"ГОГОЛЬ-МОГОЛЬ" - читать интересную книгу автора (Ласкин Александр)

ГЛАВА ПЕРВАЯ. МАЭСТРИНЬКА

Появление Эберлинга

Этот человек в самом деле был художником Эберлингом.

Случалось, кто-то примет Альфреда Рудольфовича за самозванца вроде упомянутого Пушкина, но сразу поймет ошибку. Нет, тут без обмана. Просто не вообразить художника без черной фески и широкой артистической куртки.

Скорее, двубортный костюм на нем выглядел странно. Он и сам не очень любил себя в цивильном виде. Если и допускал компромисс с галстуком, то лишь по официальной надобности.

Редкий экземпляр. Можно сказать, коллекционный. Сейчас таких и вообще нет, да и тогда оставались единицы. Большинство представителей этой породы исчезли в самых разных направлениях.

Одни умерли, другие уехали за границу, а третьи просто растворились без следа.

Это случалось чаще всего. Прямо какая-то чертовщина. Еще вчера видели, разговаривали, а сегодня телефон глухо молчит.

И никто не спросит: «Куда подевался?» Словно был исчезнувший случайно заблудившимся миражем.

В отличие от них всех художник оказался на удивление живуч. Жил и жил. Причем по тому же адресу, по которому поселился в начале века.

Знаете дом на углу Воскресенского и Сергиевской? Два кольца, два конца… А ровно посредине башенка, примыкающая непосредственно к его мастерской.


Первый прохожий и двадцать шестая квартира

Не то чтобы счастливчик. К примеру, номер квартиры у него был не семь или девять, а двадцать шесть.

В этом умножении тринадцати на два кто-то увидит предупреждение, а Эберлинг только посмеивался.

И то, что Сергиевская и Воскресенского сменили название, его ничуть не смущало.

Ну и что с того, что сменили? Главное, он сам сохранил самые дорогие свои привычки и манеры.

Никогда ни до, ни после не появлялось на этих улицах такого прохожего.

Были, конечно, попытки. И высоко тянули шею, и прямо держали спину, но все же конкуренции ему не составил никто.

Сдачу в кассе Альфред Рудольфович получал с той же церемонностью, с какой целовал дамам ручки, а за покупками шел так, словно направлялся в Колизей.

Не в кинотеатр «Колизей», а в самый что ни есть настоящий римский форум.

Тут дело не в одной в феске, но в прямом профиле и строго выверенных движениях.

И еще в чем-то таком, что и вообще невозможно объяснить.

Хотя улица, в отличие от сцены, не предполагает разделения на планы, он всякий раз умудрялся быть первым. Когда выходил вместе с супругой, она непременно плелась сзади.

Альфред Рудольфович и один хорош, а вдвоем они просто загляденье.

Прохожие непременно спросят друг друга: как думаешь, дочка или внучка?

В самом деле, могла быть внучкой. Все-таки больше тридцати лет разницы.

Елена Александровна совсем не красавица, но манеры и обхождение на редкость приятные. Можно даже увидеть в ее облике что-то несегодняшнее.

Стоит прислушаться к их разговорам. С трех раз не догадаетесь, как она называет мужа. Нет, не «Альфред» или «Альфредушка», а «Маэстринька».

С какой стороны взглянешь на это слово, таким и будет его смысл. Так - «самый уважаемый», а так - «самый родной».

И то, и другое, безусловно, правильно. И уважаемый, и родной. Столь же приближенный к музам, как к нему самому близки ученики и друзья.


Эберлинг на вершинах власти

Вот какая «квадратура круга»! Рядовой квартиросъемщик, подписчик «Ленинградской правды», член ЛОСХа, а, приглядишься, - ископаемое.

Что ни говорите, протеже самого Серова!

Сам-то Валентин Александрович - человек вздорный, в должности придворного живописца не задержался, и указал на своего знакомца по Академии.

С той поры стал Эберлинг персоной, приближенной к императору.

Министр обивает пороги в надежде на аудиенцию, а художник часами просиживает в царском кабинете.

Сколько чая и вина утекло за то время, пока император позировал. Говорили, к примеру, о Чехове. Потом Альфред Рудольфович к этой теме не раз возвращался: уж очень серьезно в эти минуты было лицо его собеседника.

Вскоре он нарисовал Николая Александровича с именем Чехова на устах: улыбка располагающая, выражение лица мягкое, глаза светятся воспоминаниями.

По разному обсуждались в обществе эти сеансы. Насколько балерина Карсавина далека от придворной жизни, но и она полюбопытствовала: «Были ли Вы у Государя и какое было Ваше впечатление?»

Этот вопрос в одном из писем следует понимать так: ну как Ваши чаепития? Не перешли ли Вы уже к обсуждению сфер влияния и распределению министерских портфелей?


Флорентийский гость

Вообще-то позировать - мука мученическая, но художник всегда сделает так, чтобы портретируемый остался доволен.

Это дар не менее важный, чем талант живописца. Если герой в хорошем настроении, то работа, считай, удалась.

Секрет тут простой. Эберлинг делает комплименты во время сеанса и рисует в том же духе. Поэтому люди на его холстах выглядят посвежевшими, словно они услышали о себе что-то благожелательное.

Самые непреодолимые затруднения Альфред Рудольфович преодолевал. А не преодолевал, так игнорировал. Попросту говоря, обходил эти рифы, и оказывался в другом месте.

Зимой наши сограждане прячутся под теплыми одеялами, а он российские холода встречает вдали от Петербурга. На случай особенно сильных заморозков в родном городе купил во Флоренции мастерскую.

Гоголь ехал в Италию для того, чтобы «натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России…», а Эберлинг ничего такого не имел ввиду.

И в слове «наслаждаться», в том же письме отброшенном чуть не с гадливостью, не видел ничего дурного.

Да, наслаждаться. Глубже дышать итальянским воздухом, пробуждающем зрение и желание запечатлеть увиденное на холсте.

Зато к весне - опять на Сергиевскую. Столичные жители только приходят в себя, а он уже смеется и разговаривает по летнему громко.

В газетах Альфреда Рудольфовича называли «флорентийским гостем». Возможно, по ассоциации с гостем индийским. В нем и в самом деле было что-то оперное, плохо вяжущееся с петербургской скукой.

Трудно сказать, восклицал ли жандарм перед Александринкой: «Карета господина Эберлинга!», также как он возглашал: «Карета господина Маковского!»

Мог и без кареты обойтись. Правда, громоздкого Константина Маковского карета ничуть не украшала, а Эберлинг выглядел картинно и во время пеших прогулок.


Удивительная занавеска

Всякий момент его жизни имел отношение к красоте.

Стульчак в туалете был особенный. Вряд ли вы сиживали на таком. Красного дерева, удивительно удобный, располагающий к мечтательности.

Но предметом особой гордости Альфреда Рудольфовича была необычная занавеска.

Кто-то другой свою декларацию выбьет на мраморе, а он поместил на прозрачной шелковой ткани.

Зашторишь окно - и во всю его длину открывается итальянская надпись: «CON L? ARTE PER L? ARTE”, что означает “C искусством для искусства”.

Повсюду стоят цветы в вазах, а на подиуме сидит натурщица Леа.

Не Леа, конечно, а Лена. Правда, обладательнице беломраморной кожи имя Леа подходит больше.

Как это «с искусством для искусства»? А так. С этими вот цветами, развеваюшейся занавеской и ровным свечением в полутьме.

Возможно, кто-то ухмыльнется: “Раз все для искусства, то что же для денег?”

Эберлинг только пожмет плечами. Если Вы в самом деле заняты искусством, то славы и денег вам не избежать.


В ожидании заказчиков

Что такое артистизм как не способность прийти к результату кратчайшим путем?

Потому-то настоящий художник в чем-то обязательно фокусник.

Всякий раз ему надлежит обнаружить желтый комочек под фетровой шляпой.

Эберлинг тоже не мыслил искусства без сенсаций. Пусть и не цыпленком, но все же иногда публику удивлял.

Вот отчего его так ценили журналисты. Чувствует этот народ вкус быстрой победы. Едва он отличится, а они уже строчат статьи.

«Из года в год, то на весенней, то у акварелистов, - сообщает журнал «Солнце России», - Эберлинг появляется со своими головками. В них много того небанального изящества, которое характеризует его собственную гамму. Он создал себе имя световыми эффектами, где так искусно пользуется холодным синеватым тоном… Получается призрачное фантастическое впечатление, ничуть не исключающее однако, прекрасного гибкого рисунка… В замкнутых кругах Эберлинг славится своими портретами-миниатюрами, исполненными темперой.…В этом отношении он может конкурировать с Сомовым, да, пожалуй, еще с Бакстом…»·

И это пишет не какой-нибудь журналюга, набивший руку на восхвалениях, а сам Николай Николаевич Брешко-Брешковский.

Его похвала дорогого стоит. Этот критик умеет только браниться и проклинать.

Так приложит, что потом несколько лет ходишь с отметиной. Знакомые на улице вспоминают не твое имя и фамилию, а его оценку.

Однажды самого Дягилева назвал «бандитом искусства». Очень уж его обидело требование убрать из Русского музея Семирадского и Маковского. И ведь прав оказался. Столько лет прошло, а картины любимцев Николая Николаевича на своих местах.

Кстати, статью сопровождает фотографический портрет. И не просто сопровождает, но кое-что существенное уточняет.

В отношении внешности вопрос о соперниках отпадает сразу. Куда Сомову или Баксту. Даже если никогда не видел картин Альфреда Рудольфовича, то сразу признаешь в нем человека искусства.

Даже Бенуа ему не конкурент. Маленький, кругленький. Не ходит, а бегает. Мелко перебирает ногами, но все же не поспевает.

И Добужинского легко принять за чопорного петербургского чиновника. Из тех, что возьмут ручку и напишут коротко в верхнем углу листа. Ну там - «Принять к рассмотрению», «Считаю возможным» или «Отказать».

А тут сразу видно: артист! Высокий лоб, бородка клинышком, мечтательный взгляд…

При этом поза не расслабленная, а выжидательная. Смотрит в камеру, но всем корпусом развернулся к двери.

Фотограф Карл Булла не старался специально, но запечатлел привычную мизансцену.

Альфред Рудольфович всякий день наготове. Снимет рабочую одежду, оденется в парадный костюм, и ожидает заказчиков.

И сейчас ждет. Скорее всего, это они изображены на портретах за его спиной.

Не всегда заказчики бывают такими пленительными. Одна улыбчивая, в закрытом платье, похожая на итальянку. Другая серьезная-серьезная, с высокой прической и открытыми плечами.


Легкость

А иногда журналист направляется на какое-то мероприятие и мысленно жалеет о потраченном времени.

Ну вот еще один благотворительный бал. Пусть он чем-то и отличается от предыдущих, но уже не хочется искать разницу.

Кто проявит инициативу, на того смотрят косо. Потому рука поднимется и сразу опустится. Просто неловко вмешиваться, когда все настроились закругляться.

И все-таки одна художница предложила рисовать «моментальные портреты».

«Подходит к киоску яркого южного типа дама.

– Я хочу «снять» свой портрет.

– Пожалуйста.

– Сколько стоит?

– Сколько Вам не жалко? Это на благотворительность.

– Я согласна дать много, но под одним условием, чтобы меня рисовал Эберлинг.

За Эберлингом была командирована целая экспедиция. Долго искали его в большой бальной толпе. Дама, горя крупными бриллиантами, терпеливо ждала. Наконец, ведут недоумевающего Эберлинга.

– В чем дело?!

Ему сказали. Он взял картон, уголь и в пять минут… сделал великолепный набросок».

Таким разным был Эберлинг. Обычный человек до тех пор, пока не призвали к священной жертве. И вновь обычный человек после того, как он выплеснул свой дар.

То-то и удивительно, что все происходит без передышки. Дистанция между состояниями столь же короткая, как между фразами «Ему сказали…» и «Он взял картон…»

« - Хорошо? - спрашивает дама стоявшего по соседству архитектора Дубинского.

– Очень хорошо, - соглашается Дубинский.

«Таинственная незнакомка» молча кладет на блюдо сторублевый билет и вместе с портретом исчезает….»

Читатель возьмет в руки эту статью и подумает: а все-таки есть в нашей жизни место чуду. То есть, все той же фетровой шляпе и цыпленку под ней.


