"Видеозапись" - читать интересную книгу автора (Нилин Александр Павлович)9«И, все еще спортивный журналист, я тихо ухожу со стадиона»– это из стихов Николая Александровича Тарасова, под чьим началом я работал в двух изданиях. Из двух из них он меня уволил – один раз по сокращению штатов, другой раз заранее взял у меня заявление об уходе по собственному желанию, предупредив, что подпишет его немедленно, если я еще хоть раз нарушу редакционную дисциплину, и такой случай ему очень скоро предоставился. Но и после этого мы неплохо сотрудничали, когда он стал ответственным секретарем «Советского экрана». Николай Александрович настаивал на качествах, которых у него, к счастью, не было. Он совершенно не создан был для начальствования, но всегда занимал руководящие должности – и остались люди на него обиженные, ему и после смерти не простившие обид, нанесенных им как подчиненным Тарасова. Этих людей не разубедишь в том, что Тарасов был человеком властным. Тарасову нравилось, когда его таким воспринимали. Он хотел быть строгим, волевым. Но он был поэтом – и это основное в нем. Служба, руководящие должности долгое время, по-моему, мешали ему выразить себя. На всех работах начальство косилось на него из-за стихов – членом Союза писателей он стал уже после пятидесятилетия, тогда у него и книги стихов начали выходить. И появились печатные отзывы уважаемых, известных поэтов. А до этого многим литературные занятия заведующего, ответственного секретаря, заместителя главного редактора всесоюзной газеты, наконец, главного редактора журнала казались несолидными. Но стремящийся к требуемой солидности, респектабельный, нашедший за годы и годы службы манеру поведения, скрывающую темперамент и сомнения, Тарасов от стихов никогда не отрекался. Никогда внимания не обращал на бестактный юмор уязвленных им сотрудников, отводящих душу критикой, огульной причем, стихов начальника. Он бывал задет – помню глуповатый АПНовский капустник, где за реакцию на его стихи выдавали плач младенцев, – он загрустил, ему и перед женой Еленой Павловной стало неловко за такое отношение сослуживцев, подчиненных. Но на дру9 гой день он и виду не подал, никому потом не мстил. Этот человек, которого в редакционных начинаниях и новациях иногда, и не без оснований, считали излишне осторожным, был мужествен во всем, что касалось поэзии. Как-то он похвалил меня за строчку (я беседовал на страницах «Спорта» с кинодраматургом и поэтом Геннадием Шпаликовым): «Мужество лирической поэзии». Он любил свои стихи, любил читать их и сотрудникам, вовсе не интересующимся поэзией и литературой (таких людей в журналистике, и вообще в жизни, не так уж мало). И он был прав, потому что писал хорошие стихи. А писал он хорошо потому, что в самом главном был неизменно искренен. Искренность, пронесенная через сложности времен и всей жизни, наверное, и есть талант. Я никогда не обижался на Тарасова подолгу. Как-то он объявил мне выговор, что лишало меня квартальной премии. Некоторые из сотрудников журнала были удивлены – Николай Александрович не скрывал, что выделяет меня, относится лучше, чем к большинству, – и вдруг такой поворот. Тарасову, возможно, и самому казалось, что погорячился. Он вызвал меня и спросил: не очень ли я обижен. Я сказал, что семидесяти рублей, конечно, жалко, нет слов. Но за него, как за главного редактора, я, как подхалим, очень рад – теперь вижу, что он действительно очень строгий начальник, если поднял руку на любимого сотрудника. Он засмеялся. Он всегда улыбался – своей застенчивой при пронзительных восточных глазах улыбкой, – когда я, рассматривая сделанные его рукой поправки в своей рукописи, цитировал светловское изречение: «Поэт стремится напоить читателя из чистого родника поэзии, но он не может это. сделать, прежде чем там не выкупается редактор». Конечно, какими-то купюрами и редакторскими правками, им сделанными, я по сю пору огорчен, но никому я так не обязан, как Николаю Александровичу за сохраненное в себе, за то, без чего я наверняка потерял бы всякий интерес к журналистской работе. Я ничему, пожалуй, не учился и не научился у Тарасова. Я и как начальника его, в общем, не воспринимал, хорошо зная слабые его струнки. Но я и знал, что в литературных оценках он руководствуется вкусом, который у него нельзя было отнять. Вот такому руководству я готов был подчиниться – и почти никогда в том не раскаивался. Возглавив журнал «Физкультура и спорт», Тарасов позвал меня к себе, поручил литературный отдел. В спортивном журнале такой отдел вроде бы не профилирующий, выражаясь бюрократическим языком. Но в начатой новым редактором перестройке отдел этот оказывался немаловажным – и мне отводилась в реорганизации заметная роль. Я с нею, к сожалению, не справился. Не справился из-за авторского эгоизма. Я почувствовал, что предоставляется большая свобода в выборе тем, – и у меня глаза разбегались. Задачи же организационные меня мало увлекали. Я оказался плохим помощником Тарасову – примерно, как Воронин Иванову. Тарасов уже согласен был на то, чтобы я писал сам, не столько заказывал материалы авторам и редактировал. Но я плохо использовал шанс – написать что-либо в ту силу, которую начинал тогда в себе чувствовать. Не исключено, что мешало в тот момент даже не приблизительное знание спортивной жизни – некоторое представление о ней я имел, – а недостаточная близость к действующим спортсменам. Но Тарасову-то и не обязательно спорт был от меня нужен. Он считал, что журналу не хватает широты, воздуха. Он и не собирался делать из меня узкого специалиста. Однако на меня вот находило – и силился быть тем, чем не мог быть ни при каких благоприятных обстоятельствах. И я сейчас вижу в написанном тогда: и свое желание прыгнуть выше головы без разбега, и приземление вместе со сбитой планкой. Я никак не переоцениваю сделанное мною тогда – многое из написанного раздражает меня сегодня претенциозностью, но, развивая сюжет своих блужданий внутри темы, хочу изобразить ступени, по которым думал, что поднимаюсь. И ведь поднимался же иногда, а то как бы дошел? А что оступался – так как же без того? Бег на длинные дистанции – вид спорта и популярный, и вместе с тем достаточно загадочный. И вызывающий то параллельные, то вдруг пересекающиеся ассоциации. Бег на десять и пять тысяч метров как бы роман с продолжением. Марафонский бег хотелось бы отделить. Он, пожалуй, экзотикой своей ближе к путевым заметкам, запискам путешественника. …Зрелище кипит в миске стадиона. Но мелом меченная схема его, замыкающая пространство для бега, геометрически ясна. Композиция предполагаемого романа – одинаковые круги по четыреста метров каждый. Либо двадцать пять, либо двенадцать с половиной. В них врывается бег и разрушает симметрию. Психология борьбы и спорта чаще асимметрична. И сюжет закручивается подлинно романный: герой