша инстинктивно откинулся на спинку сиденья. Не вызвал у него энтузиазма и парень-телохранитель, вышагивающий за хозяином след в след. Его экономные, фиксированные движения, неподвижно брошенные вдоль туловища руки с характерно зажатыми кулаками могли принадлежать и роботу. От этого спрута надо будет держаться подальше, подумал Алеша. Для утешения сердца он заглянул в бардачок: «Макаров» уютно грелся на мягкой тряпице. У него в брюхе умиротворенно потрескивали литые гостинцы.

Елизар Суренович с роботом подошли к задрипанной «тойоте», скромно притулившейся за мусорным баком; робот отомкнул правую дверцу и распахнул ее перед хозяином. Елизар Суренович благожелательно кивнул и втиснулся в салон, сел за руль. Через минуту «тойота» вырулила на набережную и скользнула в сторону центра. Алеша отпустил ее метров на пятьдесят, полагая, что это дистанция нормальная для слежки по Москве. Опыта погони на автомобилях у него не было никакого, оставалось уповать на цыганское счастье. Он был уверен, что старый лиходей рано или поздно приведет его к Насте. Лучше бы рано, чем поздно. Без помех и приключений они добрались до площади Восстания, и «тойота» как-то без подготовки нырнула на улицу Чкалова и закрутилась в узких переулках. Алеша малость приотстал, уверенности, что его уже не засекли, у него не было. «Тойота» тормознула у двухэтажного зеленого здания антикварного вида, и Алеша припарковался неподалеку. Улочка была пуста и прощупывалась насквозь. На всякий случай Алеша помолился, призвав на помощь покойную матушку. Из машины Елизар Суренович вылупился в одиночку и попер к подъезду, не оглядываясь окрест. Алеша в ожидании успел выкурить три сигареты, а чем занимался в это время робот, можно было лишь предполагать. Похоже, отключился, экономя батарейки. За два часа его стриженый затылок не пошевелился ни разу. Ровно в половине одиннадцатого Елизар Суренович вернулся, неся в руках ярко-желтый кожаный чемоданчик, перехваченный ремнями. С такими чемоданами любят выпендриваться кооперативные юнцы. Робот помог хозяину уместить поклажу на заднее сиденье. Елизар Суренович закурил и уставился на небо, словно ожидая оттуда для себя знака. В Алешину сторону они оба не глядели. Это наводило на грустные предположения. Ему было бы спокойнее, если бы Елизар Суренович поманил его к себе. Тогда они могли бы в нормальной обстановке обсудить создавшееся положение.

Дальше началась гонка. «Тойота» через сложное хитросплетение улиц вымахнула на Рублевское шоссе. Сто раз у любого светофора Алеша рисковал остаться с носом, и в конце концов ему пришлось подобраться к «тойоте» почти вплотную. Нужно было быть полным фраером, чтобы не заметить обнаглевшую «шестерку». Хотя, пожалуй, такому человеку, как Елизар Суренович, глубоко плевать на всех преследователей в мире, ему не по чину разбираться, кто плетется у него в хвосте. Возможен и другой вариант. Злодей выманивал Алешу в какое-то определенное место, где удобно будет без свидетелей узнать, чего ему от них надобно? На Рублевке, где повсюду висели ограничители скорости, «тойота» вдруг резко рванула за сто, и Алеше, чтобы не отстать, пришлось выжимать из «жигуленка» все соки. Движок гудел ровно и не дрожал. Алеша мысленно поклонился неведомому владельцу, который заботился о своем автомобиле. Наверное, тот давно обнаружил пропажу и мечется по стоянке, кусая локти, или заполняет протокол в отделении, где курносый сержант доверительно ему объясняет, как трудно нынче ловить угонщиков, которых развелось в Москве больше, чем нерезаных собак.

Шоссе блестело, словно вымытое с мылом, «тойота» беззаботно шла на ста, между ней и Алешей болтался, как дерьмо в проруби, какой-то упрямый «уазик» с иностранным номером, то отставая, то прибавляя ходу. По пути им попадалось много постовых, но никто их почему-то не останавливал, хоть один коротышка с капитанскими погонами вроде бы замахнулся лениво жезлом, но тут же его опустил, словно передумав связываться с проклятыми лихачами, надоевшими ему хуже горькой редьки. Или уже к этому моменту набил карманы «бабками» так, что лишняя купюра туда не влезала.

Проскочили Раздоры, Барвиху, Александровку, мосток через Москву-реку, а в Петрове-Дальнем посреди площади «тойота» развернулась и с шиком нырнула в чудесную липовую аллею. Алеша колотился метрах в тридцати сзади, заграничный «уазик» давно отстал, и теперь на этой аллее, в мареве прелестного летнего полудня он остался наедине с судьбой.

Приткнул «жигуленок» у забора, отключил зажигание и закурил. Равнодушно следил, как «тойота» на малой скорости допилила до конца аллеи, чуть помедлила, словно подавая ему знак, и, взяв чуть влево, покатила чистым полем, туда, где на опушке леса ослепительно сиял дюралевыми крышами клин приземистых краснобоких коттеджей. Развратно вильнув задом, «тойота» скрылась между домами. Алеша расположился на сиденье поудобнее и прикрыл глаза. Думать ему было не о чем, но следовало отдохнуть перед последним броском.

Настя была там, в одном из коттеджей, конечно, она была там, невинная жертва первобытных страстей, и ему повезло, что Елизар Суренович не принимал его всерьез, презирая, привел его сюда.

Из боковой улочки на аллею выкатился на велосипеде голопузый мальчишка лет двенадцати. Высунувшись из машины, Алеша его окликнул, и мальчишка подъехал, лихо спрыгнул с велосипеда и ломким голосишкой протянул:

— Чего надо, дяденька? — Мордаха задорная, наглая.

— В твои годы я уже пивом торговал, а ты без дела прохлаждаешься, — по-отечески пожурил его Алеша. — Как зовут?

— Ну, Сережа.

— Скажи-ка, Сережа, чьи там дома у леса?

— Откуда я знаю. Там собак много, мы туда не ходим.

— А я, пожалуй, схожу. Ты только скажи, как незаметно подобраться. Через лес, наверное?

Заинтригованный мальчуган объяснил, что самое лучшее вернуться на трассу и проехать вперед в деревню Незнамово. А уж оттуда, действительно, лесом, по тропке можно выскочить к коттеджам с тылу. Однако, заметил мальчишка, у них, у гадов, и с той стороны, от леса, сидят на цепи собаки и кидаются на каждый шорох.

— Стольник хочешь заработать?

— А то!

Алеша забрал у мальчика велосипед и впихнул, чуть не свернув заднее колесо, в салон.

— Садись, дорогу покажешь.

Объезд получился большой, километров пятнадцать, и попетляли изрядно. Алеша даже обеспокоился: не заблудился ли мальчуган ввиду крупного заработка. Но Сережа не сплоховал, вывел по колдобинам прямо к уходящей в глубь леса тропинке. Здесь машина завалилась носом в кювет, чихнула и заглохла.

— Теперь так, Сережа. Держи пока полтораста, а велик беру напрокат. Сторожи машину. Понял меня?

Мальчик побледнел, насупился, но деньги взял и, свирепо зыркнув по сторонам, сунул куда-то под ремень.

Мчась на велосипеде по живописной лесной тропке, Алеша несколько раз чудом уберег глаза от стрельнувших в голову острых еловых ветвей. Вислоухий «Макаров» холодил бок. На душе было мирно. Запах Настиных духов ощутимо бил в ноздри.

Дачный поселок открылся внезапно, словно в грудь ему уперлись красно-бурые стволы. Дома прилепились к лесу впритык, но были огорожены высокими сеточными заборами. Вдоль домов яблонево-вишнево-сливовые сады.

Алеша толкнул велосипед под кусты, замаскировал ветками и побрел вдоль опушки, пока не наткнулся на высокую сосну, раскинувшую смолистые лапы над березовыми малявками. До нижних опорных сучьев — метров пять, не меньше. Вот когда пригодилась Федорова цирковая наука: по-змеиному пластаться по крутизне, хитроумно перегруппировывая мышцы. Дело не в силе, учил Федор Кузьмич, а в душевном настрое. Человек так придуман, что ему вообще нет препятствий, но не все об этом знают. Это чувствуют дикие звери, потому панически боятся человеческого духа. Сама природа, в отчаянии насылающая бедствия на своего хилого двуногого мучителя, не способна его искоренить. Если бы могла, давно бы это сделала. Ужас охватывает любое растение, едва человек прикоснется к нему пальцами. Он жуток всем, но в первую очередь самому себе. Федор Кузьмич ставил перед Алешей зеркальце и заставлял неотрывно, подолгу вглядываться в собственные зрачки. Наступал миг, когда из глаз, как из магических лунок, выплескивалось наружу что-то черное, густое, беспощадное, и Алешино сознание смещалось, дробясь на множество осколков, каждый из которых болел и ныл наособицу…

Без особых усилий добравшись до вершины сосны, Алеша сверху, безмятежно обозревал окрестность. Семнадцать однояйцовых коттеджей производили впечатление красномордой колонны, угрожающе вытянувшейся из леса, чтобы напасть на близлежащие поселения. В их расположении была стройность общего архитектурного замысла, что в общем-то несвойственно отечественным дачным строительствам, обыкновенно зависимым от толщины кошелька заказчика. Эти домики не поражали роскошью, но внушали уважение к тому, кто их так надежно, органично расставил под защиту леса. Удивляло, особенно учитывая летнюю пору, безлюдье поселка. Две женщины копались на грядках, мужик в красной рубахе самозабвенно колол дрова, да белобородый старик дымил трубкой на одном из крылечек. Картина сонного царства. Даже мужик с топором, делающий мощные, монотонные движения, лишь подчеркивал противоестественную сонную одурь поселка. У второго от леса коттеджа, носом в гараж, дремала знакомая «тойота», пуча белые глаза на цветочные клумбы. Крыльцо выходило на улицу, два окна наверху распахнуты, нижние окна закрыты и со спущенными жалюзи. Собак не видно не только у этого дома, но ни у какого другого. Конечно, это ничего не значило. Собаки в этом божьем поселке, как и люди, видно, не любят болтаться на виду. Кроме того, Елизар, разумеется, держит прислугу, выдрессированную не хуже собак. Если Настя в доме, то она, скорее всего, наверху…

От пристального вглядывания у Алеши зарябило в глазах. Он крепко зажмурился, потряс головой, а когда снова открыл глаза, сразу увидел то, что нужно. К стене гаража была приставлена переносная деревянная лестница. Вряд ли она оказалась там случайно. Опять злодей посылал ему трогательный привет, приглашал на сокровенную беседу. Я приду, печально подумал Алеша, теперь-то уж точно приду, Елизарушка.