Деньги

Альфред Рудольфович к деньгам относился не то чтобы безразлично, но без пиетета. Считал их естественным продолжением своих главных достоинств.

Еще в самом начале столетия посмеялся над тщеславием и сребролюбием. Этак беззлобно пожурил коллег: ну что это, господа, у вас за сны?

Симпатичная вышла работа. За столом, положив голову на руки, спит молодой человек. Улыбается и чуть ли не причмокивает от удовольствия.

Это полотно дошло до нас в пересказе. На обратном пути со Всемирной выставки в Сен-Луи, где оно экспонировалось, картина безвозвратно погибла.

Так что приходится верить критикам. От них мы знаем, что юноше снились не только мешки с деньгами, но «…античные идеалы в виде гармоничных классических фигур, и новые течения, представленные букетом декадентского типа женщин».

Непонятно почему он так блаженствовал. Или что-то не разглядел? Особенно выразительным получился букет: «У одной холодные, жестокие глаза, у другой - чувственные алые губы вампира».

Возможно, этот сюжет подсказала Альфреду Рудольфовичу история одного не слишком удачливого конструктора бипланов.

Был один такой. Повсюду носился со своими идеями. Добился встречи у Государя. Тот что-то одобрительное начертал на случайно попавшейся под руку салфетке.

Не помогла салфетка. Подчас одно слово императора горы сворачивало, а тут как-то заклинило.

Другие бы уже давно смирились, но конструктора ничем не возьмешь. Он еще подстраховался, повесив над кроватью транспарант. Написал на нем что-то вроде: «Победит тот, кто верит в победу».

Что ему снилось под этим плакатом? А его белокурой подруге что?

Большое поле, освещенное солнцем. Биплан разгоняется, а за ним бегут десятки людей. Размахивают букетами, подбрасывают в воздух котелки и шляпки.

Он, конечно, в кабине. Смотрит усталыми глазами человека, знающего, что ему предстоит.

Это и есть высокомерный взгляд. Взгляд не глаза в глаза, а с такой дистанции, с которой люди и на самом деле кажутся муравьями.

Просыпались, переполненные впечатлениями. Улыбаются друг другу и спрашивают:

– Мне опять поле снилось.

– И мне.

– Значит, победа, действительно, не за горами.

Эберлинг не страдал ничем подобным. Он не признавал беспочвенных фантазий, радужных перспектив, счастливых обольщений.

И сон у него был крепкий, безо всяких историй и картинок. Просто погрузится в темноту, а потом встанет - и сразу за работу.

Как-то он решил закрепить свое право на сны без обманов. Мало того, что нарисовал этого юношу, но еще и приплюсовал выразительный жест.

И опять же имел успех. Насчет взлетающих в воздух шляпок утверждать не станем, но аплодисменты точно имели место.


Эберлинг сорит деньгами

На второй этаж в его мастерской ведет лесенка. Буквально пара ступенек - и вы в небольшой комнате со стеклянным потолком.

В летнее время потолок открывался, подобно окну. Так желающие попадали прямо на крышу.

Однажды при большом стечении народа художник забросил в открытую щель горсть монет.

Впечатление, безусловно, стоило этих денег. И впоследствии его жест пригодился. Хоть Эберлинг и не имел в виду никакой корысти, но получилось удачно.

После революции многие из его коллег полезли на стену, а он отправился на крышу.

Обнаружилось там, конечно, не все, но на первое время хватило.

Теперь Альфред Рудольфович искал выхода не на голодный желудок. Спокойно так оглядывался: надолго ли новая власть?

Почему не уехал? Ведь зима как раз начиналась. Уже через пару дней под итальянским солнцем, он чувствовал бы себя по другому.

Не понадеялся ли на везение? Особенно обрадовался истории с монетами. Как-то уж очень вовремя он их обнаружил.

К тому же, Альфред Рудольфович любил свою мастерскую. Просто не представлял жизни без такого родного и, главное, ничем не победимого беспорядка.

Все ему тут нравилось. И большое окно, так высоко вознесенное над улицей, что в него видно только небо. И подиум, который уже не существует сам по себе, но только вместе со всеми героями и героинями его картин.

Ну, а соседи! Бывало, спустишься вечером спросить, нет ли хлеба до завтра, и проговоришь до следующего дня.

Бывший хозяин дома, Петр Петрович Вейнер, - знаменитый издатель и коллекционер.

Еще раз поцокаешь языком около полотен Рубенса или Боровиковского, но больше времени уделишь собранию меню и визитных карточек.

Как Петр Петрович догадался, что именно в этих скромных вещицах сосредоточена ушедшая жизнь?

Что-то гоголевское есть в этом отдельном существовании визитки от владельца или меню от поваров.

Одна незадача с этим Вейнером. В последнее время как ни заглянешь, так он арестован. Эти аресты стали настолько привычными, что Петр Петрович пару раз выторговывал у своих мучителей отсрочку.

А в другой день спускаешься по лестнице - и дверь запечатана сургучом. Как увидел, так съежился. Подумал, что эта печать имеет отношение и к нему.

Не в том смысле, что как-то причастен, а в том, что еще доберутся до его квартиры.

И без того предчувствия были нерадостные. Да и наличность соответствующей. Случалось, не хватает тридцати копеек, а достать негде.

К этим ощущениям мы еще вернемся, а пока еще раз окинем взглядом особняк на Сергиевской.

С такими жильцами дом имел право называться «Посольством красоты». Стоило бы даже два флага повесить перед входом в знак его особого статуса и полномочий.


Домовладелец Вейнер

Начиналось же все с винокуренного производства. Дом буквально поднялся на дрожжах. Потребовалось немереное количество бутылок для того, чтобы Петр Вейнер-старший смог завершить строительство.

Есть что-то общее между занятиями искусством и производством горячительного. Может, дело в градусе? Как бы то ни было, Дягилевы, Мейерхольды и Вейнеры начинали с винных и пивоваренных заводов.

Особенно хорошо у Вейнера пошло пиво. Оно так и называлось - «Вейнеровское». Кто раз попробовал, уже не предпочтет ему тот же напиток марки Корнеева и Горшанова.

И привычку жить с удовольствием тоже привил своим близким Вейнер-старший. С его легкой руки повелось каждую неделю устраивать приемы с разговорами и танцами.

Еще он приучил всерьез относиться к меню. Их стали печатать типографским способом, как бы предчувствуя последующий к ним интерес.

Уж, действительно, пища для воображения. Вряд ли мы с вами когда-нибудь попробуем то, о чем здесь написано.

Консоме селери! Стерляди паровые по-московски! Красные куропатки!

У всякого человека есть главное свойство. Так вот Вейнеры в первую очередь были домовладельцы. За что ни возьмутся, всякий раз выходило что-то вроде особняка.

Журнал «Старые годы», который издавал внук Петра Петровича-старшего Петр Петрович-младший, тоже получился вместительным и удобным.

Чем не дом? Все авторы при своих рубриках, как в отдельных квартирах. Сохраняют суверенность, но, в то же время, представляют некую общность.

И Петербург Вейнер-младший воспринимал как дом. Не в смысле собственности, конечно, но в смысле ответственности.

Не было с тех пор у городских фонарей и решеток такого защитника!

Кто-то пройдет мимо и не заметит, а его журнал поднимет шум. И еще с таким пафосом и дрожанием в голосе, что сразу вспомнишь о том, как Вейнер-старший отчитывал прислугу.

Что такое исчезновение стеклышек из витража в сравнении с последующими утратами, - но «Старые годы» безапелляционны: вандализм.

Друзья и знакомые зовут Петра Петровича Путей. Вот так, запросто. Хоть и давно не детский возраст, а им все не перейти на полное имя.

Это, конечно, не случайно. Один чуть не с рождения «Иван Иванович» или «Александр Семенович», а другой до старости Саша или Ваня.

Однажды Александр Бенуа сделал в дневнике такую запись. Потом, правда, зачеркнул. Впрочем, если постараться, можно прочесть. Речь идет о том, что «милейший» Вейнер «теперь позирует на какого-то спасителя русского искусства».

Когда спасителем предстает Александр Николаевич, его никто не называет «милейшим». Да и его домашнее имя Шура вряд ли вспоминается.

А Путя Вейнер - он во всем Путя. Скажешь о его заслугах - и непременно прибавишь ласковое словечко.


«Труд, знанье, честь, слава»

Для Пути не существовало ничего случайного. Раз когда-то он стал лицеистом, то ему казалось, что это навсегда.

И девиз на гербе его рода соответствующий: «Труд, знанье, честь, слава». Как бы предупреждение, что они согласятся со славой лишь после исполнения прочих условий.

В двадцатые годы такие амбиции лучше было скрывать. Речь могла идти только о собраниях на дому, тостах за лицейских преподавателей и паре слезинок в углу глаз.

Еще о заказанных в церкви молитвах за упокой ушедших лицеистов. О праве постоять с непокрытыми головами. Ощутить, что не только ты в эту минуту чувствуешь так.

Вечер памяти ушедших мог сойти за дружескую вечеринку, а панихиду ни с чем не спутаешь. Неизвестно, дошли ли молитвы бывших лицеистов до Бога, но в ГПУ они были услышаны.

А как красиво все начиналось! Захоронение Петра Петровича-старшего на Никольском кладбище сделали необычное. Не просто склеп, а часовня с медными капителями.

И строить эту часовню поручили не специальному кладбищенскому архитектору, а тому же Борису Ионовичу Гиршовичу, что проектировал дом на Сергиевской.

Как всегда, имели в виду все семейство. Понимали, что и за границами земного существования следует держаться своим кругом.

Нельзя было и представить, что к старшему Вейнеру никто не присоединится.

У Петра Петровича-младшего и вообще нет могилы, а других его родственников разбросало от Твери до Самарканда.


Жилконтора

До революции во главе особняка на Сергиевской стоял просвещенный хозяин, а при Советах власть перешла к домкому.

Вейнеры некоторое время еще проживали на первом этаже, но они подчинялись тем же правилам, что и остальные жильцы.

Располагалась эта организация прямо под лестницей. Отсюда по всем этажам направлялись различные указания и директивы.

Что за любопытные люди эти домкомовцы! Буквально до всего им дело. Поинтересуются, почему не ходил на демонстрацию. Когда узнают, что болел, потребуют справку от врача.

Вообще претензий хватало. Только лысину и цвет лица не припоминали, как когда-то Акакию Акакиевичу.

Несмотря на то, что от мастерской Эберлинга до домоуправления - всего пара пролетов, он предпочитал переписку.

Сядет за письменный стол, зажжет лампу, долго думает. Старается не просто излагать требования, но что-то важное объяснить.

Иногда поколдует над фразой. И без того выходило витиевато, так еще завернет. Нет, чтобы сказать «квартплата», но назовет ее «непосильным бременем».

«В связи с новой квартирной платой и во избежание наложения на меня непосильного бремени, - писал он, - я прошу Вас приравнять меня к оплате по 10 коп. за рубль, так как я получаю за свою службу в Техникуме 22 рубля, на которые прожить невозможно; это учтено Государством и мне выдается в помощь 16 руб. денежного пособия из дома Ученых, что я свидетельствую прилагаемыми при сем удостоверениями. Никакого другого заработка у меня нет”.

Любой бы посочувствовал художнику, чьи дела находятся в таком расстройстве, но домоуправление настаивало на своем.

Не хотели здесь принимать во внимание, что в его серебряной ложке вместо супа плещется вода!

И на Страшном суде заявление было бы кстати. Особенно в той его части, где говорится о том, как он одолел неблагосклонность судьбы.

Там бы оценили усердие Эберлинга. Может, даже отдали приказ в небесную канцелярию: выдать ему все, что он недоел и недопил за время земных странствий.


Еще одно заявление

Когда Эберлинг убедился, что призывы к состраданию не действуют, он поменял стратегию.

«Совершенно обесцененный труд художника, - писал он, - давно уже заставил меня отказаться от всякого рода выполнения заказных работ, это могут подтвердить лица, обращавшиеся ко мне с заказами. Живу я на средства, которые я получаю со службы, и считать меня лицом свободной профессии несправедливо».

Словом, Альфред Рудольфович указывает на явное противоречие, а заодно дает признательные показания.

Что за слепцы в домоуправлении! Дерут с него плату как со свободного художника, а он уже давно художник несвободный.

Правда, для ГОЗНАКа еще не работает, но уже подал заявку на конкурс памяти вождя.