осилит дорогу, придет к финишу «пространством и временем полный». Обязательно столкнется с препятствием, испытает и радость, и коварство встреч в дороге, и победит, если сумеет не поддаться «амортизации сердца и души». Хуже с пейзажем: он несколько однообразен – ярусы трибун, зеленая плоскость футбольного поля… Но роман всегда короче черновиков, а черновики стайеров – многокилометровые тренировки: они в основном на природе, в парках, в лесу. Время присутствует в романе о стайерах в еще одной ипостаси – исторической. Виза времени прихотлива. Неравнодушна к международной известности лидеров бега, субъективна к совпадению обстоятельств. Талантливый Максунов еще на Спартакиаде 1928 года убедительно победил в десятикилометровом забеге будущего олимпийского чемпиона финна Исо-Холло, а большинство из современных любителей легкой атлетики о нем и не слышали. Отсчет, по существу, начат с прославленных братьев Знаменских, стайеров, бесспорно, выдающихся, побеждавших неоднократно на международных аренах. Их же опасный соперник Иванькович известен неизмеримо меньше, хотя уровень соперничества – уровень напряженности действия спортивной жизни, и не резон отводить резко выразивший себя персонаж на периферию сюжета. Устаревает рекордный результат и тем самым как бы приглушает значение победы, но характер победителя своей значительности не теряет. Разве оттого, что столько спортсменов превзошли результаты Знаменских, спортивная история всех без исключения поставила в один ряд со знаменитыми братьями? Послевоенные годы, вплоть до пятидесятых. Немало стайеров со славными в ту пору именами, а соревнований международного представительства в их карьере почти не случалось. И для сегодняшнего зрителя, не любопытного до старых журналов: от Знаменских до Куца – никого. Пауза… А Феодосии Ванин, которому, подобно Иваньковичу, доводилось и побеждать Знаменских, выигрывать первенства, ставить рекорды? Александр Пугачевский, Никифор Попов, Иван Пожидаев, Иван Семенов, Григорий Басалаев? Владимир Казанцев, первым из советских стайеров давший бой тогда непобедимому Затопеку? Наконец, Александр Ануфриев – бронзовый олимпийский призер в беге на 10 000 метров в Хельсинки? О них писали, говорили, их фотографии мелькали в журналах и газетах. Но в свете славы Владимира Куца всех их словно размыло расстоянием. Куц стал героем романа, «переведенного» на всех пяти континентах мира. И даже Петр Болотников, победивший на следующей Олимпиаде в раскаленном жарой Риме, выдержал сравнение не до конца, что, впрочем, подвига его ничуть не приземляет. В канун Мельбурнской Олимпиады тренер англичанина Гордона Пири, чьи шансы на победу расценивались высоко, Вольдемар Гершлер заявлял в печати: «Рекорд – это, в сущности, лишь подарок, который спортсмен получает на ходу, как награду за свой труд, а олимпийская медаль – это история легкой атлетики». Доля преувеличения в его словах имеется: эволюция мирового рекорда – не скольжение лестницы эскалатора, и спортсмен, сумевший двинуться вперед, достоин всяческих почестей и уважения. Победы Куца и Болотникова подтверждали их лидирующую роль среди конкурентов, отражали зрелость мастерства и новации в тактике. И все же виза истории рельефнее на золоте олимпийской медали. Не стоит забывать о том стайерам, наследующим Куцу и Болотникову. Однако вернемся к роману. Для него важнее связь времен – преемственность поколений стайеров. И прием воссоздания ее – мемуары, письма. Например, в книге Куца приводится письмо Никифора Попова. Знаменитый Попов, отвечая никому не известному стайеру, моряку Владимиру Куцу, пишет: «…воспитывай в себе выносливость, настойчивость, скорость. Воспитывай эти качества всегда и везде, где бы ты ни находился». Роман всегда короче черновиков. Но в черновиках непрерывность процесса. Удача окончательно отбора – результат непрерывности. В какой-то из поездок сборной вышло так, что на некоторое время пришлось оторваться от спортивной базы, и Никифор Попов, натянув несколько пар шерстяных носков, бегал по гостиничному коридору: бесчисленное количество раз туда и обратно. Куц тоже бегал по палубе теплохода «Грузия», отчалившего от Мельбурна. Бегал Куц, несмотря на все протесты лечивших его врачей, и по больничному двору. Фанатизм – закон жанра стайеров. Привычный для нас педагогический расклад в разговорах о спорте: упорный побеждает, прилежание бьет лень, не давая ей малейших надежд на реванш. Но в случае со стайерами упорство – не эпитет. На самых ответственных тренировочных сборах стайеры изумляют фанатизмом и самых требовательных к себе спортсменов, занятых в других дисциплинах. Фанатик – не обязательно чемпион. Но стайер – обязательно фанатик. Терпение – первая заповедь стайера. Мы логически подошли к лирическому отступлению – обманчиво нейтральной полосе, размежевавшей поэзию и прозу. «Стайеру нужна биография», – это я услышал от Куца несколько лет назад, далеко от стадионов и беговых дорожек, в суровом Заполярье. И я не должен был писать о нем. И не собирался – считал, что все главное написано. Но не думать о его прошлом не мог. Особенно в те три часа, что шли мы заливом, и ледяная вода раскинулась перед нами метафорой пространства и втиснутого в него одиночества от странной обыкновенности надвигающейся на меня новизны. А Куц, по-моему, врисовывался в мою новизну без волнений, привычно. Он стоял на палубе катера, столь естественный на ней в своей военно-морской форме и плотно надвинутой фуражке, свой человек на качающейся узкой железной коробке, повисшей над глубиной. Поле боя морского пограничника Заполярья – километры и километры ледяной воды, морозной влажности, штормовых ветров и снежных зарядов. Он живет на корабле, где кубрик – и дом, и боевой рубеж. На берегу он – гость. Да и берег его – каменистая неровность сопок вокруг небольшой площадки, примыкающей к воде. Несколько строений и отличный обзор окрестностей – долгий взгляд в сизую даль, куда уходят к морским границам пограничные катера. А на валунах-, обнаженных отливом, рослые чайки и неуверенные в себе вороны, заискивающие перед чайками и тоже, питающиеся рыбами. Вот здесь-то Куц и сказал мне удивившие слова о том, что теперь бы в такой обстановке он наверняка затосковал. Я удивился: а как же одиночество бегуна на длинные дистанции? Значит, оно не свойство души, склонность характера к ежедневной отрешенности от мира в долгом беге? И спросил: а как же монотонность, неизбежная на стайерской дистанции, одинаковость кругов, повторяемость, вроде бы исключающая проявления азарта? И преодолима ли монотонность? Чем? Или есть в ней своя радость успокоения, самоуглубленности? Вспоминает ли бегун на дистанции какие-нибудь картины жизни, эпизоды, трогающие его? Если не в соревнованиях, то в изнурительных тренировках. «А как же иначе, – ответил Куц, – всегда бежишь и о