"Видеозапись" - читать интересную книгу автора (Нилин Александр Павлович)

6

Хорошего боксера (и, наверное, не только боксера, но я сейчас исключительно о боксе) легко оценивать и судить, меньше вспоминая о том, что удалось, и подробнее говоря о том, что не свершилось, какие желания не исполнились.

Впрочем, я хочу рассказать о человеке, чьи дела на сегодня обстоят великолепно. О Викторе Агееве, чемпионе по боксу в первом среднем весе, то есть не превышающем семьдесят один килограмм. Боксеры говорят короче: «Работает в семьдесят один».

В минуту отдыха между раундами, когда секундант обмахивает полотенцем разгоряченного Агеева, усиленный железным эхом голос диктора сообщает собравшимся о заслугах этого боксера. Я почему-то боюсь повторять вслед за ним перечень достижений. Боюсь, вот к статистике перечня подключится память, всегда связанная с эмоциями, придвинутся вплотную личные воспоминания, и я забуду о том, что собирался сказать. Я встречу опять Агеева июльским днем, сразу после римского чемпионата, на центральной улице Москвы, возле Дома актера, увижу его в щегольских светлых брюках и коричневой замшевой курточке идущим сквозь толпу пешеходов, – красивого и знаменитого. Боюсь, потому что Агеев не слишком похоже выходит на фотографиях, решенных в плакатном стиле, с претензией на рекламу. Однажды сняли его таким образом и тираж цветных открыток отпечатали. И оказалось – преждевременно.

Мы познакомились с Агеевым в шестьдесят третьем году. В тот год он выиграл первенство Союза впервые. А я стажировался в спортивной редакции, и мне поручили о нем написать. Точнее, разрешили. Могли и без меня обойтись, но меня следовало учить, и, подобно тому, как ученику парикмахера доверяют побрить не самого требовательного клиента, мне доверили постричь на газетной полосе под бокс нового чемпиона. Агеева пригласили в редакцию, и он приехал после тренировки и поднялся на четвертый этаж.

Агеев не был тогда избалован известностью. Он даже спросил: «Вы меня видели на ринге?» Вместе с тем он не прибеднялся и, узнав, что я его видел, сказал: «Заметили, наверное, я боксирую не совсем обычно». Но определить эту необычность не умел или не хотел и объяснил, используя обычный термин: «Я работаю на контрах…»

Один путешественник вышел из пункта А, другой из пункта Б – арифметическая задача. Кто-то из путешественников выходит к месту встречи обязательно раньше. Жизненная ситуация…

Агеева взяли в сборную Союза после поражения, четвертого в его жизни. Он проиграл Шейнкману, двукратному чемпиону страны, но показался тренерам сборной перспективным, понравился. Данные прекрасные: рост, подвижность, реакция. Результаты совсем неплохие: всего четыре поражения из ста проведенных боев. И возраст подходящий: девятнадцать лет – можно еще кое-что успеть.

Взяв Агеева в сборную, тренеры надеялись помочь ему изменить, улучшить манеру боя – сделать ее солиднее, надежнее. Технику опять же считали несостоятельной, нерациональной.

Феноменом Агеева не признавали, но находили очень способным. Полагали: со временем сможет, если за ум возьмется. Пробовали его в «шестьдесят семь» и в «семьдесят один». Ставили (спарринг-партнером к корифеям – Тамулису и Лагутину.

Нельзя сказать, чтобы наставники были им особенно довольны, приходили от его прилежания в восторг. Агеев не хотел заменять манеру, упорствовал, замечания выслушивал, а делал по-своему. Главное, не поймешь, куда он гнет. То осторожничает – лишь бы ударов избежать, а сам вперед не идет. То рискует неоправданно. То строит все на опережении. То откуда-то появился нокаутирующий удар, и Агеев действует медленнее, ищет момент, чтобы решить бой одним ударом. Пожалуй, интересно, но хаос, неразбериха. Противника путает и сам путается. Или так и задумано?

В сборной дисциплина крутая – и отчислить недолго, не таких еще вундеркиндов видели. И отчислили бы, не побеждай он. Побеждает ведь всю дорогу, словно какой-нибудь Кассиус Клей. Относились к этим победам не всерьез, жалели: парень губит себя, ничего, словит пару сильных ударов, посидит на полу – поумнеет, смешно, честное слово, везет чудакам, не умеют ничего толком делать на ринге, а везет, грамотные боксеры им проигрывают бог знает почему.

С другой стороны, победы есть победы. Агеев берет реванш у Шейнкмана. В шестьдесят втором году становится серебряным призером первенства страны. (Финальный бой с Тамулисом не состоялся: легкомысленный Агеев объелся мороженым накануне, и врачи не выпустили его с ангиной на ринг.)

В следующем году Ричардас Тамулис во время полуфинального боя с Агеевым получил рассечение брови («полетела бровь» – на языке боксеров), и через день Виктору вручили золотую медаль.

Опять случайность? Как-то не складывалось впечатления, что случайность. Я спросил у Агеева: «Мог ли Тамулис выиграть, будь в порядке бровь?» Агеев: «Нет, в этот раз не мог; в первом раунде он испробовал все и в дальнейшем ничего бы и не придумал». Я предположил, что он вообще не слишком высоко ставит Тамулиса? Оказалось: нет, напротив, чрезвычайно высоко всегда ценил и по-прежнему ценит. И добавил: «С ним трудно, он тоже работает на контрах».

Работать на контрах переводится несложно: боксер делает ставку на контратаку, встречает атакующего противника нацеленным ударом. Просто? На редкость. Особенно со стороны – из зрительного зала или дома у телевизора. Противник, он ведь может и пренебречь встречными ударами, подавить атакой, загнать в угол ринга, к канатам прижать, приблизиться и бить, простите, бить по корпусу и в голову. В боксе бьют, не думайте. В перчатках, при публике, больно бьют, и чемпионов тоже.

Утверждают: бокс на шахматы похож. Да-да-да: расчет, предвидение, маневр. Но поверьте: немножечко – ну чуть-чуть – чувствительнее, когда не лакированная фигурка карает фигурку другого цвета, а затянутый кожей кулак со свистом направлен в вашу сторону и вот-вот заденет не одно лишь ваше самолюбие.

Боксировать на контрах – характер: ожидание опасности вообще едва ли не труднейшая вещь на свете, легче азартно и яростно броситься навстречу противнику.

