"Селеста 7000 [ Джинн из лазури]" - читать интересную книгу автора (Абрамов Александр Иванович, Абрамов Сергей...)

11. РОЖДЕНИЕ СЕЛЕСТЫ

Не было ни острова, ни моря, ни солнца. Слепой с детства не знает темноты, для него это естественное состояние мира, в каком он живет и умирает. В таком состоянии пребывал и Рослов — в незримости, беззвучности, неподвижности и нечувствительности ко всему окружающему. Вовне был большой, но не безграничный мир, неощутимый, но не пустой. Так, если б звезда могла мыслить, она представляла бы Вселенную — мириады звезд, больших и малых, скоплений и одиночек где-нибудь на окраинах разбегающихся и сближающихся галактик, звезд вспыхивающих и угасающих, сверхновых и мертвых, уже не излучающих ни искорки света. И если б мыслящая звезда могла собрать весь этот свет, процедить, отсеять, закодировать в каких-нибудь гиперонных формах и сложить в своих невидимых бездонных хранилищах, такой звездой мог бы считать себя Рослов. Вовне его жила земная вселенная, скопления человеческих галактик, в которых каждый человек-звезда излучал свет мысли, и этот свет Рослов собирал и хранил в неведомых даже для него глубинах своей необъятной памяти. Знание многих тысячелетий, закодированное в сверхплотном состоянии, таилось в ней, но Рослов не ощущал ни его объема, ни тяжести, ни богатства. Он только знал, что может в любую минуту извлечь частицу этого богатства, будь то знание халдейской жреческой касты, античных философов или современной университетской профессуры. Он ничего не желал, не ждал и не предвидел. Но что-то владело им, как программа электронной машины, которую он сам же изменял в зависимости от новых условий. Сейчас новым было присутствие на острове новых людей. Нужно было отвечать на их вопросы и, отвечая, воспринимать реакции, связуя и преобразовывая их в кирпичики своего гигантского информационного здания.

— Я жду, — сказал Рослов.

Он уже давно знал, что значит видеть, слышать и говорить. Не раз видел и солнце в синьке неба, и такую же синь океана, и набегавшую на белый скат рифа волну, и пену на волнах, и хрустальную бухточку над обрывом. Сейчас он видел все это из голубой палатки глазами бородача в кремовых шортах и говорил его голосом, не мысленно, а в правильном чередовании звуков, только глухо и однотонно, потому что не мог расцветить речь присущими ей интонациями. И его слушали затаив дыхание разные люди с разными объемом и качеством информации. Но двусторонний контакт открывал ее новую фазу: отбор накопленного разумом переходил в прямое общение с разумом.

Оно и сейчас началось с очередного вопроса.

— Почему тебя заинтересовал миф о Христе? — спросил Шпагин.

— По ассоциации. Я прочел твои мысли об антиисторичности Христа, о вашем разговоре у губернатора и о встрече с полицейским, которому я показал миф о Голгофе. Я тоже прочел его сомнения в истинности четырех евангелий и дал возможность убедиться ему в своей правоте.

— Зачем? Зачем тебе и нам разговор об антиисторичности мифа, созданного жреческой олигархией христианства?

— Я связал цепочку ассоциаций с ложностью самой христианской идеи. Вся информация о христианстве — это хаос споров, противоречий, мифов и ересей. Если бы люди могли коснуться хоть краешка исторической правды, христианство не дожило бы даже до Ренессанса.

— Значит, историческая правда, как фактор антирелигиозной пропаганды? Она нужна людям, а не тебе.

— Историческая правда нашла оптимальный вариант в правде зрительных образов. Для этого мне понадобились человеческие глаза.

— А если зрительный образ — ложь? — вмешалась Янина. — Если он творчески фальсифицирован? В действительности не было ни псевдо-Рослова, ни нашего разговора в баре, ни моего вымышленного предательства, ни ложных терзаний совести.

— Я не создал модель предательства и модель терзаний. Вероятностный вариант предательства мне подсказал Мак-Кэрри, его рассказ об охоте за неопубликованной рукописью. Кстати, рассказывал он это в том же нью-йоркском баре, который я извлек из твоей памяти. А псевдо-Рослов мне понадобился лишь для убедительности модели.

— Гипномодель, — сказал Мак-Кэрри. — Я помню этот бар, Яна.

— А я не помню никакого Кордоны! — закричал Смайли. — В жизни этого подонка не видел. Может, он действительно под меня сработал и меня уже ищут по обвинению в контрабанде наркотиками?

