"Сокровища Валькирии. Звездные раны" - читать интересную книгу автора (Алексеев Сергей)

11

Как человек основательный, приученный многолетним скрупулезным трудом все доводить до конца, академик не мог уехать, не завершив дело. Ему не жаль было бросать роскошную даже по современным меркам квартиру, ибо самое ценное в ней уже было похищено; он особенно не тужил, что оставляет великолепное, собственной конструкции камнерезное оборудование, оставляет Питер, город хотя и страшный, но город детства. Однако он не мог тронуться с места: ему, как дважды Герою Соцтруда, установили на родине бюст. А родиной его был дом на Пятой линии Васильевского острова, возле которого он чуть не замерз во время блокады.

В его дворе и воздвигли монумент…

Святослав Людвигович в свое время сопротивлялся этому, много раз ходил на прием к первому лицу города, просил подобрать другое место, но лицо это подозревало, что академик желает быть установленным на площади, и упрямо настаивало, чтоб бюст был напротив дома, где Насадный родился.

И настоял. Для памятника у детей отняли полдвора, по сути ликвидировали детскую площадку. Однако история с хождениями наверх еще не закончилась, потому что началась схватка со скульптором, который лепил оригинал бюста, чтобы отлить его потом в бронзе. Первый он сотворил по фотографиям академика, но тот сразу же забраковал его из-за полной непохожести: на круглой, как гончарный круг, подставке стояла расчлененка — отрубленный по грудь черный мертвец со звездами на груди. Во второй раз у ваятеля получился жизнерадостный идиот с высоким лбом, в третьем варианте кое-какая схожесть была, но скульптор зачем-то прилепил на гранитный постамент молоток и циркуль. Насадный популярно объяснил ему, что это — масонская символика (а он в ней разбирался) и что он никогда ни в каких ложах не состоял, потому ее следует убрать. Тогда на него пошла жалоба, академика пригласили в Зимний дворец, мягко пожурили, дескать, творцам виднее, они тоже хотят самовыразиться, и бюст установили какой есть. Вскоре после открытия его Святослав Людвигович вместе с Рожиным пришли темной осенней ночью с зубилами и молотками и срубили масонский символ. Через три месяца его восстановили, но они опять срубили. В третий раз приваривать молоток с циркулем не стали, но, как и следовало ожидать, ущемленные дети весной начали играть на газоне вокруг постамента, весь его истоптали, раскопали, в общем и правильно сделали. Памятник от этого слегка накренился назад и стоял теперь, как изваяние на острове Пасхи, глядя в небо. Когда академику было грустно, он шел в свой родной двор на Васильевском и, прячась в кустиках, смотрел на себя бронзового. Даже откинув всяческое тщеславие, в этом что-то было — памятник при жизни!

А он все кренился и кренился, но самому ходить и говорить об этом было неловко да и бессмысленно, поскольку началась перестройка, утверждающаяся свержением многих памятников. Тогда они решили с Рожиным снять его. Пришли на дело как всегда ночью, раздолбили гранитную плитку сзади и обнаружили, что бюст прикреплен к постаменту намертво — только взрывать. И ведь подпорки не подставишь, чтобы в одночасье не рухнул на детей, которые под бетонным основанием выкопали землянку и там курили или нюхали клей «Момент», натянув на головы пластиковые пакеты.

Если бы снять бюст, то новый никто бы восстанавливать не стал, а постамент тогда снесли бы городские власти. Пока академик со своим старым сподвижником придумывали, как это сделать, сама жизнь нашла выход: они заметили, что кто-то из соседнего дома ходит и ночью тихонько долбит заднюю часть постамента, чтобы освободить крепления — что ни говори, а в бронзовом, хотя и пустотелом академике полцентнера цветного металла, погоня за которым шла по всей стране. Тогда они решили подождать, когда добровольный помощник основательно разворотит железобетон, а они нагрянут, спугнут его и сами снимут.

Смерть Рожина и последующие события остановили наблюдение на несколько дней, и теперь Насадный опасался, что добытчик цветного металла размолотил бетонное крепление и снял памятник. Но тот, видимо, обрабатывал за ночь сразу несколько объектов, и дело подвигалось у него медленно, хотя бюст уже шатался, если подцепить монтировкой.

Он не мог покинуть город, бросив свой памятник на добычу ворам, а Дара — то ли добровольная спутница, то ли своеобразный конвоир, — настаивала ехать на Таймыр немедленно. Тогда он неторопливо собрал кое-какие вещи, оделся так, как обычно одевался для торговых дел на набережной Невы, посмотрелся в зеркало — потасканный, стареющий интеллигент, и если еще пару дней не побриться, даже близкие вряд ли узнают…

— В таком виде не поедешь! — вдруг заявила Дара. — Я помню тебя другим. Побрейся и переоденься.