Следовательно, ищет контактов с новой властью и пробует кое-какие варианты. Только почувствует, что одно предложение не проходит, как сразу выдвигает другое.

«Я никоим образом не могу платить за квартиру больше 15 р., с большой натяжкой 20 р. Прошу дать мне совет как выйти из положения».

Опять Эберлинга потянуло советоваться. Вспомнились, видно, те времена, когда любой его картине предшествовали долгие переговоры.

Бывало, работа занимала меньше времени, чем обсуждение всех тонкостей. Иногда целый день ломают голову, а потом решат, что нужна еще одна встреча в том же составе.

Художник, портретируемый, бутылочка винца…

Порой и это не финал. Выпито немало, а заказчик при своей цене. Жмет руку, называет «талантищем», но при этом говорит: вот и все, что могу предложить.


Торг

Когда Альфред Рудольфович почувствовал, что жизнь начинает меняться, он сделал попытку вписаться в поворот.

Сначала был готов отдать и пятнадцать, и двадцать рублей, а потом предложил кое-что более весомое.

Пусть в постскриптуме, фактически - в придаточном предложении, он высказал замечательную догадку.

А что если расплачиваться не денежными знаками, а непосредственно картинами?

Так прямо и написал: «Может быть, я могу какой-нибудь работой (портреты Ленина или Маркса) дополнить плату за квартиру? А денег достать не могу”.

Вот такое «дежа вю». Сразу вспоминаешь гоголевского Черткова, предлагающего околоточному «изделия своей профессии».

Этот опыт Альфред Рудольфович учел. Уж его-то сюжеты точно отличались благородным содержанием.

Пусть он и нарядил Ленина с Марксом в обычные платья, но выражение на их лицах было таким возвышенным, что хоть сейчас вешай на шею звезду.


Проверка

В давние времена в квартиру Вейнера заглядывали исключительно гости, а теперь зачастили комиссии.

Неравнодушным взглядом рассматривали обстановку. Тыкали пальцами, громко высказывали мнение, требовали открыть шкатулки и сундуки.

Именно тогда проверяющие положили глаз на картину «Вид Босфора» и туалет красного дерева. Недвусмысленно выразили сожаление, что такие добротные вещи спрятаны от посторонних глаз.

Сейчас эти люди вели себя настырно, а когда-то их не пускали дальше прихожей. Вдруг откроется дверь в комнаты и буквально зажмуришься: какая, должно быть, там красивая жизнь!

Теперь можно все рассмотреть. Захочется, постучишь пальцем. Как бы удостоверишься: хороша работа! Еще послужит в случае необходимости власти рабочих и крестьян.

Официальное заключение - документ серьезный, но и тут не удержались от злобного шипа. Так и начали словами: «Шикарная мебель»·, вместив в них все свое недовольство.

А дальше продолжали спокойнее. Просто констатировали, что «… живет выше получаемого содержания продажей собственного имущества… на ранее приобретенный посредством эксплуатации капитал. Работает зав. музеем города «Старый Петербург», в бывш. Аничковом дворце».

Члены комиссии сильно потрудились, а все же вызнали, на какие средства существует бывший домовладелец.

Потому проявили такое рвение, что очень сочувствовали другим жильцам. Не могли спокойно смотреть на то, как одни купаются в роскоши, а другие едва сводят концы с концами.

В какую квартиру ни зайдешь, везде нищета. Различия незначительные. Или «нуждается сильно», или «очень бедный: если достанет кусок хлеба, и то не досыта и не всегда».

Особенно часто прибавляли: «беден мебелью». Как видно, всякий раз чертыхались и поминали Петра Петровича.

Сколько раз уплотняли Вейнеров, а все мало. Уплотнили бы больше, не пришлось бы их соседям жить в тесноте.


Чичиковские фантазии

Не только у Хлестакова, но и у Чичикова имелись способности к литературе. Не пошел бы он по коммерческой части, мог стать сочинителем. Очень уж ловко у него получалось сделать из мухи слона.

Только прочел Павел Иванович имя Пробки Степана, как крепостная душа преодолела заточение в буквенном образе. Сразу представилось: топор за поясом, сапоги на плечах. Сколько губерний так исхожено вдоль и поперек…

Вот было бы интересно Чичикову ознакомиться с заключением комиссии. При его способностях он нашел бы много любопытного.

Увидел бы, к примеру, «Куликов Михаил Петрович, сапожник и самоучка» и его вообразил. Полюбовался отличной выправкой, а потом начал копать глубже.

Подумал: отчего такая бедность? Ведь на все руки мастер. Едва у жильцов что-то прохудится, так сразу к нему. Даже Эберлинг поддерживал с ним отношения на случай непредвиденных протечек.

А вот жена его, Прасковья Николаевна. Фигура куда менее отчетливая, но и не совсем белое пятно.

В Заключении названа «безработной», что следует понимать не как отсутствие занятий, а как тяжкий труд «на случайных поденных работах».

К тому же, «одна комната, бедная мебелью. Еле кормят четырех детей, которые все раздевши».

Слово «раздевши» выдает писавшего. Этот человек тоже обнаруживает себя в одной компании с обитателями квартиры двадцать семь.

Разное бывает сочувствие. К одному подойдешь с вниманием, а к другому с осторожностью. Пусть нет повода для раздражения, но отчего-то объятий не раскроешь.

И оценку дашь неокончательную. Точь-в-точь, по Гоголю: не слишком толст, но и не тонок, не красавец и не дурной наружности.

Так, где-то посредине, пребывал Соколин Василий Яковлевич из квартиры 6.

Сказано о Соколине несколько слов: «Счетовод правления Мурманской железной дороги, бывший священник. Живет прилично, без нужды».

Все, конечно, непросто. Правда, перспектива угадывается. Все-таки начинал как «священник», а стал «счетовод».

В принципе, и об Альфреде Рудольфовиче можно было так написать. И тоже не без доли сомнения. Как это, бывший придворный художник, а живет прилично, без нужды?


Перемена участи

Не подвела Альфреда Рудольфовича интуиция. Со временем жильцы квартир 4, 6 и 8 исчезли в неизвестном направлении, а его никто не тронул.

Ох уж эта мистика чисел! Значит, все же не в цифрах дело, а в том, кто проживает под знаком тринадцати, четырех или восьми.

И вообще Советская власть оказалась не такой букой, как представлялось поначалу.

Все же смогла оценить Эберлинга. На конкурсе памяти Ленина он занял первое место, опередив таких знаменитостей, как Анненков и Бродский.

И политизированость домоуправления оказалась умеренной. Рядом с портретами вождей вскоре появилась под лестницей картина «Вид Босфора» и трюмо с зеркалом в круглой раме.

Теперь обстановка выглядела не так тривиально. С одной стороны, Ленин с Марксом, а с другой - Босфор. К тому же, красное дерево уравновешивало красное знамя в красном уголке…

Вскоре симметрия оказалась нарушена. В соответствии со специальным распоряжением эти вещи делегировались на высокий ведомственный этаж.

Обидно, что знаменитый пролив недолго нес свои волны в стенах жилтоварищества, но на новом месте картина оказалась нужней.

И трюмо тоже пригодилось. Как еще следователю успокоить нервы? Пересчитал волны, помножил на бронзовые завитки на зеркале, и опять принимаешься за работу.

Нельзя сказать, что политика тут ни при чем. Прежде чем попасть на Гороховую, зеркало и картина украшали интерьеры бывшего домовладельца.

Представляешь, что Вейнера ведут на допрос. Вернее, не ведут, а тащат силком. Он и в обычной жизни передвигался, опираясь на трость, а тут ноги совсем отказали.

Длинный такой коридор, а одна дверь распахнута настежь. Словно специально для того, чтобы все внимательно рассмотреть.

Они, родненькие. Когда увидел, сразу узнал эти царапины и отколы.

Что остается Петру Петровичу? Улыбнешься и вздохнешь: вот и все, движимое и недвижимое, уже тут.


Деньги как картина

Со временем Альфред Рудольфович стал относиться к деньгам серьезнее. Понял, что дело в точке зрения. Так посмотрел на купюру - это продукты и вещи, а так - произведение искусства.

Когда-то Эберлинг предлагал плату картинами. Возможно, оттолкнувшись от этой своей идеи, он решил деньги рисовать.

Владимир Ильич на червонце 1937 года - его работа. Многие рассчитывали на успех, но доверили все же ему.

Решение было принято не без скрипа. Немного смущали феска и уж очень артистические манеры. И все-таки откуда-то возникла уверенность, что художник все сделает наилучшим образом.

К тому же, и рисунок убеждал. Не зря было столько вариантов. Сначала не знал, как повернуть голову, а потом понял, что лучше анфас. Затем намучился с лысиной. Все не мог решить: надеть кепку - или оставить как есть.

И еще тщательно поработал над галстуком. Он и в жизни эту деталь выделял. Особенно внимателен был к узлам. Как-то умудрялся по их качеству определять степень самоуважения.

Помнится, Михаил Кузмин говорил о «психологической манере завязывать галстуки».

Подразумевалась та ловкость, с которой некоторые мужчины завершают работу над костюмом.

Всего-то несколько движений - и два оказываются в одном.


Удача

Мало того, что Ленин на купюре носил принадлежащий художнику галстук, но и голову он держал высоко.

Именно так смотрел Альфред Рудольфович, прежде чем сказать: «Мои ученики поступают только в Академию художеств». Отчеканит эти слова, поднимет очи горе, и шествует куда-то мимо.

Для такого самомнения были все основания. Не про Владимира Ильича говорим, но про автора его изображения. Прежде художник трудился на конкретного заказчика, а сейчас он угодил всем.

Как не похвалить себя за то, что твое искусство не только радует глаз, но принимает непосредственное участие в жизни людей.

Это и есть удача. То самое, о чем мечтал наш знакомый конструктор бипланов.

Трудно и вообразить такой фурор. По всей необъятной державе творения Эберлинга сжимали в кулаке, мусолили между пальцами, уверенно и вальяжно доставали из кошелька.


Точность

Как резко повернулась судьба художника Чарткова, так и Альфреда Рудольфовича ожидала перемена участи.

В юности появилась у него привычка фиксировать расходы в специальной книжице.

И десять копеек записывал, и пять, и три. Тут дело не в суммах, а в балансе. Чем точнее подсчеты, тем ясней общая картина.

Потому так удивительны новые обстоятельства. Одно дело отнимать и складывать, а другое округлять. Попадется мелочь, а он ее просто отбрасывает как не стоящую внимания.

Государство готово выложить такие деньги не только потому, что ценит его как мастера. Возможно, сами картины не так существенны, как готовность к сотрудничеству.

Иногда законченную работу потребуют переписать. Наведешь глянец, полюбуешься издали, как вдруг выясняется, что руке следует лежать иначе. И одна нога должна быть не перекинута через другую, а смирно стоять рядом.

Альфред Рудольфович все так и сделает. И ногу переставит, и направление взгляда изменит. Никогда не будет привередничать и настаивать на своем.

Хорошо потрудился - получи счет. Можно не сомневаться, что ни один рубль не будет забыт. Случается, еще что-то накинут «вследствии повышенных цен».

Как не порадоваться такой пунктуальности. Значит, ты интересен заказчику всегда. Не только в тот момент, когда стоишь у мольберта, но и в минуты ничегонеделания.

Едешь, к примеру, в Москву на сеанс. Лежишь на верхней полке, размышляешь о том, что в договоре указана одна сумма за проезд, а уплачено больше.

Альфред Рудольфович и прежде не только принимал у себя заказчиков, но ради них отправлялся в дорогу. Болгарского короля рисовал по месту его правления. Так и запомнился ему этот портрет: радушием приема и бескрайними пейзажами за окном вагона.

С тех пор многое изменилось. Начать хотя бы с того, что проснешься в поезде утром и тебе предложат не коньяк, а чай.

Какой-то водянистой стала жизнь. Не та, не та консистенция. И, главное, никому нет дела до его чемоданчика. Словно в нем хранятся не кисти и краски, а бумаги с подписями и печатями.

Знаете такую игру: «Найди десять отличий»? Правда, на сей раз Эберлинг старается особенно не выделяться. На нем не клетчатая куртка и феска, а серенький костюмчик с невыразительным галстуком.

Давным-давно сбриты усы и бородка, да и мечтательности поубавилось. Пока не предъявит соответствующий документ и не поймешь, что это не скромный совслужащий, а человек свободной профессии.