Он спустился с сосны, присел на желтый пенек и еще разок покурил. Это могла быть его последняя в жизни сигарета. Еще можно было повернуть назад, но это ему и в голову не пришло. Он был полон сил, и сомнения не мучили его. Не все пока получалось гладко, Федора Кузьмича не было поблизости, но никакому Елизару его не сломать. Сколько раз ускользал он из страшных ловушек для того лишь, оказывается, чтобы повидаться с Настей. Без нее не было смысла в его судьбе. Он по жизни мыкался, как по камере. Настю напугал, и она не успела понять, что им обоим ничего не нужно, кроме взаимной радости. Они улягутся вместе в постель, и вся боль мира протечет мимо них. Вечное совокупление убережет их от вражеских стрел. Она не поняла, в игрушки играла, в дешевые женские игрушки, а он не сумел объяснить, потому что сам это понял с непростительным опозданием. То, что у них могло быть, не было любовью, но было всем на свете — и едой, и сном, и дурью, и счастьем. Елизар, всемогущий шулер, раскинул крапленые карты и подстерегает незадачливого игрока, чтобы снять с него, с живого, шкуру, но на сей раз у него выйдет осечка. Такая добыча никому не по зубам. Настин папаня, хоть и маразматик, верно сказал: эта девочка не подлежит людскому переделу. Кто такую, как Настя, встретит, тот в рубашке родился. Елизар его ловит на богатый крючок, но выловит свою погибель. У него тоже не две головы, а одна, он про это забыл. На хитрую жопу есть хрен с винтом. Елизар на сей раз погорячился. Он из тех, кому все дозволено. Он крупный пахан, крупнее не бывает, но у всех паханов есть трещина на темени, откуда прядает заячьими ушками паханья душа. Это великая тайна всех паханов. Когда в зоне хоронили знаменитого ростовского «папу», у него через эту трещинку высунул усики остромордый смоляной жучок — и шустро рванул из гроба на поверхность. Деловые отшатнулись, помраченные ужасом, а Федор Кузьмич расплющил, растер гнусную тварь каблуком. И все видели, как у дохлого «папы» дернулся, распахнулся сонный зрак и оттуда выкатилась на подрумяненную щеку зеленая слеза. После два дня Федора Кузьмича тряс колотун.

Алеша досадил сигарету до фильтра и с сожалением отщелкнул окурок. Пора было двигаться полегоньку. От опушки он, не таясь, кокетливо обмахиваясь березовой веточкой, зашагал к дому. Через калитку входить не стал, перемахнул через забор напротив гаража. Поднял лесенку и, растоптав клубничные грядки, приставил ее к дому. Неприятно чувствовать, как за тобой наблюдают недоброжелательные глаза, как ухмыляются самодовольные рожи, но ничего не поделаешь: издержки дневного налета. Не медля, закинул ногу на подоконник и перевалился в комнату. Успел увидеть любезную усмешку темнобрового Елизара и от прицельного, пробного удара Миши Губина кулем повалился на пол. Тем самым Миша Губин по указке Елизара Суреновича (не увечить сразу!) совершил роковую ошибку. С брезгливым удивлением разглядывал он скорчившегося на полу парнишку, нелепо прижавшего руки к паху, надеясь, что ли, таким способом защитить самое дорогое. Неужто из-за этой двуногой каракатицы, подобной тысячам других, было столько суеты в последний месяц: возня с какой-то молодой шлюхой, похищение, усиленные дежурства? Похоже, стал сдавать работодатель.

Елизар Суренович, восседавший в кресле в позе отдыхающего богдыхана, с длинношеей старинной трубкой в откинутой на подлокотник руке, в бархатном, пурпурного цвета халате, обратился к Алеше с ласковой укоризной:

— Из-за твоего глупого упрямства, Алексей, приходится и мне, старику, хлопотать, и тебе терпеть неприятности. А ведь какую малость я просил: вернуть статуэтку. Нет, не уважил стариковскую просьбу, разве это по-христиански?

По снайперской «небрежности» бокового удара Алеша вполне оценил противника и медлить не собирался. В мнимой мольбе прижатая к животу ладонь скользнула под рубашку и удобно обхватила рукоять «Макарова». Через секунду, под аккомпанемент Елизарова нравоучения, он нажал спуск. Еще стремительнее на его змеиное движение отреагировал Миша Губин, прыгнул, но перегнулся, сломался в полете, и его железная пятка лишь нежно коснулась Алешиной щеки.

— Запри дверь, Елизар, — сказал Алеша. — Быстро!

Благовестов послушно поднялся, шагнул к двери и щелкнул задвижкой. Обернул к Алеше улыбающееся, доброжелательное лицо.

Спустя мгновение снаружи в дверь ломанули чем-то тяжелым, но она не поддалась.

— Скажи шестеркам, чтобы они не рыпались, — распорядился Алеша. Елизар Суренович беспрекословно выполнил и этот приказ. Потом сказал Алеше:

— Видишь, опять на тебе мокруха. Совсем худые у тебя дела, мальчуган. И откуда ты взялся такой неугомонный?

Алеша целился ему в живот, и если это Елизара Суреновича огорчало, виду он не подал.

— Где Настя?

— Тебе Настя нужна? Она в соседней комнате.

Алеша встал у окна так, чтобы его не видно было с улицы. Миша Губин закопошился на полу и в забытьи попробовал дотянуться до Алеши. Резкое движение причинило ему муку, он застонал. Из полуоткрытого рта сочилась кровь. Спину он выгнул горбом, как ползущая гусеница.

— Оклемается, — сказал Алеша. — Пуля под лопаткой, не страшно. Но тебе, Елизар, придется, видно, помереть.

— Убьешь?

— Сомневаешься?

— Пожалуй, нет. А за что?

— Верни Настю, и мы квиты.

— Понял, дорогой. Но квиты мы быть не можем. Ты вон сколько бед натворил. Допустим, я тебя отпущу и Настю тебе отдам. Так это же ненадолго. Через денек-другой я тебя из-под земли достану. Как же нам теперь быть?

Он так хитро и добродушно скривился, словно загадал загадку, на которую сам Всевышний не найдет ответа. Но Алеша ответ нашел:

— Куражишься от пресыщения, Елизар. Тебе жизнь наскучила, понимаю. Но ты, видно, еще хорошей боли не нюхал. Я тебе сначала пузо пробью, потом уши поганые отчекрыжу. Будешь долго корчиться, как жук навозный. Поверь слову: лучшее лекарство от скуки — железо в брюхе.

Новизна положения и задушевный разговор привели Елизара Суреновича в превосходное расположение духа. Он опять основательно расположился в кресле, как бы приуготовясь растянуть удовольствие елико возможно дольше. Ровные белые зубы светились в усмешке.

— Садись, любезный друг, спешить некуда, верно? Все ходы, сам понимаешь, перекрыты, Настя под надежным караулом, а пальнуть всегда успеешь. Давай потолкуем немного.

— О чем?

— Выпить хочешь?

— Поторопись, Елизар, времени у тебя с гулькин нос.

Держа «Макарова» у колена, Алеша примостился на стуле. Миша Губин жутким усилием, все еще в отключке, развернулся боком вслед за ним и, подвывая, когтями царапая паркет, преодолел с полметра. Набрякшая рубаха хлюпнула кровью. Елизар Суренович искренне восхитился:

— Вот истинный герой! Хоть и ландскнехт. Он тебя, Алексей, и мертвый задавит. Учти, у меня таких мальчиков целая рота.

Алеша молчал.

— Мне даже не статуэтка дорога, — вдруг посерьезнев, заметил Елизар Суренович. — Важен принцип. Ты подарок не отслужил, значит, верни. Вроде бы пустяк, ан нет. Идея превосходства требует пунктуальности, даже педантизма. Кто ты для меня? Не более, чем козявка, которую можно сковырнуть ногтем. Но именно в отношениях с козявкой я не имею права поддаваться эмоциональному порыву. Принцип владычества над двуногими козявками, вроде тебя, диктует необходимость жесточайшей внутренней дисциплины. Иначе во мне самом могут возникнуть сомнения: а действительно ли я вправе распоряжаться человеческими жизнями? Пусть для их же блага. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Алеша молчал. Миша Губин громко, жалобно рыгнул.

— Много лет назад я предположил в тебе ценного сотрудника, хотел приблизить к себе, но недоучел твоей юношеской фанаберии. В результате многие невинно пострадали. За ошибки господ всегда расплачиваются слуги. Сегодня, наоборот, я тебя переоценил. Понадеялся, зона научила тебя уму-разуму. Куда там! Из-за обыкновенной сучки с пухлыми грудками сунул голову в петлю. Стыд-то какой. А могли бы договориться добром. Придется опять наказывать, и теперь уж, наверное, в последний раз.

— Пять минут истекли, — сказал Алеша. Пистолет чихнул в его руке, и череп Елизара Суреновича полоснуло каленым прутом. В удивлении потрогал он голову и набрал полную горсть крови. В дверь саданули с таким звуком, точно обрушили скалу.

— Не сметь! — рявкнул Благовестов. Придерживая ухо, он достал из кармана красивый, весь в цветах платок размером с маленькую простынь и промакнул рану. Доверительно сказал Алеше:

— Теперь тебя никто не спасет, ублюдок!

— Одного уха у тебя уже нету, — посочувствовал Алеша, — но я видел инвалида, у которого не было обоих ушей, глаз, ног, рук, а он все равно ухитрялся просить милостыню… Даю тебе еще три минуты.

— Что я должен делать?

— Прикажи нукерам, чтобы девушку вывели во двор. Я на нее из окна погляжу.

Елизар Суренович крикнул:

— Ираида, слышишь меня? Поставь девку под окно.

Алеша расположился поудобнее, чтобы Елизара держать на мушке и из-за шторки видеть двор. Миша Губин опять ворохнулся на полу следом за ним. Из той тьмы, в которую он погрузился, он достать врага не мог, но он его чувствовал. Это мешало ему успокоиться. Елизар Суренович отнял от уха платок и сокрушенно его разглядывал. Было у него такое ощущение, что в мозги налили кипятку и жуткое варево не спеша помешивают ложкой. Он сказал:

— Тебе, Алеша, скоро будет еще больнее, чем мне.

Женщина крестьянского обличья, но в модной замшевой спецовке вывела под окно Настю. Алеша глубоко вздохнул. В вельветовых джинсах, в пестрой рубашонке плутовка была безмятежна. С любопытством озиралась по сторонам. Ноги, руки на месте и целы. Ничуть не похожа на жертву похищения. Алеша остался доволен.

— Дальше так, Елизар. Ты меня с Настей проводишь в лес. Нукеров предупреди. Хоть один, хоть чуток рыпнется, пуля у тебя в затылке. Поверь, Елизар, я успею. Чуть что подозрительное — ба-бах! — и полчерепа нету. Мне хочется, чтобы ты это хорошенько представил.

— Хорошо, — сказал Благовестов, — но где гарантия, что ты в лесу меня не хлопнешь? Ты же идиот.

— Гарантий нет, — согласился Алеша, — но что другое ты можешь предложить?

— Даю слово, ты уйдешь вместе с девкой. Ребята пропустят.

— Не спеши, Елизар.

— Хорошо, стреляй, паскуда!

Алеша выстрелил. Пуля царапнула левое плечо Благовестова. По сравнению с ухом это была даже не рана, укольчик, но сознание Елизара Суреновича вдруг затуманилось смертной тоской. Он не хотел подыхать как животное в бессмысленных муках. Сколько повидал всякого отребья, запросто справлялся с самыми оголтелыми бандюгами, укрощал их словом и взглядом, но сейчас к нему подступило неукротимое исчадие ада. Худенький ясноглазый молодой мужчина улыбался ему так восторженно, так отрешенно словно не убийство вершил, а кормил печеньем любимую собачку. Сумрачный, лютый взгляд Елизара Суреновича, наполненный паралитическим ядом, натыкался на эту безгрешную ангельскую улыбку — и гас.