— На Таймыре меня тоже помнят, — неуверенно воспротивился он. — Могут узнать…

— Со мной не узнают, — был ответ. — Не надо изменять своим привычкам.

Академик подчинился, соскоблил бритвой щетину, выбрал в шкафу среди изношенных костюмов самый приличный, переоделся и взял с собой несколько рубашек и галстуков. Вместо того чтобы тайно покинуть квартиру, они вышли открыто и неподалеку от дома поймали частника.

— В Пулково, — скомандовала Дара.

— Нет, сначала на Васильевский, Пятая линия! — приказал Насадный.

— Зачем? — спросила она и посмотрела знакомо, с улыбкой, как в латангском аэропорту.

— Я там родился…

К счастью, памятник еще был цел, разве что постамент накренился еще больше, поскольку выкопанная детьми землянка оказалась заполненной грунтовыми водами.

— Помоги снять бюст, — попросил таксиста. — Я заплачу. У тебя же есть с собой инструмент?

— В этом деле я тебе не помощник, — испугался тот. — Средь бела дня?.. Вмиг арестуют!

Тогда Святослав Людвигович встал рядом с памятником и попросил его внимательно посмотреть. Таксист долго смотрел, сличал, хмурился, затем безбоязненно подпятил машину задом, достал буксирный трос, накинул один конец на голову бюста, другой зацепил за фаркоп и дернул. Наклонившийся постамент рухнул, бронзовый академик отвалился сам. Они погрузили его в багажник, отвезли к дому покойного Рожина и подняли в квартиру.

— Если совсем туго станет, сдай его в металлолом, — наказал он вдове и оставил ключи от квартиры. — И еще, там за стеллажами спрятано много всяких круп, сахарного песку, соли, спичек. Бери, сколько хочешь.

— А как же ты? А куда же ты? — спохватилась она, с любопытством глядя на Дару.

— Мы на Таймыр, — признался Насадный, — только ты забудь об этом и никому ни слова. Даже моей дочери.

И сразу же поехали в Пулково.

Он знал, что никогда больше не вернется сюда, потому что у академика был еще один памятник, самый главный — целый город в таймырской тундре, его детище, сейчас покинутое жителями, пустое и мертвое. Можно было бы, конечно, уехать к дочери в Канаду и там дожить остаток своих дней, однако от одной мысли, что его похоронят в чужой земле, ему становилось невыносимо тоскливо, и когда дочь заводила разговор об отъезде из России, он сразу же ставил условие — тело после смерти привезти назад и похоронить в Балганском метеоритном кратере. А иначе, мол, я встану мертвый и уйду, а тебе всю жизнь не будет покоя. Она не могла дать таких гарантий (хорошо хоть оставалась честной), и на какое-то время успокаивалась. Академик представлял, сколько это хлопот, сколько будут стоить такие похороны: муж ее, когда-то зараженный Насадным астроблемами, занимался только ими и таких расходов не потянул бы.

Вернуться на Таймыр они собирались вместе с Рожиным, и, пожалуй, уехали бы давно, но у старого сподвижника еще была жива жена, да и сам он в ближайшие десять лет умирать не собирался, так что рановато, считали они, трогаться в последний путь. Предсмертная исповедь старого сподвижника, потом его кончина и явление Страги Севера изменили все планы.

Уничтожить действующий образец «Разряда» (готовую установку он все-таки считал моделью, поскольку она была изготовлена в единичном экземпляре и полностью вручную) было не так-то просто, и он действительно лишь один знал, как это сделать. Хранилась она полуразобранной в замурованном боксе экспериментального катакомбного цеха, однако при этом все-таки была доступной для тех, кто умеет искать и знает, что ищет. А грамотным современным инженерам не составило бы труда в течение месяца смонтировать ее. Но запустить, даже при современных компьютерных возможностях, шансы были минимальными: проанализировать состав газовой среды, которой и сейчас была заполнена перепускная камера, рассчитать ее соотношение, определить уровни и последовательность действий блоков ионизации, режимы работы инжекторов — на это потребуются многие месяцы, а то и годы!

Когда после первомайской демонстрации объявили о чернобыльской трагедии и назвали ее дату — двадцать шестое апреля, академик вздрогнул, будто по нему пропустили электрический импульс. Он совершенно забыл о названной Страгой дате, когда начнется фаза Паришу — точнее, плохо ее расслышал, возмущенный и увлеченный своими мыслями, однако же подсознание схватило и сберегло его слова.

— Я знал об этом, — сказал академик своему старому сподвижнику. — Еще пятнадцатого апреля знал…

Рожин тогда его не понял, посчитал за фантазии выжившего человека — сидели и пили шампанское.

