"В рассветный час" - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)Глава седьмая. ТЕ ЖЕ — И СЕНЕЧКА!Как-то, несколько месяцев тому назад, Юзефа рассердилась на меня за какое-то мое «дивачество» (чудачество, озорство) и сказала мне в сердцах: — Занатто (слишком) распустилась! Звестно дело, один ребенок, одынка! Никто не серчает, никто не ругает… Думаешь, всегда одынкой будешь? Вот скоро мамаша другого ребеночка родит, та еще и сына! От тогда заплачешь… Я очень обрадовалась! Стала без конца приставать к Юзефе с расспросами: когда же это будет? Когда мама родит нового ребеночка? Откуда Юзефа знает, что он будет сын, а не дочка? Наверно, Юзефе надоели мои приставания, и, чтобы отвязаться от меня, она сказала, что просто пошутила. Я немножко огорчилась: мне очень хотелось иметь брата или сестру Потом прошло еще сколько-то времени, и я совсем позабыла об этом разговоре. Ну, не будет — значит, и не будет, о чем же еще вспоминать! Иногда папа говорил мне по разным поводам: — Не приставай к маме! Или: — Не буди маму, дай ей поспать! Или еще: — Не толкай маму, не наваливайся на нее! Не позволяй ей наклоняться. И не карабкайся к ней на колени, как на дерево! Но все это не казалось мне странным. Ну конечно, к маме не надо приставать зря (а я ведь частенько пристаю! да еще по каким пустякам!). Не надо будить маму — это же свинство: человек спит, а ты его будишь! Не надо толкать маму и наваливаться на нее. И нехорошо, чтобы старый человек наклонялся, надо поднять с полу то, что ей нужно. (В глубине души я считаю, что мама очень старая, ей ведь уже целых тридцать лет!) Не так давно мы коротали вечер втроем: мама, Поль и я. Поль что-то вязала крючком, а мы с мамой играли в «театр». Я надела на себя мамин капот, обвязала голову полотенцем, как чалмой, и орала на весь дом: — Сюда, сыны ада! Сюда! Затем, дождавшись, пока прибежали воображаемые сыны ада, я стала тыкать пальцем в сторону мамы и мрачно рычать: — Эта женщина — враг! Она предаст всех нас! Принесите гранаты, кипящей смолы — мы ее сожжем! Я старалась изо всех сил, шипела, прыгала, подкрадывалась к маме (все это я незадолго перед тем читала в одной книге), но мама сидела совершенно спокойно, словно она и не слышала моих воплей и криков. Отсутствующими глазами мама уставилась куда-то в сторону самовара, стоящего в углу на столике. Уж не знаю, чем ей этот самовар вдруг так понравился! Наконец я не выдержала и сказала маме с обидой: — Ну, почему ты так сидишь, как будто ты меня не видишь и не слышишь? Ты должна ужасно испугаться, упасть на колени. Ты должна просить жалобным голосом: «О великолепный! О роскошный предводитель разбойников! Умоляю вас, пожалейте моих маленьких детей!..» Ну вот, ты вдруг еще и улыбаешься ни с того ни с сего! Твоих маленьких детей хотят бросить в огонь, а тебе хоть бы что! Мама и Поль смеялись все громче и веселее! Я совсем рассердилась и сказала чуть не со слезами: — Если бы у меня была сестра… или хоть какой-нибудь завалящий брат… Я бы играла не с тобой, а с ними, и все было бы отлично. Со взрослыми невозможно играть! — А знаешь, — сказала вдруг мама, перестав смеяться, — у тебя, может быть, скоро будет брат или сестра. — Правда? — обрадовалась я. — Самая, самая, самая правда? — Самая, самая, самая! — подтвердила мама. — Ох, тогда будет настоящая игра! Тут вмешалась Поль: — Только не забывай: это будет крохотный-крохотный ребеночек! Он еще не будет ни ходить, ни говорить, ни понимать, что ему говорят. Моя радость немного слиняла. Но тут же я вспомнила рассказы Поля и спросила: — А как же ты говорила, у тебя был брат и вы всегда играли вместе во все игрь? — Мы были близнецы, — сказала Поль. — Я была старше моего брата всего на одну минуту. А тебе придется подождать, пока твой брат подрастет. Я сделала еще одну попытку уладить это дело, попросила маму сделать так, чтобы мой будущий брат (или сестра) были моими близнецами. Мама сказала, что она этого не может. В общем, я тогда поверила в приращение нашей семьи, но все-таки мне почему-то казалось, что это будет еще о-о-очень не скоро! В ближайшее после этого воскресенье мама днем, после обеда, чувствует себя нездоровой и ложится