Боксировать на контрах – и техника отточенная, безусловно. Поэтому я удивляюсь, когда слышу про Агеева, выигравшего свыше двух сотен боев: у него пробелы в технике.

Боксировать на контрах – и философия. Надо уважать себя и свое умение, чтобы позволить противнику развернуть свой замысел почти беспрепятственно, отдать ему видимую инициативу, прежде чем решитесь обнародовать собственные намерения.

Если бы мне пришлось писать о противниках Агеева, я наверняка обратился бы за помощью к самому Агееву. Его рассказ о бое – рассказ о противнике: «Я понял, он сейчас ударит правой сильно», «…Он мне в глаза старается не смотреть-думает выиграть нокаутом», «Он на ноги смотрит, по положению ног определяет: как буду бить», «Мне потом говорят: что же ты правой не бил, когда он в углу? – а я чувствую: сейчас полезу – сам нарвусь на встречный».

В том же разговоре в редакции я поинтересовался: опасается ли Агеев реванша? Агеев не опасался и к тому же намеревался переходить в следующую весовую категорию (в нынешнюю, в «семьдесят один», где Тамулис не выступал никогда).

– Но там же Лагутин, – подчеркнул я.

– Да, он там, – согласился Агеев со спокойствием, обидевшим во мне знатока.

– Там и Струмскис, – напомнил я (двадцатилетний Стасис Струмскис в отборочном турнире к первенству Европы победил Лагутина). Струмскиса Агеев, очевидно, серьезным противником не считал – пожал плечами.

Несколько озадаченный уверенностью Агеева, я сел за письменный стол, а он спустился по лестнице и ушел вверх по переулку.

В ту осень и зиму, за ней наступившую, Агеев с блеском продвигался к главной цели – стать основным участником олимпийской команды.

В ту осень и зиму Борис Лагутин выступал реже. На первенстве «Спартака» победил с трудом, пропустил тяжелый удар, побывал в нокдауне. Поговаривали: он утратил форму.

У Лагутина легкой жизни в боксе не было. Он не побеждал без борьбы – с ним всегда конкурировали. Он побеждал конкурентов по всем статьям, а сломить их воли не мог. Ему железные люди противостояли – чемпионы страны, им смещенные: великолепный техник Иван Соболев и физически отлично одаренный, опытный Виктор Васин. Они выходили на ринг против Лагутина, как на главный в жизни бой. Они могли заведомо знать, что тот в лучшей своей форме и ничего им не светит, но умели найти в себе неслыханную стойкость и свести его преимущество к минимуму. Им подражали молодые, и в частности Трегубов.

Лагутин не оставлял соперникам никаких надежд. Они уходили – он продолжал. И когда, наконец, конкуренты, отчаявшись, отступили, в категорию «семьдесят один» вошел Агеев, выраставший на глазах у Лагутина в очередного и наиболее опасного соперника.

В ту осень и зиму Лагутин редко выступал. Роль его в сборной исполнял Агеев. Неизвестно только было: временно или постоянно?

Осенью приехали в Москву англичане – молодая команда, без громких имен. Когда утверждали в Федерации бокса состав нашей сборной, руководителям и тренерам рекомендовали: «Настраивайте ребят исключительно на товарищескую встречу, никакой злости не надо, победа предрешена, и усердствовать не стоит, чтобы все корректно, работать, как в тренировочном зале на спаррингах».

Получилось не у всех. Некоторые так и не приспособились к джентльменским требованиям. Или давили, или, вспомнив «установку», останавливались в центре ринга и сами пропускали удары – и тогда снова лезли напролом.

Агеев же показал нечто удивительное. Он так ни разу и не ударил, а противник терял равновесие, натыкался на канаты и вдруг рассмеялся – понял: бить не будут. Агеев шутит – и разница в классе такая, что о спортивном интересе глупо и заикнуться.

Агеев воспринял бой как повод повести противника, а заодно и зрителя по всем помещениям своего арсенала, нигде подолгу не задерживаться и лишь потрогать оружие, лишь представить в воображении коэффициент его полезного и возможного действия. Он показал: уход от удара не менее грозен, чем сам удар, – противник теряет ориентировку, утыкается в канаты и от ощущения бессилия, обреченности теряет веру в себя. Хотел – и вместо встречной атаки останавливал противника, сам оставаясь на месте, и без помощи рук, одними движениями головы вынуждал его промахиваться с удобной дистанции, гипнотизировал. Переводил бой в плоскость, где чувствовал себя устойчиво, а противник ежесекундно скользил.

Обыкновенный, что называется, рядовой зритель реагировал восторженно, радовался зрелищу. И специалисты ласково улыбались.

Зимой наши боксеры дважды встречались с боксерами Польши – разыгрывался финал командного европейского Кубка. Здесь Агеев в боевой обстановке сохранял зрелищную щедрость поединка. Предложил два варианта – на выбор. В Лодзи выиграл совсем быстро – за явным преимуществом. В Москве, наоборот, эффектно тянул с развязкой, за что зал оставался не в претензии, а в прессе пожурили: переперчивает. Но пожурили сочувственно, намекнув: олимпийская надежда. Были выпущены цветные открытки, на встречу Олимпийским играм, и Агеева живописно изобразили: двадцатидвухлетний атлет в красной майке на фоне голубого безоблачного неба картинно поднял руку в боксерской перчатке. А облака ползли за кадром, и несли они грозу.

«Очень был осторожный бой и хитрый», – скажет год спустя Агеев. И осторожный, и хитрый, и напряженный крайне, и красивый, наверное. Ведь небывалый случай, что приз за самый красивый бой присудили обоим участникам встречи.

Вполне понятно, приз не утешил побежденного Агеева. Трое судей из пяти отдали предпочтение Лагутину в Хабаровске, где в климатических условиях, близких к Токио, соревновались претенденты на поездку в страну Олимпиады. Но Хабаровск не приблизил Агеева к Токио. 3: 2. По существу, при таком счете можно продолжить спор: кто сильнее?

Спорить, однако, никто не стал. Лагутин подтвердил, что он Лагутин. А Виктор из кумира вновь превратился в талантливого молодого, которому (скептики правы: чудес не бывает) расти и расти, набираться опыта у старших, у старших учиться, старших слушаться, старшим не дерзить.