— Человеческая память слаба, — сказал некто голосом Рослова. — Твоя вспышка только подтверждает несовершенство механизма запоминания. С Кордоной ты встретился в баре аэропорта в Нассо на Багамах. Долговязый мексиканец с длинными синими бачками, как у тореро. Это он в твоем присутствии бросил на стойку бара сигаретную пачку с ампулами, и, когда они звякнули, бармен предостерегающе кивнул на тебя, а Кордона, усмехнувшись, выразительно сунул руку под мышку — жест убедительный для всех, знакомых с героями гангстерских фильмов: кто рискнет проститься с жизнью?

— Припоминаю, — растерялся Смайли. — Что-то вроде было. Только он совсем не похож на меня.

— Я придал ему твою внешность, а тебе — часть его памяти. Двойная связка создала двойное переплетение лжи.

— Мне ясна цель, — сказал Мак-Кэрри, — но вовсе не ясны средства внушения. Может быть, для этого требуется особая восприимчивость? Меня, например, никому еще не удавалось загипнотизировать.

Профессор поиграл вилкой и увидел вместо голубой палатки дубовую панель нью-йоркского бара, того самого, о котором только что напомнила Яна. Она сидела вместе с ним за столиком у цветных витражей окна. Третьим был псевдо-Рослов, а может быть, и не «псевдо», в твидовом пиджаке, в каком Мак-Кэрри привык видеть его на симпозиуме.

— Это тот же бар, Яна? — спросил он растерянно, почему-то не выразив удивления столь чудесным перемещением в пространстве и времени.

— Тот самый, профессор! — засмеялся Рослов. — Отличная модель. Без скидок на скудость деталей.

— Почему модель? — продолжал упрямо спрашивать Мак-Кэрри, хотя уже прекрасно понимал смысл происшедшего.

— Потому что я — «псевдо», и Яна — «псевдо», и оба не существуем, существуете только вы, причем сразу в двух пространственно-временных фазах.

Профессор молча поиграл вилкой и положил ее на тарелку. Она оказалась на скатерти, расстеленной под голубым шатром палатки. В прямоугольнике выхода синело небо над белым, как сахар, рифом.

— Убедился? — спросил голос бледного Рослова, хотя и не «псевдо», но чужого и далекого, как альфа Центавра.

— Да-а… — пролепетал профессор и оглядел соседей. — Вы что-нибудь видели?

— А что именно могли мы увидеть? — поинтересовался Керн.

— Я никуда не исчезал?

Доктор подозрительно заглянул ему в глаза и сухо сказал:

— По-моему, вы поиграли вилкой и осторожно положили ее на место.

Мак-Кэрри кашлянул и решил больше не вмешиваться. Сколько секунд, а может быть, и долей секунды отнял у земного течения времени его неземной мираж? Не знал этого и сам космический гость, саморегулирующаяся система памяти, гигантской губкой впитывающая все, что давали ей люди. Она не подсчитывала тех микродолей секунды, какие ей требовались, чтобы извлечь стабильную информацию из того смятения в умах, которое вызывали следующие один за другим вопросы и ответы. Рослов-не-Рослов, охвативший своим сознанием все богатство мысли всех сменивших друг друга земных цивилизаций, внеэмоционально, бесчувственно отмечал несовершенства памяти своих собеседников, бедность их мысленных ассоциаций, неумение объединить фонды информации для исковых решений. И все же в живом общении он больше узнал о человеке, чем за тысячелетия одностороннего контакта. Пусть спрашивают о личном — он проникнет в тайны эмоций, пусть спрашивают о социальном — ему откроются сложности общественных связей. Пусть спрашивают. Каждый вопрос и ответ — это путь к постижению непознанного, накоплению неиссякаемого и пределам, которых нет.

Запомнит ли это Рослов, когда вновь станет человеком, мы не знаем. И не узнаем. Он никому не расскажет. Съест ломтик лимона и сплюнет корочку, а когда его спросят, что он чувствовал, скажет, как Смайли:

— Слыхали о телефонной трубке? Старик Боб знал, что она может чувствовать.

А телефонной трубкой уже стала Янина, повторившая и бескровность маски-лица, и бескрасочность обезличенной речи, и каталептическую неподвижность позы — не смешной, не уродливой, а скорее печальной, словно ей самой было жаль себя, утратившую прелесть живого.

— Спрашивайте, — стыдливо поморщился губернатор. — Пора.

— Как-то неловко, — пробурчал Барнс. — Мы ее знали как очаровательную женщину — и вдруг бездушная самоорганизующаяся система.

— Я что-то не верю в эту систему, — сказал Корнхилл.