— Откуда же ты знал? — спросил Михаил с той неуловимой интонацией, которую академик не любил — интонацией легкого сарказма.

— Мне голос был, оттуда, — указал в небо. — Началась фаза Паришу. И продлится она ровно девятнадцать лет. Начинай отсчитывать годы, Миша…

Он засмеялся бы, но смутило состояние академика — крайне страстное и одновременно слишком спокойное, как у Будды. Потому лишь спросил:

— А что это за фаза такая?

— Фаза несчастий, катастроф и потрясений, — сказал академик, почти в точности повторив слова Страги Севера. — Фаза горя, слез и очищения.

И все равно он ничему не поверил…

Теперь же, прожив ровно девять лет в фазе Паришу, Насадный поехал уничтожать свое детище, спрятанное в мертвом городе Астроблема. Можно сказать, поехал не по своей воле — в сопровождении строгого конвоира, однако факт продажи города все равно бы заставил его ехать на Таймыр.

Всю документацию по установке, за исключением того, что было в папке с номером одиннадцать — расчеты газовой среды, описания и чертежи перепускной камеры и инжекторной системы — он тогда сдал госкомиссии на экспертизу и стал ждать результатов.

Сдавая, академик еще не знал о Чернобыле, однако утрата ключевой папки с расчетами, которые он в самом деле мог восстановить, была ему вроде бы как и на пользу: вдруг стало жаль отдавать свое детище в чужие руки. Пусть главное недостающее звено будет тем самым рычагом в его руках, с помощью которого он не позволит бесконтрольно распоряжаться изобретением.

После объявления о катастрофе в Чернобыле он уже радовался, что ключа от «Разряда» у новых нянек проекта нет.

Спустя три месяца, так и не дождавшись приглашения, он сам наведался в госкомиссию при Совете Министров и получил краткий ответ — работают, изучают, думают. Еще через три месяца академику стало тревожно: прилетевший с Таймыра в срочном порядке директор строящегося комбината сообщил, что резко сократили финансирование подготовительного периода добычи таймырских алмазов и полностью прекратили строительство производственных корпусов, обустройство разреза и города для добытчиков.

А прежде не было ни преград, ни отказов ни в чем: работали два полка военных строителей, саперный полк и несколько отдельных батальонов спецстроймонтажа. Первоклассная взлетно-посадочная полоса приняла первый «Антей» с грузом через четыре месяца, как вбили первый колышек, ежемесячно сдавали пятиэтажку в северном исполнении, а карьерная техника и БелАЗы плыли северным морским путем специальным караваном с ледоколом «Ленин» впереди.

Правда, грандиозная по скоростям и масштабу стройка велась под грифом «секретно», проходила как военный объект и ее ударные темпы никак не афишировались.

Академика чуть ли не палкой подгоняли — скорее заканчивайте свой «Разряд»! Родина ждет алмазов!

Он пока еще не понимал, что происходит, и потому ринулся по высоким кабинетам, куда в последние годы имел доступ почти свободный. Сначала его выслушивали внимательно, успокаивали, обещали все уладить, однако чем дальше, тем больше замечал академик, что вызывает своим появлением откровенное раздражение. Создавалось впечатление, будто каждый раз, входя в очередной кабинет, он застает его хозяина врасплох, ловит на месте преступления: они что-то прятали, перепрятывали, вели странные, себе под нос, переговоры по телефону, иногда ни с того ни с сего пугались, куда-то бежали, ехали — и все время воровато озирались.

И перестали смотреть в глаза…

— Нет больше денег на строительство! — отвечали мимоходом, но конкретно и резко. — Ваши деньги ушли в Чернобыль. На ликвидацию аварии!

— Почему проект «Разряда» застрял в госкомиссии? — спрашивал академик, ожидая убийственного вопроса: где папка с номером одиннадцать. — Почему не запускают в серийное производство? И заказ даже еще не размещен!

Не спрашивали! И он поражался — без расчетов основного технологического комплекса установка превращалась в кучу металлолома! Если бы могли — посылали бы вполне определенно, однако высоких чиновников еще сдерживали две звезды на груди и звание академика. Потому просто врали в глаза:

— Насколько известно, госкомиссию ваш «Разряд» давно прошел и оборонка приняла изделие к производству. Но пока нет средств, все брошено на ликвидацию аварии…

Или отвечали примерно так:

— Что вы ходите тут со своим проектом? Отнимаете драгоценное время… Не видите, что творится в государстве?

Только тут он явственно ощутил наступление фазы Паришу, и вдруг успокоился.

В начале восемьдесят седьмого денег на строительство комбината не дали вообще и Насадный понял: разработки алмазов на Таймыре не будет.