Не поправил дела и успешный спарринг с Попенченко на сборе в Кисловодске. Спарринг ни в чем не убедил тренеров. И авторитет Лагутина не из тех, чье свержение радует. Лагутин заслужил поездку в Токио, право на главную роль. Словом, Агеева без особых сожалений оставили дома.

Интерес к Агееву вновь возник с приближением первенства страны шестьдесят пятого года. И в несомненном сопоставлении с предстоящим выступлением теперь уже олимпийского чемпиона Бориса Лагутина. А Лагутин первый же бой внезапно проиграл Юрию Мавряшину и выбыл из соревнований. И диапазон соревнования сразу сузился. Вероятная победа Агеева в первенстве обесценивалась отсутствием опасных оппонентов. Мавряшин?. Победитель Лагутина не сумел закрепить успех, до встречи с Агеевым не дошел, проиграл на полпути. На следующий год он, правда, пробился в финал, но сенсации не произошло: Агеев оказался для него труднее Лагутина.

…Идет все то же первенство шестьдесят пятого. Виктор выигрывает бледно: Лагутин выбыл, он и расслабился.

Дядя Володя недоволен. Дядя Володя – Коньков Владимир Фролыч, международный арбитр – первый тренер Агеева.

Мы стоим с ним в правом крыле коридора за кулисами Дворца спорта, Агеев раздевается в левом крыле – туда Коньков зайти не может, он арбитр этих соревнований: этика. Остается стоять здесь и думать об Агееве, который в каких-то тридцати шагах.

К дяде Володе подходит Альгердас Шоцикас, он ведет на ринг подопечного из литовской команды и подходит к Конькову пожать руку, хотя они уже и виделись сегодня: «Мой талисман» (при судействе Конькова на ринге Шоцикас никогда не проигрывал). Коньков улыбается ему, смотрит вслед – и без видимой связи: «Что же это с Виктором делается?»

Коньков на англичанина похож: сухой, подтянутый. В белом судейском костюме с черной бабочкой его видел каждый зритель бокса. Он и в кино снимался – опять же в роли рефери. Не все знают: он и тренер, заслуженный – в связи с успехами лучшего своего ученика Агеева.

Коньков, в общем-то, идеалист по-своему: он не столько быстрых побед требует от учеников, сколько умения.

Такую позицию охотно поддерживают, за такую позицию наставника хвалят, но относятся к такому тренеру снисходительно: считают непрактичным, неприспособленным, беззащитным перед неминуемой критикой. Действительно, среди воспитанников дяди Володи Конькова бездарных и неинтересных боксеров нет, но и знаменитых чемпионов тоже. Исключение – Агеев. Самый талантливый, он и самый удачливый, известный, чемпион страны и Европы.

В боксерский зал ЦСКА на Комсомольском проспекте, на последнюю тренировку перед отъездом в Рим, Агеев приходит элегантный, в темных очках. Участники сборной ужо разминаются в тренировочных костюмах, рядом с нами врезает серии в набивной мешок Валерий Фролов, а Виктора задержал корреспондент радио с портативным магнитофоном, сует ему бумажку с заранее отпечатанным текстом – оригинальный, ни на кого из боксеров не похожий Агеев должен, выступая перед микрофоном, произносить чужой текст. Коньков смотрит на него от противоположной стены (он сидит на низкой гимнастической скамеечке) и тихо, на ухо мне: «Ни за кого так не волнуюсь, как за Виктора».

Казалось бы, а чего волноваться? За Агеева волноваться не надо: он же фаворит. И те, кто недавно признавать Агеева не хотел, сомневался в нем, теперь переменили мнение и делают авторитетные лица. «За Агеева, за кого-кого, а за Агеева можно не беспокоиться, он-то выиграет».

А Коньков беспокоится. Он потому и дядя Володя, что беспокоится, он все понимает, дядя Володя.

Ну а Виктор, возможно, потому-то и Агеев, каким все узнали его, что за Виктора надо беспокоиться…

У Агеева нет противников трудных и легких – есть интересные и неинтересные. И с неинтересными ему сложнее, он скучает от черновой работы на ринге, ведет ее вяло, небрежно, замысел делается аморфным, расползается, не вмещается в три раунда. Тут порой он и неосторожен. Ему подсказывают: повнимательнее, не шути. Он отмахивается: не шутить неинтересно. С ним случалось: побеждал еле-еле, преимущество едва ощутимое. Спрашиваешь потом: «Трудный парень попался?» – «Нет, знал заранее: выиграю, и как выигрывать, знал».

Труднее убедить в своей непобедимости, чем победить. Труднее убедить. Проиграй Агеев – ныне не просто чемпион, но и лучший среди любителей боксер Европы, – и снова скажут ему: пересматривай тактику, работай рациональнее, не мудри, не выдумывай.

(«Я поначалу стеснялся своей манеры – вроде боксирую не так, как все люди».) Сейчас он утвердился в самостоятельности стиля, но жизнь свою самостоятельностью осложнил. Ему не хотели прощать промахи пи друзья, ни недоброжелатели. Он должен побеждать, отвечая требованиям аудитории, его признавшей.

Все мы быстро забыли, как сомневались в нем, как предпочитали ему других, с нашей точки зрения, более техничных и правильных.

Мы скоро привыкли к Агееву, полюбили Агеева – и ждем теперь от Агеева чудес. Мы не думаем о том, что чудеса рождаются в экспериментах, и сердимся, обижаемся на Агеева, замечая в работе его какие-либо отклонения от прежде им предложенного, а затем нами принятого. А вдруг он идет в неизвестное еще нам всем?

Мы думаем: мы понимаем в боксе, – и беремся советовать. Стоит ли? Кто из нас до конца понимает Агеева? Он может часами сидеть в компании, балагурить, выглядеть бездумно веселым, шумно жизнерадостным, откровенным с первым встречным. Что из того? На ринг он выходит один. Нам что? Мы кричим из зала: «Витя!», радуясь возможности лишний раз продемонстрировать близость к нему, хотя «Витя» кричат и вовсе с ним незнакомые – такая уж участь знаменитостей.

А он там на ринге один – и другой ведь, не такой, каким мы знали его всего какой-то час назад…

Отборочный турнир к очередному первенству Европы проводился в Воскресенске. Он носил характер скорее больших маневров, чем действительно отборочного критериума.

В нем участвовал после большого перерыва Лагутин.

В четвертьфинале он боксировал с Агеевым.