Мечта и существенность

Ко всем известным пяти чувствам Мандельштам добавлял «ощущение личной значимости».

А после революции какая «личная значимость»! Достаточно того, что сыт и обут.

Иногда и совсем откажутся от участия персонажа. Начнет, к примеру, художник писать портрет, а он со своим героем не знаком.

Да и чего знакомиться? Еще обнаружишь, что оригинал совсем непохож на свои изображения. Потом умаешься с этим открытием, не будешь знать, как соединить его с требованиями заказчика.

Если сперва увидел, то это как-то сковывает. Уж лучше рисовать по фотографии, а то на многое пришлось бы закрыть глаза.

Потом, когда картина готова, можно перейти от «мечты» к «существенности».

Представим Эберлинга под звездами Георгиевского зала. Он скромно смешался с ответственными товарищами и во все глаза смотрит на Самого.

Вот его персонаж в свой полный, прямо скажем, невеликий, рост. Глазки узкие, спина сутулая, лицо в рябинах. Есть что-то схожее с изображениями, но отличий больше.

А что рябины? Рябинами можно и пренебречь. И еще так расположить героя в пространстве, чтобы он казался выше.

Эберлинг и раньше кое-что подправлял. Почувствует, что родинка нежелательна, так он родинку поместит в тень. Как бы не сам выполнит обязанности ретушера, а задействует силы природы.

Или рисует Демидову. Из тех самых Демидовых. Сперва растерялся, когда впервые увидел будущую модель.

И все же нашел что-то привлекательное. Замечательный поворот шеи и ярко-рыжие волосы.

Нарисовал ее в зеркале со спины. Немного оборотилась на зрителя, а заодно продемонстрировала оба главных своих достоинства.

Иногда начнет приукрашивать не прямо на холсте, а заранее. Использует для этой цели румяна и тушь. Не сразу возьмется за кисть, а некоторое время поработает с персонажем.

Так что интересы заказчика Альфред Рудольфович всегда ставил превыше всего. Другое дело, что в прежние годы у него наравне с обязанностями были и права.

Только он один определял место портретируемого на холсте. Захочет - посадит его на лошадь, а не захочет - на скамейку или стул.

К примеру, Демидовой хотелось, чтобы она отворачивалась от зеркала как артистка Ермолова у Серова, но Альфред Рудольфович настоял на своем.

Мысли не возникало, что кто-то его остановит: ну какой же стул, когда кресло! отчего же взгляд направо, когда налево!

Теперь скажут губы Никанора Ивановича приставить к носу Ивана Кузьмича, а художник только спрашивает:

– Когда прикажете быть относительно новой работы?

Больше всего готовых на все среди молодых. Встретится такой молодой со своим учителем - и уже с трудом понимают друг друга.

Учитель с тросточкой, чуть не с моноклем, заприметит где-нибудь у Летнего сада своего воспитанника.

Понятно, что имя уже забыл, помнит только лицо и кое-какие рисунки, а потому задает вопрос в обобщенной форме:

– Как работается, молодой человек?

А тот куда-то торопится, папка под мышкой, лицо потное и встревоженное.

Притормозил, увидев дорогого профессора, но в любую минуту готов сорваться с места.

– Зарабатываем.

В том смысле, что волка ноги кормят. Есть заказ - поем песни, а нет - едим хлеб без масла.

Сказал - и спешит дальше. Не понял, дурачина, что вопрос был об одном, а он ответил о другом.


Условия игры

Да что говорить о персонаже! Иногда и живописец-то не понадобится.

Вот еще одна квадратура круга. Владеть кистью необходимо, мастерство приветствуется, но ровно настолько, чтобы не вышло что-то свое.

Мог бы сделать интересней и лучше, но держишь себя в руках. Поставишь образец перед глазами и стараешься от него не отклоняться.

Не пристало Альфреду Рудольфовичу рисовать по квадратам, а что делать? Поначалу расстраивался, а потом как-то втянулся.

Уговорил себя, что это ничего не значит. Сейчас подыграешь заказчику, а потом отыграешься.

И тоном письма показал, что работа проходная. Такую сделал - и сразу забыл. Потому-то тут нужно не вдохновение, а точность с обеих сторон.

«… портрет т. Сталина, - пишет Эберлинг, - я обещаю Вам сделать к 5 июля при следующих непременных условиях: прислать мне Ваш портрет Сталина на несколько дней (это значительно облегчит мне работу), доставить мне подрамник и холст, на кот. мне придется производить работу. Портрет Сталина можно вынуть из рамы и с подрамником для нового портрета его легко доставить».

Что-то очень деловит Альфред Рудольфович. Запамятовал что ли за своими заботами ту максиму, что некогда украшала его окно?

Нет, ничего не забыл. Просто чувствует разницу. Одно дело работа на себя, а другое - на заказ.

Словом, Эберлинг не терпел ячества. Считал, что лучше знать свое место, нежели занимать чужое.

Не хотел быть похожим на одного лауреата Сталинской премии. Тот на вопрос о судьбе своих картин отвечал:

– Как у Леонардо. По меньшей мере.

Самозванный Леонардо был еще более не настоящий, чем упомянутые прежде Пушкин или Николай Второй.

Те хотя бы не настаивали на своем присутствии. Промелькнут рядом, взволнуют мыслью об ином веке, и растворятся вместе с городской пылью.

А этот по любому поводу принимает торжественный вид. Другой на вопрос о планах скажет «не знаю» или «есть дело», а он так ответит, что спросивший поперхнется.

– У меня важная политическая встреча.

И еще застынет, будто в игре «замри!», а потом долго не переменит позу.

Как бы такой ленивый памятник. Только и умеющий, что простирать вдаль руку и выпячивать живот.

Случается, и взорвется. То есть из состояния умиротворенного перейдет к неожиданной активности.

Казалось бы, о чем ему волноваться, а он буквально мечется по мастерской.

– Не будешь рисовать Ленина, - кричит он сыну, - никогда не станешь человеком.

Как вы догадались, лауреат ошибся. Если кто и вспомнит его «Теркина», то через запятую, в одном ряду с другими подобными творениями.

Была, мол, такая картина. Симпатичный парень улыбался от уха до уха, но особых живописных достоинств как-то не наблюдалось.

Так что Альфред Рудольфович еще молодцом. Точно знает, что он не обманывает ни других, ни, главное, самого себя.


Об обидах и сделанной вещи

Чаще всего художники разговаривают на особом языке. Кто-то посторонний услышит и пожмет плечами.

Это они о чем? Если об этой картине, то отчего не отметят, что им нравится тот или иной персонаж?

Нет, говорят о своем. Ткнут пальцем в какой-то фрагмент: «Как горит-то, - видите? Хорошо!»

И Альфред Рудольфович тоже порой что-то особо отметит. Иногда вызовет жену с кухни, чтобы похвастаться удавшимся бликом.

И на самом деле получилось. Иногда по три дня ждешь такой удачи. Ходишь вокруг да около, а все не можешь поставить последней точки.

Если и был чем-то доволен, то этой точкой. Пусть и ничтожная подробность, но больно хорошо вышла. И Серов не отказался бы от такой детали.

Каково же потом рисовать заново. Пытаешься что-то сделать в том же духе, а уже не выходит.

Так бывает обидно, что и не передать. Тот блик претендовал стать чуть ли не центром картины, а этот не претендует ни на что.

Попереживаешь и успокоишься. Тогда рефлекс удался, а теперь вышла светотень.

Альфред Рудольфович придумал для себя оправдание. Всякую переделку рассматривал как повод для новых решений.

Не блик, так светотень. Не светотень, то какой-нибудь неожиданный ракурс.

Не со всяким персонажем можно так обращаться. Существуют герои, которые и в случае необходимости ни за что не переменят позу.

Правда, и художник должен стоять на своем. Или пишешь поверху другую работу, или оставляешь как есть.

Вот Павел Филонов и сам человек крайний, и в живописи не терпел компромисса.

То, что для мастеров прошлого называлось картиной, для него было - «сделанная вещь». То есть нечто такое, что невозможно переделать.


… и Ленин

Альфред Рудольфович знал человека на купюре. Когда вождь выступал с балкона особняка Кшесинской, художник находился среди публики.

Только нелюбопытные люди движутся по заданной орбите, но Эберлинг всегда попадет куда не надо. Он и сейчас шел прогуляться, а вдруг примкнул к толпе на Троицкой площади.

Вообще-то Ленин его интересовал постольку-поскольку. Все же тогда ему позировала Кшесинская. Потому и простоял битый час, что сильно удивился перемене декорации.

Немного приревновал к хозяйке особняка. Чересчур свободно вел себя выступавший. Как бы показывал, что в отдельно взятом доме он уже получил власть.

Альфред Рудольфович тоже выходил на этот балкон. Правда, курил и наблюдал за жизнью улицы, а не призывал к свержению правительства.

После революции во всех анкетах непременно упоминал о митинге. А еще на словах добавлял, что, когда берется рисовать Ленина, всегда начинает с этих воспоминаний.

Нельзя сказать, что особенно лукавил. Ему в самом деле хотелось почувствовать себя моложе. Пусть и в толпе на площади, но все же сорокапятилетним.

Хорошо быть известным художником в расцвете сил. Когда случится непредвиденное, то не растеряешься, а отмахнешься. Как бы отбросишь от себя несчастье быстрым шлепком.

Взглянешь на фигурку, которая чуть не свешивается с балкона, а в голову придет что-то легкомысленное.

Казалось бы, надо думать о неизбежных испытаниях, а он вообразил, как оратор миновал будуар нашей первой красавицы. Прошел мимо ее необъятной постели, зацепился за пуфик - и предстал перед толпой.

Кстати, не забыли изобретателя бипланов? В конце концов ему повезло. Случилось в его жизни и большое поле, и подброшенные в воздух шляпки и котелки.

Через пару минут биплан упал на землю. Так вот это и была удача. Сколько людей разбилось в подобных авариях, а он отделался царапинами.


«Передерг»

И сейчас стараешься смотреть проще, но не всегда получается. Уж очень несправедливые бывают ситуации.

Едва привыкнешь к большим гонорарам, как государство уже одергивает руку. И совсем не потому, что провинился, а просто так.

Неприятная эта мысль: неужели я опять свободный художник? В какой уже раз - фрукты на подносе, туман над рекой! Поневоле начнешь искать контактов, прямо или косвенно предлагать услуги.

Без дела Альфред Рудольфович не сидит, работает впрок. Рассчитывает на то, что когда о нем вспомнят, он все это предъявит.

Еще пишет в разные инстанции. Обычно начнет благодарностями, а потом резко сворачивает на жалобы.

«Свидетельствуя Вам мою почтительнейшую признательность, обращаюсь к Вам с просьбой: … нет ли какой-нибудь работы для меня. Я совершенно без дела сижу».

Первая строка - чересчур длинная, а вторая - слишком короткая. Кажется, мы наблюдаем за переменой позы. Сначала сильно пригнулся, а затем неловко распрямился.

Это такое судорожное движение, вроде тех, что у персонажей Гоголя подмечал Андрей Белый.

Станешь от такой жизни дерганым! Насколько он человек спокойный, а срывался не раз. Так недавно начал что-то втолковывать, а потом огрызнулся: «… денег достать не могу».


Учитель и ученики

Писание портрета - не только диалог с натурой, но, в первую очередь, переговоры с заказчиком.

А какие решительные жесты во время переговоров? Чего-то добиться можно лишь мягкостью и уступчивостью.

Зато на занятиях Альфред Рудольфович едва не бросается карандашами. Бывает, впрочем, просто прищелкнет, и ученик станет как шелковый.

Или услышит из-за дверей громкий смех, и быстро войдет. Предстанет перед студийцами, а они испуганно замолчат.

Правда, особой робости Эберлинг тоже не поощряет и от работы ждет самостоятельности. Пусть голос тихий, едва прорезывающийся, но все же лучше, чем никакой.

Порой следует долго талдычить, а иногда и вообще говорить не надо. Взглянешь на мольберт, вынешь из шкафчика баночку какой-то особенной темперы, и пару раз проведешь кистью.

Продемонстрируешь, что дьявол в деталях. Несколько уточнений - и все сразу встало на свои места.

Студиец ахнет, посмотрит восторженно, а Эберлинг уже направляется к другой работе. Еще краем глаза видит, где необходимо его участие.

Поэтому его воспитанники так ждут занятий. Точно знают, что сегодня вновь случится что-то неожиданное.