чем-то думаешь. Без воспоминаний не побегаешь долго». Потом я и услышал: «Стайеру нужна биография». Не стаж, не послужной список – биография. У больших стайеров в биографиях многое схоже. У Куца, у Болотникова, да чуть ли не у всех, когда сопоставишь. И победы наиболее значительные – на рубежах тридцатилетия. И ранняя трудовая жизнь, причастность к крестьянскому труду, не прощающему нетерпение, армия, флот, открытие способностей на тяжелой кроссовой дистанции, общительность, легко сменяющаяся замкнутостью. И внешность аскетов или жокеев. Непосвященному они представляются на дистанции людьми, объединенными общим замыслом: сначала бегут вместе, потом кто-то оторвался, а кто-то отстал – устал, надо думать… Но Куц говорит: «Тактика – это характер». Как понять? Скорее уж тактика – разум, тактика – усвоение рационального опыта… Кстати, о странностях любви к стайерским дистанциям. Кто бы подумал: терпение, непременный компонент этой любви, окрашено индивидуальностью. Терпение обживается характером и темпераментом. Куц говорил про тактику и характер, защищая свою рискованную, по мнению иных специалистов, манеру во что бы то ни стало лидировать всю дистанцию. Тактика не раз мстила и ему, но он продолжал ей доверять, не считая возможным изменять себе. Куц открыл темперамент внутри терпения, обнаружил в терпении резервы иного ракурса. Терпение, созвучное его впечатлительности, контрасту его воспоминаний, он принял на вооружение и поверял его в дальнейшей практике не алгеброй рекомендаций, а биографией и трудолюбием. У пего были оппоненты, исповедующие иное терпение. Тот же Болотников. Конфликт этих индивидуальностей драматичен. Со стороны равновесие представлялось устоявшимся: Куц – первый, Болотников – второй. Кто-то из журналистов назвал Болотникова «вторым пилотом» – удачно ли? Роман о стайерах – о фанатичности, но и о самолюбии, о людях особого склада. О тех, кто не потерял надежду. Куц, финишируя, вскидывал руку победительным жестом. Но и у побежденных гордость проступала сквозь грим усталости – они знают цену своему терпению, продолжают верить в долгопрочность его. И никаким вторым пилотом Петр Болотников себя не ощущал, продолжал конструировать модели собственного терпения и с убеждением в справедливости своих методов не расстался до конца. Куц побеждал чаще. За год до расставания со спортом в первый день чемпионата Союза он проиграл десятикилометровый бег Болотникову, а через четыре дня с блеском взял реванш, пробежав пять километров с лучшим временем сезона. В том же сезоне он установил мировой рекорд. И через год покинул дорожку. Болотников вышел в лидеры. Выиграл Олимпиаду, тем самым расписавшись рядом с Куцем на странице истории легкой атлетики. Стайерский бег как зрелище уступит футболу. Но я помню восторги футболистов, видевших поединок Куца с Пири в Мельбурне. Значит, зрелище зависит не от жанра, а опять же от характера, от полярного несогласия индивидуальностей? Крупные планы, возвращенные памятью из забегов прежних лет: братья Знаменские – тандем, как бы сейчас выразились, в спартаковских майках; Феодосии Ванин, уступающих бровку Ивану Семенову, поскольку не хочет мешать установлению нового рекорда; Владимир Казанцев, настигающий Затопека на гаревой дорожке стадиона «Динамо»; искаженное болезненной гримасой лицо Затопека, вырывающего в последний раз и у самой финишной ленточки победу у Куца на фестивале молодежи в Бухаресте; Александр Ануфриев, убегающий в матче трех городов от Куца, который в том же году отберет у него первенство на обеих стайерских дистанциях: англичанин Чатауэй, выскакивающий из-за спины Куца на последних двух метрах… С удивления начинается философия – утверждают древние греми. В стайерском беге многое удивляет. Простота постоянно оборачивается сложностью, не переставая быть зрелищно ясной. Это так напоминает нам то, с чем сталкиваемся мы в повседневной жизни. Есть зрелища от размышлений отвлекающие. И есть зрелища на размышления наводящие. Расстояние, условно свернутое в центробежность овала, несет в себе жизненное содержание. И замеченное выпадает в кристалл, годный для твердости дальнейших наблюдений, для рассмотрения еще неочерченных расстояний. Мысли об успехе, в свою очередь и в конце концов, наводят и на мысли дельные, не слишком суетные. Выглядеть в спортивном, пусть и преобразуемом в более художественный, журнале эстетом и культуртрегером было бы, по меньшей мере, нелепым. Да и не был я никогда эстетом и культуртрегером – не случайно же застрял я на трибунах самого что ни на есть демократического зрелища: зрелища большого спорта. Мне хотелось принести несомненную пользу журналу на магистральном его направлении, от которого Тарасов, в этом очень скоро обвиненный, и не собирался отказываться. Меня на самом деле интересовали сюжеты и характеры большого спорта. И я надеялся рассмотреть их в том, что пишу. Я видел перед собой читателя журнала. И ждал встречи с ним, как с остро думающим о спорте собеседником. У меня был резон предполагать, что ревностный читатель спортивного журнала воспринимает сегодняшний спорт заинтересованнее, чем я. Но я-то предполагал, что начну издалека и, давней страстью разогретый, приду к собеседнику во всеоружии собственных соображений… …Задумавшись перед панорамой современного спорта, я совершенно ясно понял, что такое явление, как хоккей с шайбой, прошло мимо меня. В тот момент можно было и не добавлять насчет шайбы – про хоккей с мячом и разговоров больше не было, несмотря на постоянные, привычные победы в мировых чемпионатах нашей сборной, руководимой Трофимовым. Похоже было, что хоккей с шайбой стал слепком характера времени. Он сформировал аудиторию по своему подобию и привел ее в свой дворец с футбольных трибун, трибун, позабывших про аншлаги. Хоккей стал и телевизионным жанром – вполне самостоятельным… Но как же получилось, что прошел он мимо меня. Мимо меня – когда-то мерзнувшего на Восточной трибуне «Динамо», у подножья которой в полукруге сектора за футбольными воротами уместилась коробка, всех околдовавшая. Хоккейная площадка ассоциировалась у меня с телевизионным экраном еще до трансляции с хоккея. Станислав Токарев в одном из своих эссе напомнил существенную деталь, – примету, которую я запамятовал, но, вспомнив с его помощью, мгновенно понял: откуда ассоциация… Токарев пишет, что «свет над площадкой долго не включали – экономили электричество, разминка проходила в темноте. Там катились какие-то темные фигуры, мы по силуэтам угадывали, кто есть кто». И телевизор тогда постепенно нагревался, изображение выплывало, ярко расплывалось, разрывало на себе путы помех, искажения. И долго сохранялся элемент сюрприза. И то же самое происходило с хоккеем, когда на мачтах вспыхивали прожектора – и лед в электрическом сиянии, лед, по которому только-только шеренгой прошли