Участие Лагутина удивляло, расстраивало отчасти. Зачем ему Воскресенский турнир? Неужели он всерьез рассчитывает на то, что поедет в Рим? Вместо Агеева? Он же за три года, что прошли после Токио, выступал в заметных соревнованиях дважды и оба раза неудачно.

Прошло его время, не следует ему, казалось многим, ронять достоинство олимпийца и неизвестно ради чего испытывать лишний раз судьбу, нет, вряд ли они повторятся – лучшие времена.

И тот интерес, вероятно, что рождала сама возможность сражения между Лагутиным и Агеевым, исчез. В Воскресенске Агеев, считали многие, одолеет не льва – тень ото льва.

Что мы ошибались – в том полбеды…

Беда в том, что Агеев ошибся.

Словно предназначенными им ролями боксеры поменялись, встретившись на воскресенском ринге.

Мы увидели Лагутина в силе. И, не настроенный на встречу с таким Лагутиным, Агеев не то чтобы растерялся, но как-то не нашел свою контригру. Он получил победу с преимуществом в единственный судейский голос, аналогично тому, как в Хабаровске Лагутин.

Но если там Агеев, потерпев поражение, не проиграл, то здесь, приняв победу, не победил.

Агеев стал преемником Лагутина – не победителем.

И сейчас, когда Агеев, по мнению большинства, вне конкуренции, мы продолжаем сравнивать его с чемпионом прошлой Олимпиады – с Борисом Лагутиным.

Лагутин проиграл больше, чем Виктор. Но он умел и брать реванши. В работе Лагутина достоинства выделялись отчетливее недостатков, с годами достоинства ослабевали, но он продолжал верить в них. И в ответственных боях они не подвели его.

В стиле Агеева слабости не менее очевидны, чем сильные стороны. Я имею в виду не технические и тактические погрешности – их ничтожно мало или совсем нет.

Агеев подвержен слабостям, свойственным одаренным людям.

Он понимает смысл бокса не в преодолении себя, своей сущности – он хочет прежде всего выразить себя предельно: со всеми слабостями и переборами.

Правда, за излишества и переборы он, кажется, готов расплачиваться сполна.

Что же: путешественники из задачи встретились в положенном месте.

И первый путешественник остался на месте встречи и ждет, а второй, как и положено в неназванном, неуказанном учебнике, но существующем, необходимом в жизни, неизбежном продолжении, отправился дальше – в глубь задачи…

Смешно: перечитав через семнадцать лет этот очерк, я вижу серьезный свой промах лишь в том, что перепутал – кто именно из путешественников двинулся дальше.

А может быть, еще и в том, что сам затоптался на месте, задержался с последующими шагами? Получилось так, что опять бокс, опять Агеев (впрочем, и Лагутин – без него история получилась бы короче) дали мне возможность выступить в печати посолиднее, чем прежде. К тому же в популярном и не сугубо спортивном журнале-в «Юности».

Очерк прочли люди и несвязанные со спортом, и несведущие в боксе – и мне приятно было услышать от них одобрительные слова. Впервые и на киностудии заинтересовались тем, что я пишу.

Куц, когда мы были с ним на севере, где Агеева, конечно же, знали занимавшиеся боксом моряки, внимательно прочитал журнал, который я тщеславно захватил с собой как главный свой литературный труд, и тоже отозвался положительно.

Даже и не припомню, чтобы кто-нибудь меня особенно критиковал за этот очерк – я такие вещи обычно надолго запоминаю (возможно, все из-за того же тщеславия…).

Сложись у меня тогда прочные отношения с опубликовавшим «Агеева» журналом – а могло ведь и такое произойти, наверное, – моя дальнейшая жизнь в спортивной журналистике, скорее всего, развивалась бы иначе, стремительнее, во всяком случае. Не знаю только: к лучшему ли, к худшему ли? Это я уж сейчас – без сожаления и без обид – просто так: надо же как-то объяснить топтание на месте, никого не виня, но стараясь разобраться в себе наряду со своими героями…

Могло, наверное, произойти – не произошло, однако. Отступая, я предполагал, что сохраняю индивидуальность, самостоятельность. А возможно ли подобное, отступая? Но, может быть, я и не отступал – я только топтался на месте. Утаптывал почву до твердости – в своей книге и так ведь никто не запретит обернуть…

Мне тогда показалось, что редактора спортивного отдела «Юности» Юрия Зерчанинова я мало интересую как автор. И привлек он меня исключительно как узкого специалиста по Агееву. В общем, почти так оно и было на самом деле – то, что я писал прежде, редактору не попадалось на глаза.

С другой стороны, как фанатик журнального цеха, Зерчанинов относился почти к каждому из редактируемых авторов как к созданию собственных рук и не сразу собирался его из них выпустить. Готов был и еще использовать, но с пользой для редакции, для отдела, а не как «свободного художника», противоречащего его, Зерчанинова, издательским и литературным представлениям, которыми он поступался – в чем я убедился, когда мы на какой-то срок, спустя полтора десятилетия, стали соавторами, – крайне неохотно, если и вообще поступался. К тому же он был – да и сейчас мало что изменилось – гораздо авторитетнее меня и в журналистском, и в спортивном мире.

Меня он тогда воспринял как неиспорченного еще новичка, каким он и до сих пор отдает предпочтение перед слишком уж уверовавшим в свою квалификацию журналистом со стажем.

Мне такое восприятие не казалось особенно лестным – сочтите это за самомнение. Может быть. Но мне-то кажется, здесь чуточку сложнее…

Я работал к тому моменту всего-то три года в штате да и печатался каких-нибудь пять лет, но мне уже исполнилось двадцать семь – и мог ли я не задумываться о своем будущем в литературной работе?

Я уже догадывался, что та, не до конца, разумеется, определившаяся манера, в которой я работаю, начинаю, вернее, работать, а уже чувствую, что по-другому не смогу, ведет меня в несколько ином направлении, чем то, что приводит к верному, скорому и серьезному профессиональному журналистскому признанию.

А мне, не скрою, при всей сумятице моих неперебродивших, полудетских впечатлений о мире, где, как и до сих пор мне кажется, естественная метафоричность спорта открывает кое на что глаза и соревновательная суть спорта со стольким ассоциируется, все же хотелось, очень хотелось поскорее стать профессионалом – получить, наконец, признание.

Незадолго до того, как «Юность» в лице Зерчанинова заказала мне по рекомендации моих товарищей по «Спорту» очерк об Агееве, я обжегся на одном самодеятельном эксперименте.