Еще им нравится его щепетильность и аккуратность. Целыми днями с красками, а на брюках и куртке ни пятнышка.

Словом, этот человек держит дистанцию. А в отношениях со студийцами тем более. Даже к одинадцати-двенадцатилетним обращается «на Вы».

Не только ученики благодарны мастеру, но и ему без них никак. И совсем не из-за того, что студия его подкармливает, а потому, что ощущение своей необходимости тоже чего-то стоит.

Кстати, о его скромных заработках. Случались, конечно, гонорары в конвертах, но отнюдь не всегда. Когда Альфред Рудольфович видит, что ученик способный, а платить нечем, непременно его от этих тягот освободит.

Еще и сам подкинет. Уйдет студиец из мастерской, и обнаружит в кармане купюру. Мысленно поблагодарит учителя, а дальше шествует как совершенно свободный человек.

Так что интерес взаимный. Правда, Эберлинг многого не понимает. Подчас просто диву дается.

Да и как тут не удивиться! Почему все студийцы готовы стать модными художниками? А студийкам непременно надо выйти замуж за человека с именем?

Не хотят молодые видеть, что это небезопасно. Вне зависимости от того обвенчался ты со славой или с ее конкретным представителем.

Революция в этом смысле ничего не изменила. Желают лавров - и все. И мужей представляют по аналогии с учителем. Лысина супругу, конечно, ни к чему, а так сходство полное.


Письма и адресат

Прежде Эберлинг проводит до дверей княгиню Голицыну-младшую или дочь русского посланника в Швеции Бютцова, а вернувшись, обнаруживает конверт.

Как говорится, вам письмо. На ощупь чувствуешь размер послания. На эту сумму особенно не разживешься, но в хозяйстве будет не лишним.

Теперь в конверты стало нечего вкладывать. Только объяснения в любви. Потому-то все так расписались. Однажды он получил обращение от целого курса Художественно-промышленного техникума.

Что, казалось бы, вразумительного могут сказать все сразу, но в данном случае испытываешь доверие и даже представляешь студентов за сочинением письма.

Как они хотели высказаться. Чуть не кричали друг на друга, когда хотели что-то уточнить.

Сразу видно - симпатичные ребята. И, безусловно, талантливые. Это - Татьяна Бруни, а это - Алиса Порет. Кто-то так размахнулся, что букв не разобрать, а они четко вывели свои фамилии.

«… Мы не забыли, как по лестнице Вы носили с нами дрова и продукты для столовой, и разделяли с нами все лишения и трудные минуты, все время подбадривая нас и стараясь, чтобы тяжелые жизненные условия не оторвали нас от искусства».

Все правильно. И про вязанки дров, и про бадьи с продуктами. И про то, что их учитель всегда улыбался. Другие выполняли свои обязанности со сжатыми зубами, а он со смешками и прибаутками.

Сейчас письмо читается по-другому. Ко всему тому, что понимали его авторы, приплюсовывается то, что знаем мы.

Был Альфред Рудольфович как маятник. То есть, всегда стремился к равновесию. Хоть и отказался от многих тем и героев, но приумножил достоинства галантного кавалера.

Таков наш маэстринька. Ему одному разрешено то, что запрещено другим. Все давно перешли на рукопожатия, а он по-прежнему целует дамам ручки.

В новые времена только смутишь подобным обращением, но он неумолим. Самые юные ученицы знают: раз уж они решили стать кем-то, им надо терпеть.

И в положении понятого их учитель мало походил на тех, кому обычно выпадает эта роль.

Опять выручала прирожденная импозантность. Могло показаться, что он не случайно оказался в компании с дворником и военными.

Выходило что-то вроде тройственного союза. Рабочий класс, доблестная армия, и - любимец муз. То есть ведущие силы общества - и Альфред Рудольфович, наблюдающий за ними со стороны


Родная речь

Нашего человека узнаешь из тысячи. И не потому, что он шумно помешивает чай ложечкой, а из-за присущего ему спокойствия. Это иностранец начнет таращиться, а россиянин примет к сведению и будет жить дальше.

Почему так - можно, а так - нельзя? Лучше не мучиться этими вопросами, а просто обогнуть закрытые зоны и устремиться в открытые воды.

Порой, действительно, сломаешь голову.

Как вам такая «квадратура круга»? Все знают, что советская почта - самая надежная на свете, но почему-то портрет Ленина ей лучше не доверять.

«… портрет ГОЗНАКом Вам не посылается, - пишут Альфреду Рудольфовичу, - … я думаю, будет осторожней, если Вы сами захватите его».

Так что придется везти по железной дороге, но тоже с предостожностями и под прикрытием специального удостоверения.

«Предъявитель сего художник тов. ЭБЕРЛИНГ А.Р., - говорится в документе, - сопровождает при себе в вагоне исключительно ценное художественное изображение в гор. Москву, чем и вызвана недопустимость другого рода доставки данного исполнения по заказу Управления ГОЗНАКа».

Как тут разберешься без перевода? Вроде знаешь каждое слово, но это не приближает к скрытому смыслу.

Что такое «исключительно ценное художественное изображение»? Скорее, речь о персонаже. Потому и сказано о «заказе», чтобы больше не оставалось сомнений.

Или такой пример. Когда Эберлинг рисует председателя правительства, то кто кому дает сеансы? В другом случае художник не уступил бы первенства, а тут сказал о поездке «на сеанс к т. Рыкову».

Или еще. Что нужно для того, чтобы осуществить замысел? Пусть и такой специфический как «Символический сборный портрет Великих людей СССР во главе с тов. Сталиным»?

Вы подумали о вдохновении, ан нет. Оно, конечно, потребуется, но лишь после того как примет решение Комитет по делам искусств.

Эберлинг и наброски-то делать опасается. Так прямо и говорит: не считаю вправе. «Если бы Комитет… непосредственно дал мне возможность приступить к работе», тогда дело другое.

Везде свои тонкости. Написал было о том, что собирается дать «ряд указаний» граверу Ксидиасу, а потом зачеркнул. Возможно, понял, что в письме руководителю ГОЗНАКа такая решительность неуместна.

Вообще новоязу особенно доверял. Больше всего почитал слово «товарищ». Только в тексте возникнет какое-то имя, он сразу этого «товарища» приставит.

В одном письме Альфред Рудольфович переборщил. Обращался к «т. Енукидзе», а подписался «т. Эберлинг».

Как рассказать о том, что в 1898 году он ездил в Константинополь? Да еще так отрекомендовать своих спутников, чтобы они сразу вызывали доверие?

Ну, конечно, произвести в «товарищи». Пусть «т.т. Плотников и Глущенко» звучит чересчур современно, но зато не подкопаешься.

Эберлинг не впервые хотел найти опору в этой букве. Он и Ксидиаса сначала назвал «художником», а потом переправил.

Для кого-то приставка «т.» необязательна, а Ксидиасу совсем не лишняя. Ведь не только грек, но бывший греческий подданный. Одно имя-отчество чего стоит! «Альфред Рудольфович» звучит невинно в сравнении с «Периклом Спиридоновичем».

Учуял-таки Эберлинг важную тенденцию. Даже Сталин эту букву выделял. Когда стали готовить его собрание сочинений, самолично вычищал эти «т.» перед фамилиями врагов народа.

Потому-то Альфред Рудольфович держал ухо востро. Кожей чувствовал, что малейшая оговорка вызовет подозрение: этот язык для него не родной.


Декларация о намерениях

Эберлингу была присуща склонность к декларациям. Взять хотя бы надпись на занавеске в его мастерской.

Вряд ли этот слоган подойдет для новых времен. И потому, что политически ошибочный, и потому, что уж очень короткий.

Тот, кому больше других нужны разъяснения и оправдания, наверняка усомнится. Не отписка ли? Не попытка ли уйти от прямого ответа?

А объясниться художнику следовало непременно. И, конечно, в форме куда более развернутой, чем простое утверждение.

Эберлинг не стал ждать, когда его попросят, а сам усадил себя за письменный стол.

Почувствовал, что настала пора усилия на поприще живописи подкрепить словесной аргументацией.

Не расстроился, что статью «Каким должен быть советский художник?» не опубликовали. Достаточно того, что смог ее закончить. Когда возникнет необходимость, он этот текст предъявит.

И писал, как видно, не для печати, а для такого случая. Вот, мол, дневник моих чувств. В нем я со всей откровенностью выразил свои мысли об искусстве новой эпохи.

Хлестаков врет, как на крыльях летит, а Эберлинг каждый абзац вымучивает. У него на холсте всякий штрих на месте, но на бумаге чаще выходит невпопад.

Мысль простая и короткая, а любая фраза себя больше. И сам видит, что нужна точка, но никак не удается завершить мысль.

«… отмечая в ребенке дарованье к изобразительному искусству, - пишет Эберлинг, - требуется взвешивать его интеллект, имеются ли те исключительные данные, способные к должному поднятию культурного уровня, лежащего в основе всякого художественного творчества…»

Прежде он ограничивался слоганом, а сейчас топтался на месте, переливал из пустого в порожнее. Вряд ли найдется занавеска, где можно разместить этот текст.


Переделка

В эти годы Эберлинг задумал картину «Переделка и воспитание трудящихся людей (на строительстве канала «Москва-Волга»)» и обратился с просьбой о том, что для «уточнения характеристики действующих лиц… желательна поездка на места».

Невозможно представить Альфреда Рудольфовича с киркой и лопатой, но и ему не удалось избежать «воспитания». Теперь он вспоминал прошлое лишь для того, чтобы от него отречься.

Даже про «искусство для искусства» вставил в статью. О занавеске промолчал, а лозунг упомянул. В том смысле, что его уже ничто с этим утверждением не связывает.

Он не то чтобы списывал, но пользовался готовыми блоками. Сперва водрузил кубик «Подымать культуру и вкусы», а потом кубик «…достойных нашей эпохи». Так - одно за другим - эту постройку завершил.

«Лозунг «Искусство для искусства», бывший стимулом большинства художников капиталистического строя, - писал он, - должен быть заменен функциями прямого порядка… Искусству дореволюционному, отвечавшему главным образом на запросы потребителя, коллекционера, а, в лучшем случае, вкусам меценатов, больше нет места».

Прямо от отечественных толстосумов перешел к западным художникам. Сразу и не скажешь, почему. То ли просто расширял радиус критики, то ли увидел тут какую-то связь.

Уж не припомнил ли Щукина и Морозова, которые прикармливали Матисса и Пикассо?

За Матисса и Пикассо он и взялся в первую очередь. Невзирая на иностранное происхождение и всемирную славу, требовал «…навсегда покончить с влиянием этих художников …»

Когда желают унизить, фамилию пишут с маленькой буквы или во множественном числе. А что если сперва пытка маленькой буквой, а потом умножением? Выходит, нет никого по отдельности, а есть «дерены, матиссы и пикассо».

Еще ему хотелось посильнее вдарить по этим «Закатам на реке» и «Рассветам в лесу». Некоторые исключения он допускал только для натюрмортов.

«Бояться писать цветы, - утверждал Эберлинг, - как это делают многие художники, чтобы не оказаться формалистом, нет надобности».

Понятно, почему цветы. Городской человек всегда предпочтет часть целому. Месяцами он обходится без пейзажей, но не проживет и дня без букетов в вазе.

Целый год по его мастерской бродят запахи. Сильнее всего духи и краски, но к ним непременно подмешивается цветочный дух.

Больше всего Альфред Рудольфович любил розы. Красота некоторых цветов в бутоне, а у этих особая стать. Стебель даже не прям, а упрям. Тянется вверх чуть ли не на полметра, выставляя по пути шипы.

И все же полной уверенности у него не было. Следовало бы решительно написать «нет», а он предпочел обтекаемое «нет надобности».

К тому же, вкрался глагол «бояться». Еще утвердился в непосредственной близости от существительного «цветы».

Контекст не предполагал этого слова, но оно почему-то выплыло.


Не нравится? Ешь!

Когда Эберлинг приступал к новой картине, то почти всегда поначалу терялся. А как загрунтует холст, успокаивается, вдруг почувствует, что работа может получиться.

Так и сам Бог творил. Только попробует, и замрет в удивлении. Было совсем ничего, а теперь нечто. Правда, неясно, что именно, но все же не пустота.

И Альфред Рудольфович останавливался перед своим холстом. Все размышлял над тем, куда на сей раз заведет его кисть.

