"Соколы Троцкого" - читать интересную книгу автора (Бармин Александр Григорьевич)1. В ГРЕЦИИГреция ранним летом представляет собой землю лазури и золота, и в то июньское утро 1937 года она под безоблачным эгейским небом была просто прекрасна. С крыльца моего небольшого коттеджа в Каламаки были видны яркие бело-розовые крестьянские домики, разбросанные по склонам гор среди террасных виноградников. Ниже, на берегу залива, виднелись богатые виллы. Несколько белоснежных яхт тихо покачивались на голубых волнах. За спиной у меня возвышались величественные горы. В десяти милях в легкой дымке скрывались Афины. Казалось, что это был уголок, который боль, нищета и преступления обходили стороной. Могло ли быть такое еще где-то в мире?.. Снизу, с дороги доносился протяжный призыв водоноса: «Не-ру-л-а-а-с» А совсем рядом было слышно, как дочь садовника, звеня посудой, готовила мне завтрак – кофе, сыр и лепешки. После завтрака я сел в свой «форд» и по дороге, ведущей вдоль залива, поехал мимо Пирея, мимо Адрианских ворот и памятника Байрону в самый центр Афин. Обогнув огромный овал только что построенного и облицованного мрамором нового стадиона, я подъехал к воротам нашей миссии. Роскошное здание, расположенное недалеко от королевского дворца, принадлежавшее ранее посольству царской России, досталось Советскому Союзу, как говорится, по наследству. Здесь все было в полном порядке. Ни у нашей страны, ни у Греции не было никаких оснований бояться друг друга. В то время, кстати сказать, Греция не интересовала Москву, а потому жили мы мирно. Афины как столица была довольно спокойным и даже несколько скучноватым в Европе местом. Мои обязанности поверенного в делах во время длительных отлучек посланника Михаила Вениаминовича Кобецкого не были обременительными: нужно было просматривать греческие и советские газеты, писать письма, отвечать на ноты греческого МИДа и поддерживать контакты в дипломатическом корпусе. Дипломат, которому приходится служить в таком месте, как мне казалось, должен был быть самым счастливым человеком на земле. Но у меня на душе в то «благословенное» время было очень неспокойно потому, что я чувствовал, как тревожно развиваются события в моей стране. Похоже, думал все чаще я, Наркомат иностранных дел испытывает какое-то странное оцепенение. Вот уже в течение нескольких месяцев в полпредство не поступало ни указаний, ни информации. Николай Николаевич Крестинский, заместитель наркома Максима Максимовича Литвинова, был снят со своего поста. С документов отдела Германии и Балканских стран исчезла подпись заведующего отделом Штерна. На мои депеши никто не отвечал. Словом, дома творилось что-то неладное. Помню, в то утро на столе у меня было лишь несколько писем; статьи в газетах выглядели довольно скучно, а их содержание убаюкивало. Внезапно раздался телефонный звонок. Звонил секретарь полпреда: – С вами хочет говорить директор греческого информационного агентства, – проговорил он с некоторым волнением в голосе. Я взял трубку. – Мы только что услышали по московскому радио, что один из заместителей наркома обороны покончил жизнь самоубийством, – произнес в трубке знакомый голос. – Мы не уловили его имя. Можете ли вы подтвердить это и объяснить, что это означает? У меня перехватило дыхание. Но я ответил быстро и дипломатично: – Я такой информации из Москвы не получал. У народного комиссара обороны маршала Ворошилова четыре заместителя: комиссар Гамарник, маршал Тухачевский, генерал Алкснис и адмирал Орлов. Я надеюсь, что с ними все в порядке…[1] Я повесил трубку. Самоубийство?.. Кто бы это мог быть? Я подумал, что эта не подтвержденная информация могла быть очередной фальшивкой нацистской пропаганды. Прошло уже пять месяцев после окончания суда над Пятаковым и расстрела тринадцати видных советских деятелей. Наверное, аресты и исчезновения продолжались, но мы в своем благополучном далеке надеялись, что все в конце концов образуется, вернется в нормальное состояние. После кошмара первых двух московских процессов над лидерами оппозиции казалось, что их немыслимое унижение и смерть могли позволить Сталину править страной в обстановке безопасности и положить конец террору. Возвращаясь к почте, я старался успокоить себя этой мыслью. Но два часа спустя в мой кабинет буквально ворвался один сотрудник с вечерней газетой в руке. Его лицо было бледным. – Гамарник покончил жизнь самоубийством, – сказал он. Никто из нас не выдал своих чувств. В последние годы русские научились, что бы ни случилось, держать себя в руках. Ни на кого нельзя было положиться, даже на членов своей семьи или близких друзей. Я