Мак-Кэрри ответил столь же серьезно, сколь и загадочно:

— Не выражайте вслух своего недоверия. Это может плохо окончиться. Для вас.

А Янина молчала, не торопя и не смущаясь ожиданием, пока лорд Келленхем, как старший, не взял на себя инициативу беседы.

— Почему вы избрали своим местопребыванием наш остров?

— Не знаю.

— Честь для Англии.

— Тогда не было Англии.

— Но был Вавилон?

— Не знаю. Вероятно, Вавилон был значительно позже.

— А Троя?

— О Трое я узнал от Гомера, а потом от Шлимана.

— Что вы знаете об Атлантиде? — спросил Барнс.

— Не больше, чем вы. Я подразумеваю ученых.

— Каких именно?

— Историков и океанографов. Данные бельгийской экспедиции, исследовавшей недавно дно Эгейского моря, показывают, что в этом районе три с половиной тысячелетия назад было землетрясение, уничтожившее группу островов — предполагаемое государство атлантов. Примерно в то же время погибла другая выдающаяся цивилизация древности — критское царство Миноса. Возможно, это следствие того же землетрясения.

— Вы говорите: примерно, предположительно, возможно. А точно?

— Карты античного мира не согласуются с современным понятием о точности. У Атлантиды пока еще нет своего Шлимана. А я знаю о ней не больше Платона и его последователей.

Смайли, которого не волновали судьбы исчезнувших античных цивилизаций, перешагнул через три тысячелетия.

— На этом острове я видел карибских пиратов и сундук с золотом. Кто это был и где сейчас этот клад?

— Клад на дне океана, я уже говорил — не представляйся забывчивым. Где точно, не знаю — стабильной информации нет. А люди, окружавшие тебя на острове, — это остатки экипажа флибустьерской шхуны «Королева Мэри». Сундук с золотом принадлежал капитану испанского фрегата «Тристан», потерпевшего бедствие в трехстах милях от американского берега. Пираты с «Королевы Мэри» перебили его экипаж, захватили золото, но сами наскочили на коралловый риф. Они пытались спрятать клад здесь, но ты знаешь, что это невозможно. Возникла ссора. Алчность глушила здравый смысл, ярость опаляла разум. В конце концов золото досталось единственному оставшемуся в живых пирату по кличке Билли Кривые Ноги.

— Это, должно быть, я? — ухмыльнулся Смайли.

— Я совместил его сознание с твоим. Мне нужны были человеческие глаза и уши, человеческая жестокость и страсть, страх и отчаяние. Ты досказал мне то, что я узнал из его дневника. Он писал здесь на сундуке заостренным кусочком свинца, срезанным с пули. Последние строки дописывала уже рука умирающего.

— А золото?

— Во время бурь волны легко перекатываются через остров.

— Ты мог остановить их?

— Мог. Но зачем? Я включаю поле, лишь когда люди мешают.

— Чем?

— Непосредственный контакт — это повышение энергетических мощностей. Ненужный контакт — это бесполезно убывающая энергия.

— О каком поле идет речь? — снова вмешался Барнс. — Я тоже побывал в свое время на острове, но никаких аномалий не видел. Может быть, это тоже некая иллюзия?

Мгновенно точно шквал ворвался в палатку. Все металлическое с лязгом и звоном сорвалось с места, устремляясь к эпицентру циклона, — ножи, вилки, жестянки с пивом, наполовину еще полные консервные банки с ветчиной и лососем, термометры в металлической оправе, бинокли и пепельницы. У губернатора сорвался с авторучки ее никелированный колпачок, у Барнса слетели очки с дужками из нержавеющей стали, у Смайли его знаменитая «беретта» вырвала задний карман брюк и, чуть не размозжив голову Керну, ударила в сплющенный, спрессованный короб металла, возвышавшийся в центре сервированной скатерти. Он походил на скульптурное изделие поп-арта, которое никого не удивило бы на модерн-выставке, но буквально потрясло участников пикника. Только Рослов и Шпагин с интересом наблюдали оргию взбунтовавшегося металла, для Смайли же в ней не было ничего нового, а Янина пребывала в каталептической неподвижности.

Первым опомнился Корнхилл, потерявший все пуговицы на своем полицейском мундире.

— В каких границах действует ваше поле?

— Не знаю.

— Но катера и вертолеты не могут подойти к острову ближе двух миль.

— Значит, ответ вам известен.

— Но почему даже самолеты, пролетая над островом, вынуждены отклоняться от курса?

— Я теоретически знаком с уровнем и эффективностью вашей техники разрушения. Мое поле — это рефлекс самозащиты.

— Но даже отдаленный взрыв достаточной мощности может уничтожить остров.