А как решится, трудится без устали. Отвлекается лишь на разные привходящие обстоятельства. Все представляет, что скажут заказчики после завершения работы.

Поэтому еще до того, как начнет колдовать, семь раз отмерит. Определит, что лучше сделать по фотографии, а что добавить от себя.

Почему Эберлинг не нашел для себя нишу вроде занятий иллюстрацией? Некоторые его коллеги тоже берут заказные работы, но весь талант отдают книжной графике.

Любят у нас риторические вопросы. Словно не понимают, на каком свете живут.

Хочется ответить читателю в том духе, в котором когда-то Шостакович отвечал жене.

Однажды супруга спросила его, почему он вступил в партию. Ведь когда это случилось, с ним была другая женщина, а потому она имела право не знать.

Дмитрий Дмитриевич повернул свое лицо сильно немолодого ангела, пронзил ее лучистым взглядом, и сказал:

– Если ты действительно ко мне хорошо относишься, то никогда больше не станешь об этом спрашивать.

Раз композитор участвовал, то что оставалось художнику? Все-таки Эберлинг не какой-то фантазер вроде Борисова-Мусатова или Врубеля, а полноценный член общества. Когда жизнь приобретает другое направление, то он тоже поворачивается вместе с ней.

Альфред Рудольфович себе так сказал. Найди преимущества в этих переменах. Знай, что лучше не будет. Это от зимы можно убежать в Италию, а нынешние обстоятельства пострашнее зимы.

Правда, и примирившись, ему не всегда удавалось выдержать тон. До поры до времени при каждом удобном случае поминал «товарища», а под конец все же сбивался.

Ну что это за беседы управляющего со старым графом! «Всегда готовый к услугам Вашим» или «Весь остаток моей жизни я буду обязан Вам».

А иногда просто запутается в порядке слов или, не завершив фразу, начнет новую.

Как видно, все же не преодолел неловкости. Чем сильнее старался, тем больше чувствовал дискомфорт.


Эберлинг за столом

Некоторые люди выберут неподходящее выражение лица, но сразу исправят ошибку.

Вдруг вспомнят: а тут не положено шутить! Или наоборот: здесь нельзя оставаться грустным!

Глядишь, и маска другая. Только что уголки губ были опущены, а уже по лицу блуждает улыбка.

Вот и Эберлинг всегда действовал по ситуации. Бывало, правда, срывался. От него ждут одного, а он сделает наоборот.

К примеру, на банкете, устроенном по случаю юбилея Рисовальной школы Общества поощрения художеств, исповедовался.

Все ждали общих слов в преддверии дружного «Эй, ухнем!», а он решил рассказать свою жизнь.

Вышло длинно и с отступлениями. Начал откуда-то издалека, а затем стал приближаться к главному. Для того, чтобы окончательно не сбиться, поглядывал в заранее заготовленный конспект.

Когда Альфред Рудольфович готовился к выступлению, то ясно себе все вообразил. Не исключил звяканья столовых приборов и громких голосов с разных сторон.

Немного смутился, когда это представил. А потом решил, что так лучше. Когда стараешься перекричать шум, то получается менее выспренно.


Тост

За столом можно не опасаться быть откровенным. Прикоснулся к чему-то совсем нестерпимому, а потом нейтрализуешь рану горечью иного рода.

Тут-то он и достал конспект. Как бы уравновесил рюмку в одной руке историей своей жизни в другой.

Эберлинг обращался то к своему конспекту, то к рюмке, то к собравшимся.

«Я не смотрел на мою службу в Школе, - говорил он, - как на средство каких бы то ни было выгод для себя... Если я… беспрерывно работал и если я в тяжелые годы… остался на своем посту с учащимися и, невзирая ни на какие жизненные условия, ежедневно ходил … сюда, чтобы сберечь школьную работу, если я боролся с невероятными невзгодами, будучи с моей единственной мастерской (около 50 чел. в продолжении 6 мес.) выброшен на произвол судьбы, - без света, топлива и всякой поддержки административной (об этом свидетельствует во первых Вер. Конст. и два десятка учеников нынешн. Академ., с которыми я в конце концов победил)… Никакие почести не могут мне дать того удовлетворения, которое я получаю от сознания, что Школа возродилась - при виде этой жизни, которая опять бьет ключом в этих стенах - и что мы опять в таком большом составе работаем для блага жаждущих учиться».

Конспект и есть конспект. Правда, общий смысл просматривается. Надо только уметь видеть ключевые слова.

«… не последовал за Бобровским…», «… без…всякой поддержки…» и, наконец, «я… победил».

Такова его биография в последние годы. Не уехал, когда все паковали чемоданы. Вел уроки в нетопленой мастерской. Старался не из-за денег, а потому, что не представлял для себя другой жизни.

«И я бы предложил, - это уже конец тоста, - … выпить за здоровье Веры Константиновны, которая в одинаковой мере пережила в школе упомянутые невзгоды».

Мера, действительно, у всех одинаковая. Самые привередливые, и те участвовали. Возможно, им пришлось хлебнуть больше других.

По сути, он выпивал за себя. Пригубил, ощутил легкое жжение и подумал: а на самом деле молодец! Мог и пропасть бесследно, но все таки выдюжил.

Так они праздновали. И считать перестали, сколько раз возносились, чувствовали себя призванными, а затем погружались в суету.

Никто уже не исповедовался. Какие исповеди при таком графике! Скажут что-то односложное, а потом опять берутся за рюмки.

Все хорошо, что под водочку. Да и народ под конец стал менее требовательный, чем вначале.

Альфред Рудольфович тоже поднимался. На этот раз без конспектов, а просто за компанию.

Но один тост получился не в бровь, а в глаз.

С обычной своей улыбочкой Эберлинг попросил выпить за то, чтобы жизнь повернулась к лучшему. Чтобы всем так же зарабатывалось, как рисовалось и пилось.


Семейные радости

Умеют большевики устроиться. Не только найдут для себя место, но еще тянут родственников.

Есть, к примеру, какая-то теплая сфера, а они уже все там. Один трудится начальником, а другие невдалеке.

А еще, случается, один человек занимает несколько должностей. И это при том, что сутки не безграничны. Просто неясно, как он справляется со всеми своими обязанностями.

Вот, к примеру, Авель Софронович Енукидзе. Он и секретарь Президиума ЦИК, и руководитель комиссий по делам Большого театра и МХАТ.

Каждый вечер Енукидзе в театральной ложе. Так ему полагается по должности. Даже когда зовут на рыбалку, все равно идешь на спектакль.

И брату Авеля Софроновича Трифону Теймуразовичу тоже нашлось местечко.

Пусть и не председателя, а только первого управляющего. Зато ответственности не меньше.

Их и сейчас воспринимают в связи с друг другом, и прежде они не существовали сами по себе.

Друзья по подполью звали их не Авель и Трифон, а «Черный» и «Рыжий».

Хоть и не полное сходство с «Рыжим» и «Белым», но все-таки тоже пара.


Соавтор

Буквально с первых дней существования ГОЗНАКа Трифон Енукидзе ведает изготовлением государственных бумаг.

Все на нем держится. И облигации хлебных займов, и казначейские билеты, и собственно бумажные деньги.

Казалось бы, какие тут варианты. Если вождь в профиль, то герб непременно анфас.

Нет, не так! Хотя в целом рисунок и повторяется, но детали другие.

Возьмем в руки червонец образца тридцать седьмого года. С благодарностью вспомним о том, что Трифон Теймуразович участвовал в его создании.

Сама бумага не больше ладони, а сколько на ней разместилось. Прямо-таки заморское царство Садко. По бокам изгибаются виньетки, снизу и сверху вьются узоры.

А стоит приглядеться, как из глубины выплывает водяной знак.

Можно сказать, их с Эберлингом совместное творение. Не в том, конечно, смысле, что Енукидзе рисовал, а в том, что каждый штрих с ним заранее согласован.

Маловероятно, что братья Гонкуры как-то разделяли сферы влияния, но отношения художника и руководителя ГОЗНАКа четко оговорены: «Настоящим я, нижеподписавшийся, художник Альфред Рудольфович Эберлинг, беру на себя обязательства исполнить для Управления фабрик Заготовления Государственных Знаков…, согласно словесным указаниям тов. Енукидзе размером не меньше натуральной величины, способом, который признаю наиболее целесообразным, за сумму 500 рублей золотом».


Почему Эберлинг не из Тифлиса?

Хорошо тому, кто не заигрывает с секретаршей и не томится в приемной. Просто, раскинув руки, входит в кабинет.

Вот бы так Альфреду Рудольфовичу! Чтобы не склоняться всякий раз в униженной позе, а брать то, что ему полагается.

К сожалению, с его анкетой это исключено. Биографию он начинал придворным художником, а не боевиком революционной дружины.

И все же Эберлинг приобщился к прошлому управляющего. Не столь далеко вступил в эту область, но кое-какие ароматы почувствовал.

Однажды в письме художнику секретарь Енукидзе назвал своего начальника его подпольной кличкой.

Как бы дал понять, что вопрос деликатный, и он вынужден перейти на неофициальный тон.

К тому же дал понять, что в их разговоре незримо участвует кое-кто еще. Когда-то этот незримый именовал Трифона Теймуразовича Семеном.

«… все карточки т. Сталина будут Вам на днях возвращены…, - писал секретарь, - А так как Сем. Тейм. очень нравилась карточка, где т. Сталин в профиль и еще какая-то, то он просит временно их у Вас попросить…»

В данном случае партийная кличка все равно, что домашнее прозвище. Ведь разговор о почти что родственниках, о славном семействе тифлиских большевиков.

Только что Трифон Теймуразович был кто-то неопределенный, то ли он сам, то ли его брат, а это он в своем первозданном обличье.

Именно что Семен, смелый подпольщик и руководитель типографии. Пока не Трифон и, уж тем более, не «тов. Енукидзе».

Так над ширмой кукольного театра появляется актер. Оказывается, этот грустный неулыбчивый человек совсем непохож на свой бодрый металлический смех.


…и Михаил Булгаков

Полной уверенности у нас нет, но уж больно все сходится. Да и сюжет булгаковский. Было бы странно им не воспользоваться.

Предположим, воспользовался. Захотел этот абсурд показать и даже умножить, доведя до логического конца.

В повести «Дьяволиада» рассказано о том, как братья Кальсонеры погубили делопроизводителя Короткова. Верней, это нам известно, что братьев двое, а делопроизводитель был уверен, что это разные воплощения одного.

«Все, все узнал Коротков: и серый френч, и кепку, и портфель, и изюминки глаз. Это был Кальсонер, но Кальсонер с длинной ассирийско-гофрированной бородой, ниспадавшей на грудь. В мозгу Короткова немедленно родилась мысль: «Борода выросла, когда он ехал на мотоциклетке и поднимался по лестнице, - что же это такое?» И затем вторая: «Борода фальшивая - это что же такое?»

Как тут не помутиться в рассудке? Должность одна, а занимают ее двое. Даже национальность у каждого из братьев своя. Первый носит черную ассирийскую бороду, а второй - вышитую малороссийскую рубаху.

Вот-вот. И фамилия такая, что не скажешь, речь о множественном или о единственном числе.

Что такое «тов. Енукидзе»? Сколько этих «тов.» и какой из них имеется в виду?

Поэтому рассчитываешь на интуицию. Сначала представляешь, кто конкретно тебе нужен, а потом стараешься не ошибиться и выбрать правильный вариант.

«Тов. Енукидзе» звучит отстранено, имя-отчество дистанцию снимает, упоминание партийной клички говорит о давности отношений.

Перепутал - и просьба насмарку. А попал в точку, то это уже половина дела.

Размышляешь, с какой стороны подойти. Мысленно завидуешь тем немногим, кто, отбросив всяческие реверансы, пишет просто «Семен».


Слоны на водопое

Подчас впросак попадал и сам Енукидзе. В смысле не Трофим Теймуразович, а Авель Софронович.

Как-то звонит ему поэт Мандельштам.

Секретарша так и докладывает: звонит Мандельштам.

Авель Софронович берет трубку и радостно говорит: «Привет, Одиссей». Как видно, надеется услышать в ответ: «Привет, Черный».

Так у них, у старых подпольщиков, принято. Все вокруг безвозвратно переменилось, а они еще пользуются давними паролями.