И только по одной причине: всемогущий «Де Бирс» кому-то погрозил кулаком, кому-то дал на лапу, узнав о приготовлениях к захвату алмазного рынка, и теперь весь таймырский проект тихо несли на кладбище.

И еще понял, что документацию на «Разряд» даже не читали и читать не будут.

Он радовался и чуть не плакал одновременно, ибо на шею его детища набросили петлю и душили, наблюдая агонию. Сердце не выдерживало, и академик утер слезы, взял себя в руки и пошел в Совет Министров. Он ожидал увидеть какого-нибудь чиновника с лицом тупого бюрократа, но его встретил очень умный и философски образованный человек, потому что почти слово в слово повторил слова Страги Севера:

— Святослав Людвигович, вы несколько опередили время. Давайте оставим таймырские алмазы потомкам, пусть они добывают. А то мы и так их обокрали. Не обижайтесь, думайте о будущем.

Он не обижался, а только радовался про себя, и, набравшись духу, попросил вернуть документацию «Разряда» на доработку, мол, будущим-то поколениям установка понадобится, а там есть недоделки.

Потом, когда в его присутствии говорили, что, дескать, СССР развалился как государственная система только по одной причине — не выдержал гонки сверхновых технологий, что Запад далеко ушел вперед и поднял свою экономику на недостижимую высоту, академик готов был плевать в лицо бессовестным лгунам. Если бы победы захотел этот умный чиновник из Совета Министров, Запад никуда бы не ушел. И компания «Де Бирс» сейчас бы уже стала заштатной лавчонкой.

Но он не хотел побеждать, и Святослав Людвигович много думал об этом, и часто, в зависимости от настроения, поддерживал чиновника и думал о будущем.

Документацию ему вернули. И — слава Богу! — вовремя, потому что как только он получил назад свое творение, началась массовая утечка мозгов на Запад, а с ними вместе и многих государственных секретов, связанных с новейшими технологиями. Но по едва уловимым приметам академик понял, что ее читали и даже изучали, оставалось надеяться — не скопировали из-за секретности.

Хотя, кто знает…

На аэродроме Латанги, открытом триста дней в году, как всегда сидело полчище самолетов, посаженных здесь из-за дождей и штормовых ветров по всему Арктическому побережью до Чукотки. В здании порта шел грандиозный ремонт, и хорошо что помещение отделывали не сразу все, а лишь одну половину, отгородив ее невысокой стенкой и завесив зеленой строительной вуалью, поэтому казалось, что народу в аэровокзале набилось вдвое больше, чем обычно. Полчища пассажиров из-за нехватки мест, как обычно, стояли на ногах, а полчища тараканов по этой же причине сидели по стенам и потолку.

Многое изменилось за прошедшие годы, меньше стали летать по причине дороговизны билетов, больше тащили с собой сумок с товаром, чтобы хоть немного окупить проезд, меньше есть по той же причине и больше пить, ибо спиртом теперь торговали круглые сутки и повсюду.

Однако самой важной переменой было то, что не передавали больше песню «Надежда», с давних пор ставшую талисманом в мерзкую пору нелетной погоды.

На Астроблему, судя по расписанию, теперь ничто не летало — специальная авиаэскадрилия прекратила свое существование вместе с городом и последним вылетевшим из Звездной Раны человеком. А по праву капитана тонущего судна им был Насадный.

Все эти годы мертвый город стоял без какой-либо охраны, хотя было оставлено много техники и материальных ценностей — вывозить себе дороже. Полагали, что в глухой, незаселенной тундре (ближайшая фактория в семидесяти верстах) воровать просто некому; талабайцы хоть и испорчены цивилизацией, «огненной водой» и колхозной жизнью, однако же в тундре чужого не возьмут, если только это не спирт. Для академика город не умер, а как бы временно опустел, законсервировался до следующего поколения, впал в спячку, чтобы потом проснуться и вновь стать молодым. Покидая его, Святослав Людвигович сам проверил, не осталось ли воды в отопительных системах жилых домов и зданиях строящегося комбината, все ли окна

В аэропорту Пулково Дара вручила новый паспорт и внезапно ошарашила жесткой и безапелляционной командой:

— Все время держись строго за моей спиной. В твою сумку я положила автомат и боеприпасы. Нужно пройти спецконтроль.

— Зачем нам нужен автомат? — тупо спросил он. — Ты собираешься отстреливаться от кого-то?

— Это твое оружие, и отстреливаться будешь ты. В случае, если меня не будет рядом.