— Пошли, — сказал он. — Чему суждено быть, от того не отвертеться.

Вблизи Алеша разглядел, какие в его суженой все-таки произошли перемены. Она подурнела, кожа бледная, с розовыми прыщиками, в прелестных очах старушечья оторопь: так пенсионеры искоса поглядывают по утрам на новый ценник в магазине. Увидя его, удивления не выказала, но предположение сделала сокрушительное.

— Так ты с ними заодно, дружок?

— Нет, — сказал Алеша. — Я пришел за тобой. Сейчас отведем этого бугая в лесок, потом я тебе все объясню. Поглядывай вон за теми головорезами: не готовят ли они нам каверзу.

В окнах торчали обалделые преступные лики, а один массивный дядек кавказского обличья выбрался на крыльцо и, жалобно урча, пускал ртом желтые пузыри. В глубине дома с истошным лаем бесновались собаки. Поначалу обомлевшая, Ираида Петровна (еще бы не обомлеть от диковинного зрелища: окровавленный владыка под дулом пистолета) быстро опамятовалась, и в ней взыграла былая оперативная удаль. Офицерские погоны незримо обожгли плечи. Сколь ни радостно было лицезреть унижение повелителя, столько раз для потехи размазывавшего ее по стенке, но все же он был в некотором смысле ее благодетелем, и, учитывая это, попустительствовать громиле-налетчику значило поступиться святым. Идея верного, беззаветного служения верховной власти, утвержденной в сердце, как любовь, была свойственна матерой оперше, но не по разуму, а как бы по чувству. Быть преданной, ненавидя объект своей преданности, доставляло ей чисто духовное наслаждение. Точно так в бытность при государственной службе она впадала в почти мистический экстаз, испытывая глубокое сочувствие к истязаемым, умерщвляемым жертвам. Не ко всем, но ко многим. И чем изощреннее бывало истязание, тем полнее был восторг, сдобренный, правда, грубым физическим вожделением… Сбоку, с прискоку, мертвяще оскаля зубки, Ираида Петровна кинулась на вора, повисла на вооруженной руке и, показалось ей, одолела, поймала в захват, потянула к земле; но в ту же секунду неуловимым движением злодей стряхнул ее с себя и, изогнувшись, вскинув ногу, пяткой наладил в висок. Удар был настолько точен, что Ираида Петровна, как акробатка, сделала высокое сальто-мортале и с хрустом угнездилась на газоне, словно задумав высадить себя на грядке в виде цветка. Железное дуло уперлось в бок Благовестову.

— Бойкая у тебя челядь, — сказал Алеша. — Еще один такой скакун, и тебе крышка, старая лиса.

— Тебе тоже, заметь, — хладнокровно парировал Елизар Суренович.

Дальше до леса — двести метров — они добрались без приключений. Настя шла впереди, насупясь и не оглядываясь, словно по знакомой издавна тропке. Посередине брел тучный Елизар Суренович, туго прижимая платком ухо, из которого, казалось ему, при каждом шаге вместе с болью капали мозги. Он отрешенно улыбался, сосредоточась проницательным взглядом на аппетитной, круглой Настиной попке. Следом, чуть сбоку, загораживаясь Елизаровой тушей от выстрела, гибко двигался Алеша, изредка для порядка тыкая заложнику стволом под ребра. При особенно болезненном тычке Елизар Суренович цыкал зубом и что-то недружелюбное бормотал себе под нос. Он думал, что безумный щенок, пожалуй, вполне способен застрелить его на опушке, а это было бы нехорошо, потому что означало, что он впервые не успеет рассчитаться с обидчиком и, кроме того, сорвет наиважнейшую встречу с высокопоставленным чиновником МИДа, назначенную на послезавтра. Смалодушничал, поинтересовался:

— Неужели возьмешь грех на душу, Алеша, замочишь старичка?

— Там видно будет.

— Из-за пустякового удовольствия опять на десять лет в тюрягу?

— Может, мне за тебя, наоборот, орден дадут?

— Не-ет, не дадут. У нас каждый старичок имеет право на спокойную голодную смерть.

В лесу его ожидало новое испытание. Только он намерился присесть на пенек, чуя, как последние силы утекают в черепную дыру, Алеша распорядился:

— Дальше кросс с препятствиями. А ну рысью, сволочь!

По лесной тропе Настя опять бежала впереди, со спортивной отмашкой, радуясь чистым, вольным движениям; и опять ее уютный задик, обтянутый вельветом, приманчиво подскакивал, крутился перед Благовестовым, но теперь ему было не до злорадных воспоминаний, смягчающих боль. Из жил вдруг поперла старость. Накопленная утробой мякоть сладкой, роскошной жизни сдавила внутренности жирным, тяжелым, горячим студнем. Он весь превратился в зловещую, зловонную одышку. Уже невнятно было ему, то ли Алешины пинки вонзаются в тело со всех сторон, то ли грудная колика разрывает напополам поясницу. Он бежал, как подыхал: с безнадежной натугой, со слепящим пламенем в глазах. Наконец, зацепясь носком за кочку, рухнул, перекатился по земле, ободрав бока. Подумал: слава Богу, земной путь нелепо, но завершен. В ту же секунду Алеша сунул ему в пасть ствол, коснувшийся нежно трепещущих связок.

— Ну! — рыкнул Алеша. — Подымайся, падаль!

Елизар Суренович, постанывая, сел и, ухватясь за Алешину ногу, поднялся. Улыбка его было страшна. Так улыбается мертвец, когда потревожат его вечный покой. Елизар Суренович ничего не боялся, ни смерти, ни страдания, но понял, что будет цепляться за любую соломинку, лишь бы уцелеть. В нем наросла такая злоба, что на лбу, точно мазком дьявола, выскочила лиловая шишка. Но разум его не угас. Ясноликий, озверевший мучитель двоился, троился перед глазами совсем рядышком: протяни пальцы, зацепи, сожми — и хрустнет, переломится светлое горло, как сухой стебелек, но это был мираж. Не одолеть так просто порождение бреда. Тут уж, видно, дела не мирские, а вызов судьбы. Беса мало раздавить, важно понять, какая за ним колдовская сила.

— Бегу, Алеша, бегу, — плаксиво прошамкал Елизар Суренович. — Полминуты отдышусь — и бегу. А то хочешь, прибей сразу, коли я тебе в обузу.

— Надеешься выкрутиться, змей, а?!

На край леса, где сторожил машину голопузый мальчик, Елизара Суреновича, ослепшего и оглохшего, они с Настей вдвоем вытолкнули почти беспамятного. Он лишь хрипел и жалобно икал, как от предсмертной судороги.

— Дядя алкоголик, — объяснил Алеша мальчику. — А тебе вот еще стольник за службу и беги за велосипедом. Он в кустах валяется.

Мальчик мгновенно исчез, не выразив ни протеста, ни благодарности. Елизар Суренович полулежал на траве и хватал воздух распаленным ртом, как окунь на суше. В его мутном взгляде не осталось и искорки мысли. Алеша закурил, хотя мешкать было нельзя. Вот-вот из леса нагрянут Елизаровы опричники.

— Придется эту падаль запихнуть в машину, — сказал Алеша. — Довезем до свалки, там зароем.

На Настю он смотрел с восхищением. Он любил все черточки ее капризного лица. Это был первый человек, которого он не убил, а спас.

— Скажи что-нибудь, — попросил. — Ты же не онемела? Все ужасы позади.

— Мне надо поскорее домой.

— Я был у тебя.

Настя потянулась к нему умоляющим движением.

— Ну что они?! Как?

— Папаня в порядке. Мать переживает, конечно. Но ее можно понять. Я им обещал тебя привезти. Они сразу успокоились. Хорошие у тебя родители, интеллигентные, приветливые.

По Рижскому шоссе Алеша гнал как бешеный. Километров через двадцать свернул на Большое кольцо. Шоссе было пустынным, навстречу изредка выкатывались грузовики. Елизар Суренович на заднем сиденье издавал странные, хлюпающие звуки, словно в него, как в шину, заново накачивали воздух. Настя сидела в напряженной позе, неотрывно глядя вперед, точно запоминала каждый овражек, мимо которого они проскакивали. Алеша спросил:

— Тебя били?

— Нет.

— А что с тобой делали?

— Только изнасиловали.

Алеша сунул в рот сигарету, прикурил от нагревателя.

— Вот этот?

— Угу.

Алеша покосился в зеркало на пыхтящего Елизара Суреновича.

— Ну, это ничего, — сказал Алеша. — Главное, не покалечили.

— Я тоже думаю, что это пустяк.

— Ты им вообще не нужна. Это я им зачем-то понадобился. Они тебя как приманку взяли. Но изнасиловали, конечно, зря, это перебор. Больно было?

— Ненавижу вас всех, — безразлично сказала Настя. Вскоре Алеша с трассы свернул на проселок. Он катил наугад, но верил, что удача ему не изменит. Не прошло и десяти минут, как почти на брюхе «жигуленок» уперся носом в просеку. Справа лес, а слева болото.

— Хорошее место, — сказал Алеша. — Тихо, привольно. Кукушка, слышь, Елизар, кукует. Вытряхивайся, падаль!

Он оставил Настю в машине, а Благовестова под руки, как государя, довел через болото до укромной березовой рощицы. Скорбно взирал Елизар Суренович на чудесный пейзаж. Пышный мох пружинил под ногами. Теплые кирпичные лучи солнца пронизывали листву. В благословенном уголке довелось погибать. Боль в башке помягчала, поприжалась. Он отслоил платок от уха, смял и сунул в карман.

— Пали, чего тянуть, — процедил сквозь зубы. — Или ручонки дрожат?

Алеша подтолкнул его к кустам орешника, где обнаружилась глубокая ямина со стоячей водой, будто самой природой приуготовленная для тайного похоронного обряда.

— Правильно, — одобрил Елизар Суренович. — Ветками закидаешь, землицей присыплешь, нескоро сыщут.

Алеша вытащил из Елизаровых штанов ремень и намертво перехлестнул ему запястья. Дал подножку — и Елизар Суренович, как куль, повалился на бок. Ноги ему Алеша закрутил до колен буксирным тросом, который прихватил из багажника.

— Лишние хлопоты, — заметил Благовестов. — Мертвые не бегают.

— Нормально держишься, — оценил Алеша. — Кто бы мог подумать. Обычно такие, как ты, на расправу жидкие.

— Таких, как я, ты еще не видел, сопляк.

— Почему не видел? Дерьма везде много.

Лежащему, он наступил Елизару пяткой на кадык и слегка надавил.

— Напрасно ты Настю обидел. Но убивать я тебя не стану, не ссы. Поживи, помучайся. Паучище! Гляди, как зенки вылупил! А рожу-то надул, рожу. Да ты скоро лопнешь от злобы. Вот это будет тебе самая подходящая смерть.