в валенках и с широкими лопатами служители стадиона, счистившие белую крошку, запудрившую твердую и на взгляд безупречно гладкую поверхность, тогда еще естественной, морозом схваченной заливки, лед казался увеличительным стеклом, откуда-то изнутри увеличивающим фигуры играющих. Тайну оптического обмана легко было разгадать. Глаз наш был тренирован зрелищем футбола, который мы смотрели с той же трибуны, с того же расстояния. Да и лица были те же самые, но под велосипедными шлемами: в полусамодельности тогдашней формы игроков был свой шарм. И выходили на лед из того же, что и летом, тоннеля, только накрытого фанерным колпаком. Выходили, главным образом, те же, кто и летом оттуда выходил: Бобров, Никаноров… Меня хоккей и заинтриговал сначала как образ жизни футболиста зимой… В сорок восьмом году футбольный клуб ЦДКА проиграл две игры в Чехословакии, что расценивалось как горькая сенсация. А я-то и вообще был потрясен случившимся с моей командой. И долго-долго рассматривал чемпионскую фотографию хоккейной команды ЦДКА в журнале – искал в лицах игроков след поражения. Первые ряды трибун покрыли монументальные снежные сугробы – мы видели хоккей всегда на расстоянии. Но сразу за скамейкой запасных, на месте футбольных ворот, была маленькая трибунка. Люди, занимавшие ее, в перерывах уходили вслед за хоккеистами под колпак тоннеля – греться. Мой старший товарищ Саша Авдеенко был как-то проведен Андреем Новиковым, ныне спортивным корреспондентом ТАСС, а тогда человеком из спортивной семьи, у него все родственники были спортсменами, а дядя Иван даже играл в хоккей за погибшую в авиационной катастрофе команду ВВС, на маленькую трибунку. И потом рассказывал, как перешедшие из ЦДКА в ВВС Бобров и Бабин отпускали иронические замечания по поводу игры Анатолия Тарасова, оставшегося в армейской команде с игроками, уступавшими тем, кто ушел в команду летчиков, но не оставлявшими надежды вернуть себе лидерство… Я тогда был целиком на стороне Тарасова и мечтал, что мой клуб когда-нибудь выиграет у ВВС. И бывало к тому близко, но не случилось. Вернее, случилось однажды, но в Челябинске или Свердловске, где начинался сезон, пока в Москву не приходила зима с морозами… Не помню сейчас, чья инициатива в номере в честь дня Советской Армии написать про Тарасова. Моя или его однофамильца – нашего главного редактора. Помню лишь наш конфликт из-за принципа подхода к натуре, обращения с натурой. Мне не хотелось встречаться с Анатолием Владимировичем. Это я ведь только говорю, что хоккей прошел мимо меня. Как же мог он мимо пройти? Я просто сравниваю свой интерес к хоккею под открытым небом и на льду настоящем с тем спокойным отношением к тому, что в дальнейшем происходило под крышей и на искусственной плоскости в Лужниках. Я и не был в Лужниках на хоккее года до семидесятого. Но по телевизору игры смотрел регулярно. И в Ленинграде был – там проводилась часть турнира на приз «Известий». Там в Ленинграде мой приятель Марьямов, знавший несколько слов по-английски, сумел разговорить канадского тренера Патера Бауэра – и мы потом, на правах знакомых (он узнал нас на следующий день после интервью, где вопросы и ответы доходили до собеседников через догадки и предположения) с видным специалистом, опубликовали в спорте пространную корреспонденцию. Я уже знаком был с Юрзиновым и с известным тренером, очень колоритным человеком Дмитрием Николаевичем Богиновым, наслышен разных историй от журналистов, пишущих про хоккей, – от Рыжкова, от Дворцова. У них были сложные отношения с Тарасовым. И мне трудно было не разделить их настроения. Тем более что книги Тарасова мне не очень нравились – какая-то декларативность, театрализация в них чувствовалась. Не нравилось мне и то, что писали о Тарасове мои коллеги, – очень уж коленопреклоненно. Но то, что сам я намеревался написать, могло оказаться креном в другую сторону. Хорошо еще, что сам я этого испугался, как несправедливости. Все же я обижен был на Тарасова за Альметова – и хотелось высказать обиду в печати. Однако при личной встрече я мог бы пойти у Тарасова на поводу, как и некоторые мои коллеги, – увлечься и написать будто под его диктовку. И тогда – измена Альметову, Александрову? Так ведь может получиться… Вот я и не хотел потому специально с ним встречаться. У меня мелькнула мысль, что о Тарасове я напишу, основываясь на телевизионных впечатлениях. Как раз начинал тогда задумываться о телевидении, о том, как перевернул он многие привычные нам представления. …Я написал уже странички три, когда наш Тарасов, узнав, что пишу я, не повидавшись с его хоккейным однофамильцем, поднял крик, что это лень и профанация. И что такой очерк, срисованный с телевизионной картинки, он не пропустит. Я разорвал написанные странички и решил вообще ничего не писать: настроение пропало. Но при нашем бурном, полном взаимных упреков и подозрений, разговоре присутствовала Люда Доброва – симпатичная и чрезвычайно общительная сотрудница, знакомая буквально со всеми приметными людьми в спорте. Она сказала, что с Тарасовым, конечно, очень хорошо знакома. И может позвонить ему, договориться о встрече – и сама со мною сходит к нему в ЦСКА. Главный редактор обрадовался такому разрешению конфликта – и мы с Людой отправились к Тарасову. …Нас ожидал незабываемый спектакль. Но поскольку Анатолий Владимирович старался не столько для меня, сколько для дамы, я оказался на безопасном расстоянии от его биополя. На безопасном, как мне казалось… Когда же я перечел написанное, то понял, что общей участи не избежал. Мое сопротивление Тарасову – тренеру, а не редактору – не было в должной мере эшелонированным. Моя фронда не прочлась в материале. Булавочные уколы проскальзывали мимо строчек. Но я тогда был доволен, что вышел из положения, – такие относительно длинные заметки были для меня еще в новинку… Да, спорить не приходится: перед телекамерой он держится великолепно. Умеет, например, замаскировать раздражение иронией. Перебить телевизионного комментатора (что само по себе очень и очень нелегко), положив ему домашним жестом ладонь на руку: «Друг мой, канадских правил нет, не существует…» Или такой пластический штрих: репортер задает ему вопросы перед тренировкой, он отвечает, вбрасывая на лед шайбы, шайбу за шайбой, как знаки препинания в конце фраз, и в жесте раскрепощенность, естественность: тот же артистизм. Когда же охваченный волнением тренер ЦСКА Анатолий Тарасов попросту не замечает нацеленный взгляд объектива, выражение лица его на крупном плане сообщает любителям хоккея весьма многое. О матче. И о хоккее вообще. Об истинной цене побед. И глубоких огорчениях из-за поражений. А за кадром телеэкрана – молнии и грозовые разряды информации. И то же – о хоккее вообще. И о тренере Тарасове в частности. Итак, «судя по выражению лица…» не просто фраза. …Лицо Тарасова