Ее непререкаемый тон, с одной стороны, нравился Насадному — Дара знала, что делала, и до Латанги они долетели без всяких приключений, протащив оружие через два спецконтроля; с другой — академик постоянно ощущал уязвленное самолюбие и ущемленную собственную волю. Пока совершали перелеты и пересадки, она казалась жесткой, отстраненной и говорила мало, лишь дежурные фразы-команды, и поймать ее взгляд было совершенно невозможно. В самолете от Красноярска ему показалось, что Дара на минуту задремала, и Насадный, не скрываясь, стал рассматривать ее лицо, вспоминая первую встречу в Латанге и произнесенное сокровенное — тс-с-с…

— Не отвлекай меня, — металлическим голосом проговорила она, не поднимая век. — Отвернись и смотри в иллюминатор.

Он отвернулся и не смотрел до самого конца пути… В латангском аэровокзале Дара оставила его с сумками, а сама скрылась за зеленой занавесью, разделяющей здание надвое. И в тот же миг он почувствовал свою беззащитность. Словно голый стоял среди толчеи! И каждый мог оскорбить, обидеть, отнять вещи или сделать какую-нибудь гадость. Он противился этому не знаемому раньше ощущению и ничего не мог поделать с собой, пока она не вернулась.

— Твой город погиб, — сказала Дара. — Потому что полностью находится во власти кощеев. Они контролируют всякий доступ к нему, и без их ведома попасть туда очень трудно. Но возможно. Займи освободившееся место, сядь и жди меня. Я пойду искать пути.

Он не хотел, чтобы его город погиб, ибо однажды, когда только начинал разведку алмазов, ему выпало побывать в настоящем мертвом городе — в Нордвике. И впечатление осталось ужасное: тлен, дух мертвечины проник в душу и много дней не выветривался, как едкий, вездесущий дым. Во время войны в шахтах бухты добывали коксующийся каменный уголь, которым загружались американские и английские суда, привозившие в СССР боевую технику и продукты. Он был настолько ценным, что его везли через моря и океаны, невзирая на немецкие субмарины; а чтобы добывать, выстроили город с двух— и трехэтажными домами, магазинами, булыжными мостовыми, от шахт до причала проложили железную дорогу, по которой ходили настоящие паровозы. Нордвик прожил до сорок шестого и умер вместе с шахтами. Вернее, шахты еще использовались для хранения мобзапаса продуктов на весь азиатский Заполярный круг, и люди жили — кладовщики и охрана. И все-таки брошенный город умер и разлагался, словно не прибранный, не захороненный труп, смердил, пугал пустыми глазницами окон, вечным, несмолкаемо-скорбным скрипом, тяжкими вздохами сквозняков, вырывающихся из дверных проемов, разинутых, как беззубые старческие рты. Даже на пустынных, заброшенных кладбищах не бывает так печально и жутко, поскольку там есть покой и горделивое молчание могил под крестами или камнями, там нет ни вида, ни запаха тлена, ибо землю уже отчистила и отстирала природа — трава, мхи, молодые побеги деревьев, особенно бурно растущие над прахом. Здесь же этот мертвый город, как великий и неприкаянный грешник, продолжал шевелиться, трястись и скрипеть костями, издавать заунывный, тоскующий вой, и более всего почему-то поражало воображение, когда оставшиеся редкие стекла кровенели от отблесков заходящего солнца, словно ненавидящие весь мир глаза, и вдруг ни с того ни с сего в полной тишине и безветрии раздавался протяжный шелестящий звук, как предсмертный стон, и вмиг растворялись остатки окон, двери и вылетали густые столбы пыли, бумага, лохмотья перепревшего тряпья и прочий легкий мусор. То ли рушились перекрытия, выдавливая содержимое дома, то ли уж действительно нечистая сила выметала следы человеческого существования и долго потом носила, кружила в воздухе, и длинные ленты сорванных обоев, склеенных из цветных картинок из американских, английских и советских журналов, плавали, словно хвостатые змеи.

И нужно было еще не одно тысячелетие, чтобы все здесь обратилось в тлен, в землю, поросло травой и мхами…

Академик все время помнил Нордвик, иногда видел во сне, как, обуянный знобким страхом, он бродит по улицам, на обочинах которых стоят «студебеккеры» на спущенных колесах, словно коростой, охваченные лишайником, висят оборванные провода и на тротуарах стоят американцы в шляпах — восковые фигуры, высохшие мертвецы…

Святослав Людвигович не считал себя особенно впечатлительным человеком — сказывалось лютое блокадное детство, однако понял, отчего погиб и почему так неприятен шахтерский город в бухте Нордвик — его построили заключенные! Второпях согнанные подневольные, в муках смертных пребывающие люди! Да что же они могли построить?! Невзрачные, барачного типа дома, расставленные по тундре вкривь и вкось? И не души свои вложили в них, не тепло сердец — свои безмерные страдания, свою тоску, которая и живет до сих пор в мертвом городе.