…По внешним признакам, я уже кое-какое положение в журналистике занимал. Работал заместителем редактора отдела. Ко мне благоволил заместитель главного редактора, вместе с которым я и перешел из АПН в «Советский спорт», наставник при дебютах Евгения Евтушенко и Юрия Казакова и сам интересный поэт – ныне покойный Николай Александрович Тарасов.

Я постепенно осваивался в очень непростой редакционной обстановке. Кое-какие заметки опубликовал и даже очерк на полосу о хоккеисте Анатолии Фирсове. Но поиск натуры, в постижении которой я мог бы выразить свой новый опыт и умение, по-прежнему занимал меня.

…В Ригу на соревнования гандболистов я поехал вместе с Дмитрием Рыжковым – наиглавнейшим из журналистов, пишущих об этой игре (теперь он, правда, больше пишет о хоккее и здесь тоже очень высоко котируется, а гандбол уступил Елене Рерих, в свое время известной спортсменке), – он и сам играл, стоял в воротах сборной, когда ручной мяч у нас только-только начинался. Несложная – мне давалась целая неделя на сбор материала к одному только очерку (теперь я, случается, пишу большой очерк за день – два, но не рискну и предполагать: сколько же времени требуется для оптимальной подготовки к нему?) – и весьма увлекательная командировка предстояла мне. Я войду, надеялся я, как свой, поскольку еду с Рыжковым, в те спортивные кулисы, которые, как я уже говорил, издавна и неизменно меня интриговали.

Мне казалось, что и натура для очерка у меня будет на редкость благодарной. Я успею все понять и прочувствовать. И напишу нечто такое…

Меня, возможно, задевало и то, что «женская тема» никак не возникала в написанном мною до сих пор. «Словарный запас», как любил говорить один из первых моих редакционных начальников, вроде бы уже позволял бросить вызов чуть ли не Токареву, а случая все не представлялось. И вот…

Я как-то очень быстро забыл про те осечки, когда сникал, потеряв контакт с собеседником, когда я ощущал себя вдруг неуклюжим и неисправимо глупым, говорил не своим голосом и не свои слова и спешил поскорее прервать разговор, которого, собственно, и не было, поскорее уйти, не думая о том: а как же потом писать? Кстати, вернее, некстати – и до сих пор, после стольких лет работы со мной случается похожее, и труднее всего для меня в журналистике интервью. А как же очерки при такой скованности и профессиональной, значит, неполноценности?

Очерки, мне кажется, складываются, как складывается жизнь.

Или не складывается.

…Я видел Скайдрите Смилдзиню, знаменитую баскетболистку тех лет, главным образом, на фотографиях. И будущий очерк по тогдашней профессиональной беззаботности или незрелости – при всех тревогах о будущей жизни и судьбе – подсознательно, как теперь я понимаю, виделся мне эдаким пунктиром афористических, полных литературного блеска подписей к эффектным фотографиям.

У нас в АПН такие вещи практиковались для иллюстрированных журналов на разные страны – и мой тогдашний приятель и соавтор Алик Марьямов вместе с опытным Виктором Бухановым считались лидерами в этом жанре. И я им втайне завидовал, не меньше, чем раннему Токареву.

Как совместить, сочетать невесомость таких предпосылок с претензией на серьезные мысли об избранном деле? Не знаю.

Вспоминаю, как было, и рассказываю, что получилось.

…Смилдзиня приходила на игры гандболистов каждый день, но я все откладывал беседу с ней. Все надеялся, что мне это как-нибудь «устроят». Меня познакомили с ее женихом – спортивным психологом, кажется. Он по-русски почти не говорил. Мне, точнее, меня переводили. Но ничего из той беседы не пригодилось мне.

А со Смилдзиней я так и не познакомился. Смотрел, ходил вокруг да около в буквальном смысле – с тем и уехал. Такая робость? Но вел-то я себя в Риге не робко, был общительным, многословным, с массой людей перезнакомился.

А со Смилдзиней внутренне ощущал: не готов к разговору, разговор, нужный мне, не получится.

Но почему-то, помню, не волновался за дальнейшее – не сомневался: что-то напишу…

Когда очерк был напечатан, мой старший товарищ по редакции и тогда уж известный журналист, к тому же самый большой у нас знаток баскетбола, Толя Пинчук сказал: «Впервые вижу, чтобы объяснительная записка редактору о невыполненном задании была напечатана в газете…»

А Лев Иванович Филатов и после того, как ушел я из «Спорта», в наставительных беседах с молодыми приводил мою «Смилдзиню» как пример профессиональной несостоятельности.

И еще было немало критических и недоуменных откликов и отзывов. Запомнилась строчка из письма, по-моему, штангистов со сбора: «Видимо, ваш корреспондент неприятная, несимпатичная личность, если спортсменка отказалась с ним разговаривать…»

Архив у меня весьма условный. И газет того времени, разумеется, не сохранилось. Но в старых бумагах я недавно обнаружил гранки именно этого очерка. Случайно ли я сохранил их, нарочно ли… Однако, когда перечел я сейчас всеми осмеянную «Смилдзиню», то вдруг понял, что это по сути, по идее ближе к тому, как хотелось бы мне писать, чем работы одобренные…

И я как бы вклеиваю «Смилдзиню» в текст сегодняшней рукописи как документ моих тогдашних смятений и предчувствий – вот так красиво, вспоминая Скайдрите Смилдзиню, позволю я себе сейчас высказаться.

Монолог, обращенный к портрету:

Знаю, Скайдрите, вам небезразлично ваше изображение в прессе. Хорошо помню: в Тбилиси ваша команда – ТТТ выигрывает первенство Союза, вокруг фотографы прилаживают аппаратуру, теснясь, как в трамвае или троллейбусе, ищут броские ракурсы, рассаживают вас и ваших подруг в два ряда (групповой снимок новых чемпионов), а вы выходите из кадра, отходите в сторону (нет, я так не могу, я должна причесаться). И фотографы послушно ждали: какой же кадр без Скайдрите Смилдзини, без капитана, лидера, центрового.

И конечно, Скайдрите, я не рискну осуждать вас. Фотографы подождут – пусть зов женственности всегда будет сильнее опьяняющей радости победы.

Фотографам все же повезло гораздо больше, чем мне. Я так и не дождался (не добился) вашего внимания и покинул Ригу, так и не получив, в сущности, аудиенции, хотя и встречался с вами ежедневно (целую неделю) в здании манежа.