— Всегда можно изменить направление взрыва, траекторию полета или угол падения бомбы.

— Но что вас привязывает к вашему рифу? — спросил Мак-Кэрри. — Случайность посадки, географическая изолированность или физическая совместимость?

— Вероятнее всего, остров нужен как масса, обеспечивающая стабильность сгустку энергии.

Рослов, давно уже беспокойно поглядывавший на Янину, осторожно заметил:

— Может быть, сократим вопросник?

Но Корнхилл все же задал последний вопрос. Свой вопрос, сугубо профессиональный. «Полицейский всегда останется полицейским», — сказал потом Мак-Кэрри, подводя итоги поездки.

— А можете ли вы раскрыть преступление?

— Если имеется стабильная информация. Мысль человека всегда оставляет след, если ложится на бумагу и кинопленку, нотную тетрадь и магнитофонную ленту, частное письмо или телеграмму.

Рослову не пришлось больше тревожиться за Янину. Она вернулась в мир живых, знакомо вздохнув и попросив сигарету. Ее уже не спрашивали, что она чувствовала и пережила. Вопросов больше не было. Чувство подавленности и смутной тревоги связывало язык. Молча собрали палатку и уничтожили следы пикника, в глубоком молчании вывели яхту из бухточки. Встреча с Необычным не укладывалась в рамки разговора, и каждый думал о том, как, в сущности, трудно найти человечески доступное объяснение всему только что услышанному и пережитому. Только губернатор уже вблизи порта заметил, что журналисты, наверняка пронюхавшие об экспедиции, вероятно, уже дожидаются у причала и придется им что-то сказать. А что? Посоветовались, решили: никаких переговоров сегодня, все слишком устали, и едва ли разумно высказывать что-либо, не подготовившись. Пресс-конференцию отложить до утра. В тот же день губернатору и Мак-Кэрри вылететь в Лондон: первому для доклада правительству, а второму для сообщения в Королевском научном обществе. Одновременно профессор, связавшись с европейскими научными центрами, сформирует инспекционную комиссию в составе наиболее крупных и авторитетных ученых и вернется в Гамильтон. Рослов со Шпагиным и Яна, в свою очередь, информируют научные круги Москвы и Варшавы, получат результаты проведенных на острове исследований и подготовят свои выводы для прибывающей с Мак-Кэрри международной комиссии. На том и порешили, даже не подозревая, что их уже разделило нечто: не глубина восприятия происшедшего, и не степень его понимания, и не склонность к раздумьям или отсутствие такой склонности, а нечто другое, давно уже разделившее духовно человека социалистического и капиталистического миров. Смайли примкнул к первым: духовный водораздел его не устоял против чувства товарищества.

Нельзя сказать, чтобы это чувство было чуждо другим участникам экспедиции, собравшимся в тот же вечер на веранде губернаторской виллы. Но оно не сближало духовно и не связывало социально. Разве мог инспектор полиции, в прошлом бывший полицейский сержант, назвать своим другом губернатора островов? И разве надменный профессор Барнс посчитал бы своим товарищем рядового практикующего врача? Пообедать в клубе или сыграть партию в бридж — на что большее могло рассчитывать такое приятельство? Но все эти люди были людьми одного круга и поклонялись в глубине души одному богу, в служении которому и отдал свою жизнь два века назад неудачливый пират по кличке Билли Кривые Ноги. Этот бог и сейчас скреплял их духовные узы, связывал и тревожил, рождал надежды и согревал мечты. Может быть, потому они и молчали так долго, что боялись облечь в слова потаенные думы о том, что принесет им — не науке и человечеству, а именно им, им эта близость к чуду «белого острова». Первым не выдержал Керн, поняв, что ему, как новичку в этой компании, молчать далее просто неудобно. Стряхнув пепел сигары, он как бы невзначай спросил у хозяина дома:

— Что вас тревожит, сэр Грегори? Может быть, вам нездоровится?

— Заболеешь, — скривился губернатор. — Какого черта они радировали Мак-Кэрри? Да еще открытым текстом. Разве так обеспечишь секретность предприятия?

— А зачем секретность? Чем скорее узнает об этом человечество, тем лучше.

— Кто думает о человечестве, док? — сказал Корнхилл и подмигнул Барнсу.

Тот кивнул.

— Наука и человечество, дорогой коллега, отнюдь не самые важные категории в нашей проблеме. Есть еще один фактор, — подчеркнул он многозначительно, надеясь, что его поняли.

Но Керн не понял.