Под безжалостной Алешиной пяткой, играющей с чувствительной пуговкой кадыка, Елизар Суренович извивался, корчился, вминаясь в податливую почву; и более унизительное положение трудно было представить. Его одежда напиталась влагой. Он весь отсырел, набряк и того гляди в любом месте мог прорваться, как переспевший фурункул, брызнуть во все стороны сукровицей. Из прозелени ветвей, из пазух неба, как из замочной скважины, за его нелепыми телодвижениями, за шутовскими попытками освободиться с веселым любопытством наблюдал расшалившийся молодой садист. В помрачении ума Благовестов беспомощно щелкал зубами, пытаясь перекусить воображаемую удавку. Алеша надавил покрепче, и из глотки Благовестова вырвался мучительный, лебединый клекот, словно душа его, плача, потянулась расстаться с телом.

— Это за Настю аванс, — сказал Алеша, — а потом будет полная расплата.

Когда Благовестов очнулся, то обнаружил, что в лесу остался один. Обезображенным ухом вжимался в глину, как в гигантский компресс, а ноги у него почему-то задрались выше головы. По щеке, щекоча, полз муравей, а прямо на кончике носа угнездился гигантский комар и благодушно, без помех сосал его кровь. Прогнать живодера он не мог, спеленатый в тугой кокон. Алеша постарался на славу, приготовя его к продолжительному покою. Благовестов ощутил к нему благодарность: мог убить, но оставил в живых, себе на погибель. Мальчик родился игроком, но эту игру проиграл. Замахнулся на слишком высокую ставку. Ему изменило чувство реальности, которое к игрокам приходит с возрастом, накапливается в клетках, как мудрость. Отыграться он не успеет. Ему не следовало рисковать, затевая пытку, а потом оставя Благовестова лежать в глухом, гнилом мху.

Елизару Суреновичу было немного скучно начинать все заново: двигаться, ползти, подавать сигналы враждебному миру. Проще было лежать и ждать, ничего не предпринимая. Однако его неумолимо подталкивал инстинкт преодоления своей биологической окончательности, и этот инстинкт был сильнее его. На секунду он расслабился, сжался в путах и тяжким усилием, подняв голову, на дюйм, на сантиметр передвинулся к краю ямы.

8

В глухой деревушке Неметкино по Смоленской дороге, в семидесяти километров от Москвы нашли они пристанище. Алеша спроворил жилье у бабки Анфисы, представив себя и Настю как молодоженов. Бабка Анфиса глуха, подслеповата и беспамятна, но с радостью предоставила избу в их распоряжение, когда Алеша отвалил ей из рук в руки новенький хрустящий сторублевик. Сама мигом перебралась в ветхую сараюшку, прихватив лишь довоенной выделки пуховик и пару подушек. В деревне, нависшей над мелководной речкой Вяземкой, было тридцать домов и столько же примерно жителей, в основном стариков со старухами. В день утомительного бегства они добрались туда уже к вечеру, сойдя наугад с рейсового автобуса, пехом, через леса и буераки, измотанные до ломоты в костях. Бежали, как звери, петляя, пересаживаясь с попутки на попутку, пересекая необозримые поля, на случайной электричке угадив почему-то в Орехово-Зуево, и доблудили до того, что Настя не могла уже понять, на каком она свете.

Алеша сумел ее убедить, что возвращаться сразу в Москву ни в коем случае нельзя. Он привел самый веский и неоспоримый аргумент: меня не жалко, сказал он, да и тебя тоже, но они ведь маманю с папаней порешат не глядя. За что? — спросила Настя. Ни за что, ответил Алеша. Чтобы не было лишних свидетелей и чтобы на дороге не стояли. Настя долго не могла уразуметь только одно: почему ей, ни в чем не виноватой девушке, надобно от кого-то бегать? Почему не обратиться в милицию, где на злодеев обязательно найдут управу. Алеша быстро развеял и это ее недоумение. Он сказал, что в милиции работают люди, которые еще опаснее и безжалостнее, чем те, у кого она была в лапах. И те, и другие питаются из одного котелка, и у них единоутробная сущность. На Москве воцарился бандит, и если она этого еще не поняла, то, значит, она даже глупее, чем он предполагал. К этому он добавил в утешение, что в России испокон веку ведется так, что добрый человек рано или поздно вынужден скрываться, менять обличье и не подавать признаков жизни.

— Какая же ты свинья, — сказала Настя.

— Но я тебя спас, — ответил он.

— Если ты воспользуешься моим положением, — сказала Настя, — никогда тебе не прощу.

— Не воспользуюсь, — заверил Алеша. — Я же не Елизар.

— Вы одинаковы для меня.

— Тебе бы надо промыть мозги керосином.

Бабка Анфиса постелила им на своей деревянной двуспальной кровати, но как только удалилась, Алеша одну подушку бросил на пол и, как был, в одежде и не разуваясь, повалился около печки. Через минуту он спал. Настя некоторое время за ним наблюдала: не притворяется ли, потом немного (посидела за столом, грея руки об остывший чайник, и наконец потихоньку разделась и нырнула под чистую, блаженно хрустнувшую простынку. Она боялась, что ночь промается, но сразу погрузилась в забытье, полное удивительных видений. Во сне она продолжала разговаривать с Алешей, но он был опять уже не тем, кого она боялась, а тем, кого любила и самолично когда-то вынянчила: то ли ее ребенком, то ли куклой, большой и теплой, с пушистыми волосиками, причесанными на бочок; она кормила его с ложечки манной кашей, а он гукал: «Угим, угим!» — осторожно прикусывая ее за пальчик. Она дала ему, голодной крохе, пососать свою грудь, и младенец Алеша прильнул к ней бережно цепким, алым ротиком, приведя в неописуемое волнение. Он пил и чмокал, не насыщаясь, пробираясь в нее все глубже, до самого лона. Потом вдруг вытянулся, вырос и превратился в стройного юношу с сияющим любовью взглядом. Она с трудом отцепила его от себя, потому что неприлично, когда здоровенный парнюга у всех на виду сосет грудь молоденькой, невинной девицы. Этот сладкий, приятный, постоянный сон вскоре сменился другим, и она очутилась в родном классе, где шел урок ботаники. Зачем я здесь, подумала Настя, ведь я же студентка и у меня взрослый сын. Но тут ее выкликнула к доске старенькая, предобрая, но давно выжившая из ума Дарья Петрокеевна. Она попросила любимую ученицу рассказать все, что та знает про летучих мышей. В некотором затруднении Настя подняла голову вверх, а там под потолком как раз билась целая стая этих самых летучих мышей: из серых клубков высверкивали остренькие глазки, по белому фону носились уродливые тени, и казалось, вот-вот — шуршание, треск! — потолок оторвется от стен и на крылышках взмоет ввысь. В классе поднялся истошный визг, потому что — мало ли что! — летучие твари могли ринуться в атаку, вцепиться в волосы сидящим за партами и попортить прически, а некоторым выцарапать глаза. Настя первая выскочила из класса, из школы и помчалась по парку, вопя и размахивая руками, в ужасе ожидая беды. Рядом бежала Дарья Петрокеевна в развевающемся белом халате, роняя под ноги мелки и указку. Не бросай меня, детонька, ныла учительница, они меня съедят. Как вам не стыдно, укорила Настя, разве летучие мыши занимаются людоедством? Они меня выпьют, хрипела Дарья Петрокеевна, позабыв всякий стыд. С небес из тучи шарахнула молния, и на месте, где только что трепыхалась старушка, осталась маленькая ямка, исполненная слизью. Это было так неожиданно и жутко, что Настя на миг окаменела, а потом попробовала раскопать яму, чтобы проверить, не спряталась ли несчастная Дарья Петрокеевна под землю. Копала долго голыми руками, погружаясь в сырость, но все без толку. Из темного провала, как из подземелья, донесся лишь тягостный вздох. Не бросай меня, детонька, попросила учительница, но самой ее уже нигде не было и даже не осталось памяти о ней. Настя не помнила, как выглядела при жизни несчастная ботаничка. Хмурый, подошел к ней Алеша и хмуро сказал: да ладно тебе, не реви, я тебе десяток таких старушек настругаю. А ты умеешь? — не поверила Настя. Вместо ответа повеселевший Алеша взялся за круглое полено и длинным ножичком — вжиг, вжиг! — как папа Карло, высекая светлые брызги, ловко выковыривая сучки, в два счета выколупнул из мертвого дерева новую Дарью Петрокеевну, которая была краше прежней, с красивыми, седыми буклями, в бальном платье. Учительница с ошарашенным видом разглядывала новенькую, с ореховой резьбой указку, крепко сжимая ее в разъеденных ревматизмом старческих пальцах. За этот подвиг, сказал Алеша, ты должна меня полюбить. Не спеша побрела Настя берегом реки, втолковывая настырному, неразумному ухажеру, что любят не за подвиги, не за красивые глазки, а за что-то совсем иное, что не выразишь словами. Деньги у меня есть, возразил на это Алеша, могу тебе дать сколько хочешь. За деньги тоже не любят, сказала Настя. В любви нет ни денег, ни чести, ни стыда, ни позора, ни дня, ни ночи… А что же есть?..

В этом месте длинного, будоражащего сна Настя очнулась, открыла глаза и увидела, что наступило утро. Алеша спал, и лучик солнца примостился на его упругой щеке. На дощатом полу он раскинулся вольно, как на царском ложе. Голову упокоил на сгибе локтя, в откинутой руке уголок не понадобившейся ему подушки. Его лицо, повернутое к ней, было безмолвным, таинственным, как у поваленной статуи. Кто же он такой, подумала Настя, и что довелось ему испытать на веку, чтобы так очерствело и закалилось его сердце? Противоестественность ее собственного положения не особенно тревожила Настю, потому что она была молода и постигала происходящее с ней, как единственную из всех возможных реальностей. Горький опыт сравнений приходит позднее, лишая человека упоительной иллюзии — ощущения первозданности собственного бытия.

Сморгнула Настя ресничками, пошевелилась — и Алеша тут же проснулся. Они неожиданно соприкоснулись взглядами, и оба смутились: слишком что-то обнаженное открылось обоим, что-то такое, что без особой нужды никому не доверяют. Пряча смятение, Настя напустила на лицо озабоченное выражение и перевела взгляд на потолок, словно только там могло оказаться нечто такое, что ей важно и интересно; Алеша на ощупь потянулся и сунул в рот сигарету.

— У тебя спичек нету? — Этот диковатый вопрос вроде бы поставил все на свои места в их отношениях, но никого не обманул. Они проснулись в ином мире, не во вчерашнем, и оба были другими, не вчерашними. Теперь им предстояло выяснить, кто они и зачем оказались вместе, отброшенные на сто верст от родимых домов в избу к бабке Анфисе, а затем решить, что делать дальше. В этом неведении было что-то прельстительное, почти блаженное, но тревожное, грозное, как во всяком намеке на перемену судьбы.

— Спичек у меня нет, — капризно, нарочито сонным голосом сказала Настя. — И прошу еще раз, избавь от твоих бандитских шуточек…

— Какие шуточки, курить охота.

— И еще вот что. Можешь ты по-человечески помочь?

— Могу.

— Мне нужно немедленно искупаться. Горячей водой.

Его передвижения Настя не услышала, дверь не скрипнула, но когда через секунду глянула вниз, Алеши уже не было в комнате. Она ужаснулась: не иначе ее неутомимый преследователь был на короткой ноге с нечистой силой.