в постель Папа приходит в комнату, где я только что кончила готовить уроки к понедельнику и укладываю в ранец все, что нужно мне к завтрашнему дню. Это правило, которому меня научила Поль: все должно быть уложено накануне, чтобы утром, не задерживаясь, схватить готовый ранец и бежать в институт. Еще Поль требует, чтобы я, ложась спать, не разбрасывала свою одежду и обувь как попало, а связывала все это аккуратно в тючок и клала на стуле около кровати: если ночью, например, пожар, — у тебя все готово, пожалуйста, бери тючок с одеждой и беги! Папа смотрит на то, как я укладываю в ранец задачник Евтушевского, грамматику Кирпичникова, французский учебник Марго. Глаза у папы отсутствующие, он чем-то озабочен. — А у мамы… — говорит он, глядя поверх моей головы, — у мамы, по-видимому, ангина… — Мама больна? — И я бросилась к двери, чтобы бежать к маме. Папа перехватывает меня на бегу: — Ох, какая беспокойная! Ангина — это заразительно, нельзя тебе туда. Я даже подумываю, не отправить ли тебя на денек к бабушке и дедушке… А? Подумай, Пуговка, к бабушке к дедушке! Хочешь? В другой раз я бы очень обрадовалась… У бабушки и дедушки все мне рады, бабушкины лакомства — замечательные, и все счастливы, если я ем их как можно больше Но сегодня мне почему-то беспокойно: мама больна, и даже зайти к ней нельзя… — Папа, а мама выздоровеет? Ангина — это не очень опасно? — Вздор какой! Ну, переночуешь сегодня там. А может быть, еще сегодня вечером мы пришлем за тобой Юзефу. Мы с Полем идем к бабушке и дедушке. Я несу свой ранец и замечательную новую книгу — «Серебряные коньки». Поль несет в руке узелок с моей ночной рубашкой, зубной щеткой и другими необходимыми «причиндалами». Я прощаюсь с мамой через дверь. Юзефа двадцать раз целует меня, как будто я уезжаю навеки в Африку. Ни бабушки, ни дедушки мы дома не застаем. В доме есть только их новая служанка, которой я раньше никогда не видала. Глаза у нее добрые, приветливые, немного испуганные. А когда она улыбается, то улыбка эта расплывается полукружьями от подскульев к крыльям рта — мягкая улыбка, ласковая. Поль уходит — она торопится на урок, — и я остаюсь одна с незнакомой служанкой. По-русски она говорит затрудненно, не сразу подбирая слова, но понять ее можно. Она только неизменно говорит про женщин: «она пришел», а про мужчин: «он пришла». В общем, сговориться можно, тем более что я понимаю по-еврейски. Заглядывая мне в лицо своими добрыми глазами, служанка спрашивает: — Може, хочете кушать? Там один каклет… ув буфет… Га? — Нет, я обедала… А как ваше имя? — спрашиваю я. — Ой, не надо! — пугается старуха. — Почему? — Вы будете с мене смеяться… — И, неожиданно застыдившись, она даже прикрывает лицо передником. — Я не буду смеяться… Скажите! — Мой имя «Дубина». Никогда я такого имени не слыхала! То ругательство, а не имя. А старуха, видя мое изумление, объясняет: — От так… Скольки я живу, — много лет! — все Дубина и Дубина! «Ой, что это за дубина — молоко убежал! Ой, дубина, мясо сгорел! Дубина, обед готов? Дубина, ты купил курицу или ты не купил курицу?» И, знаете, — она тихонько смеется, — я тоже так теперь говорю. Прихожу домой с базар, стучу в дверь, — оттуда спрашивают: «Кто там?» А я говорю: «Это я, Дубина…» — Так это же не имя! — пытаюсь я объяснить. Она тихонько смеется про себя. — А я привык, — говорит она. — От я пошел у полицию… насчет паспорт… Околоточный кричит: «Бася Хавина! Бася Хавина! Игде Бася Хавина?» А я сижу, я забыл (она произносит «забул»): Бася Хавина — это же ж я! Я сидел, думал, околоточный меня позовет: «Игде Дубина?» Я привык… — Я вас буду Басей звать, — говорю я. Она осторожно гладит меня по голове: — Как себе хочете, барышня… — Бася, мой папа не позволяет, чтоб меня «барышней» звали. И мама тоже не позволяет. Я не барышня, я — Сашенька… — Шасинька… — повторяет она и вдруг прижимает к себе мою голову. — Шасинька… В эту минуту возвращается домой бабушка. На наши головы — Басину и мою — изливается целый ливень вопросов, на которые бабушка вовсе не требует ответа. Упреков, на которые она не ждет оправданий или извинений. И, наконец, просьб и приказаний, которые бабушка тут же берется