вдруг сужается. Что – помехи? Нет, наплыв воспоминаний: пятидесятые годы, коробка хоккейного поля под открытым небом возле Восточной трибуны стадиона «Динамо». Чернильные тени между рядами, белая тяжесть огромных сугробов, скольжение снежной пыли на лезвии прожекторного луча, и за ним – едва различимая в темной дали зимнего сна арена возле Западной трибуны. И на отразившем электричество прямоугольнике льда – хоккей. Первая тройка армейской команды. В ней вместе с Бобровым и Бабичем он, Анатолий Тарасов. Форвард в красной фуфайке с номером 10 на спине. Притормозив бег, он что-то кричит партнерам. Указания, скомканные прерывистым дыханием. Он и тогда был тренером. Играющим. Входил и в сборную. Правда, не дошел с ней до мирового признания как игрок. Ко времени крупных побед сборной он сосредоточился на тренерских обязанностях – руководил командой на первом чемпионате мира в Стокгольме. Тренерский стаж Тарасова – четверть века. Четверть века тренером одной команды – случай редчайший в мировой практике. Кто еще мог подобное – Аркадий Чернышов в «Динамо»? Но согласитесь, тренерская жизнь Тарасова сложилась труднее. Он всегда боролся за первые места и тем самым создал особые измерения своей работы. И никого так резко и несправедливо не критиковали за поражения. Искали закономерности в неудачах и вместе с тем как должное воспринимали победы. Нимб непобедимости, все чаще и чаще вспыхивающий над головой Тарасова, зажжен не одним доброжелательным к нему отношением. От него всегда требовали и требуют подтверждений. Возможно, наступательные наклонности его характера воспитаны и закалены обстоятельствами постоянного беспокойства. Зря думают, что выдающиеся специалисты так уж наслаждаются беспокойством своей жизни. Но таков никем не утвержденный, однако существующий кодекс совершенства – в нем не учтены абсолютно выходные дни, когда завтрашние заботы отменяются… Тарасов умеет праздновать победы. И в такие дни бывает беспощадным и безгранично ироничным к иначе мыслившим и сомневавшимся в его правоте – неважно, игрок это, спортивный деятель, журналист. Вряд ли облегчает он подобной непримиримостью свою жизнь. Себя Тарасов никогда не жалеет. И того же ждет, точнее сказать, не ждет, а властно добивается от тех, кто с ним работает. Главная похвала в его команде: «Себя не жалеет» – своеобразный девиз ЦСКА. В статье для специального журнала он пишет: «Тренер должен чувствовать пульс, сердцебиение, дыхание команды». Но известно, что он подразумевает и столь же внимательное отношение команды к особенностям своего тренера. Как заслужить такое – другой вопрос. Судя по всему, Тарасов знает ответ на него. Четверть века Тарасов в ЦСКА – возраст его необходимости армейскому клубу. Было такое – пробовали обойтись без него, находили наставников терпимее и либеральнее. Несколько раз пробовали, последний раз сравнительно недавно – и никогда его отсутствие не сходило для ЦСКА благополучно. Вроде бы и методы тренировок оставались прежними, и состав не менялся, а сама суть игры, исповедуемой в ЦСКА, исчезала. Тарасова, нерв его тренировочного урока скопировать невозможно. Десять лет проработал вместе с ним добросовестный человек Кулагин, но остался во главе команды, и сразу команда перестала быть управляемой. Фанатичный в своем отношении к хоккею и к людям, занятым в большом хоккее, Тарасов в общении с игроками переживает диапазон эмоций от жестокости до чего-то сходного с нежностью, и наоборот. Тарасов не сомневается или не хочет сомневаться в том, что сам факт участия молодого человека в большом хоккее – повод быть совершенно счастливым. И покой действительно только снится игрокам ЦСКА. «А может и надо так с нами»? – замечают они после поражений, вздыхая. Тарасов не признает полумер. На него жалуются: рубит с плеча. Да, рубит – ничего не поделаешь. Выраженное вполсилы ЦСКА перестает быть ЦСКА. В ЦСКА среди игроков, закрепившихся в основном составе, нет людей несложившейся судьбы, неиспользованных возможностей. Вероятно, счастье не в едином честолюбии, но и в известной твердости положения, в разумном спокойствии. Такое счастье в ЦСКА – невозможно. Оно противоречит действительности. Тарасов заставляет каждого игрока дать команде все, на что он способен. Иногда, не секрет, он тем самым и сокращает его хоккейный век – заставляет отдать лучшее, что у того есть, без остатка, постоянно действовать на пределе возможностей и не гарантирует обязательного долголетия. Впрочем, мало ли мастеров ЦСКА играют в команде более десяти лет? Его раздражает, когда коллеги сетуют на то, что в их командах сейчас пора смены поколений, а оттого и трудности, и поражения… Что значит смена поколений? Он делает вид, что недоумевает. И напоминает сразу, какие гиганты уходили из ЦСКА: Никаноров, Бобров, Бабич, Сологубов, Трегубов, Альметав, Локтев, Александров… Но ведь команда существует, не теряя ни имени, ни репутации. Ему смешно, когда спрашивают, кто же лучше: Бобров или Мальцев? Для него нет дилеммы. Новое всегда лучше старого – иначе какой же смысл в тренерской работе? Да, Бобров был впереди своего времени. Но и они, Харламов и Мальцев, нет, вернее, Мальцев и Харламов, обгоняют время, играют в хоккей грядущего. Как опережали свое поколение, по мнению Тарасова, Фирсов и Старшинов. Для молодых он всегда находил время. Занимается и самыми юными из намечаемых кандидатов в команду – с огольцами, мальчишками, как он их называет. Им непременно отведено место в его эксперименте. Не парадокс – обыкновенный жизненный опыт: выдающиеся игроки менее восприимчивы, даже враждебны к всевозможным тренерским новациям, им в большинстве случаев поздно меняться. Новое в игре связано с выдвижением молодых – то есть с двойным риском. Но и риск – непременная линия в комплексе победителя. А Тарасов – противник лабораторных экспериментов, отдаленных от жажды побеждать. Тарасов прежде всего практик, и потому эмоции всегда предшествуют его расчетам. В этой связи стоит сказать о книгах Тарасова «Совершеннолетие» и «Хоккей грядущего». Вступая в одну из них, он берет себе в союзники Станиславского. Мы все что-то последнее время стали злоупотреблять сравнением с миром искусств – это, по-моему, обедняет и обижает каждую из дисциплин. Но, говоря о книге Тарасова, пожалуй, есть резон сравнивать позиции хоккейного и театрального реформаторов. Книги Тарасова пока самое серьезное, что написано и у нас, и за рубежом о хоккее. А все же прислушаемся к замечанию одного видного деятеля МХАТ о том, что вымышленный герой работы Станиславского, некий, все на театральном свете знающий Торопцов, изрекающий педагогические истины, несомненно важные и полезные, все-таки мало напоминает самого Станиславского – ищущего и сомневающегося. Как бы там ни говорили, а учение Станиславского признано через его режиссерскую практику. И книжное