Никто из них не вернулся на свободу: сгинули в шахтах, вымерли в бараках, и тела их до сих пор целехоньки в вечной мерзлоте…

Душа протестовала, сотрясалась, однако было! Было предчувствие, что и с его городом случится нечто подобное, хотя строительство шло серьезное, на века; среди каменистой тундры, в живописном месте у изгиба реки вырастали не просто коробки — здания, стилизованные под архитектуру Питера, и по-московски радиально расположенные улицы. Был даже маленький, уютный Невский проспект, пока что один, но лиха беда начало! Он гордился своим городом, придирчиво совался во все архитектурно-планировочные дела, сам определил, где быть каналу, мостикам через него, аллеям и рощам из лиственницы. И все-таки главной гордостью Насадного был сотворенный по его инициативе и его стараниями Купол: громаднейшее, в три тысячи квадратных метров, сооружение из толстого небьющегося стекла треугольной формы и жесткой стальной конструкции из нержавейки. Он располагался на центральной площади города, куда сбегались все улицы, и являлся как бы его головной частью. Космонавты, увидев его свечение и еще не зная, что это там строится в арктической тундре, сразу же дали название — Бриллиант, солдаты из строительных подразделений называли просто Фонарем, а талабайцы окрестили Купол большим чумом и сказали, что только большой человек может построить такой светлый и теплый чум. И, простодушные, уже слагали легенды, пели песни в своих дальних дорогах на оленьей упряжке.

Пока столичные архитекторы мечтали о полярных городах под куполом, академик его построил. Пусть не город, но некий небольшой мир, где человек после тяжелого труда и палящего холода мог бы почувствовать себя легко, раскованно, как на южном побережье теплого моря, где растут тропические растения, журчат по камешкам ручейки, бьют фонтаны, цветут розы, магнолии и летают беззаботные птицы. Чтобы мог он не просто зарабатывать здесь деньги и считать месяцы и дни до окончания контракта, тешась мыслью об иной, нормальной жизни, а жить полнокровно, испытывая чувства удовлетворения, благодати и покоя.

Воплотить до конца замысел Насадного не успели из-за резкого сокращения капвложений, однако Купол все же запустили в действие. Пусть не было еще в нем пальм, карликовых кипарисов и розариев, зато всю полярную зиму люди могли ходить босиком по траве английского газона, выращенного на плодородной земле, привезенной с материка. Босиком! Когда на улице мороз за пятьдесят или пурга со штормовыми порывами ветра…

Единственное, что вначале академик считал сделанным не по-хозяйски, так это то, что город из-за красивого места поставили прямо на алмазоносной руде. Драгоценные камешки лежали под ногами, скрытые метровым слоем наносов и закованные в монолитные породы. Спустя же некоторое время он неожиданно увидел в нерачительном этом действии глубокий символический смысл — и хорошо, что люди, живущие в арктическом городе, станут попирать алмазы ногами, ибо настоящая ценность жизни вовсе не в этом сверхтвердом минерале.

И сейчас, бродя по латангскому аэровокзалу в поисках свободного места, он вспоминал свой город, мысленно уже ходил по его улицам и не спешил, как бывало обычно; он знал, что назад уже не вернется, и, словно космонавт, проходил адаптацию к среде.

Он снова привыкал к Заполярью и его нравам, и все больше отмечал перемены: исчезли самоуверенный, независимый дух, широта, размашистость полярников. Ходили уже не вразвалку, смотрели беглым взглядом, говорили тише и часто роптали, чего вообще никогда не было в этих местах. Насильно сюда никого не гнали, люди ехали кто за туманом кто за длинным рублем, с надеждами и радостью. Но теперь в приглушенном говоре пассажиров слышался некий шелест неудовольствия, так шелестели тараканы по деревянному полу. Святослав Людвигович наблюдал эту жизнь не от скуки ожидания; он любил ощущать ее живой ток крови, мысленно соразмеряя со своим током и как бы определял их общий накал. И сейчас соразмерил и определил, что накал этот опять совпадает, ибо он сам давно шелестит, как таракан, от внутреннего, печального ворчания; и у него самого нет той прежней широты и размаха.

Одновременно многое оставалось знакомым: по толпе, как и в прежние времена, шныряли вербовщики — два крепких молодых парня в длиннополых пальто и белых рубашках с галстуками, останавливали пассажиров, заговаривали, и если кто-то шел на контакт, проявлял интерес, отводили в сторону, беседовали уже конкретнее, и улавливаемые обрывки их фраз тоже были знакомыми — сулили хорошие деньги, отличные условия. И академик радовался, что жизнь в Арктике продолжается, несмотря ни на что, пусть теперь выглядит по-другому, течет немного иначе, однако же вот летают еще куда-то люди! Правда, видимость обилия народа создавалась из-за ремонта половины здания, но такие знакомые теснота, простота отношений — подходи и заговаривай с любым человеком, как со своим… Ничего не изменилось и в радостном кличе, когда один за другим начали открывать дальние заполярные аэропорты и объявлять посадки, зазвучали в ушах такие знакомые названия: Тикси, Диксон, Чокурдах, Анадырь…