исполнять сама. — Китценька моя! — радуется она мне. — Ты здесь? — Да, — начинаю я, — я пришла потому, что папа… — Что папа? — пугается бабушка. — Он, сохрани бог, заболел? — Нет, что ты, бабушка! Папа здоров, только он мне сказал, что мама… — Боже мой! — перебивает меня бабушка. — Что с мамой? Что ты меня мучаешь? Что с мамой? Тогда я выпаливаю быстро, залпом, чтоб не дать бабушке перебить меня: — У мамы болит горло, называется «ангина», она скоро поправится! Бабушка на секунду замолкает. В глазах у нее какая-то мысль, которою она со мной не делится. Но тут же она обращается к Басе по-еврейски: — А что с самоваром? Он стоит себе в углу, как городовой, а людям пора чай пить! Но самовар не стоит в углу, как городовой, — он работает, он вот-вот закипит! Бабушка в своей хлопотливости делает сразу сто дел. Она развязывает ленты своей шляпки, влезает на табуретку, достает из буфета варенье и свежеиспеченный пирог «струдель», приносит из кладовки печенье, пряники. Блюдца, чашки, ложечки — все вертится в бабушкиных руках, как у фокусника: быстро, ловко, точно. — Такая гостья! Такая гостья! — не перестает ахать бабушка. — Сколько у меня внучек? У меня только одна внучка! И вдруг бабушка застывает на месте, в глазах ее ужас, как если бы она увидела, что ее «одна внучка» лежит зарезанная! — Ой! — хлопает себя бабушка по лбу. — А обедать? — Бабушка, нет!.. — Ну конечно, «нет»! Она сегодня не обедала! Сейчас я дам тебе все, все… Минуточку! Я кричу оглушительно, на весь дом, чтоб перекричать бабушку: — Нет, я не буду обедать! Я обедала дома! — Так что же ты мотчишь? — укоризненно говорит бабушка. — Я же не знаю, или ты обедала, или ты не обедала! Я смотрю на бабушку, я даже немножко посмеиваюсь в душе над тем, что она не дает никому договорить, перебивает на полуслове. И вспоминаю один случай, после которого все в семье стали поддразнивать бабушку шутливым вопросом: «Так кушетку сломали? Пополам?» Случай это вот какой. В нашем городе есть зубной врач, самый лучший из всех — доктор Пальчик. На одной лестнице с его квартирой, только этажом выше, помещается фотографическое ателье Хоновича. Доктор Пальчик — очень мягкий, на редкость спокойный и немногословный человек, его, кажется, ничем не удивишь! Когда однажды в его квартире внезапно обрушился потолок (самого доктора и его домашних, к счастью, не было дома), то в городе, где очень любили и уважали доктора Пальчика, повторяли в шутку, будто бы доктор, войдя в свою полуразрушенную квартиру, засыпанную обвалившейся штукатуркой, спокойно прошел к своему зубоврачебному креслу с бормашиной и совершенно невозмутимо сказал: «Кто следующий? Попрошу в кабинет». И вот однажды доктор Пальчик, отпустив очередного больного, вышел, как всегда, в свою приемную, полную пациентов, ожидающих своей очереди к зубоврачебному креслу с бормашиной, и сказал свое обычное: «Кто следующий? Попрошу в кабинет». В эту минуту какая-то женщина, сидевшая в углу на кушетке, крикнула доктору: «Посмотрите на меня — я сижу хорошо?..» Доктор Пальчик окинул ее своим взглядом, не знающим удивления, и спокойно ответил: «Да. Хорошо». И увел очередного пациента в кабинет. Когда через сколько-то времени доктор отпустил этого пациента и вышел в приемную, чтобы пригласить следующего по очереди, то женщина, сидевшая на кушетке, снова крикнула: «Так, значит, хорошо я сижу, да?» И доктор опять добросовестно оглядел ее и невозмутимо сказал: «Хорошо, да», — и ушел в кабинет. Так продолжалось часа два. Пациентов было много, доктор выпускал одних из кабинета, приглашал новых, — а женщина на кушетке (она пришла позднее других, и ей пришлось ждать долго) задавала доктору все тот же вопрос, и он безмятежно давал ей все тот же ответ. Наконец очередь дошла до нее. Доктор Пальчик, выйдя из своего кабинета, сделал ей приглашающий жест. «Как? — закричала женщина, встав с кушетки и возмущенно наступая на доктора Пальчика. — Я сижу здесь, как дура, целых два часа, а вы еще не сняли с меня фотографию?» Так объяснились ее предыдущие загадочные вопросы: она ошиблась этажом и сидела два часа у зубного врача, думая, что снимается у фотографа! Один из моих дядей, Николай, брат