Я никогда, разумеется, не решался оспаривать мнение баскетбольных авторитетов, утверждавших, что искусству вашей игры в защите могут позавидовать и мастера из мужских команд. Я искренне сочувствую вашим противникам на площадке – не обижайтесь, Скайдрите: ведь я испытал нечто общее с ними. Упорство, с которым вы хранили (или защищали?) молчание, – не слагаемое ли оно вашего баскетбольного характера (а в баскетбол вы играете, если не ошибаюсь, восемь лет из двадцати четырех прожитых)? Я надеялся, Скайдрите, – женщины ценят настойчивость: и вы ответите минимум на один-два вопроса. Но мой прессинг успеха не принес, ваш прибалтийский и олимпийский (кстати, женский баскетбол не входит в программу Олимпийских игр и олимпийские лавры – это, пожалуй, единственное, чего вам не хватает для полноты славы) взгляд летел над моей головой. И я, похоже, уехал ни с чем. И, чтобы вознаградить себя за рижское молчание, я пытаюсь беседовать с вашим портретом, который набрасываю на листке бумаги.

Поэтому, Скайдрите, предупреждаю вас заранее – я буду предельно субъективен, я буду строить предположения, я буду спорить о вас с самим собой и не стану добиваться обязательного и документального сходства. Я сдвигаю со стола ваши фотографии – извините мне, Скайдрите, и эту вольность. Фотографии путают меня разноплановостью жанров. Я их во множестве рассматривал: вот вы демонстрируете детям бросок по кольцу, и вы с книгами, и цветами, и опять с мячом, с мячом, с мячом, и мяч все проскальзывает в кольцо, в кольцо, в кольцо. Нет, ничего мне не помогают понять снимки, они только разбивают вашу жизнь на выразительные квадраты. А что же случится на промежуточных «чистых полях», куда врываются неподдающиеся лабораторной обработке цвета, контрасты и светотени, перепутанные линии и прерывистое дыхание?

Вы опять молчите, Скайдрите?

Вы рассердились на меня? Интересно, как выразится он – ваш гневный всплеск, – если под рукой не окажется мяча. Я привык с трибун видеть: что-то на площадке не по вашему (резкость соперниц, например, – с вами часто бывают жестоки в игре, хотят обезопасить всеми правдами и неправдами, так уж вы здорово играете, вот она и оборотная сторона высокого класса), вы сразу – мячом об пол изо всех сил, гасите ударом темперамент гнева. Однако – и только. А неудовлетворенность судейством – полугримаса иронии (без слов). Я мог написать: полуулыбка, но подумал о том, что не видел как-то толком вашей улыбки, мне все время казалось – это эскиз, намек на улыбку, имитация расположения…

Сейчас вспоминаю ваши слова – мотивировку отказа от беседы. Вы сказали (дословно не помню, но примерно), что в баскетбольном сезоне – каникулы и поскольку в данный момент вы не играете и специально к играм не готовитесь, то и говорить не о чем. Тогда я посчитал подобную мотивировку нелепой. При чем тут баскетбол? (Что, у нас, кроме баскетбола, темы не найдется: вы же в институте учитесь– в Политехническом, языки знаете, читаете?) Теперь же припоминаю (сопоставляю) и думаю иначе. В Москве на Спартакиаде, в паузе между играми, вы стоите недалеко от площадки и оживленно беседуете и даже (или мне показалось издалека?) улыбаетесь. И в Риге, на гандбольном турнире (все шесть дней), где вы не участник, а зритель, – полная отрешенность, прохладное одиночество в разгоряченной зрелищем аудитории и лишь время от времени полуоборот идеального профиля в сторону элегантного и тоже весьма сдержанного спутника. Вы скучаете в мире без баскетбола – я нрав? Если прав, поговорим о баскетболе. Что я знаю о вашей баскетбольной биографии, Скайдрите?

В пятнадцатилетнем возрасте Скайдрите Смилдзиня познакомилась на уроках физкультуры в сельской школе с правилами баскетбола. Не вдаваясь в нюансы, сразу к сенсации – через год она играет в сборной республики и включена в состав сборной СССР.

Излишни восклицания: богатые данные, талант, везение (что заметили быстро, открыли). Понятно – талант: раз все вступительные стадии пройдены меньше чем за год, и остальное понятно. И, вероятно, сюжет карьеры Смилдзини не слишком интересен. Нет в ее спортивной судьбе драматизма (заметного со стороны, во всяком случае, – слышал я: был у нее момент какого-то душевного разлада, когда хотела бросить играть, но слышал не от Скайдрите и так ли это – не знаю, не могу ручаться, видимых причин для разочарования не представляю).

Призванная в сборную, она оказалась не просто одаренной девочкой (из которой неизвестно еще что выйдет) и не просто нужной краской в насыщенной (иногда перенасыщенной) гамме команды. Выступая в первом для себя Европейском чемпионате, Скайдрите отличилась в сложной встрече с Болгарией. Накануне она не очень нашла свой ритм в игре и поплакала (не без того), но не от растерянности, от ярости на себя скорее, она ждала от себя большего. Следующая игра показала Смалдзиню во весь рост (я акцентирую не только на ста восьмидесяти семи сантиметрах ее роста) – силу в движении, ориентацию в динамике обстоятельств. Опытный Бутаутас (тогдашний тренер) был отчасти удивлен: девочка сделала игру и вышла в лидеры сборной (опять же минуя стаж неопытности).

Как она играет? Попробуем взять кинематографический масштаб. Планы: общий, средний, крупный. Рослый центровой обычно эффектней на крупном плане – в игре под щитом. Труженик, мастер черновой работы, для неискушенного зрителя нередко теряется на общем. Нормальный классный игрок – отчетливее на среднем. Нерв и эффект действий Смилдзини понятней в энергичной непрерывности игрового монтажа (без злоупотребления продолжительностью отдельных планов). Скайдрите – выдающийся игрок универсального склада, готовый поразить кольцо с любых дистанций, неумолимо цепкий в защите, неудержимо резкий в атаке, доброжелательный к возможностям партнеров и, одновременно, бесхитростно трудолюбивый в утомительной борьбе на площадке. Мой коллега пробовал интервьюировать Скайдрите немедленно после игры и получил отказ, столь же твердый, как я в Риге. («Я устала». – «Но, помилуйте, вопросы легкие, элементарные…» – «Я устала». – «Да, что вы, тут пустяки ответить…» – «Я устала».) Она покидает площадку чуть сутулясь, опустив тяжелые от натруженности руки (красивые, ухоженные руки, но думаешь не о пилочке для ногтей, а о крестьянках Курземе, откуда Скайдрите родом).