Через час Алеша отвел ее в «черную» баньку на заднем дворе, растопленную расторопной Анфисой. Хозяйка попарилась с Настей за компанию. За особые услуги Алеша добавил ей пятьдесят рублей, и от внезапно привалившего богатства у бабки Анфисы чуток помутилось в голове. Поначалу она чуть не ошпарила Настю кипятком, а после, когда уразумела, что «девонька» первый раз на веку очутилась в парилке, ее разобрал нервный припадок. Она так усердствовала, с такой лютой энергией старалась ублажить, что вскоре у Насти не осталось сил сопротивляться. Истрепав до сучьев пару березовых веников, добрая хозяйка сожгла ее дотла. «Надобно до косточек, до косточек!» — приговаривала она, не внемля мольбам, без роздыху вгоняя в податливое розовое тельце жгучие розги, насквозь приколачивая вдогонку сухоньким кулачком. Когда все же пытка кончилась, как кончаются любые пытки с полным изнеможением жертвы, Настя, сожженная и распятая, вывалилась, обернутая в старенький Анфисин халатик, как в простынку, из баньки и опустилась на чурбачок, угодливо подставленный Алешей. Глянула туда-сюда — зеленый дворик, блеклая, дрожащая, солнечная желтизна — и ничего вокруг не узнала.

— Я в щелочку-то смотрел, — сумрачно признался Алеша. — Ты так, ничего себе, приятная особа по сравнению с бабкой. У той все-таки телеса чересчур сдобные.

— Ты дурак, и больше ничего, — сказала Настя беззлобно. Впервые он показался ей нестрашным, бестолковым, обыкновенным мальчишкой, повзрослевшим до срока, побывавшим в аду, и это новое, как утром, узнавание грозило окончательной потерей бдительности. Этого ни в коем случае нельзя было допустить. Ни на минуту не следовало забывать о том, что, какие бы виды он ни принимал, как бы искусно ни маскировался, все это личины дьявола, и сам он, Алеша, отродье дьявола, и в ад его никто силой не тащил, просто он чувствует себя там, как дома.

Отдышавшись на солнцепеке, Настя сказала:

— Вот что, дорогой! Сейчас пойдем звонить. Никаких отговорок.

Он стоял перед ней понурый и пришибленный — коварный обманщик.

— Сначала бы пожрать. И потом — звонить никуда нельзя.

— Почему?

— Они у тебя дома со вчерашнего дня дежурят.

У Насти в груди жалобно екнуло. Солнечный мир вокруг так вопиюще противоречил его страшным словам.

— Наплевать, — сказала она, — кто из вас и где дежурит. Мне надо поговорить с родителями. Иначе я с ума сойду.

— Хорошо, — кивнул он. — После завтрака позвоним.

Бабка Анфиса, которой Алеша отвалил еще стольник на кормежку, как бы уже совсем в забытьи напекла из последней мучицы оладьев, заварила душистого, с мятой чайку, а также выставила на стол остатнюю полбанку заповедного малинового варенья, прибереженного на горькую зиму, когда уж в точности ожидался конец света. Сама пораженная видом застольного изобилия, престарелая Анфиса вдруг расплакалась, бухнулась на табурет и сокрушенно молвила:

— Как славно жили до прихода антихриста!

Настя, забыв собственные горести, кинулась ее утешать, утерла слезы передником, усадила за стол и набухала на блюдце варенья из банки. В одряхлевшей враз старушке, час назад чуть не уморившей ее в баньке, она с трепетом угадала черты дорогих, покинутых батюшки с матушкой, таких же, как Анфиса, одиноких, безалаберных, неприспособленных к жизни.

— Скорее, скорее, — торопила она Алешу. — Сколько можно запихивать в себя. Надо звонить, звонить.

Однако Алеша, по тюремной выучке, привыкший относиться к пище чрезвычайно серьезно, пока не сунул в пасть последний пригорелый оладушек, и не подумал двигаться с места. Да и куда ему было спешить. Редкостная трапеза выпала на его долю, как валет к девятнадцати очкам. Он избегал смотреть на Настю пристально. Боялся выдать свою позорную расслабленность. Немного сожалел, что вчера так замертво повалился и не овладел ею спящей. Может, это и к лучшему, подумал он. Баб на свете много, а Настя одна. Правда, времени у них всего ничего. Надо когти рвать, надо двигать на юг, на север, растаять в пространстве, исчезнуть бесследно, но как ей это втолкуешь, легкомысленной птахе. Он сожалел и о том, что не угробил старую сволочь Елизара. Это уж вообще трудно было объяснить. Похоже, Настя, подобно анаше, лишала его воли. Безмозглая, изнасилованная гордячка. Теребит, галдит, щекочет ему душу, думает, что умнее всех, а все-таки он ее украл. Она его чудесная добыча, хоть об этом не подозревает.

Диковинное желание постояльцев позвонить по телефону вогнало Анфису в тяжелую думу, она разбухла на табурете, превратясь в истукана, по щекам поползли багровые пятна, и, скорбно прикрыв очи, старушка, казалось, умолкла навеки с ложкой варенья в руке. Алеша с трудом удержался, чтобы не отвесить долгожительнице полновесного леща, который непременно привел бы ее г чувство. Все же постепенно разум к бабке вернулся, и под воздействием Настиных ласковых увещеваний она сумела объяснить (наполовину знаками, наполовину мычанием), что телефон может быть только у почтаря Володи, который проживает в родительском дому, хотя работает в районе.

Через полчаса, побродив по улочке и позаглядывая в разные избы, они обнаружили этого почтаря: усатого мужичонку лет шестидесяти, поросшего рыжим волосом, хлипкого и безликого, в нательной рубахе, украшенной почему-то значком ГТО. Почтарь Володя был пьян и дремал на солнышке на крылечке, удобно умостив голову на перекошенном перильце. Алеша сразу доверительно его спросил:

— Дяденька, не хочешь похмелиться?

Почтарь ожил, от резкого впечатления чуть не свалясь с крыльца.

— А ты кто будешь? Тетки Дарьи, что ли, племяш?

— Нет, мы сами по себе. Нам позвонить надо.

— По-озвонить? — Поняв, что от него ждут услугу, почтарь заметно приосанился. — Дак это трудно. У нас звонят по заказу либо по доверенности.

— Мы без заказа. За бутылку.

— Где же она, твоя бутылка?

— Пока позвоним, ты сам и сбегаешь.

Почтарь сошел с крыльца и вытянулся рядом с ними во весь свой худенький полутораметровый рост. Он был в затруднении: дальше набивать себе цену или пора согласиться на хорошее предложение. Спросил строго:

— У вас документ есть? Без документа не положено.

— Есть, — сказал Алеша. Вынул тугую пачку и отслоил две сторублевки. Почтарь деньги сгреб, засветясь взглядом, как фонариком.

— Телефон в комнате, — оповестил уже от калитки. — Гляди, не разбейте, он один на всю волость.

Только через три часа, минуя два загадочных коммутатора, Алеша связался с Москвой. Почтарь Володя давно вернулся и блаженствовал на разоренной кровати посреди запойного бедлама. На полу заветная бутылка самогона, которую он не спеша ополовинил. Поначалу, воротясь с добычей, почтарь несколько раз с обиженной миной предупредил, чтобы за сдачу Алеша не тревожился, она, дескать, в сохранности; но, захмелев и накурившись табаку, пришел в философское расположение духа и обращался теперь исключительно к Насте.

— Таких звонильщиков, — сообщил он ей, — ходит сюда по тыще в день, а Володя один. На всех телефона не напасешься, тем более что он служебный. (У аппарата корпус был разломан, как выгрызен, и трубка болталась на честном слове.)

— Для вас делаю исключение, — опрокинув очередной стопарик, продолжал Володя. — Потому вижу, ребята вы смирные, без гонора. Таким, пожалуйста, всегда мое почтение. И за сдачу не волнуйтесь, мне ваши деньги не нужны, тем более мне пенсию начислили полторы тыщи и оклад девять сотен. Жить можно, не жалуюсь. Впроголодь, но можно… А почему, Настюша, твой кавалер не пьет? Торпеду зашил?

— Вы пока пейте сами, Володя, а мы уж после.

За эти три часа она окончательно переменилась к Алеше. Так он славно, не психуя, беседовал с истошными телефонистками, так их без устали уговаривал, намекая и на возможные свидания, и на непременное вознаграждение, сыпя чудовищными, но, надо отдать ему должное, по-своему остроумными комплиментами, что Настя оттаяла сердцем. За все время он и глянул-то на нее два-три раза, усмешливо, доброжелательно, но его присутствие создавало надежное поле, в котором девушка чувствовала себя в безопасности. И как же он был красив и быстр, как дьявольски сосредоточен. С каждой минутой Настя все отчетливее, но уже без прежнего внутреннего сопротивления понимала, что от этого шалого мальчика ей не спастись.

Вдруг после всех безнадежных усилий в аппарате возник сиплый голос Леонида Федоровича, и Алеша с деликатной улыбкой передал ей трубку.

— Папа! Папа! Ой! Ну как вы там? Это я, я, Настя!

— Ничего, доченька, слава Богу, живы, здоровы.

У отца был какой-то чужой, натужный, сжатый голос, и тут же она поняла: да, Алеша оказался прав, злодеи уже там. Но зачем? Что им нужно от ее бедных родителей?

— Папочка, берегите себя, — едва дыша, но стараясь говорить нормальным тоном, пролепетала Настя. — Я скоро вернусь, слышишь? Как мамочка? Ей плохо?

В этот момент в далекой московской квартире бритоголовый громила предостерегающе ткнул Леониду Федоровичу кулаком под ребра и что-то прошипел ему в ухо. Его товарищ, тоже бритоголовый, развлекался тем, что дразнил привязанную к спинке кровати Марию Филатовну. Совал ей в ноздри свернутую трубкой газету, а Мария Филатовна в ярости щелкала зубками, пытаясь ее схватить. Иногда ей это удавалось: пол был заплеван жеваными газетными клочьями.

— С матерью все в порядке, — в соответствии с инструкцией ответил Леонид Федорович. — Ты где находишься, дочка? Можешь, конечно, не говорить, если не хочешь…

Последние слова не понравились громиле. Он кивнул товарищу, и тот вместо газетки игриво протянул к горлу несчастной лезвие ножа, которое она тоже попыталась укусить. С губ ее посыпалась розовая пена. Леониду Федоровичу видеть эту сцену было тяжело, и он, поморщась, добавил в трубку:

— Сюда ни в коем случае не приходи, беги в милицию…

Фраза долетела до Насти усеченной: бритоголовый бандит, сытно крякнув, махнул кулаком. Вместо слов Настя услышала хряск зубных протезов Леонида Федоровича.

— Они уже там, — растерянно сказала она. — И телефон отключили.

Ее детская, слезная беспомощность растрогала Алешу. Он встал, забрал у почтаря бутылку и сделал из горлышка пару глотков.

— Еще не вечер, — сказал он. — Стариков не тронут. Зачем им лишние трупы.

— Стариков обижать грех, — подтвердил почтарь Володя. — Они вообще неизвестно как живут. Пенсия маленькая, многим на лекарство не хватает. А старику тоже иной раз надо выпить и пожевать чего-нибудь.

— Возвращаемся в Москву, — сказала Настя. — Если не хочешь, поеду одна.

— Хорошо, — согласился Алеша. — Но сначала я тоже позвоню.