папы, придя к бабушке, хотел посмешить ее этой историей. «Только, мамаша, — дядя Николай предостерегающе поднял указательный палец, — слушай внимательно, не перебивай, не мешай мне говорить!» «Кто мешает? — обиделась бабушка. — Кто перебивает? Я этого никогда не делаю…» «Так вот… — начал рассказывать дядя Николай. — К доктору Пальчику пришла на прием какая-то женщина, села у него в гостиной на кушетку…» «Боже мой! — всплеснула руками бабушка с волнением, с огорчением за доктора Пальчика, с негодованием по адресу этой незнакомой женщины. — И эта нахалка сломала кушетку доктора Пальчика? Пополам?» Так все близкие и стали с тех пор поддразнивать бабушку сломанной кушеткой. Пока я сижу за столом («такая гостья, такая гостья!») и уписываю бабушкино угощение, в сенях появляется мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, длинный, как жердь, с каким-то «извиняющимся» выражением лица, как если бы он говорил: «Ах, простите, пожалуйста, это я», «Ах, извините, я пришел», «Не сердитесь, я больше не буду»… С необыкновенной старательностью, как все люди, не имеющие калош, он вытирает в передней ноги о половичок. — Пиня пришел… — говорит бабушка. — Здравствуй, Пиня! Пиня снимает с себя пальто, до того тесное, словно он снял его с восьмилетнего ребенка, и бережно, осторожно вешает на вешалку. — Ой, Пиня! Это же пальтишко тебе как раз до пупка! А где твое новое пальто? — Дождь, — говорит Пиня. — Жалею носить… Пиня — чужой мальчик, он приехал из местечка Кейданы в наш город учиться. Ни в какое учебное заведение Пиню, конечно, не приняли, да он об этом и не помышлял — чем бы он платил за ученье? Отец Пини, бедняк ремесленник, прислал своего мальчика к дедушке, которого, он когда-то знал. Дедушка нашел знакомого гимназиста, который согласился даром обучать Пиню предметам гимназического курса. Кроме того, дедушка обеспечил Пиню обедами в семи знакомых семьях: по воскресеньям Пиня обедает у моих дедушки и бабушки, по понедельникам — у Парнесов, по вторникам — у Сольцев, по средам — у Роммов… И так всю неделю. Жить его пустила к себе (тоже, конечно, даром) восьмая семья: Пиня устроился у них в чуланчике. Деньги на тетради, книги, чернила, на свечку, мыло, баню и другие мелкие расходы дает Пине моя мама. Иногда она дарит ему кое-что из папиного старого белья. Она же дала Пине старое папино пальто, то самое, которое Пиня «жалеет носить» в дождь. Как-то случилось, что у Пини вконец развалились те опорки, которые он гордо называл «башмаки». Это было стихийное бедствие… ну, как наводнение, что ли, которое преградило бы Пине путь к знанию, к жизни. К учителю ходить надо? Ходить обедать каждый день в которую-нибудь из кормящих его семей надо? К счастью, у одних знакомых мама выпросила для Пини старые «штиблеты» их сына… Таких мальчиков, как Пиня, рвущихся к ученью и отторгнутых от него, слетающихся из темных городков и местечек, как бабочки на летнюю лампу, в нашем городе многие, многие сотни. Они живут голодно, холодно, бездомно, но учатся со свирепой яростью: одолеть! понять! запомнить! Они сдают экстернами экзамены — кто за четыре, кто за восемь классов — при Учебном округе, где их проваливают с деловитой жестокостью, пропуская лишь одного-двух из полусотни. Но на следующий день после провала они подтягивают потуже пояса — и снова ныряют в учебу. Папа всегда говорит мне: «Выйдет ли из тебя, Пуговка, человек, этого я еще не знаю. Я только хочу этого! Но что из этих мальчиков выйдут настоящие люди, в этом у меня нет ни малейшего сомнения». Сегодня — в воскресенье — Пиня пришел обедать к бабушке. Она усаживает его за стол, наливает и накладывает ему полные тарелки, нарезает для него хлеб толстыми ломтями — ешь, мальчик, не стесняйся! Отступя немного, бабушка смотрит на меня и Пиню, занятых едой. — От это хорошо! — говорит она с удовлетворением. — Я люблю детей. Я люблю, чтоб за столом было много детей. У меня было семь детей! Семь мальчиков! И к ним ходили в гости ихние товарищи, другие мальчики, — ой, как было весело! — Как же их накормить? — спрашивает Пиня почти с ужасом. — Чай есть? — смеется бабушка. — Хлеб есть? Картофля есть? От все и сыты! Приходит дедушка. Он