изложение – лишь академическая этикетка к штормам и штилям целого океана поисков. То же самое происходит на страницах книги Тарасова. Тарасов из книги чересчур уж академичен. И автопортрет его выразительнее в нервных буднях тренировок и нелегко складывающихся для ЦСКА игр. С другой стороны, большие мастера обычно возвращаются к главной теме в течение всей жизни – и перемены в самих себе непременно замечаются ими, находят новое выражение. Какие же основания сомневаться, что у Тарасова еще будет и время, и повод продолжить литературный портрет современного хоккея, а стало быть, свой? Кроме того, в приемах работы своей с командой он и напоминает постановщика сложного спектакля. Кто не присутствовал на его тренировках, но видел фильм «Вечное движение» о репетициях ансамбля Игоря Моисеева, легко представит себе уроки Анатолия Тарасова. Масса общего. И название подходит. Как-то я увидел его в вагоне метро. Позже выяснилось, он ехал на Ленинградский вокзал – часть матчей международного турнира в тот год проводилась в Ленинграде. Вид у Тарасова был удивительно мирный: сидел в меховом картузе, в очках, читал «Известия»… А хоккейный матч он видит боем. «Придешь без синяка – выгоню из команды», – может сказать он в запальчивости. Обвинить робких: «Не все еще вылезли из окопа». «Посмотрите, какие буквы у вас на груди», – не чужд и патетики. «В сборной нельзя быть осторожным человеком, – утверждает он на очередной тренировке, – если вы боитесь, что шайба попадет к вам в личико, если вы боитесь упасть на лед, о чем нам тогда с вами говорить…» Рассказывает про знаменитого ветерана армейцев, ныне тренера детской группы ЦСКА Александра Виноградова: «Я горжусь этим человеком – он не знает, что такое страх». Разумеется, он ценит в игроках и другие качества, ими он тоже гордится: «Харламов – кудесник. И немножечко артист». Благодушно настроенный в ходе телевизионной передачи, посвященной успехам ЦСКА, Тарасов не жалеет эпитетов, сияет, хвалит своих игроков: «Паши ребята – ах, молодцы, фанатики». А фанатики переглядываются, думают: «Знал бы кто, отчего мы такие фанатики…» Тренировочные уроки Тарасова посвященные и непосвященные любят посещать как спектакль. Но если и спектакль, то поистине мхатовской школы переживаний. Все всерьез. Всегда. И чаще всего тренировки даются хоккеистам тяжелее игры. И привыкнуть к ним, кажется, нельзя. Как к суворовским чудачествам тренера. Он неожидан. И для новичков, и для тех, кто знает его годы и годы. А вдруг и это замысел? Тренировки тяжелые, но никогда – монотонные. Игроки должны знать, что тренировка им нужна, необходима, – принцип Тарасова. «Выдающемуся игроку нельзя дважды говорить одно и то же. Его надо заинтересовать». Кому-то Тарасов кажется деспотом, попавшим под власть каприза, но кто сказал, что сильная воля наставника исключает чуткость? Он любит повторять: «Великая команда», «великие игроки». Причем в ряды великих зачисляет щедро. Но робости перед великими не испытывает. Считает себя вправе твердой рукой руководить ими. И хорошему тренеру нет-нет, а надо чаще, чем хотелось бы, идти на компромисс во взаимоотношениях с командой. Простить знаменитости какие-либо отклонения от норм, закрыть глаза на отчетливые признаки зазнайства у талантливого «огольца». Тарасов же в таких делах далек от дипломатики – хирург пробуждается в нем мгновенно. В своей книге он именует Александра Альметова великим. Каллиграфически вписаны им в воспоминания и другие адреса благодарной памяти. И тех, с кем поступил на первый взгляд излишне сурово. Современный мир требует прежде всего поступков. Но все же – кто из тренеров решился бы лишить двадцатисемилетнего Альметова места в команде? И что характерно – Альметов не пошел играть в другие клубы, предпочел уйти из хоккея. И в самом деле, выходит, не каприз тренера, а суровые условия тренировки лишают и талантливых, и необходимых хоккею игроков возможности приходить на нее непосредственно после именин или иного торжества, связанного с нарушением режима. Эпизод из жизни ЦСКА. Тренировка в зале тяжелой атлетики. У закрытой двери, снаружи, беседуют две служительницы Дворца: – Сегодня соревнования? – Нет. Хоккеисты тренируются… – А почему кричат? – Тарасов… Комментарий Тарасова присутствует с начала и до конца урока – все три часа. Он приближает к игре, не дает забыть о хоккее – пусть упражнения и мало напоминают игру на льду. На самом же деле они имитируют ее важнейшие элементы или подводят под нее атлетическую базу. Баскетбол и футбол в объятиях силового поединка… «Вы играете в дрянной хоккей, – кричит Тарасов хоккеистам, гоняющим мяч по грунту корта. – Саша Якушев (сейчас тренируется сборная) прокатился двадцать пять метров. Все время быть в поиске (имеется в виду шайба). Все впереди, все предлагают себя…» И разъяснение: «Нам в эту зиму не придется играть в старый хоккей. От защитника к защитнику…» Конечно же, стилевой гладкостью литературного изложения интонацию Тарасова на тренировке не передать. Здесь уместнее фонограмма – все-таки дает представление. Как и во всем, что делает Тарасов, – шкала оттенков. То он почему-то обращается к игрокам официально: Александр Павлович, Владимир Иванович, но ко всем вместе – мальчишки. Или же: «Володя, Женя и товарищ Третьяк, придется наказывать, а не хотелось бы». Наказания: либо дополнительный кульбит, либо еще какое-нибудь смешное упражнение («наказание не должно быть злым» – считает Тарасов). После баскетбола или футбола, разыгранного в хоккейных силовых кондициях, побежденные обязательно везут на себе победителей. Эмоциональный фон снимает напряжение. И еще. Шероховатость и разнородность словесной ткани, возникающей на тренировке, – репетиции взаимоотношений в момент игры, поиск кода, удобного для общения в игре. Многословие Тарасова не причуда. Скорее – способ найти общий тон игрового мышления. Сложно фиксировать и все оттенки того, что говорит Тарасов в перерывах матча и при установке на игру. Возможно, находясь в иной эмоциональной гамме, он и сам бы не повторил тех слов. Они принадлежат игре. И после игры уже не звучат. Произнести их вовремя – искусство. И мало кто им владеет на равных с Тарасовым. На законченные и грамматически безукоризненно построенные фразы времени по ходу игры нет. Цену приобретают и междометия, и предлоги. И глаголы, отрубленные от существительных. И жесты – ладонь на плече хорошо сыгравшего или что-нибудь в этом роде. Вот телеэкран и делится с нами меткими наблюдениями, важными для полноты тарасовского портрета. На международном турнире хоккеистов в Москве учреждается приз для тренера, больше других внимательного к прессе, к ее представителям. Если сделать приз постоянно присуждаемым в течение всего сезона, то у Тарасова есть все шансы быть обладателем его довольно часто. Он внимателен к прессе. И как читатель, и как