Ради любопытства Насадный оттянул край зеленой сети, за которой скрылась Дара, заглянул в полуосвещенную часть аэровокзала — натуральный евроремонт! И настоящие джунгли из вечнозеленых растений в пластмассовых кадках. Правда, не такой высоты и размаха, с которыми академик намеревался засадить Купол в Астроблеме, но все-таки. И судя по представительству компании в аэропорту, можно предположить, что эти братья Беленькие наворочали в купленном городе будущего…

Но не возмутилась хозяйская рачительная душа академика; он знал, для чего вколачиваются такие деньги, зачем облагораживаются внутренности старого, ветшающего здания. Таймырские алмазы стоили того. Уже здесь, на пороге города будущего, всякий уезжающий туда должен был ощутить, руками пощупать иной, почти нереальный мир. Там, за зеленой сеткой, наверное, было уютно и хорошо в облицованных пластиком под черный мрамор стенах, под подвесными потолками, на полу, покрытом пробкой в клетку, как шахматная доска, и в кущах пальм и магнолий.

Безумство, блеск и нищета. Божий дар и яичница…

Тараканы доползали до разграничительного барьера, утыкались в сеть и вдруг шарахались назад, словно от кипятка…

Это было совсем новое явление для Арктики — штопать старье золотыми нитками, наводить внешний глянец, когда на рулежных дорожках аэродрома ямы и колдобины от морозного выветривания, едва заляпанные самодельным асфальтом…

Глупая щедрость или щедрая глупость… К вечеру пассажиров разгребли, рассовали по самолетам, и аэровокзал постепенно опустел. Святослав Людвигович сел на банкетку у стойки буфета — наконец-то места освободились — заказал ужин на двоих — олений язык и коньяк. Рыночный сервис дошел и до здешних мест, обслуживала теперь не вечная тетка-буфетчица в песцовой шапке, наливавшая ровно сорок девять граммов без всякой мерки, а настоящий бармен — молодой человек в белой рубашке.

Дара пришла, когда академик доедал и допивал вторую порцию.

— Сейчас закажу еще! — он позвал бармена, ощущая резкий прилив радости. — Так долго ждал!.. И чувствовал себя неуютно.

— Ничего не нужно, — по-прежнему холодно сказала она. — Если ты сыт, идем в зал ожидания. Там полно свободных мест.

Они нашли два не совсем растерзанных кресла в дальнем углу у окна и сели. Дара вытянула ноги и незаметным движением расстегнула молнии на сапогах: она устала, но не показывала виду.

— Мне пришлось купить вертолет, — положила голову на спинку кресла. — Сейчас механики ставят дополнительные баки… Вылетаем, как только закончат работу.

Он постепенно переставал чему-либо удивляться — если можно купить город, почему бы не купить вертолет?

— Надеюсь, вместе с пилотом? — в шутку спросил Насадный, разогретый коньяком и ее возвращением.

Она не ответила, опустила веки, и академик замолк, помня, что в такие минуты нельзя отвлекать. Он знал, что Дара не спит, не дремлет, а находится в некоем самоуглубленном, отвлеченном от мира состоянии, вроде медитации; он не хотел даже вникать в то, что с ней происходит, сознавая, что все равно не сможет объяснить себе природу ее существования. Пока Насадный воспринимал спутницу как явление аномального характера, закрытое для понимания: есть же на свете вещи, не подвластные разуму, например, пророческие сны, египетский сфинкс или тот же забытый сад, где он жил в эвакуации. И нет смысла проникать в тайную их суть, дабы не исчезло очарование жизнью. Он сидел рядом и вспоминал, как впервые увидел Дару в этом порту, и коньячное тепло, разбегаясь по крови, обращалось в жар. Ему хотелось погладить ее руку, безвольно лежащую на колене, однако, боясь вывести спутницу из «медитации», он делал это мысленно и все равно ощущал прикосновение. При этом пальцы Дары чуть подрагивали и глубже вжимались в пушистый мех норковой шубки, как бы если он гладил руку на самом деле. Увлеченный этой необычной и притягательной игрой, он перевел взгляд на лицо и так же мысленно провел ладонью от виска вниз по щеке — она отозвалась и сделала движение, словно хотела прильнуть к его руке. Плотно сжатые губы ее порозовели и чуть приоткрылись — точно так же, как когда она шила Насадному амулет.