Второй заход на коммутатор занял у него не больше часа. Он не знал, засвечена ли Асина квартира, но полагал, что засвечена, поэтому, когда она сняла трубку, быстро сказал:

— Ничего не говори, только отвечай: да или нет… За квартирой следят?

— Да, — глухо отозвалась Ася.

— Они рядом с тобой?

— Нет.

— Мне нужен Федор. Где он?

— Федор Кузьмич погиб, — сказала Ася. — Его убили.

Укол тоски был стремителен и отозвался светлой рябью в глазах. Алеша протер их тыльной стороной ладони, будто запорошенные. Вон как оно обернулось, помощи ждать неоткуда. Кокнули Федора. Прощай, дорогой брат! Как же ты это позволил? Не стыдно тебе?

— Ты приедешь, Алеша?

— Где Филипп Филиппыч?

— Здесь, вот он.

— Дай ему трубку.

Филипп Филиппович солидно покашлял в мембрану.

— Слушаю вас.

— На тебя вся надежда, Филипп. Все ценное — деньги, барахло — надо из хаты убрать. Учти, будет хвост. Сможешь сделать?

— Попробую. Ты где?

Алеша ответил рифмованным словом из пяти букв и повесил трубку.

Он сказал Насте:

— Дельце немного осложняется. Елизар очень сильно раздухарился.

— Не смей при мне ругаться матом.

Алеша вторично отобрал у почтаря бутылку, в которой осталось на донышке, и допил ее залпом.

— Можно еще слетать, — обнадежил почтарь Володя, совсем уж было задремавший. — Добавишь стольничек? С пенсии отдам, не сомневайся. Три тыщи положили.

…В поезд они сели под вечер. Алеша был зол, молчалив. Слишком много забот на него навалилось. Елизара Суреновича второй раз на мякине не подловишь, и теперь за его собственную жизнь нельзя дать ломаного гроша. Но догонять Федора Кузьмича он не спешил. Напротив, собирался расплатиться со всеми земными долгами, а также с долгами покойного друга. Но прежде следовало уйти на дно, чтобы выиграть время. Легким перышком, мотыльком порхнул бы сейчас на юг, на север, на Дальний Восток и такие бы закуролесил петли, что не только ищейки Елизара, сам дьявол потерял бы его след. Серой мышкой выдолбил бы себе норушку на краю Ойкумены и затаился до будущей весны. Если бы не Настя. Она висела на его хребте стопудовой гирей, и не было сил ее сбросить. Он клял себя за эта Да откуда взялась она на его голову? В этом подлючем мире, кроме воли, все туфта. Ему ли не знать. Какими путами она его повязала, чем одурманила, что тянется за ней, как теленок с рожками, прямо на бойню, где поджидает мясник с колуном? Завалить бы ее в тамбуре, вздрючить, услышать утробный писк, а уж тогда гадать, любовь ли это, будь она неладна, или раздувшаяся похоть оголодавшего самца. Подумать об этом приятно, исполнить — невозможно. Это препятствие ему не преодолеть. Над ее блескучим, чистым, холодящим, волшебным естеством он не властен.

Настя делала вид, что читает журнал, который он купил ей на перроне. Это было новое, демократическое издание, полное прельстительных картинок. На его страницах не предавался разврату разве что кухонный шкаф. Да и у шкафа, заключенного в роскошный интерьер английской кухни, бока лоснились вызывающе-алым отливом. Нельзя сказать, что тугие женские тела, изогнутые в самых непристойных, невероятных позах, и всезнающие усмешки смазливых плейбоев оставили Настю равнодушной, но сквозь неясное, томное волнение возник в ней еще пущий стыд. Она думала, что, если с бедными, неприспособленными к жизни родителями что-нибудь случится по ее вине, ей незачем дальше жить. Ее связь с двумя слабыми, неприкаянными существами, совершенно непохожими на множество других людей, не ограничивалась обыкновенным дочерним чувством, а имела иной, почти мистический смысл. Ей судьбой была уготовлена роль охранительницы и для этого отпущены особенные свойства; но вот она не выдержала искуса, и теперь непременно последует справедливое и грозное возмездие. Алешу она не винила. При чем тут Алеша? Разве сам он ведает, что творит. Он уродился несчастным человеком, и его удел — приносить несчастье другим. Его ум развит лишь в одном хватательном направлении, а чувства первобытны. Разве она не поняла этого сразу, с первого мгновения? Почему же не оттолкнула, почему не спряталась от него на дне морском? Сейчас поздно что-либо менять, она увязла в Алеше, как в тесте. Она погрузилась в него, как в злую метель. Вокруг не видно ни зги, и вместо человеческих лиц полезли на свет страшные, уродливые, звериные рыла. Алеша утянул ее неразумную, доверчивую, податливую в омут, где бродят жуткие призраки, и спастись они могут только вместе… Но это не вся правда, а правда в том…

Потянулись пригородные станции, когда Алеша, будто очнувшись, спросил:

— Интересный журнальчик?

— Тебе понравится.

— Надо поговорить, пойдем в тамбур.

— Зачем в тамбур? Говори здесь.

Вагон был полупустой, в отсеке они сидели вдвоем: в разгар революционных свершений граждане страны опасались покидать дом без крайней нужды.

— Я бы покурил заодно.

Она почувствовала, что подоспела минута, к которой она была не готова, но покорно пошла за ним. В тамбуре он задымил, выпустив сизую струю в разбитое окно. Тут сквозило изо всех щелей. Настя глядела на негр сбоку и понимала одно: нет, не спастись! Раз пошла в тамбур, пойдет куда угодно.

Ее зависимость от него была подобна тяжелому опьянению, которое она недавно испытала у Елизара в плену.

Алеша обернулся к ней и со странным выражением, словно только что умылся и еще не обсох, произнес:

— Пообещай мне одну вещь.

— Какую?

Он попытался проникнуть злым взглядом в ее душу. Настя успокаивающе улыбнулась, угадывая, что он скажет.

— Похоже, мне не уцелеть в этой заварушке. Дружка моего завалили, Федора Кузьмича. А он покрепче меня был. Без него мне хана.

— Что я должна сделать?

— Если выкарабкаюсь, пообещай, что будешь со мной.

— Как это?

— Не выделывайся, не тот случай.

— Алеша.

Скучно ему стало от ее занудства, и он высунул голову на ветер. Повис на двери, как пиявка. Она ждала. Чудно ей было стоять рядом с мужчиной, который ее и в грош не ставил, но благоволил к ней. Он тянулся к ней с такой буйной, тайной силой, что груди ее под рубашкой отвердели.

— Не бойся меня, — заговорил он тихо, устало, будто прощаясь. — Не думай, что я подонок. Я, может, еще вовсе не жил. При тебе понял: не жил. Перемудрил чего-то в самом начале. Я бы попробовал снова. Дай мне шанс. Пусть я буду твоим женихом. Смешно, да? Мне тоже смешно. Но ведь меня ждет мясник с колуном. Почему бы не посмеяться напоследок.

Что-то ломалось в нем неуклюже, необратимо; и сверхъестественным, уже совершенно женским чутьем Настя уловила, что, если сейчас не помочь ему, не остановить бессмысленную ломку, у него руки-ноги отвалятся, душа прольется кисельным бредом на заплеванный пол, и останется она век куковать старой девой, и не от кого ей будет забеременеть.

Она взяла его руки и плотно прижала к своим бокам. Потом дотянулась и поцеловала в прохладные губы, отозвавшиеся легкой дрожью. Он отстранил ее и сказал точно по секрету:

— Первый раз со мной такое! А то все кувыркался, как говно в проруби. Ну уж нет, Настенька, им меня нипочем не взять.

9

С вокзала Алеша позвонил отцу. Петр Харитонович только что вернулся из пикета, был возбужден, энергичен, ждал с нетерпением Лизу. На пикете они вдрызг раздолбали Ельцина и Гайдара с их кликой. Петр Харитонович в парадном воинском облачении семь часов простоял напротив здания Верховного Совета с плакатом, на котором было написано: «Ельцин — убирайся в Америку!», а рядом с ним старый товарищ по полку, ныне генерал-майор в отставке Глеб Иванович Прафентьев, владелец инфарктов, гордо взмывал над головой древко с лозунгом: «Россия принадлежит народу, а не рыночникам!» Оба они счастливы целый день, хотя вытерпели немало насмешек. Несколько раз у них цинично проверял документы милицейский патруль, а около полудня четверо мерзопакостных юнцов-негодяев, бывших явно в подпитии, попытались оттеснить их с поста якобы для делового, дружеского разговора. Зато сколько искренних, сочувственных слов услышали они от проходящих мимо граждан, в основном, правда, от пожилых женщин изможденно-затурканного вида. Домой Петр Харитонович вернулся с ощущением праздника. От бесплодных сомнений, от унизительного, дурно пахнущего самокопания он сумел-таки перейти пусть к маленькому, но реальному делу, приносящему реальную пользу оскверненной, погибающей Отчизне. Он словно побывал в разведке боем и подергал за бороду невидимого, но могучего врага. Был такой момент. Шел мимо прилично одетый господин, куда-то спешил, по нынешней осторожной привычке не глядя по сторонам, но вдруг вернулся, приблизился к пикету, пожал им руки, угостил сигаретой «Мальборо» и выразился так, будто закончил долгий, утомительный спор:

— Вы ведь правы, мужики! Пока не соберемся в кулак, сожрут нашу печенку. Давить надобно эту нечисть, как тараканов. Уговоры им только на руку.

И пошел дальше, задумчивый и опасный.

— Что, Петя, хороший знак, — ухмыльнулся старый вояка Прафентьев, любитель инфарктов.

— Еще бы! — отозвался Петр Харитонович. — Мильоны вас, нас тьмы и тьмы, и тьмы.

Он ждал Лизу, чтобы поделиться с ней победой и еще затем, чтобы обнять. У него с утра начался приступ третьей молодости. Даже в пикете ему то и дело мерещилось ее полное, вязкое тело. Хотя Лиза стала сектанткой, в любви, пожалуй, не уступит самой разудалой грешнице, застенчиво подумал Петр Харитонович. Да и в давнишние годы странная, буйная была у них близость. Он преследовал ее, как кобель текущую сучку. Им не надо было расставаться. Теперь-то все прояснилось. Кошмар жизни скоро развеется. В человеческом бытовании, как и в природе, все взаимосвязано: зимние бури и весенняя оттепель. Рядом с политикой соседствует любовь. В дневном борении он тянулся мыслями к Лизе, а в ее объятиях его встревоженную душу вдруг окостенит чувство невыполненного гражданского долга. Это смешно, грешно, но это так. И отлично, что так. В жизни мужчины, и особенно офицера, главное — соразмерность между общественным и личным интересом. Склонясь в одну какую-то сторону, он обязательно деградирует как личность. У него, конечно, есть вина перед женщинами, которых любил, и перед сыном, за которым недоглядел, и перед Отечеством, которое не защитил. Слишком много времени и сил потратил бездарно на пустые размышления. Кровавый след тянется к нему из прошлого — смерть незабвенной Елены Клавдиевны, вечно любимой Елочки. Танковой гусеницей перепахал ее уход его судьбу. Он долго не мог понять, как это случилось, что ее нигде нет. Ночами до сих пор ловил с подушки ее дыхание, отдающее бражным вкусом. Она бы порадовалась за него теперь, будь она жива. Она бы и за Лизу не осудила. Она же понимает, что Лиза для него не жена, хотя именно с ней скорее всего он скоротает остаток лет. Если бы Елочка вошла сейчас в комнату, он сказал бы ей: похвали меня, дорогая, я сделал выбор. Буду стоять в пикете, выступать на митингах, писать прокламации, а потом возьму в руки автомат и буду насмерть сражаться с врагами Отечества, взгромоздившимися на трон. Я узнал их всех персонально: это ряженые. У них нет индивидуальной физиономии: они все похожи на сытно чмокающего людоеда Гайдара. В сущности, их не за что даже судить, их надо поскорее перетравить, как стаю крыс, накинувшуюся на лакомую добычу. Разве крыса виновата, что лишена морали. Но пощады им не будет, потому что слишком жирно, на костях и крови, они пировали. С Уральских гор или из Сибири сойдет новый Минин с огромной крысиной удавкой в руках, и Москва уже слышит его грозную поступь.