пишущий, и, главным образом, как интервьюируемый. Журналисты любят обращаться к нему – он говорит и охотно, и хорошо, и в меру парадоксально. Журналисты, находящиеся с ним в контакте, всегда могут рассчитывать на интересный материал. И тем не менее отношения Тарасова с прессой не так уж определенны. И в них отразилось нелегкое своеобразие характера Тарасова. Он, как правило, подкупает журналистов доверительной интонацией, умением сформулировать мысль и оригинально, и остроумно. Он верит в силу печатного слова, знает и как использовать эту силу. Журналисты редко способны не поддаться обаянию тренера сборной и ЦСКА. Но, в свою очередь, Тарасов принимает только безоговорочное сочувствие. И когда не встречает его, обижается и долго помнит обиды. В таких случаях он теряет присущее ему чувство юмора и готов всерьез обвинять журналистов в пристрастии к «Спартаку» или к «Химику». Ибо сам он – человек пристрастный. К ЦСКА. И ему трудно возразить. Хотя давно известно, что истину быстрее и чаще находят в спорах, где мысли, неприятные авторитетному собеседнику, высказываются откровенно. Необычно начинался для Тарасова сезон 1973 года. В конце прошлого он сложил с себя руководство командой. Занял почетный, но более спокойный пост главного тренера Вооруженных Сил. Передал команду своему долголетнему помощнику Борису Кулагину. ЦСКА начал сезон без Тарасова. А его прославленный тренер принял очень лестное не только для себя, но и для всего европейского, особенно советского, хоккея приглашение: на симпозиум виднейших тренеров любительского хоккея Канады в город Ванкувер. В качестве докладчика. В заседаниях симпозиума он встретился с такими видными деятелями канадского хоккея, как тренеры патер Бауэр, Боб Кромм, лучший профессиональный вратарь Манияго, наставник профессиональной команды «Ванкувер – Канада» Халл Лейко, консультант по атлетической подготовке американских космонавтов доктор Дин Миллер и другие известные специалисты. После доклада Тарасов провел показательный тренировочный урок с профессиональным клубом. И вот в то время, когда за океаном знатоки суммировали впечатления от встречи с советским тренером, восхищались его эрудицией, высокой практической квалификацией, великая команда, четверть века связанная с Тарасовым, неудачно выступала, так неудачно, как и не припомнят хоккейные старожилы. Естественно, что неприятную сенсацию сезона связывали с уходом Тарасова. Что же чувствовал при этом сам Тарасов? Вероятно, кому-то могло и показаться: самолюбие знаменитого тренера удовлетворено. Незаменимость его подтвердилась. Какими несостоятельными выглядели теперь прежние упреки: в нетерпимом характере, излишней строгости… Нет, нет, без Тарасова ЦСКА не ЦСКА. Без Тарасова команда потеряла грозное выражение лица. Но мог ли Тарасов радоваться беде своего клуба? На матче Кубка европейских чемпионов ЦСКА– «Спартак», когда счет был в пользу «Спартака», телеоператоры не без умысла поймали в кадр мрачную тень за скамейкой ЦСКА – молча негодующего, расстроенного Тарасова. Матч более чем десятилетней давности, на котором я в очерке и задерживаться не стал, неожиданно спроецировался на мою жизнь без всякой связи со спортивной журналистикой. В телевизионном объединении «Экран» мне предложили экранизировать повесть писателя Владимира Рынкевича, которого я прежде не читал и о котором знал лишь то, что он – заместитель главного редактора Гослитиздата. При знакомстве Рынкевич показался мне непроницаемо уверенным, смотрящим на меня скептически из своего служебного кресла и, главное, малоэмоциональным – сразу представились трудности общения. А при соавторстве в кино раскованность при общении – первое дело. Иначе и сам замкнешься, будешь стесняться своих порывов – такое со мною уж случалось – и быстро сникнешь, завянешь, работа станет з тягость, начнешь избегать встреч, когда почувствуешь, что нафантазированное, пришедшее к тебе «в порядке бреда» соавтору не выскажешь, не ощущая отклика… Я начал читать все написанное соавтором, читал с интересом, но пока не представлял еще точек соприкосновения – не представлял: пригожусь ли Рынкевичу? В том смысле, что поймет ли он меня? Найду ли я с ним общий язык. И вдруг в романе «Пальмовые листья» я прочел, как герои – слушатели военной академии – приходят в трудную для себя минуту на тренировку столичной армейской команды, приехавшей в большой южный город (подразумевался Харьков), и видят Григория Федотова, ставшего уже тренером и занимающегося с вратарем, – знаменитый пушечный федотовский удар сохранился. Они подходят к прославленному форварду, задают вопросы. «Федотов, как и все игроки ЦДКА, привык считать всех офицеров за своих и ответил серьезно и доверительно…» Встреча и разговор с форвардом производят сильное впечатление на этих людей – воевавших, повидавших кое-что в жизни, переживших. «…но главное не в футболе, – говорит любимый герой моего соавтора Мерцаев. – Главное в том, что мы увидели человека, осуществляющего свою человеческую функцию, реализующего свою сущность. Дело не в том, что он футболист, а в том, что он человек. Можно быть великим футболистом или великим поваром – не в этом дело. Игра здесь – лишь форма проявления…» А на последних страницах романа герои после долгой разлуки встречаются на том самом хоккейном матче между ЦСКА и «Спартаком», когда внезапное, на чей-то взгляд бесцеремонное вторжение Тарасова, не бывшего тогда старшим тренером, на скамейку, где сидели игроки ЦСКА, взявшего на себя руководство игрой, повернуло вспять ход матча. И опять герой Рынкевича намерен увидеть за спортивным сюжетом жизненное обобщение. В перерыве между периодами, когда счет еще в пользу «Спартака», он говорит: «Любое сражение, любое дело можно выиграть, если его ведет человек… Обыкновенный настоящий человек, который сознает свой долг и исполняет его… Если сейчас пришел бы великий тренер, наш старший тренер, он выиграл бы…» Дальше автор подробно описывает, как пришел к игрокам с трибуны Тарасов. Я воздерживаюсь от длинной цитаты – я бы написал об этом, возможно, другими словами. Я и не обсуждал этих страниц с соавтором, не высказывал ему. комплиментов. Но он перестал быть для меня непроницаемым. Я ощутил в нем болельщицкую страсть, мне теперь уже, наверное, и недоступную больше, но так памятную по детским годам. Как же не считать мне Анатолия Тарасова человеком из своего непридуманного романа… Что же получилось – мировой хоккейный автопортрет ушел в зону чистой теории? Но так ли значительны теоретические выкладки, когда методы Тарасова, стиль Тарасова, команда, им сформированная, терпят поражения? Оказалось, что нет – сомнения не касались принципов. В команде был нарушен тренировочный режим, необоснованной критике подверглись ветераны. Некоторые из них стояли на пороге отчисления, чему главный тренер Вооруженных Сил