прочел заметку в газете и ответил насколько мог спокойно: – Мы должны подождать вестей из Москвы. Бог знает, что там происходит. В тот вечер сотрудники миссии, как всегда, собрались в уютной полпредовской приемной, чтобы послушать радиопередачу из Москвы. Мы обменивались ничего не значащими репликами, кое-кто даже пытался шутить. Никто не решался говорить о том, что было у всех на уме. Радио донесло голос московского диктора: «…стройка метро идет успешно; продолжается работа партийной конференции, перевыполняется план добычи железной руды…» Он читал бравурные тексты, густо пересыпая их цифрами, характеризующими размах социалистического строительства, а затем, не меняя интонации, будто бы речь идет о самом заурядном факте, бесстрастно произнес: «Бывший член Центрального Комитета партии Гамарник, боясь разоблачения своих антисоветских махинаций, совершил самоубийство…». Итак, генеральный комиссар, еще совсем недавно начальник Политуправления Красной Армии – мертв… Ушел из жизни старый большевик, чье продолговатое лицо с окладистой бородой было знакомо миллионам людей… В это не хотелось верить. Ян Борисович Гамарник в период Октябрьской революции был провинциальным лидером. В последнее время он дважды в неделю принимал участие в заседаниях Политбюро Центрального Комитета партии. Вместе со Сталиным, своим товарищем, он еще вчера решал самые насущные вопросы жизни страны, а теперь тот безжалостно послал его на смерть. У меня не было сомнений в том, что Гамарник избрал самоубийство, чтобы избежать ареста и расстрела… А диктор между тем, завершая последние известия, все тем же ровным голосом сообщил, что… в Москве ожидается ветреная погода… Не знаю, у кого что, а у меня это сообщение вызвало в душе бурю чувств. Оставаться среди сотрудников дальше мне не хотелось. Я вышел на улицу, в прохладу ночи. Мои надежды на прекращение репрессий оказались напрасными. Зато сомнения рассеялись. «Похоже, – думал я, – агония будет продолжаться». Последующие несколько дней лишь углубили мое ощущение надвигающейся катастрофы. Вести из Москвы были одна хуже другой. Внезапно были арестованы маршал Тухачевский и еще семь наиболее известных высших военачальников Красной Армии. В сообщении говорилось, что в ходе закрытого суда они были признаны виновными в измене Родине и расстреляны. Мы слышали, как диктор московского радио читал резолюции, принятые многочисленными собраниями рабочих, артистов, ученых и студентов, которые одобряли расстрелы. В резолюциях звучали знакомые фразы: «фашистские прихвостни», «предатели», «бешеные собаки», «преступные отбросы общества», «смердящие паразиты» и т. д. и т. п. Но у меня было на сей счет собственное мнение. Большинство из расстрелянных я знал лично. Михаил Николаевич Тухачевский – победитель адмирала Колчака и блестящий командующий в польской кампании – был в последние годы моим близким другом. В Москве я тесно с ним сотрудничал. Я глубоко уважал И. П. Уборевича, наверное, самого талантливого из плеяды советских военачальников. В 1920 году он разбил под Орлом генерала Деникина и в 1922 году завершил разгром белых на Дальнем Востоке. Он был первым, кто выступил за механизацию Красной Армии. И. Э. Якир был также старым большевиком с подпольным стажем. Еще будучи молодым командующим, в 1919 году он отличился тем, что прорвал кольцо вражеского окружения под Одессой. Позже он стал одним из лучших наших военных руководителей и был избран в Центральный Комитет партии. И остальные – В. М. Примаков, Р. П. Эйдеман, А. И. Корк, Б. М. Фельдман. Все они отличились в ходе революции, Гражданской войны и польской кампании. После войны они посвятили себя строительству Красной Армии, стараясь, насколько это было возможно, избегать внутрипартийной борьбы. В 1928 году они оставались в стороне, когда основатель Красной Армии и бывший верховный главнокомандующий Лев Давидович Троцкий был отправлен в ссылку. Опасаясь нанести ущерб единству страны, все они подчинились принятому Сталиным решению. Теперь Сталин обвинил их в измене, в сговоре с нацистской Германией. Я слишком хорошо знал их патриотизм, преданность советскому строю и военному делу, чтобы поверить в эти фантастические обвинения. Они были ужасны в своей абсурдности, особенно с учетом того, что два из восьми генералов – Якир и Фельдман – были евреями, которых гитлеровцы безжалостно изгоняли из страны. Наиболее правдоподобное объяснение заключалось в том, что расстрелянные генералы возражали против уничтожения Сталиным лучших представителей науки и промышленности, руководителей народного хозяйства и тех необдуманных