что-то говорит бабушке негромко и неразборчиво для меня. Бабушка хватается за голову и бросается к своей шляпке, висящей на вешалке. Дедушка берет бабушку за руку и что-то говорит ей; она покорно отходит от вешалки и садится за стол, где мы сидим с Пиней. Бабушка очень взволнована. — Что-нибудь случилось? — пугаюсь я. — Ничего не случилось, — спокойно говорит дедушка. — Сейчас мы все будем чай пить, потом почитаем газету и ляжем спать… Ну что, что? — говорит он бабушке, снова рванувшейся к своей шляпке. — Я тебе говорю: оставь в покое свой шляпендрон! Завтра утром мы с тобой пойдем и все узнаем… А что это у Пини за книжка? Дедушка раскрывает Пинин учебник и говорит с уважением: — Ого! Это же алгебра! Вот какой у нас Пиня! Я беспокойно перевожу глаза с бабушки на дедушку, с него на нее… Что происходит? Меня укладывают спать в соседней комнате на диванчике. Я долго не засыпаю — меня мучает беспокойство: как там мама со своей ангиной? Я лежу и все время вижу, как за обеденным столом под лампой три человека читают — разно и по-разному. Пиня, которому бабушка сказала: «Что тебе жечь свою свечку? Сиди и учись под нашей лампой!» — раскрыв книгу, учится, повторяя что-то про себя, подняв глаза вверх, к потолку, словно клянется в чем-то. В углу правого глаза у Пини нечто вроде бородавки, издали она кажется застывшей черной слезой… Ох, сколько черных и горьких слез прольет Пиня, пока осилит учебу, сдаст экзамены экстерном при Учебном округе и «выйдет в люди»! Дедушка читает газету. Он вообще только газеты к признает. К книгам он относится, как к чему-то, что, может быть, кому-нибудь и нужно, и интересно, но ему, дедушке, нет. Зато газеты он читает, можно прямо сказать, со страстью! Сам он выписывает «Биржевые ведомости», которые и прочитывает утром за чаем. Но он еще ежедневно, заходя к нам, берет и уносит те газеты, которые выписывает папа. Вечером у дедушки — газетный пир! Он снова перечитывает все газеты от доски до доски, он читает и то, что в них написано, и то, что, по его мнению, в них подразумевается, — он читает и строки, и то, что между строк. Он читает «с переживаниями»: то он одобрительно кивает, то укоризненно качает головой; иногда во время чтения у него вырывается по адресу какого-либо государственного деятеля: — А, чтоб ты пропал, паршивец! — Дедушка, кого ты ругаешь? — спрашиваю я. — Да ну… Бисмарка, чтоб его холера взяла! Бабушка читает свои книги очень сдержанно. А сегодня вечером, когда она, я чувствую, чем-то обеспокоена, губы ее непрерывно движутся: она читает молитвенник. Утром, когда я просыпаюсь, ни бабушки, ни дедушки дома уже нет. Куда они ушли, Бася не знает. Классный день проходит, как всегда, скучно и серо. К тому же мне грустно… Мне кажется: все меня забыли и бросили. Никто не пришел ни вчера вечером, ни сегодня утром. Но после конца уроков я спускаюсь в швейцарскую и застаю там Поля. — Поль! — радуюсь я. — Ты пришла за мной? Поль улыбается, но я вижу, что она недавно плакала. Меня снова охватывает беспокойство. Кое-как напяливая на себя пальто, подхожу к Полю близко-близко. Обниматься в присутствии всех девочек неудобно, но я беру добрые, умные руки Поля в свои, прижимаю их к себе: — Поль… что с мамой? — Она поправилась! — весело говорит Поль. — Не надевай шляпу задом наперед, дуралей!.. Дома — радость!.. Нет, не скажу: сюрприз!.. Застегни пальто на все пуговицы. Боже мой, какой бестолковый ребенок! Мы сейчас пойдем с тобой в Ботанический сад. — А почему не домой? — Домой пока нельзя — там идет уборка. Мы пойдем в Ботанический сад и будем там обедать в ресторане. Вот! — Там, где работают Юлькины мама и папа? — Да, там, где работают родители Жюли (так Поль всегда называет Юльку). Ох, как славно! И Юльку я увижу (я ее уже больше недели не видела), и обедать я буду в ресторане в первый раз в жизни! И еще дома — сюрприз! Одним словом, все как в сказке. Сплошное волшебство — незачем и расспрашивать, почему, отчего, откуда и как. Ведь в сказке когда написано: «В эту минуту появилась прекрасная фея», — не спрашиваешь, с неба ли она упала, на извозчике ли приехала, какие на ней были туфли. В Ботаническом саду стало как-то прозрачнее — много листьев облетело, на каштанах желтая листва вперемежку с зеленой Спелые каштановые коробочки со стуком падают с деревьев и разбиваются о землю. Мы садимся за столик на веранде ресторана. Степан Антонович, отец Юльки, подбегает к нам. С салфеткой, перекинутой через руку, улыбающийся и приветливый, он подает нам меню. — Как Юля? — спрашиваю я. — Очень хорошо! — И теплая искорка зажигается в глазах Степана Антоновича. — Она на речке. Мы с Полем изучаем ресторанное меню. — Поль! — захлебываюсь я. — Какие названия! Консомэ с пирожком! Эскалоп! Ризи-бизи! Тутти-фрутти! Ты когда-нибудь такое слыхала? — Дурачок! — посмеивается Поль. — Надо смотреть не на название, а на цену. Чтоб не выйти нам с тобой из бюджета! Мы долго выбираем, нам помогает советами Степан Антонович. — Степан Антонович! — не выдерживаю я. — Что такое «ризи-бизи»? — А это рис… Каша рисовая со сладкой подливкой… Прикажете? Брр! Я терпеть не могу риса. Поль смотрит на меня с веселой насмешкой… Нет, я не хочу «ризи-бизи»! Наконец все заказано. Два консомэ с пирожком, два эскалопа и тутти-фрутти… Консомэ оказывается чистым бульоном, ничем не заправленным, но подают его почему-то не в глубоких тарелках, а в больших белых чашках. Это все-таки интересно! Эскалоп — просто телячий шницель, а тутти-фрутти — обыкновенный компот. Но какие красивые, звучные названия! Я, конечно, трещу без умолку. Полю приходится то и дело одергивать меня, чтобы я творила тихо, прилично, не повышая голоса. — Знаешь, Поль? Жила где-то девушка, ее фамилия была «Консомэ», мадемуазель Консомэ! И у нее родилось двое детей-близнецов. Девочка Тутти и мальчик Фрутти… Да, Поль? А еще через полгода — опять близнецы: Ризи и Бизи. Расплатившись за обед, мы идем на берег — к Юльке. Но Юльки там не оказывается. Мы ходим, ищем ее по берегу, заглядываем в прибрежные кусты — нет Юльки! Наконец она появляется — спешит к нам, слегка ковыляя на нетвердых еще ногах. — Где ты была, Юля? Юлька очень смущается: — Нет, это я тут… так… в одно место… Только увидев Юльку, я понимаю, как я по ней соскучилась! Смотрю в ее серьезные серые глаза, вижу родинку, похожую на мушку, вижу передние зубы, надетые друг на друга «набекрень», — и радуюсь! И Юлька тоже радуется мне, все заглядывает в мои глаза, все повторяет: «Ох, Саша, Саша…» — Что «ох, Саша»? Что я сделала плохого? — Нет, нет, ты хорошее сделала, ты пришла! Это я говорю «ох, Саша, Саша!» — значит, ох, как я рада! Поль ходит по берегу, восхищается осенней красой быстрой речки, рябой от опавших листьев. По временам она нагибается, чтобы сорвать осенний цветок. — Знаешь, Саша, — говорит Юлька, — а ведь мы, наверно, скоро уедем. — Куда? — Вот не могу сказать… В этот… как его… нет, забыла, как этот город называется. Там татусенькин брат живет. И он зовет нас приехать до него. Пишет, там будет работа и для татуси и для мамци. Лучше, чем здесь… И там можно будет меня лечить. Какие-то ванны. Чтоб я совсем, совсем здоровая была! Юлька говорит это, отвернувшись от меня, а я слушаю ее слова и смотрю в землю. Когда мы с Юлькой снова встречаемся взглядом, у нас обеих слезы на глазах. — Уедете? — говорю я, и мне горько-горько. — Ага… — всхлипывает Юлька. — Я не через то плачу, что нам будет плохо там, не-е, борони боже! С татусей везде хорошо будет! А только… только потому… — Голос Юльки снижается почти до шепота. — И я тоже потому… — шепчу я. Мы обе понимаем: нам будет тяжело расстаться. Словно бы и не очень много времени прошло с того дня, как я, убегая от «вора», попала на чужой двор и впервые услышала чистый голосок Юльки, льющийся из погреба: Но сколько потом было тревоги и мучительной жалости, когда Юлька умирала от крупозного воспаления легких! И как славно мы с ней играли, когда она выздоровела, как весело бывало нам вместе и в погребе, и здесь, на берегу речки… Здесь по театральным афишам я учила Юльку читать, а Поль научила ее болтать по-французски.. И вот расстаемся, — и словно всего этого не было. — Саша, я тебе скажу один секрет… Видишь там, около ресторана, дом? Это тиятр. Когда вы пришли, я там была. Я туда часто хожу — я ведь уже хорошо могу ходить! — а там поют… Как поют, Саша! Утром