Поэт не просто удивился, но разнервничался. Очень уж наглядным было покушение на его единственность. К тому же это покушение было отягощено присвоением любимого им мифологического сюжета.

Конечно, не все такие трепетные. Альфреда Рудольфовича, например, ничуть не смущала назойливая зеркальность и никуда не ведущее умножение.

Он даже находил кое-какие преимущества в том, что все знал наперед. Так за эти годы набил руку, что всякий раз заранее представлял картину.

Вы, конечно, тоже ее представляете. Сталин, как пребывающий в полном здравии, находится ближе всего к зрителю. За ним, в порядке выбывания из жизни, следуют Ленин, Энгельс и Маркс.

Тут примерно как со слониками, некогда украшавшими наши столовые. Впереди Самый большой, а затем мал мала меньше. Вплоть до такого крохотного слоненка, что он легко разместится между ног вожака.

Бывает, не только секретарь Авеля Софроновича проговорится, удивительно к месту помянув Семена Теймуразовича, но и большой писатель. А иногда и двое произнесут ту же формулу.

Как Маяковский определял отношения Ленина и Партии? То-то и оно, что «близнецы-братья». Правда, Владимир Владимирович видел тут возвышающее тождество, а Михаил Афанасьевич прозревал диагноз.


Разговор с Михаилом Булгаковым о природе вещей

Обратись автор «Дьяволиады» за уточнениями к художнику, беседа могла оказаться прелюбопытной.

Сперва посмеялись бы над появлением русской словесности из гоголевской шинели.

Как это, из шинели? Из-под подкладки? Из двух рукавов? Из под воротника?

Отгибается, к примеру, фалда, а оттуда выглядывает пяток-другой сочинителей.

Николай Васильевич им всем - цыц. Мол, не высовывайтесь. Сам же плотно запахнет полу и подбородком уткнется в воротник.

А еще поговорили бы о гоголевском пристрастии к двойникам. Герои этого автора живут не сами по себе, а среди собственных отражений.

Еще когда писатель почувствовал этот мотив. В «Носе» сказал о раздвоении личности и той зависимости, которая накрепко связывает обе половинки друг с другом.

Ну что Ковалеву нос? Просто разотри и выброси. Так он прямо извелся, прежде чем встретился с ним на службе в соборе.

Тут бы и подошли к договору. Пустой такой документик, а, кажется, тоже возник из шинели.

Вы не на сроки и подписи смотрите, а на суть. Узнаваемая такая суть, из той же сермяги, что идет на мундиры и сюртуки.

Можно прочесть в бумаге сумму золотом, а мы увидим в ней напоминание.

Будто кто-то свыше нам объясняет, что два сапога - пара, а избранный и несравненный есть лишь одно из звеньев цепи.


Договор

В договоре все изложено прямо и без околичностей.

«ГОЗНАК дает… заказ исполнить однотонным рисунком портрет тов. И.В. Сталина в таком же академическом характере, в каком… исполнен портрет тов. В.И. Ленина… Размер портрета должен быть не менее портрета В.И. Ленина, а именно 62Х58».

Не о сантиметрах речь, но о внутреннем масштабе. В реальности сходство найти трудно, но в высшем смысле они представляют собой чуть ли не двойников.

Альфред Рудольфович об этом никогда не забывает. Когда рисует одного, в голове непременно держит второго.

Если собрать эти портреты, то впечатление будет фантастическим. Буквально глаза вылезут из орбит, как у булгаковского Короткова: вроде все разные, а приглядишься, то на одно лицо.

Чаще всего подписанию предшествовали разговоры. Эберлинг непременно поторгуется для солидности, но потом все же соглашается.

Вот счастье! Вот права! Обязанности тоже, но при полной гарантии получения названных сумм.

Берешь в руки бумаги, и душа радуется. Имел бы таланты композитора, непременно положил на музыку.

Отчего не положить? Написал же Прокофьев ораторию на слова Коммунистического манифеста.

А тут и по сути оратория, то есть гармония участников с разных сторон.

Бум! Бум! Это вступают медные. Начинают уверенно и с надрывом. Сразу берут самую высокую ноту.

«… За означенный портрет ГОЗНАК уплачивает художнику Эберлингу 2000 (две тысячи) рублей и, кроме того, возмещает ему расходы по поездкам из Ленинграда в Москву и обратно, связанными с исполнением заказа в размере 200 рублей за поездку туда и обратно, но всего не свыше, чем за три поездки».

Фьюить-фьюить… Это уже флейта. Душевно так поет о том, что «из всей суммы ГОЗНАК уплачивает художнику одну тысячу рублей…»

И опять - фьюить. То есть уже не тема, а вариация: «Поездки оплачиваются каждый раз по предъявлении… письменного требования».

Как изменилась жизнь Альфреда Рудольфовича! Прежде и копейки для него были не лишними, а сейчас прямо в договоре записано его право на крупные суммы. Еще ему позволено разговаривать в вызывающем тоне, а в случае необходимости и стучать кулаком.

Конечно, не в любом случае, но иногда позволишь что-нибудь этакое. Встанешь в позу на манер гоголевского героя: «… только уж у меня: ни, ни, ни!…» и потребуешь оплатить железнодорожный билет.


Стоимость вообще

Был когда-то такой критик Валериан Яковлевич Светлов. Так вот гонорар Альфреду Рудольфовичу он отдавал с расшаркиваниями.

Буквально в каждом письме винился: понимаю, что сумма микроскопическая! готов исполнять любые услуги в счет того, что недоплатил!

Деликатный этот человек попросит прощения не только за то, что не заехал, но и за то, что заехал.

Даст понять, что предпочитает эстетическую точку зрения. И в деловой записке непременно прибавит: «Мне доставляет огромное удовольствие - чисто художественное - следить за возникновением портрета А.П.»

От новых хозяев жизни не приходится ждать изящества, но Эберлинг сам поневоле стал предупредительней.

Он и прежде не любил действовать нахрапом, а теперь особенно. Как начнет политесы, то выходит не хуже, чем у Светлова.

Захотелось что-то выторговать, так лучше растяни эту процедуру. Сначала сделай вид, что со всем согласен, а потом выдвигай свои требования.

Тут уже без расшаркиваний. Какую-то сущую мелочь, и то не забудешь приплюсовать.

Будешь бережлив, как слуга Хлестакова. Веревочка? Заодно и веревочку! Подрамник? Пусть будет и подрамник!

Прямо выскажешь просьбу о повышении гонорара «ввиду трудной работы (из-за отсутствия фотографического материала и … из-за повышения стоимости вообще)».

Это что за «стоимость вообще»? Вряд ли речь о цене компромисса, а скорее, о дороговизне красок и холста.


Примеры

В двадцатые годы в ходу было слово «специалист». Так именовались люди, от которых новая власть еще не решилась избавиться и предполагала использовать в своих целях.

Эберлинг мог часами говорить о композиции, плотности мазка, особых качествах акварели. Вообще считал себя обязанным не только приумножать, но и делиться с другими.

С какой легкостью от современности он переходил к прошлому! Еще минуту назад был в кругу текущих тем и событий, но сразу приступал к погружению.

Один век минует, затем другой. Выберет в качестве примера Капеллу дель Арена в Падуе и начнет рассказывать.

Так и движется по часовой стрелке, обозревая сюжеты и цветовые сочетания джоттовских фресок.

Около каких-то особенно любимых помедлит. В том смысле, что уделит внимание не только центральным героям, но и второстепенным.

Впрочем, какой же ослик из «Бегства в Египет» второстепенный персонаж? Раз ему поручена такая поклажа, то, возможно, и главный.

Знаете это удивительное создание? У человека жест руки, а у ослика жест ноги. Иератический такой жест, одновременно уверенный и торжественный.

Еще Эберлинг призывал учеников искать связи с великими тенями. Утверждал, что у всякого яблока или графина есть биография. Прежде чем оказаться рядом с нами, они побывали на холстах великих живописцев.

И вообще все на свете уже кем-то изображено. Буквально шага не сделаешь без того, чтобы не отметить: это Вермеер! это Коровин! это Грабарь!

И действительно, свет в окно льется по-вермееровски, темнота в углу что-то позаимствовала у Рембрандта, снег тает в точности, как у Саврасова.

Поэтому от учеников он требовал: старайтесь понимать живопись! это так же важно, как различать состояния жизни!

Четырнадцатилетней школьнице, недавно поступившей в студию, это кажется странным, а все остальные понимающе кивают.

Почему, едва взглянув на ее акварель, он стал рассказывать об этой Капелле? Еще и ослика приплел. Упомянул о том, что люди на фреске смотрят тревожно, а ослик спокойно и мудро.

Что общего между новоиспеченной «Пионеркой» и творениями великого итальянца? В том-то и дело, что ничего. Если бы ученица вовремя вспомнила Джотто, то работа могла получиться.

Вот чего ему хотелось от воспитанников. Чтобы выполняли задания, а вдохновлялись знаменитыми шедеврами. А вдруг, вдохновившись, они хоть немного приблизятся к образцу.

Когда-то Альфред Рудольфович и себя так настраивал. В юности решил превзойти ассизские фрески, особенно в этом не преуспел, но все же извлек кое-какие уроки.


Еще примеры

Чаще всего вспоминаешь не Капеллу с ее неповторимым осликом. Ведь тема-то совсем другая. Скорее, надо бы говорить о наших баранах.

Альфред Рудольфович писал о «… предначертанном партией «социалистическом реализме, пустившем первые побеги в творчестве таких художников как Герасимов Сергей и Ефаев».

Тут и задача другая. Следовало опередить голоса скептиков и показать, что он не отдалился от жизни страны.

Вот он, тут. Вместе со всеми, в общем строю. Чутко улавливает тенденции и пытается им соответствовать.

И все же, как Альфред Рудольфович не старался, он так и не смог скрыть равнодушия. Пусть и не в отношении темы, то лично к двум молодым мастерам.

Во-первых, тон очень легкомысленный. Словно окликает кого-то из студийцев. Ну что за «Герасимов Сергей»! А художника Ефаева просто не существует, а есть Василий Ефанов.

Да и соседство сомнительное. Рядом с Ефановым лучше смотрелся бы не Сергей, а Александр Герасимов. Все-таки Сергей был больше живописец и реже отвлекался на портреты вождей.

Словом, обмишурился. Каких-то несколько букв спутал, а впечатление испорчено.

А ведь - еще раз повторим - не жаловался на память. А уж о мастерах прошлого знал все. Порой вспомнит такие подробности, которые и вообще не должны сохраниться.

Никогда не забудет о том, что каждый язык имеет свой окрас. Немецкий похрустывает, французский мягко стелется, итальянский бурлит и беснуется.

Так произнесет фамилию мастера, что можно не объяснять, из каких он краев.

Пусть даже у художника два или три имени, он продемонстрирует, что ему важны все.

Ученикам не справиться с этими многоколенчатыми именами размером чуть ли не с предложение, а Альфреду Рудольфовичу хоть бы что.

Словно речь о каком-нибудь Василии Прокофьевиче или Александре Михайловиче, а не о Рогире ван дер Вейдене, Гертгене тот синт Янсе или Беноццо Гоццоли.


Имена и обстоятельства

Самое неприятное, что это было сделано как бы исподтишка. На протяжении всей фразы он оставался серьезен, а под конец позволил себе фамильярность.

Словно просунул в дверь голову, выкрикнул дразнилку, а затем скрылся.

Это они-то «Герасимов и Ефаев»! Словно не авторы знаменитых полотен «Сталин и Ворошилов в Кремле» и «Встреча артистов театра Станиславского с учащимися академии Жуковского», а пара двоечников и драчунов.

Альфред Рудольфович чаще всего рисует по фотографиям, а Герасимов и Ефанов со своими мольбертами направляются прямиком в Кремль.

Никто не станет им позировать, но присутствовать разрешат. Сядут художники в конце кабинета и стараются ничего не пропустить.

Иногда вопросы государственной важности при них обсуждаются. Втянут голову в плечи и сделают вид, что целиком ушли в работу.

Александру Герасимову не раз выпадала честь сидеть со Сталиным за столом. Пили чай, обсуждали проблемы социалистического реализма, упоминали тех или иных мастеров.

То есть говорил, в основном, Герасимов, а Сталин в ответ выпустит то длинную струйку дыма, то короткую.

По длине этих струек и стараешься понять, в каком направлении вести разговор.

Эберлингу с Николаем II было куда проще. Художник демонстрирует почтительность, но и государь ему не уступает. Так и топчутся на месте, словно Бобчинский с Добчинским.