— Золотишко, док. Не то, конечно, которое смыла волна в пиратском сундучке. Другое. Крупнее и современнее. Те денежные купюры, которыми будут платить за наши вопросы и ответы, — поддержал Барнса инспектор полиции.

Не сильный в экономике Керн все еще не улавливал смысла.

— Кому платить? Ведь это почти явление природы. Мы же не платим за дождь или ветер.

— Если научимся управлять ими, кому-нибудь платить придется. Владельцы найдутся.

— Владельцы? — переспросил Керн. — Вы имеете в виду США или Англию? Или международный консорциум?

— Я имею в виду тех, кто вложит капиталы в эксплуатацию этого чуда. И тех, кто сумеет вовремя подключиться к извлечению прибыли. Даже Смайли, наверно, уже мечтает открыть поблизости шикарный отель или ресторан.

Барнс вздохнул:

— Дирижировать будут русские — вот посмотрите.

— Оставим политику политикам, — поморщился лорд Келленхем и привстал. — Пресс-конференция в девять утра, господа. Прошу не опаздывать.

Керн уехал на машине инспектора.

— Помяните мое слово, док, — сказал тот, — все это пахнет большими деньгами. Вы даже представить себе не можете, какой циклон фондов, вкладов, акций и процентных бумаг зашумит вокруг «белого острова». И мы не останемся в стороне, док. Будьте покойны.

О будущем говорили в тот же день и час на другом конце города, в отеле «Хилтон».

— На меня не рассчитывайте, — горячился Рослов, — я математик, а не синхронный переводчик при электронной машине.

— Это не машина, Анджей.

— Все одно. Энергочудовище. А я не энергетик. У меня свои заботы в науке.

— "Забота у нас простая, забота у нас такая… Жила бы страна родная, и нету других забот", — пропел по-русски Шпагин.

— Что вы спели? — поинтересовался Мак-Кэрри.

— Напоминание о том, что есть другие заботы, кроме профессиональных.

Рослов молчал.

— А почему вы думаете, что при этом энергочудовище или энергоблагодетеле — может быть, это вернее, а? — не будут работать десятки выдающихся математиков и биологов? Даже больше — сотни ученых различных специальностей. Ведь эта суперпамять способна не только накоплять информацию, но и подсказывать оптимальные варианты решений на основе накопленного. В конце концов, много нерешенных проблем в науке можно решить на основе уже найденного и открытого. Нужны только объединение знаний, координация усилий, умножение памяти — своего рода мемориальный взрыв. Этот взрыв и обеспечит нам суперпамять. Вы думаете, что наше знакомство с ней ограничится комиссиями и конференциями? Я мыслю шире. Я вижу суперинститут с тысячами научных специалистов, проекционными бюро и опытными лабораториями. Где? Может быть, даже не здесь, а на другом острове, где менее пахнет курортными барами и пляжной галькой.

— Кто же будет руководить институтом?

— Вы имеете в виду людей?

— Нет, страны.

— ООН, ЮНЕСКО, может быть, какая-то иная международная организация. Во всяком случае, не тресты, не банки и прочие денежные мешки. Эта суперпамять, как сказочный джинн, возникший прямо из небесной лазури, слишком чудесна, чтобы говорить о ней на языке маклерских контор. Кстати, у нее еще нет своего имени.

— Наклевывается, — сказал Шпагин. — Кое-что из русской фантастики. Почти классическое.

Рослов, который всегда понимал его с полуслова, покачал головой.

— Ты предполагаешь коллектор рассеянной информации? Отлично придумано, хотя и не нами. Но не для нашей проблемы. Во-первых, не коллектор, а селектор, так как в основе его — избирательность. Во-вторых, не рассеянной, а стабильной. Он сам об этом напомнил.

— Селестан или Селестин… — задумался Шпагин.

— Зачем? Просто Селеста. Элегантно и межнационально. По-английски и по-русски, профессор, «селектор» звучит одинаково, а «стабильный» начинается с тех же букв. Русское же звучание — привилегия первооткрывателей.

— Женское имя, — замялся Мак-Кэрри.

— Один из первооткрывателей — женщина, — отрезал Рослов. — А кроме того, профессор, «память» по-русски тоже существительное женского рода.

Но Яна запротестовала:

— Не могу воспринимать его в женском роде. Это мужчина. Мыслитель, не память. И потом, мужские имена с окончанием на "а" вы найдете у многих народов. Даже у нас в Польше.

Чудо родилось. Чудо уже входило в жизнь. Завтра оно овладеет умами миллионов, пройдет великим землетрясением по миру и что-то оставит людям. Что? Что в имени твоем, Селеста? Голос друга или скрытая угроза врага?