Петр Харитонович, взбудоражив себя желанным видением, поспешил на кухню и поставил чайник. Тут его и застал Алешин звонок.

— У тебя все в порядке, отец? — спросил Алеша.

— В каком смысле? — Петра Харитоновича поразил не столько сам вопрос (никогда сын не интересовался его делами или здоровьем, это было даже дико представить), сколько интонация. В голосе сына было что-то такое, что заставило Петра Харитоновича усомниться: не звуковая ли это галлюцинация? Это был нормальный, без яда и подковырки, человеческий голос.

— Ты один, у тебя никого нет? — Вопрос странный, но тоже вполне корректный.

— Кто у меня должен быть?

— Ты давно дома?

— Только что вернулся.

— На улице никого не заметил?

— Да что случилось, Алеша? Говори прямо!

После короткой паузы Алеша сказал:

— Возможно, мы с тобой последний раз разговариваем. Я не хочу, чтобы ты помнил обо мне плохо.

И вот этими словами, произнесенными небрежно, как бы вскользь, сын вышиб из Петра Харитоновича, как клином, остатки унизительной душевной сумятицы и гнили. В мгновение ока полковник вернулся к себе прежнему, такому, каким полюбила его Елена Клавдиевна. Он стал сосредоточенным, догадливым, рассудительным и уверенным в себе человеком.

— У тебя беда, сынок? Давай вместе переможем. Двигай домой. Домой, слышишь?

Алеша звонил из автомата, Настя пританцовывала в нетерпении неподалеку, возле коммерческой будки с надписью «Шоп». Посреди вокзальной тусовки она была как капелька родной крови. От всего можно отказаться, но не от нее.

— Ты поможешь, отец?

— Конечно. Что нужно сделать?

— У тебя есть парочка хорошо тренированных вооруженных прапоров?

— Найдется. Дальше?

Алеша дал ему адрес и объяснил, что надо встретить у подъезда девушку, ее зовут Настя, проводить наверх и охранять. Ситуация опасная, криминальная, но милицию не стоит тревожить, лучше разобраться самим. Это чисто семейное дело. Еще одно досадное обстоятельство: из Настиной квартиры предварительно придется выкурить бандитов, которые там засели.

— Приведу десантный взвод, — серьезно пообещал Петр Харитонович. — Кто такая — эта Настя?

— Это моя невеста, — объяснил Алеша. — Ее ни с кем не спутаешь. Бандиты тебя не пугают?

Петр Харитонович подмигнул своему отражению в зеркале.

— Часа через полтора буду там со своими ребятами. Благодарю за доверие, сынок.

— И тебе спасибо, отец. Прости, если был дураком.

Судьба слишком милостива ко мне, подумал Петр Харитонович, повеся трубку. Она возвращает мне сына, значит, вернет и Родину.

Насте Алеша признался:

— Видно, впадаю в детство. Хочется манной кашки.

Но она так торопилась домой, что уже ничего не видела и не слышала. Чуть не попала под тормознувшее такси. Алеша оттащил ее за руку к коммерческому киоску, где купил ей бутылку «пепси». Себе взял пива. Он был весел, но немного озабочен.

— Неужели не можешь понять? — умоляюще тянула Настя. — Я преступница, преступница! Я их бросила.

— Ты в этих делах новичок, — пожурил ее Алеша. — Ничего, кроме изнасилования, у тебя за спиной нет. Это опыт полезный, но первоначальный. Лучше меня слушайся, а то пропадем. Часа два нам придется еще погодить.

— Как это — погодить?

— Ну, побродим по Москве, перекусим где-нибудь. А там, даст Бог, и мамку с папкой увидишь. Чего-то они у тебя, правда, старенькие. Ты уверена, это твои родители?

— Заткнись, — грубо сказала Настя. — Конечно, они не молодые. И я их бросила, беспомощных. А все из-за тебя. Ну зачем я с тобой связалась? Ты же как слон бесчувственный.

Алеша отхлебнул пива из горлышка. Они пристроились в затишке, за стенкой ларька.

— Не ты со мной связалась, а я с тобой, — возразил Алеша. — Над этим я тоже голову ломал — зачем?

— Ну и зачем?

— Наверное, после узнаем.

— Когда же?

— Когда я тебя трахну.

Настя фыркнула, горделиво повела плечами, изображая принцессу, которой лакей сделал гнусное предложение; но сама почувствовала, что вышло не убедительно. После объяснения в тамбуре между ними установилась загадочная, хрупкая внутренняя связь, при которой любое интимное слово и действие, конечно, было допустимо и возможно, и все же любой неосторожный намек грозил оборвать ее навеки. С трепетом прислушивались оба к гулу вечности, который сблизил их души у тайной черты.

— Поступай как знаешь, — сказала Настя. — Но учти, если начну тебя презирать, обратного хода не будет.

Алеша расстроился:

— За что презирать? Я прямо говорю, о чем мечтаю. Ты же не ханжа.

— Не ханжа, но и не шлюха.

— Со шлюхами у меня вообще разговор короткий, — обнадежил Алеша.

Следующие два часа они колесили по Москве, и Настя тянулась за ним, как нитка за иголкой. Ее покорная унылость была безупречной. Круги их грустного, прощального путешествия постепенно сужались к Настиному дому. Ее крохотные позолоченные часики, роскошный подарок родителей ко дню ангела, показывали девять, но было еще подозрительно светло. Алеша усталости не чувствовал, но Настя притомилась в дороге и на какой-то скамеечке уже вовсе неподалеку от дома присела отдохнуть. Алеша закурил. За день он высаживал вторую пачку. Настя привыкла к его дыму, как к воздуху.

— Давай, что ли, я тебя потискаю, — застенчиво предложил Алеша. — А то когда еще придется. Может, и вовсе никогда. Всего-то один разочек поцеловались в поезде, да и то наспех.

— Почему все-таки ты такой пошляк? — опечалилась Настя.

— Воспитание незамысловатое, — охотно объяснил Алеша. — Пятнадцать лет за решеткой.

Под нависшим с неба вечерним заревом он отчетливо вдруг припомнил, как покойный Федор Кузьмич скармливал ему, больному, околевающему, прокисшую баланду с ложечки. Мало ласки выпало на его долю, а женской не знал он совсем. Алеша скрипнул зубами. Кокнули Федора Кузьмича.

— Ты чего? — насторожилась Настя, придвинулась ближе.

— Хорошо сидим, — сказал Алеша, — а пора идти.

Когда отпустил ее в ста метрах от подъезда, Настя попыталась его успокоить.

— Хочешь, — сказала она, — я побуду немного дома — и вернусь к тебе?

Но Алеша был уже не с ней и не понял ее.

Как третьего дня Федор Кузьмич, он собирался увести банду за собой, и тогда они оставят девушку в покое, забудут про нее. Другого плана у него не было — и не могло быть. Помотать гончаков по столице, потрепать им нервы, потом на любом вокзале вскочить в поезд и отчалить в неизвестном направлении. Елизар не фраер, поймет, что подстерегать его дальше в Москве не имеет смысла. Необозримые просторы Родины укроют его с головой.

С сигареткой в зубах помаячил пяток минут под фонарем, как на сцене, и не спеша побрел к автобусной остановке. Из первого попавшегося автомата позвонил Насте. Она сама сняла трубку. Голос у нее был потусторонний. Но обстановку обрисовала внятно. До ее прихода отцовы десантники повязали в квартире двух бритоголовых налетчиков. Те взялись было отбиваться, и это вышло им боком. Одному пробили череп, а другому сломали руку. Сейчас оба связанные ожидают в коридоре своей участи.

— Хочешь, позову твоего папу?

— Позови.

Отец ответил по-строевому:

— Михайлов у аппарата.

— Как там, отец?

— Нормально. За Настю не волнуйся. Тут эти сволочи успели набедокурить, но мы их бесчинства присекли. Немного погодя все же думаю отконвоировать их в отделение. Не возражаешь?

— Лучше бы их отконвоировать на тот свет. Ладно, шучу. Дай Насте каких-нибудь капель.

— Повторяю, ситуация под контролем. Ты сам как?

— На какое-то время исчезну. Береги Настю и себя. Больше мне надеяться не на кого.

— Хорошо, что вовремя понял.

От дома, как и ожидал, за ним потянулся «хвост». Даже не «хвост», а «хвостик» — пропойная рожа в замшевой кепчонке, в допотопном пиджачке. Пока он звонил, мужичонка делал вид, что мочится. Сиротливо колупался под кустами на обочине. Было около десяти; улица опустела. Мужичонке прятаться было негде, и он побрел за Алешей в открытую. Алеша миновал автобусную остановку и свернул в переулок, где местная шпана давно догадалась перебить фонари. Шаг в сторону — и ты в засаде. Мужичонка грустно застыл в светлом проеме улицы, колебался, но служба есть служба — двинул вперед наугад. Алеша бесшумно нагрянул сзади из темноты, мгновенно обшарил худенькое тельце в просторном пиджаке. Мужичонка не вырывался, испуганно бормотал:

— Ну чего ты, чего ты? Я тебя трогаю?

— Дальше не ходи, — сказал Алеша. — Елизару передай: я из Москвы слинял. Пусть не ищет. Передай: мы квиты.

— Какому еще Велизару? Отпусти! Денег нету.

Алеша врезал ему по шее, пропойца кубарем покатился в подворотню. Там затих, будто убитый, лежа переждал налет. Он был из блатных, из швали, ловко травил малохольного, но переигрывал, переусердствовал: хотя бы пискнул для правдоподобия.

Алеша скорым шагом вернулся на остановку. Пусто вокруг. Ему не верилось, что так легко оторвался. И не ошибся. Когда автобус отчалил — пассажиров было с десяток, — в уже зашуршавшие двери, возникнув из ниоткуда, втиснулись двое ладных парней, прикинутых под студентов. Оба в очках, высокие, развязные. У одного папочка под мышкой, у другого японский зонтик в руке. От какого, интересно, дождя?

Парни уселись у заднего входа, зашушукались, на Алешу ноль внимания. Это уже были боевики, рекруты, но все еще маленький чин. Алеша обругал себя за легкомыслие, за то, что проморгал их возле Настиного дома. У него даже появилось сомнение: не случайные ли это ночные воробушки, нацелившиеся куда-то на поздний визит. Хотя вряд ли. Уж больно увлечены интеллектуальной беседой, словно прежде не имели возможности наговориться. Жестикулируют, глазенками сверкают, хихикают, словно в кино. Если не педики, то, конечно, Елизаровы гонцы. За остановку до метро Алеша соскочил с подножки и рысью, как на стометровке, понесся по тротуару. На бегу оглянулся, засек. Парни лбами стукнулись в дверях, по-козлиному задрыгались на асфальте.