А Герасимов ощущает неловкость и за столом. В какой уже раз меряет взглядом столбик и не понимает, от чего зависят перепады.

Зато в кресле Президента Академии с лихвой отыграется.

Помните того гордого собой художника, что предрекал своим работам судьбу картин Леонардо?

В кабинет Герасимова он входил чуть не на цыпочках. Никак не мог решить, лучше с улыбкой или без. Да если и улыбаться, то во всю физиономию или уголками губ?


Разногласия

Что касается «Герасимова и Ефаева», то всегда можно сказать, что рука повела не туда.

Не казните за описку! Потерпите, пока перепишу!

Конечно, никакой ошибки нет. Если в какой-то момент был искренен, то лишь тогда, когда называл фамилии живописцев.

Только три слова, но зато честных. Уже кое-что. Ведь бывает, изведут рулоны бумаги, а ничего не скажут по существу.

Есть у Эберлинга разногласия с этими мастерами. При этом предмет спора самый что ни есть принципиальный.

Вопрос не больше не меньше состоит в том, как правильно изображать Сталина. Вешать ему на грудь многочисленные ордена или оставить без ничего.

Альфред Рудольфович считал: вешать. Никак он не мог примириться с теми, кто рисует вождя в солдатской шинели.

Ну что это такое? Ни погон, ни фуражки с красным кантом. Все равно, что изобразить царя в шлепанцах и халате.

Сами-то Ефанов и Герасимов знают цену отличиям. Как-то не слышно, чтоб отказывались. Иногда и в гости тащат иконостас. Прямо позвякивают, когда встают для тоста.

И на других своих полотнах об орденах не забывают. Не только крестьянина, но и артиста представят при всем параде.

Отчего же Сталин вот так, налегке? Получается, что для всех одни правила, а для него другие.


… и балерина Семенова

Когда Альфред Рудольфович рисовал балерину Семенову, то не забыл о ее правительственной награде.

Изобразил Марину Тимофеевну в строгом костюмчике неброских тонов.

Не домашнее, а выходное платье. Да еще орден. Не представить, что эта уж очень серьезная женщина выходит на сцену в «Жизели» и «Дон Кихоте».

Кажется, и по телефону она сейчас беседует по делу, а не просто так. Возможно, договаривается о машине, которая отвезет ее на ответственную встречу.

Раз Семенову Эберлинг воспринял таким образом, то как ему изображать Сталина? Бывает, лицо нарисует в два счета, а потом долго корпит над аксельбантами.

Когда-то в юности Эберлинг немного посещал мастерскую Чистякова. Почему предпочел ему Репина? Да потому, что не во всем с Павлом Петровичем соглашался.

Великий человек был Чистяков, но иногда скажет такое, что растеряешься. Однажды работу над рисунком предложил начать с пятки, а затем двигаться дальше.

Шла бы речь об Ахиллесе, то и правильно. А чем виновата обнаженная модель? Есть у нее кое-что другое, что представляется не менее важным.

Иногда отвергнешь какую-то мысль, а потом сам к ней вернешься. Тут не в пятке дело! Пусть и переборщил учитель, а все же нужна точка отсчета.

Как, к примеру, писать вождей? Конечно, ордена в первую очередь. Причем не все сразу, а по отдельности. Сперва изобразил эти висюльки, а потом переходишь к лицу.

Вот откуда впечатление внушительности. Взглянешь на обилие блестящего и отсвечивающего, и сразу соглашаешься: царь.


Указания и оговорки

Непростое было время. В одних случаях позволительно говорить так, а в других сяк. Не совсем ловко выразился, и платишь за это сторицей.

Когда произносишь имя вождя, изволь присовокупить все, что полагается.

Если роза - цветок, олень - животное, то Сталин - вождь, учитель и лучший друг.

Это не уточнения, а как бы полное имя. Поэтому всякий раз следует повторить всю формулу, а не какую-то ее часть.

Тем удивительней деловой тон переписки ГОЗНАКа. Только иногда назовут должность - вот и все выражение почтительности.

И разговор с художником простой и короткий. Тут не станут ходить вокруг да около, а просто перечислят свои требования.

Нет, чтобы уже на первых подступах к фамилии начать расшаркиваться, но гознаковцы сохраняют спокойствие.

А ведь, случалось, арестовывали за то, что не вовремя прекратил аплодировать. Может, просто решил передохнуть, чтобы с новой силой продолжить, но кто же поверит этим оправданиям.

Так что же, одним позволено, а другим нет? И решения жилтоварищества не обходятся без фигур речи, а тут фабрика заготовления государственных бумаг.

Напишут без затей: «Требуется нарисовать официальный портрет т. Сталина на основе фотографий с нумерами 1 и 2, придав положению корпуса менее интимное, т.е. более прямую посадку, кисть руки опустить приблизительно как на фотографии № 2 и взгляд направить непосредственно на зрителя».

Вслед за этими рекомендациями следует «мнение автора фотографии»: «Портрет № 2 лучше по своей форме и если художник найдет возможным изменить фигуру в сторону официальности, то это будет самый лучший портрет. Глаза осветить как на фотографии № 1. Фон и низ должны быть растушеваны на-нет».

И все же этот пример еще не самый сильный. Подчас сам руководитель ГОЗНАКа мог допустить неосторожность.

Не только забыл лишний раз склониться, но и вообще выразился неправильно. Сами слова вроде и допустимые, а их порядок не может не смутить.

«Прилагаемый портрет (работы Бродского) нельзя признать сколько-нибудь удачным: он не выражает КАГАНОВИЧА. Его лицо на этом портрете получается легкомысленным, неумным, совершенно противоположным живому оригиналу».

Это, конечно, чересчур. Просто заработался и не заметил, что определения «легкомысленный» и «неумный» оказались в опасной близости от имени одного из вождей.

Да и в отношении Президента Академии как-то не чувствуется пиетета. Мало того, что его имя непочтительно поставлено в скобки, но еще прямо высказан упрек.

Что ж Вы так, Трифон Теймуразович? Ведь не частное письмо! И уж читателей у него хватало. Лишь тогда, когда ознакомились все, кому следовало, оно попало в почтовый ящик квартиры 26.


По дороге в тюрьму

А это случай совсем вопиющий. Хотя письмо написано человеком не только серьезным, но и материально ответственным.

Уж он-то мог просчитать последствия. Все-таки не художник, а коммерческий директор. Ему и по должности полагается быть бдительным.

«Со своей стороны издательство считает необходимым произвести исправление на носу и значительно смягчить цвет лица (лицо выглядит рукавицей)».

Тут бы перу остановиться, задрожать мелкой дрожью, упасть как подкошенному на страницу, но оно разгоняется еще больше.

«… обращаем Ваше внимание, что портрет предназначен к Октябрьским торжествам и значительное опоздание в сроке исполнения заказа может повлечь с нашей стороны изменение стоимости исполнения этого портрета».

Ну не бережет себя человек. Сперва указал на бугринки, будто речь шла о лице вроде его собственного, а затем промахнулся еще раз. Мог призвать к ответственности ввиду приближения праздника, а написал о «повышении стоимости».

И не в какой-то анонимке, а на бланке с печатью. Еще с указанием должности и фамилии в конце.

Отдаюсь, мол, на суд советских законов. Сам делаю добровольное признание. Берите меня, тепленького, готов отвечать за свой длинный язык.

Так жили в ГОЗНАКе. Иногда за день так намаешься, наруководишься, что язык сам выговорит: «лицо рукавицей» - и окажется прав.


Сложение и вычитание

Что за тень вырастает на стене? Все увеличивается, заполняет комнату, вбирает в себя художника и его мольберт?

Как это сказал другой писатель? «Укрой меня своей чугунной шинелью».

А ведь не звали Николая Васильевича. Впрочем, что ему приглашения? Он и сам знает, куда сунуть свой длинный нос.

И его Агафья Тихоновна тут как тут. Все никак не может выбрать жениха. Прибавит, вычтет, сложит опять.

«Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча…»

В этом духе и Трифон Теймуразович излагал свои пожелания. «Единственное, что мне кажется приемлемым, - писал он, - это - общая посадка и как раз эта, наиболее удачная, часть может быть, в какой-то мере, использована Вами. Таким образом, главнейшей Вашей задачей будет найти и со свойственным Вам мастерством передать анатомию лица, в особенности же поработать над выразительностью взгляда».

Каков итог? Посадку рисуешь, как предложено. А взгляд на твое усмотрение. Правда, в направлении, указанном заказчиком, то есть в смысле усиления значительности лица.

Рецепт хорошо знакомый. Гоголь-моголь. Как сказала бы наша вечная спутница, поваренная книга, - перед подачей на стол хорошо перемешать.


Как это было

Не сотвори себе кумира, говорили древние евреи. А Альфред Рудольфович творил кумира каждый день. Прямо на поток поставил производство усов и густой шевелюры. И еще, конечно, орденов. Нарисовал их столько, что хватило бы всем жителям страны.

Понятно, делал это небескорыстно. Подчас к его гонорару прибавлялось нечто настолько важное, что вообще не измеряется деньгами.

«Когда работа будет вчерне закончена, - сообщают Эберлингу, работающему над портретом Кагановича, - Вам будет дана возможность сличить ее с натурой, как было сделано при работе над портретом тов. РЫКОВА».

То-то и оно, что «как это было». С этакой философской интонацией. Чуть ли не с оглядкой на те времена, когда «… Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду…»

Речь в самом деле о преемственности. О том, что подталкивает того, кто уходит, и что движет тем, кто придет на его место.

Трудно назвать это логикой, скорее, мотивом. Существуют такие мелодии на холостом ходу: вроде уже достаточно, а она прокручивается снова.

Вот какие теперь правила. Только вождь рассядется в кресле, почувствует себя уверенней, как узнает, что его срок истек.

В марте тридцать четвертого настал черед Рыкова. В январе ему еще предоставили слово на Семнадцатом съезде, но лишь для того, чтобы потом ударить больнее.

Если Рыкова практически вычли, то Кагановича прибавляли буквально ко всему. Пока, правда, он занимал место не в центре, а на периферии. То есть представлял собой не искомую сумму, а один из сочленов уравнения.

Кое-какие перемены произошли и в смысле растительности. Железный Лазарь носил не бороду, а только усы.

Не случайно, что усы. Так обозначалось место в одном ряду не с Троцким и Рыковым, а со Сталиным и Ворошиловым.

Всем прибавила работы эта перестановка мест слагаемых. Как-то сразу захотелось, чтобы по левую руку от портрета Сталина красовался Каганович.

Это так и называлось: спрос. Словно речь не о картинах, а о женских чулках или шляпках.

«Большой спрос на портреты тов. Кагановича, - писал Эберлингу представитель ГОЗНАКа, - удовлетворяется в настоящее время чрезвычайно плохой продукцией. Было бы очень желательно, как раз теперь, выпустить хороший портрет, какой мы вправе от Вас ожидать».

«Как раз теперь» - все равно, что «как это было». И тоже не без философской, чуть печальной, подкладки. Мол, теперь было бы в самый раз, а после еще неизвестно как сложится…

И действительно, к концу тридцатых ситуация вновь изменилась. Каганович уже занимал место не в первом, а во втором ряду президиума. То есть еще не выпал совсем из гнезда, но явно переместился в тень.


Тайна Альфреда Рудольфовича

Вот такая у Эберлинга судьба. Запретили бы ему преподавание, он бы просто взвыл.

Казалось бы, вся его жизнь наружу, а вот и нет. Все время о чем-то умалчивает. Сначала Николая Второго сплавил подальше от посторонних глаз, а потом Троцкого и Рыкова.

Славная получилась компания. Если правда, что герои выходят из портретов, то какие, должно быть, перепалки случались на антресолях.

Это еще не самая главная из его тайн. Существовал секрет настолько серьезный, что прежде чем о нем вспомнить, он зашторивал окно.

И не то чтобы боялся. Просто хотелось отгородиться. Пусть не существует надписи на занавеске, но атмосфера возникала соответствующая.

Начинало казаться, что времени нет. Нет не только тридцать шестого или пятидесятого года, но и вообще ничего.

В чем эпоха проявляется больше? В крое одежды, величине подъема женской туфельки, форме шляпки или воротничка.

А если совсем без одежды? Еще шляпку можно оставить для пикантности, а все остальное ни к чему.