они поют в своих платьях, — называется «репетиция». Сторож меня пускает, очень вежливый старичок! Я сховаюсь в уголке и слушаю… И, знаешь, я все, все помню! И Юлька тихонько напевает своим серебряным голоском: Знаешь ли чудный край, где все блеск и краса, Там, где розы цветут и лимон золотится? Странное дело! Песня началась в Юлькином горле, — я видела, как Юлька начала петь, — но звуки полились широко, сильно, их вобрали деревья, словно их отразила поверхность реки… Мне уж кажется, что поет не Юлька, а все кругом! Подошедшая Поль тоже смотрит на Юльку с радостным удивлением. Туда, туда, о любимый мой, Хотела б я улететь с тобой! — поет Юлька и словно золотистые мыльные пузыри, нежно позванивая, вылетают из ее горла. Голос Юльки поднимается высоко-высоко — в самое небо! Он перелетает через зубчатый частокол елей на другом берегу реки и слышен оттуда, пропадая, словно тая. Поль и я смотрим с восхищением то на Юльку, то друг на друга. — Кто научил тебя так петь, Жюли? — Никто, — говорит Юлька, застенчиво оправляя на себе платьице. — Никто не учил. Это я у них в театре слышала. Называется «Миньона»… Теперь больше не услышу — они на зиму в городской театр переезжают… — Ох! — спохватывается Поль, взглянув на часы. — Домой, домой, Саш! По дороге к дому я вдруг вспоминаю: — Поль, а какой сюрприз ты мне обещала? Поль делает непроницаемое лицо. — Помнишь, — говорит она таинственно, — в сказке король попал во время охоты в когти льва и стал просить льва: Отпусти меня!quot; А лев говорит: «Хорошо, отпущу, но только обещай отдать мне то, чего ты в своем доме не знаешь!» Помнишь? — Конечно! И оказалось, что, пока король был на охоте, королева, его жена, родила хорошенькую-хорошенькую деточку, дочку… Я схватила Поля за руки и радостно заглядываю ей в глаза: — Поль! У нас дома кто-нибудь родился, да? — Да! — отвечает Поль, и ее добрые глаза-черносливины влажно блестят. — Сегодня утром, пока ты была в школе, у твоей мамы родился сынок — значит, твой брат. — А как его зовут? — Его назвали Семеном — в честь твоего покойного дедушки, отца твоей матери. Но все в доме уже зовут его «Сэнечка», «Сэньюша»… Я мчусь домой такой рысью, что Поль еле поспевает за мной. Мне не терпится увидеть Сенечку-Сенюшу! Я засыпаю Поля глупейшими вопросами: «А ноги у него есть? А почему, когда рождается ребенок, надо обедать в ресторане?» — Потому что Жозефин (Юзефа) весь день возилась с малюткой и ей некогда было приготовить обед. — А почему мы с тобой столько часов слонялись по городу, вместо того чтобы идти домой? — Только тебя там не хватало! В доме был страшный беспорядок. Надо было все прибрать… — А почему, когда ты пришла за мной в институт, ты была заплаканная… Была, была! Поль, почему ты плакала? Скажи, почему? Поль отвечает не сразу: — Потому что мне было очень жаль твою маму, она так страдала… Очень тяжело рождает женщина ребенка! И еще я боялась: а вдруг твоя мама умрет и маленький мальчик умрет? Я плакала от страха. А потом, когда все обошлось — и мама осталась жива, и мальчик, такой ангелок, тоже остался жив, — ну, тут, конечно, я заплакала от радости! И мы все обнимались: и Жозефин, и мсье ле доктер, и я, и старый доктор с его незастегнутыми пуговицами… Только маму твою мы не обнимали, потому что она, бедняжка, еще очень слаба, мы боялись ей повредить. И вот мы с Полем добежали до дому. Уже на лестнице нам ударяет в нос тяжелый запах лекарств, дезинфекционных средств — карболки, йодоформа. Это меня не очень пугает: так всегда, только слабее, пахнет и от моего папы, и от Ивана Константиновича Рогова, и от всех других хирургов, папиных товарищей. Из передней я сразу рвусь в мамину комнату, но меня перехватывает Александра Викентьевна Соллогуб, акушерка-фельдшерица, всегда работающая с папой: — Ш-ш-ш!.. Мама спит! Тут же, взволнованные, притихшие, сидят дедушка и бабушка. Бабушка вытирает глаза. И вот из соседней комнаты выплывает Юзефа — она торжественно несет что-то похожее издали на белый торт. Но это не торт! Эго маленький, как куколка, совсем маленький человечек, спеленатый и вложенный в красивый пикейный «конвертик». Из конвертика видно только красненькое личико, головка