Большой спортсмен у всех на виду, всем ветрам открыт. Он редко один – он страдает порой, испытывая жажду временного одиночества – нервного тайм-аута. Этот момент трудно понимаем людьми, прямо не связанными с участием в большом спорте. Спортсмен выходит из таймов игры постепенно, он смыл душем возбуждение, переоделся и ушел со стадиона, а эхо игровых перипетий запуталось в нервных волокнах и не отпускает. Потом все затихает в нем, и наступает равнодушие, внезапное, как обморок, и привычные ценности окружающей жизни для него на время исчезают. Они будут затем возвращаться к нему обновленными, проникая в него через звучание очень личных и неслышимых для других мотивов. Он, не исключено, будет казаться кое-кому апатичным, ординарным, заурядным, вынутым из яркой экспрессии спорта, утерявшим черты победителя. И чтобы не разводить разочарованно руками, лучше оставлять его в такие дни одного или с теми людьми, чье общество он выбирает сам.

Мне показалось, Скайдрите, мы (мой коллега и я) стучались в ваше откровение в такие вот дни, когда что-то подобное происходило с вами. Ваш бескомпромиссный труд в игре и на тренировках требует, несомненно, дней ненарушаемого одиночества. Вы молоды – и, решив многое и значительное в спорте, возможно, с тревогами, свойственными юности, задумываетесь над вроде бы простейшими житейскими проблемами…

Чем-то я, очевидно, усложняю вас, Скайдрите, в чем-то, наверное, упрощаю. Но я предупреждал – буду предельно субъективен. И симметрии (несмотря на правильность черт вашего лица) не добился. И равновесия полутонов (несмотря на всю вашу сдержанность) не установил.

Щедрость информации о ваших спортивных заслугах, Скайдрите, несколько сковывала мою инициативу и вынуждала очертить ваш портрет разметкой баскетбольной площадки.

С другой стороны – поиск изображения толкает меня, встретившегося с такой скупой на автобиографическую информацию натурой, не ограничивать строго рамки портрета, а сентиментально расширять их, долго вглядываясь на прощание в созревание спокойного цвета старых и новых кварталов Риги, провожая электрички, скользящие в сторону серебристого полусна залива, где на белых песках пляжей Булдури, Дзинтари, Майори так выгодно оттеняется ровный загар.

Помните? Один пз скульпторов эпохи Возрождения воскликнул, обращаясь к своей работе: «Почему ты молчишь?»

У меня задача проще: портрет не заговорит. Но, если он вам не понравится, вы, надеюсь, что-нибудь скажете? И я буду считать – разговор состоялся.

Нескромность и нелепость двух последних абзацев – очевидна.

С каким удовольствием вычеркнул бы я их сейчас и заменил другими, не представь я эту «вклейку» документом.

Можно искать объяснение и в элементарном неумении, простительном для сравнительно неопытного журналиста, «выйти на коду» – завершить тему на специально сохраненной, а еще лучше, накопленной в ходе повествования энергии.

Но за неуклюжей надуманностью последних строк я читаю сейчас занимающую меня мысль, что жанру, очень возможно, вовсе и не противоречит объяснение с натурой, когда оно сможет стать объяснением и натуры, и самого себя: достоверность рассматриваемого, по-моему, больше, если и сам пишущий в нем заявлен как характер.

Заказанные редакцией очерки пишутся к назначенному сроку – и в назначенный срок должны выйти журналы. Координируется ли это, однако, с течением информационно перенасыщенной спортивной жизни? Я говорю про саму непрерывность течения, а не только про событийный ее ряд.

Жизнь спортсмена – короткую по общепринятым временным меркам и становящуюся все короче и короче – удобнее, тем не менее, и, главное, вернее изобразить романом. Пусть тоже коротким. Дело не в размерах, а в самом характере жанра.

Очерком, написанным по случаю и к сроку, невольно отсекаешь пространства, необжитые видимой информацией, но столько неожиданностей в себе таящие задолго до того, как тайное станет явным…

Когда-то при своих журналистских началах, при том неотпускающем, непроходящем нетерпении в ожидании обнародования сочиненных тобою строк, я все-таки больше всего огорчался, что в ранний очерк мой про Агеева уже не войдет то, что удалось узнать и понять только после завершения работы. Но тогда еще оставалась надежда на последующие обращения к теме.

Впрочем, и в то лето, когда до выхода десятого – октябрьского – номера журнала оставалось достаточно времени, а тема Агеев – Лагутин вдруг начала звучать по-иному, чем мы ожидали, кто бы предположил, что сезон шестьдесят седьмого года станет для двадцатишестилетнего Виктора предпоследним – и никаким олимпийским чемпионом он не станет, и вообще в Мехико не поедет?

Не понимаю: зачем я забегаю вперед, гоню сюжет, который и без того обеспечен непрерывным напряжением жизни людей, о которых я рассказываю здесь? Почему не рассказываю по порядку?

Наверное, потому, что и тогда все воспринималось не в логическом развитии, а какими-то тревожными скачками – и не сообразишь сразу: как их сейчас воспроизвести?

Не помню, в каком из летних месяцев писал я свой очерк, но точно помню, что накануне я специально с Агеевым не встречался. Видел его только после майского чемпионата Европы в компании спортсменов, только что совершивших поездку на юбилей Комсомольска-на-Амуре. Он был празднично-легкомысленный, раскованный, доступный и вместе с тем обретший необъяснимую значительность. Как заметил один знаменитый молодой писатель: он словно нарочно создан, чтобы стать кумиром молодежи… Когда уже потом все непоправимое произошло и на возвращение в чемпионы да и вообще в бокс надежды для Агеева не оставалось, Валерий Попенченко, раздосадованный не столько Агеевым, вспомнившимся нам в разговоре, сколько мною, по-прежнему восхищавшемуся талантом Виктора, сказал: «А я ведь его еще в шестьдесят пятом, в Берлине, предупреждал, что пожму ему руку не сейчас, когда он чемпион Европы, а только тогда, когда станет олимпийским…»

Но до Олимпиады оставался еще год. И не из-за чего Агееву было беспокоиться. В конце концов, он выдвигался в фигуру, чья популярность могла превзойти все прежние боксерские известности и репутации и даже образовать для бокса зрителя новой – с эстетическим уклоном – формации. А поэтому почему бы и не попредставительствовать, побыть подольше на людях? И Королев не был аскетом, и Попенченко искал для себя круг общения, не только спортом и спортсменами замкнутый.