И вдруг ее шея расслабилась, голова склонилась чуть набок и вниз, отчего высокая соболья шапка соскользнула с волос и свалилась академику на руки. Состояние «медитации» перешло в сон, причем такой глубокий, что она ничего не почувствовала, когда Святослав Людвигович попытался надеть шапку. И тогда, с оглядкой, по-воровски, он прикоснулся к ее руке, взял пальчики в ладонь и ощутил легкое жжение и покалывание, исходящее от них. В это время из-за зеленой сетки, как из джунглей, вышел человек в белой униформе — то ли охранник, то ли какой-то чин — медленно прошелся по залу, метнув несколько раз взгляд в их сторону, сказал что-то бармену и так же степенно уплыл за свой занавес. В тот час в аэропорту Латанги было на редкость пусто: за спиной, ближе к буфету, сидели две долганки в малицах, в углу спал волосатый бродяжка да бармен убирал столики. И теперь академик боялся, что посадят какой-нибудь транзитный борт, навалит народу и исчезнет это удивительное, чарующее состояние возле спящей женщины.

Как раз произошло то, чего боялся: через несколько минут после того, как униформист из райских кущ «Белого братства» исчез за сеткой, громко хлопнула дверь и в зале очутился типичный загулявший северянин в дохе нараспашку, унтах и шапке, болтающейся за спиной на завязках. Шаркающей походкой он выбрел на середину зала, обвел его мутным взглядом и громко спросил бармена:

— Эй, виночерпий! А русских телок сегодня нема?

Талабайки засуетились, засмеялись, и лишь сейчас академик понял, что проституция докатилась и до этих суровых просторов.

— Нема, — отозвался бармен, убирая стойку. — Возьми этих олениц…

— Да не хочу я! Надоели! — загрохотал клиент. — От них псиной несет!

Насадный осторожно встал и, мягко ступая, подошел к северянину.

— Сбавь на полтона, приятель, — посоветовал тихо. Тот отступил назад, смерил взглядом академика.

— Тебе чего, мужик? Вали отсюда!

Открыв принцип действия «Разряда», он одновременно открыл природу человеческой ярости и гнева: душа ему представлялась перепускной камерой, куда поступал невидимый летучий газ возмущенных чувств, смешивался там с энергией физической силы, и когда сознание обращалось в электрическую искру, происходил взрыв.

Сейчас он опасался разбудить Дару и старался остудить голову.

— Рот закрой! Женщину разбудишь.

— Чего? — северянин глянул в глубь зала и заметил разбросанные по спинке кресла волосы Дары. — Твоя баба? Сдай на пару часов?

Академик не удержал искру — врубил по челюсти так, что захрустели собственные пальцы, и пьяный жлоб упал навзничь, задрав ноги. Бармен встал в стойку, из джунглей выглянул униформист, а долганские ночные бабочки сложили крылышки и замерли.

— Еще раз вякнешь — пасть порву! — шепотом пригрозил Насадный на понятном северянину языке.

— Ну, бля, мужик!.. Труба! — тот встал на ноги, в руке щелкнул выкидной нож. — Мочить буду!

В этот миг Насадный вспомнил об автомате, но сумка была слишком далеко — попробовал оторвать ближайшее кресло: северянин надвигался совершенно трезво, мягко и играющее лезвие ножа в руке напоминало змеиный стреляющий язык. Академику вспомнился Кошкин и чеченец, зарезанный в этом зале…

Но вдруг этот неотвратимый таран замер, будто остановленный невидимым ударом в лоб, мгновенно ослаб, выронил нож и повалился на колени. Искаженное гримасой ужаса лицо его застыло в маску, покрылось испариной, трясущиеся руки лапали грязный пол. Извиваясь, с утробным булькающим звуком, он пополз задом к входной двери, и тогда академик оглянулся…

За его спиной чуть поодаль стояла Дара с рукой, поднятой на уровень лица. Она была прекрасна, грозна и источала какой-то льдистый и одновременно обжигающий свет, от которого в глазах наворачивались слезы.

Северянин уполз за дверь, впустив облако пара: на улице морозило…

— Прости, я заснула, — неожиданно виноватым тоном произнесла Дара. — Почему-то расслабилась…

— Это я сделал, — признался академик и подняв нож, закрыл лезвие. — Возьму на память…

— Что — сделал?..

— Усыпил тебя, — улыбнулся он, смаргивая слезы. — Ты не спала трое суток…

Тон ее мгновенно изменился, пахнуло холодом.

— Больше не смей. Я не могу оставить тебя без прикрытия. Видишь, что получилось?

— Что же, теперь мне все время сидеть за твоей спиной? Под твоей крышей?

— Ты пока еще беззащитен.

— Но почему? — он пошевелил разбитыми пальцами, сжал кулак.

— Потому что Странник, — отрезала Дара. — А все странники беззащитны и уязвимы… Но ты станешь Варгой. Я вижу твою судьбу!