в чепчике с голубыми бантиками. Он мирно спит. — Тиш-ш-ша! — предостерегающе шипит на меня Юзефа. — Это он, да? — шепчу я. — А кто же еще? Звестно дело, ен. Наш Сенечка! От человечка пахнет чем-то спокойным и милым — нежной кожицей, молоком, мирным сном. — А поцеловать его можно? — Нельзя! — говорит подоспевший папа. — Он еще очень маленький, а в нас всех много всякой заразы, мы можем занести и передать ему. Вот не могу уговорить Юзефу, чтобы не дышала на него бациллами, чтоб завязывала нос и рот марлей. Не хочет, старая малпа (обезьяна)! — шутит папа. — И не хочу! — яростно шепчет Юзефа. — Пускай я малпа, но я не собака, чтоб в наморднике ходить! Мы с Полем прибежали домой как раз к самому интересному: сейчас Сенечку будут купать! Словно предчувствуя, что с ним собираются что-то делать, он просыпается, открывает глазки — они какого-то неопределенного цвета, белесоватого, с голубизной, но уже сразу видно, что разрез глаз у него как у мамы, очень красивый. Сенечка сморщивает свое крохотное личико, словно ему дали понюхать уксусу, и начинает плакать. Это, собственно, не столько плач, сколько писк. Он разевает беззубый ротишко и скулит: — Ля-ля-ля-ля-ля… Его распеленывают. Честное слово, он ненамного больше крупной лягушки или цыпленка! И самое смешное: пальчики его левой ручки сложены в крохотный кукиш! В тот момент, когда его опускают в корыто и начинают поливать теплой водой из ковшика, он сразу перестает верещать. Ему, видно, приятно в теплой ванне. Мне тоже дают ковшик, и я усердно поливаю Сенечку. — Смотри, на очки (глазки) не лей! — предупреждает Юзефа. Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем. — Папа… — шепчу я. — А он не слепой, нет? — Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через недельку-другую все будет в порядке… Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она бормочет что-то — наверно, «по-латыньски». — Юзенька, что ты делаешь? — не выдерживаю я. Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики святых на иконах. — От злого глазу! — говорит она. — Чтоб не сглазил кто ребенка. Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки — она мягкая, как бархатная, а пальчики на ножке — кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым ротиком. — Жрать захотел, бездельник! — добродушно говорит папа. — Несите его ужинать! И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, — видно и слышно, как он мерно глотает. — Як с кружечки пьет! — восхищается Юзефа. Мама делает мне знак подойти. Я становлюсь на колени около ее кровати. Мама гладит меня по голове и говорит очень нежно, очень любовно: — Дочка моя… я все время думаю: «Дети… наши дети…» Правда, хорошо? Как ни странно, я понимаю, что хочет сказать мама. До, сих пор она всегда думала: «Дочка… Моя дочка шалит, учится, здорова, больна, надо купить нашей дочке мячик или скакалку…» Она не могла думать: «Дети», — у нее была только одна дочка. А теперь она думает: «Дети… наши дети…» И ей это приятно! Мы тихонько выходим из комнаты. — Папа… — вдруг вспоминаю я. — А откуда такой малюсенький клопик умеет сосать и глотать? Кто его научил? — Никто, — говорит папа. — Я вижу это ежедневно уже больше пятнадцати лет. Это чудо. Чудо инстинкта. Мы не понимаем этого, — а ведь это умеют и щенята, и котята, и всякая живая тварь… Сенечка, наевшись, мирно спит. Я сижу около его колясочки. Во сне он вдруг причмокнул губкой — может быть, ему снится, что он все еще «ужинает»? Я думаю: «Брат. Мой брат…» И мне это радостно. — Ну, пойдем домой! — говорит дедушка бабушке. — Мы теперь с тобой совсем счастливые: и внучка у нас, и внучек… — Хорошо! — подтверждает и бабушка. — Я люблю детей… Когда много детей — это счастье! Так вошел в мою жизнь Сенечка, милый брат мой. Больше шестидесяти лет продолжалась наша дружба. О многом я расскажу дальше. Сенечка был весельчак, остроумный балагур, душа всякого общества, куда бы ни попадал, и все очень любили его. Талантливый инженер, он принимал участие в постройке многих наших гидроэлектростанций, начиная с Волховстроя. Последняя гидроэлектростанция построена по его проекту недавно — в Румынии. Это было уже после его смерти. |
|
|