Загодя приготовив жетон, Алеша по эскалатору ломанул колобком. Нырнул в отходившую электричку: адью, пешкодралы! По кольцу, пересаживаясь туда-сюда, крутил минут сорок, пока не убедился окончательно: свободен. Выколупнулся из-под земли у трех вокзалов. Вздохнул с облегчением: тут картина до боли родная — проститутки, менты и угрюмый, запоздалый рабочий люд. На Ленинградском встал в очередь в буфет: пиво, толстый гамбургер с мясной начинкой, пачка сигарет. Он уже решил, куда ехать. Сначала — в Питер. Там есть корешок на Литейном. Вова гнутый — восемь лет за вооруженный грабеж. Паренек каленый, Федору обязанный многим. Когда прощались, раз пять повторил адрес. На Литейном он в авторитете. Из Питера, передохнув, можно шарахнуть на Кавказ. Там сейчас крепко постреливают: надежней крыши нет, чем мундир добровольца. И паспорта нет чище, чем покойницкое удостоверение. Опять же из Питера до Прибалтики, до Таллинна — рукой подать. Чужая страна, всех коммуняк шуганула, духу русского не терпят: туда зарыться, как в навоз с головой. Никто не подумает искать.

Когда дожевывал черствую булку, называемую гамбургером, бросил взгляд по сторонам и на последнем глотке пива поперхнулся. По мышцам, по жилам просквозила соловьиная трель. У лотка с порнухой в скучающей позе стоял длинношеий паренек и, не таясь, с блудливой ухмылкой его разглядывал. Только что не кинулся к нему на грудь. В хрупкой фигурке, в издевательской, бесшабашной усмешке Алеша безошибочно угадал такую опасность, как в нависшем над теменем топором. Гремучая, ядовитая змея, подумал с холодком в сердце, да как же ты тут очутился? И восхитился: круто, четко работает Елизар, веников не вяжет. Еще пиво не просохло на губах, уже вычислил Алеша, на чем прокололся. Рация! Они передавали его с рук на руки, как чурека, по рации. Век техники и слежки. У пропойцы в переулке не пистоль надо было шмонать, а вырвать зубы. Это он ему сунул куда-то пищалку. В открытую, на глазах у паренька-соглядатая, Алеша обыскал собственные карманы, ощупал, охлопал всего себя. Со стороны это выглядело так, как если бы он ловил на себе озверевшую блоху. Плоская пластиковая коробочка (размером со спичечный коробок) обнаружилась на ремне, прицепленная тоже пластиковой аккуратной скрепкой. Мудр Елизар, ничего не попишешь, все шаги его угадывает наперед. Сколько же у него людей на вокзале? Да сколько бы ни было, а этот хлыщ в кожаной курточке — самый опасный. Все детали его экипировки Алеша видел насквозь. Это снайпер, стрелок, и никто иной. Для бойца слишком хрупок, для шестерки — перестарок, и мордаха нервная, столичная, прожженная. Снайпера на него Елизар кинул, не пожалел. Снайпер — личность холеная, его взращивают годами и берегут, как редкое дерево. Его содержание обходится недешево. Отменные стрелки народ капризный, взбалмошный, любят сладко поесть и девиц купают в шампанском. И у этого повадка царская, бесстрашная, как у непуганого заморского попугая. Мог бы давно пальнуть — в вокзальной сутолоке, на улице, прямо в метро. Ему чего опасаться, уведут, прикроют. Но не пальнул. Значит, Елизар рассчитывает заарканить его живьем. Это шанс.

Он повернулся к стрелку спиной, пошел на перрон. Лопатками чувствовал прикосновение наглого взгляда, выискивающего, куда приконопатить свинцовую блямбу. Алеша шел неровно, походкой пьяного, мелкими, резкими зигзагами, по возможности подставляя вместо себя пассажиров. Он был обескуражен, но не очень. На перроне, меж двух пригородных электричек, было многолюдно и сумрачно. Опасность подкатывала под ноги, косенько выглядывала из тамбуров, пульсировала из-под крыши вокзала, и в ее теплых волнах Алеша немного озяб. Он шел, сопровождая свою смерть. Чтобы чуток расслабиться, с яростью швырнул черную пластиковую пищалку под электричку. Его колотил азарт игрока, сделавшего непоправимую ставку. Благополучно добрался он до края платформы и, не сморгнув, сиганул вниз. Приземлился удачно, без повреждений, и по шпалам, перескакивая рельсы, помчался ухарем. Сделав широкий круг, прошмыгнул под носом у рычащего состава, очутился на запасных путях, среди товарняков, пролез под пузом цистерны с горючим, вскарабкался на невысокую насыпь — и тут притаился, присев на шпалу. Погони не было.

На насыпи, поудобнее развалясь, Алеша просидел более часа. Потом встал и с удовольствием помочился. Скорее всего, преследователи решили, что ему удалось отвалить. Странно было только, что они, хотя бы для очистки совести, не прочесали окрестность. В умысле Елизара ему до сих пор не все было ясно. Или в его мудреные планы не входила быстрая поимка жертвы, а, напротив, предполагался долгий гон, долженствующий психологически сломать беглеца и подготовить к дальнейшей жути? И все же закурить Алеша не рискнул. Тем же путем, каким пришел сюда, вернулся к платформе и вскарабкался на нее в том месте, где спрыгнул. Перрон был совершенно пуст, тих и просматривался вплоть до зеленоватой башни вокзала. Как по заказу, в одном из тамбуров двери заклинило, и Алеша протиснулся в темную, до утра заснувшую электричку. Посидел в вагоне, отдохнул, подымил, пряча огонек в ладони. Представил милое, умное, дорогое Настино лицо и пожаловался ей, как устал. Прыгаю по шпалам, как кузнечик, сказал он ей, толку никакого. Не такой уж я зверь, как ты придумала. Да если хочешь знать, вся Россия такая, как я. Мы с Федором не раз обсуждали. Безалаберная, дикая страна, а с норовом. Вот ее и гнут к земле, кто не ленивый. За гордыню ухватят, как за губу, и тянут волоком то в рудники, то на свалку. На что Федор Кузьмич головастый, двужильный был мужик, а и того прихлопнули…

Через гулкие вагоны, двери в тамбурах аккуратно за собой притирая, выбрался к вокзалу и очутился в зале ожидания. Попал как бы на вселенскую пересылку. Снулые бабы с детишками дремлют на вещах, охраняют и во сне свой унылый скарб, мужики валяются на полу, на скамейках, как спиленные бревна; некоторые пыжатся удержаться на ногах до рассвета, толкутся по углам с куревом. На всех лицах одинаковый свет уныния, бедности, безысходного горевания. Вот она здесь и притулилась на ночку — вечно обездоленная страна, куда-то норовит уехать, в какие-то дальние норы забиться. Куда уедешь с помоями в душе.

Тех, кто его дожидался, Алеша сразу отличил. Сытые, обихоженные, чернобровые пятеро кавказцев у стойки потухшего буфета. При его появлении взвинтились, прянули, словно поочередно током их дернуло. Новые хозяева Москвы. Поодаль в одиночестве, с сигареткой, на ушах мембраны, давешний стрелок. Наслаждается музыкой. Алеше приветливо кивнул, как старому знакомцу. Еще раз поразился Алеша Елизаровой проницательности. Это был, конечно, сильный, отчаянный, неотступный враг, которого один раз пожалеешь, век будешь горе мыкать. Прямо к пареньку Алеша двинулся, и кавказцы следом потянулись, перекрывая ему выход.

— Не знаешь, — спросил Алеша, — почему они так люто русских ненавидят? Мы ведь у них всегда мандарины покупали.

Парень охотно вынул наушники из ушей.

— Золотому тельцу служат, как и мы с тобой. Люди для них — труха.

Алеша поинтересовался:

— Не ты, случайно, за Федором гонялся?

Гриша Губин дерзко, как умеют москвичи, с блаженной улыбочкой процедил:

— Какая разница? Отбегался твой Федор. А тебе советую, поедем к шефу. Все равно деваться некуда.

Алеша выстрелил, не вынимая руки из кармана, и, прежде чем согнуться от раскаленного жала в паху, Гриша удивился: надо же, как одурачил ясноглазый красавчик!

Алеша отступил на шаг, обернулся к кавказцам:

— Кто дернется, считай — покойник!

Попятился к выходу, к ореховым высоким резным дверям. Бандиты зачарованно разглядывали ствол «Макарова».

Рванул через площадь к «Ленинградской» гостинице. Это был хороший, чистый бег, подобный взлету. Он весь в него выложился, но некий мент, натасканный по-овчарочьи, на спуске к Самотеке из кустов катнул ему под ноги свое мускулистое форменное тело. В последний момент Алеша взвился, прыгнул, но зацепился носком за тушу, перекатился через голову, круша позвонки. «Макаров» с визгом зацокал к водостоку. Площадь вспыхнула лиловыми кострами. По ней с хрипом несся черный маленький табун.

Чтобы набрать новую скорость, Алеше понадобилось время. Но все-таки запас у него остался метров в тридцать. Над травяным спуском к шоссе он на секунду замешкался, прикинул: впереди трущобы, переулки, трамвайные тупики. Там во тьме затеряться, словно в тину нырнуть. Вкруг ушей сверкнули два резвых шмеля. «Надо же, — разозлился Алеша. — Со стволами, падлы».

Уже возле автоскладов одна озорная пулька догнала его. Попытался ухватить ее в ладонь, да поздно было: впиявилась стерва в плечо. По инерции, сгоряча перемахнул Алеша низенькую оградку, пролетел метров двадцать между гаражами и рухнул, ожегшись локтями об асфальт. Как ящерица, пополз к мусорному баку, натужился, сел, прислонился к железной стенке окаменевшим плечом. Копнул за пазухой, достал пружинный нож, щелкнул кнопкой. Ждал. Знойным пламенем дымилось небо. Воздуху осталось в обрез, но он дышал экономно, редкими порциями.

Тишина стояла, как на погосте. Похоже было, табунок отстал. Ничего, потыркаются туда-сюда, найдут. Елизар за работу платит, не за спортивные достижения. Со стороны Комсомольской площади взвыла милицейская сирена. Менты подключились к погоне. Но в такую черноту они не сунутся, подождут технику. С каждым вздохом Алеша слабел. От плеча до поясницы перетянулся огненный жгут. Правая рука онемела. Он даже обрадовался, когда на светлый пятачок перед мусорным баком выкатился смуглый разведчик. Чуть не наткнулся на Алешу, отпрянул, заливисто свистнул. Из-за гаражей на сигнал послушно вытянулся весь табунок. Трясясь от возбуждения, взяли Алешу в кольцо.

— Добро пожаловать в Россию, господа, — приветливо он к ним обратился. — Будете резать или как?

Встал, выпрямился, прижимая гудящее плечо к железу.

Кинулись на него со сноровкой, вразбивку, и только первого успел он зацепить ножом по вздутой глотке.