решительно воспротивился. И все равно – Тарасову уходить было нельзя. Сам же он писал: «Не страшен проигрыш, если команда продолжает верить в тебя, управляема тобою». Хоккей с шайбой – игра резкая, атлетическая, в каком-то элементарном понимании и грубая. Но команда высокого класса – организм сложной психологической структуры. Существует он за счет связей тонких и ранимых, как нервные волокна. И подход к нему – открытие. Пусть происходит оно не в тишине, не за стеклами микроскопа – в жарком выдохе бега, среди острых граней коньков и сурового взмаха клюшек, в тесном единоборстве закованных в амуницию тел у твердой скорлупы бортов. Почему он уходил? Устал… Устал – «впервые за столько лет по-настоящему отдохнул». Почему вернулся? Потому, что ЦСКА не могло без него. Но ведь и он без ЦСКА – уважаемый теоретик, профессор. Не мало ли для действующего хоккея? И потом – сказал же как-то в разговоре канадский коллега Тарасова патер Бауэр (мы спросили его в Ленинграде, не устал ли он от хоккея): «От страсти нельзя устать». За очерк о Тарасове я удостоился похвалы Токарева. Он, конечно, не рассыпался в комплиментах, а деловито сказал, поручая мне написать про артиста Льва Дурова (в тот год Станислав Николаевич в журнале «Смена» занимался вопросами искусства), что дочка Анатолия Владимировича – Татьяна, знаменитый тренер по фигурному катанию, прочла журнал и нашла в моем изображении ее отца сходство с оригиналом. И Токарев вроде как рекомендовал мне и дальше держаться этой линии… Но у меня в связи с этим очерком лишь усилился комплекс авторской неполноценности – в его манере, решении не было для меня шага вперед. Я отступал на позиции, давным-давно мне предлагаемые. Очерк о Тарасове почти всем нравился – и тем, кому больше ничего из мною написанного не нравилось… Тогда же мы с Марьямовым написали сценарий про хоккей. Прообразом для тренера нам первоначально послужил человек не из спорта. Из мира искусства – актер и режиссер, чья жизнь нам была лучше знакома, чем Тарасовская. Но в сценарии мы назвали персонаж Великим тренером – и параллель с Тарасовым напрашивалась каждому, кто читал сценарий: ну кого еще у нас из тренеров считали великим? И когда после долгих наших мытарств сценарий запустили в производство, консультантом киностудия пригласила, конечно, Тарасова. Нас, сценаристов, он не замечал. Я и не лез ему на глаза после того, как мой товарищ спросил: считает ли он очерк о себе в журнале удачным, а он ответил, что и не слыхал про него… Все же не следить за ним, не записывать мысленно свои наблюдения я уже не смог, но наблюденное ни к чему так и не приложил. И вскоре он снова стал для меня одной из «звезд» телевизионной программы. С экрана он не исчез и перестав быть тренером сборной и ЦСКА. Его экстравагантность и в одежде – пришел на встречу олимпийцев в Останкино в безрукавке, и в поведении – единственный, кто внял призыву модного эстрадного певца запеть вместе с ним, запел, могла только радовать работников телевидения. Он неизменно вносил в передачи оживление. Правда, деятели новой формации торопились отнестись к Анатолию Владимировичу как к чудаку-отставнику. Тип тренера изменился – и тарасовское влияние как и не ощущалось. Но мне кажется, что изменились только внешние проявления, облик. Основы же, заложенные Тарасовым, по-моему, и остались в основе всех новаций. Но об этом, само собой, судить специалистам – я вполне могу и ошибаться. А вот в том, что был он неотъемлемой частью зрелища, всегда вдохновляющего телеоператоров и телережиссеров, – уверен. И к старому, тривиальному, на мой взгляд, очерку мне захотелось «пристегнуть» некоторые заметки на воображаемых манжетах, сделанные не отходя от телевизора. На экране спортивного ТВ за всю, наверное, его историю не было пока ничего выразительнее, чем автопортрет Анатолия Тарасова – самого знаменитого нашего хоккейного тренера. Изображение его оказывалось пиром для операторов. Он никогда не мог им наскучить, стать натурой, до конца исчерпанной. Но операторам не стоило обольщаться и приписывать себе успех, эффект достигнутого. Заслуга выразительности принадлежала самой натуре. Комментарий к «картинке» с Тарасовым мог составить тома, собрание сочинений. Но осуществись затея такого пространного, соблазнительного для любого из пишущих комментария и появись он на магнитной пленке или бумаге, очень быстро бы выяснилось, что сочинен он на девяносто процентов и продиктован с парализующим волю нерешительных людей темпераментом самого же Тарасова. Можно вступить в спор с общепринятыми оценками деятельности и личности Тарасова, хотя и не убедить большинство любителей хоккея, но вступить… Можно рискнуть, хотя, скорее всего, не встретив широкого отклика и понимания, и поспорить о правильности, вернее, о справедливости многих решений, принимаемых им, как непререкаемым на определенных этапах хоккейным авторитетом. Но кто, не покривив душой, скажет, что умел не подпасть под странное обаяние власти, исходящее от этого человека на телеэкране? Скамейка запасных – вообще интереснейший из микромиров, распахнутых для нас ТВ. Скульптурная группа – в статике и ладья, накренившаяся в шторме, – при движении, при замене игроков. Все вокруг пронизано грозовым электричеством… Тарасов представлялся идеальнейшей фигурой на роль вожака преисполненных суровой решимости людей с клюшками, тесно сидящих на скамейке. Тарасов был преувеличен во всем – в жестах, мимике, в замечаниях, которые были, конечно, не слышны с экрана, но легко угадывались по могучей артикуляции. Недоброжелатели острили: «Провинциальный трагик». Но трагедией чаще оборачивалось любое несогласие с ним – и не в провинции, в столице. (Это что же, информация, приобретенная при знакомстве с биографией Тарасова и тех, кто сотрудничал с ним и соперничал? Да нет же, нет. Это ощущение, производимое экранным образом тренера ЦСКА и сборной.) Он мог выглядеть и смешным, возможно, в своем постоянном актерстве. Но никто никогда над Тарасовым не смеялся. ТВ с некоторым изумлением, как тогда казалось, вглядывалось в характер, способный так сильно влиять на события в хоккее. Эксцентрика понималась ТВ вдруг ключом к сути явления. Ключом, неожиданно всем вручаемым зрелищем на экране. В актерской незаурядности, в способности гипнотического воздействия на окружающих проступал рельеф особенностей тренерской манеры Тарасова. Тарасовское актерство очень много значило для заложения основ исследований, предпринятых в дальнейшем режиссурой спортивного ТВ. Создав столь впечатляющий автопортрет, опрокинув этим притязания других изобразить его в меру их понимания, предложив всем свою интерпретацию роли великого тренера хоккея, Тарасов, скорее, невольно, приоткрыл дверь в свою настоящую тренерскую кухню. В общем, интерес к психологической сложности хоккея начинался с Тарасова на ТВ. |
||
|