Кто-то из писавших об Агееве подметил, что когда по дороге, скажем, во Дворец спорта его приветствует множество людей, он здоровается едва ли не с каждым, он всех, оказывается, знает и помнит – это действительно все знакомые с ним люди.

Но ведь уровень общения, наверное, определяет не широкий, а как раз тот наиболее узкий, тесный, непременно существующий и у самого знаменитого человека, круг людей, с которыми он встречается чаще всего, почти домашний круг или заменяющий некоторым домашний.

В кругу таком я чаще видел Агеева, когда спортивные дела его заметно пошатнулись, хотя шансы восстановить равновесие еще оставались. И мне казалось – и до сих пор кажется, – что лидерство Виктора в том кругу было лишь видимым, мнимым. Он, по-моему, чаще попадал под чужое влияние, чем влиял на кого-нибудь сам. Оттого-то, возможно, и трудно было ему в дальнейшем повлиять на ход событий. Но, может быть, мне только так казалось – и я просто ревновал его к этим людям, как ревновал вначале к тем, кто пишет о нем, помимо меня?

Прошло четыре года с момента знакомства нашего с Агеевым – снова предстоял спартакиадный турнир: в далеко не равной, разумеется, степени ответственности и важности, но нам обоим, как ни странно…

К середине лета шестьдесят седьмого корреспондентские обязанности снова свели меня с боксом.

Впрочем, взглянуть на Агеева со служебной колокольни мне пришлось еще в мае – репортажи с чемпионата Европы из Рима проходили через международный отдел, где я тогда работал.

В Рим поехали Тарасов – лишний раз подчеркну спонтанно романную неизбежность повторений, совпадений, пересечений, преследующих меня в моем рассказе, – и Лев Николов, вот уже столько лет освещающий бокс в спортивной газете.

Фотографии к публикуемым отчетам о соревнованиях мы подбирали в отделе иллюстраций сами. И случилось, что поместили портрет боксера, проигравшего накануне и выбывшего из соревнований. А тут еще возник соблазн: поместить снимок Агеева, сделанный фотокорреспондентом Юрием Моргулисом на сборах в Кисловодске, – Агеев изогнулся с поднятым над головой увесистым камнем – оригинальный, как считали мы тогда, снимок. Но мы теперь боялись возможного редакторского гнева – наш редактор Новоскольцев и вообще-то бокс, кажется, недолюбливал, и потом, как всякий редактор, не терпел неосмотрительности и поспешных решений. Ему все-таки доложили о нашей предполагаемой затее. И вдруг вместо ожидаемого разноса: «Агеева – пожалуйста. Этот наверняка выиграет. Я его видел в Мехико – на предолимпийской неделе…» И снимок – не помню только: с камнем или без – появился в газете до финала, которого, кстати, и не было: польский тренер «папаша Штамм» сиял своего боксера Стахурского и пришел в гостиницу поздравить Агеева с чемпионским титулом. («Я даже огорчился, – признался Виктор. – Подумал, что теперь, без финального боя, лучшим боксером чемпионата не выберут». Однако впечатление от предыдущих боев было настолько сильным, что признали лучшим и без финала.)

А Владимир Андреевич через несколько лет, редактируя уже другое издание, рассказывал нам о подвигах Агеева в Мехико с колоритными подробностями, особенно трогательными в устах человека, так и не разобравшегося в тонкостях бокса.

Сам же Агеев, по обыкновению, комиковал, припоминая тот поединок: «Что с ним было делать? Бью, попадаю – он стоит. Я разбежался, зажмурился – и на него…» В застольных разговорах бокс, по его мнению, должен был выглядеть не просто занятным, но и забавным отчасти…

К началу Спартакиады мои услуги были не нужны больше международному отделу. И я мог пригодиться как репортер. Но аккредитация давно закончилась – и Тарасов уступил мне свою, предупредив, что на финал бокса он обязательно придет сам. Но меня-то на бокс как раз и откомандировали в помощь Николову. А самые интересные события в турнире выпали на первый день соревнований.

Агеева жребий опять и сразу свел с Лагутиным – с Лагутиным, окончательно списанным нами после отборочного турнира в Воскресенске.

Агеев и до сих пор говорит, что тогдашнее появление Лагутина и для него было совершенно неожиданным.

Меня когда-то – чуть ли не зимой в год мексиканской Олимпиады – удивило полукомическое, как всегда у него, но не без естественного до грусти раздражения замечание Агеева в том смысле, что лучше бы уж Лагутину, наконец, сойти, закончить и не осложнять Виктору жизнь.

Меня, привыкшего верить во всемогущество Агеева, к которому я, как сейчас осознаю, инстинктивно примазывался, надеясь совершенствовать себя вблизи от настолько выгодной для изучения, постижения, изображения натуры, это не могло не покоробить.

И я спросил тогда: а как он думает – не лучше ли вне всякого турнира устроить им матч с Лагутиным, наподобие такого, в каком оспаривают высшие титулы профессионалы? Или, на худой конец, короткий турнир, какой организовали в сорок девятом для разрешения спора между Королевым и Шоцикасом?

Агеев как-то кротко, печально кивнул и согласился: «Да, и нам самим бы интереснее было…»

Когда же через несколько лет я заговорил об этом же с Попенченко, тот, не задумываясь, отрубил: «При той силе воли, что всегда была у Бориса, Агееву такой матч ни за что бы не выиграть».

Нелегко присоединиться к такой категоричности вывода – недостигнутое Агеевым и мною, не сочтите за нескромность, метафорически упущено, потеряно в жизни, в работе.

Но контраргументов высказанному бывшим моим соседом – олимпийским чемпионом пока не нахожу…

Мой приятель, уже упомянутый выше Анатолий Михайлович Пинчук, объясняя однажды разницу между двумя знаменитыми баскетболистами – однофамильцами Александром и Сергеем Беловыми, назвал одного великим игроком, а другого – великим спортсменом.

Пожалуй, что в случае с Агеевым и Лагутиным расстановка сил повторилась…