действий, которые, безусловно, будут иметь для обороноспособности страны фатальные последствия. Особенно это касалось Тухачевского и Уборевича. Механизируя Красную Армию, они готовили ее и страну к современной войне, и именно против нацистской Германии. Какого-то неосторожного слова или письма с протестом в ЦК в глазах Сталина было бы вполне достаточно, чтобы счесть их опасными и вынести им смертный приговор. Спустя несколько дней из Москвы приехал один сотрудник НКИДа, мой старый друг. Он рассказал о том, о чем не писали газеты. Я узнал, что исчез начальник Протокольного отдела Наркомата обороны генерал Геккер; что только в центральном аппарате около двадцати молодых генералов, с которыми я учился в академии, были расстреляны; что сотни старших офицеров, работавших многие годы вместе с расстрелянными, были арестованы. Из всех заметных военачальников в живых остались только маршалы Егоров и Блюхер, адмирал Орлов, командующий ВВС генерал Алкснис и бывший адмирал флота Муклевич[2]. В течение нескольких дней, последовавших за расстрелом генералов, в миссии никто об этом не произнес ни слова. И я, и мои коллеги просто делали вид, что верят сообщениям из Москвы. Но я потерял сон. Для меня безоблачное небо Греции было затянуто мрачными тучами. Сомнения меня больше не мучали. Правда жизни была чрезвычайно горькой на вкус. Прежние судебные процессы были только началом. Сталин, которого беспокоило его невыигрышное революционное прошлое, решил замести все следы. Сделать это он мог, лишь физически уничтожив старых большевиков, помнивших все события. Вместе с этими людьми он мог одновременно и навсегда похоронить идеалы, ради которых большевики мирились с его личной диктатурой и с ее разрушительными последствиями. За несколько недель до этого у меня состоялся разговор с одной молодой гречанкой, афинским архитектором. Она была очень дорога мне – мы строили планы нашей совместной жизни в России. Теперь она видела мое подавленное состояние, мою неспособность говорить. Как же я мог разрушить ее иллюзии о прекрасном новом обществе, в строительстве которого мы должны были вместе участвовать? Выстрелы, прогремевшие в сталинских застенках, оборвали жизни тысяч невинных людей, искренне боровшихся за Советскую Россию и социализм. Но этот бессмысленный террор разрушал и то, что оставалось от моей веры, поддерживавшей меня в моей службе советской власти. В дни, последовавшие за казнью генералов, меня не оставляло ощущение катастрофы. В миссии никто не произносил ни слова. Каждый был подавлен собственными мыслями. Как-то вечером один из помощников задержался в моем кабинете, не решаясь уйти. Мы обменялись взглядами, и неожиданно я совершил необдуманный поступок, возможно фатальную неосторожность, сказав: – Что же там все-таки происходит? Это просто ужасно. Лучшие люди – цвет армии… Я не знаю, как это у меня вырвалось, потому тут же попытался овладеть собой. – Пойдемте прогуляемся, – сказал я ему спокойным, ровным голосом. Когда мы вышли на улицу, я рассказал ему все, что узнал от своего друга из Наркоминдела. И в частности, о последнем появлении Тухачевского на публике во время Первомайского парада на Красной площади. Тухачевский только что узнал, что, вопреки недавнему сообщению, он не поедет в Лондон на коронацию короля Георга VI. Вместо него должен туда отбыть адмирал Орлов. Для Тухачевского это был четкий сигнал надвигающейся беды. И все об этом знали. В тот майский день он шел по Красной площади медленным шагом обреченного уставшего человека, заложив большие пальцы рук за поясной ремень. Затем он стоял в одиночестве справа от Мавзолея Ленина на трибуне, отведенной для маршалов. Его окружала ледяная холодность. Никто из присутствовавших офицеров не решался приблизиться к опальному маршалу, опасаясь попасть в немилость к Сталину. Он стоял неподвижно, и его бледное лицо имело необычный серый оттенок. Последний раз он наблюдал парад войск Красной Армии, которую он помогал создавать и вести к победе. Он, по всей видимости, понимал, что его ожидало. Когда советский деятель теряет власть, для него нет возврата: за опалой почти всегда следует смерть. Незадолго до этого газеты сообщали, что Тухачевский освобожден от обязанностей заместителя наркома Ворошилова и назначен командующим Приволжским военным округом. И случилось так, как и надо было ожидать. После прибытия к новому месту службы в Саратов Михаил Николаевич был арестован и возвращен в Москву в тюремном фургоне. Так же было и с Якиром. Снятый с поста командующего на Украине, он был назначен командующим Ленинградским военным округом и затем арестован вместе со своей женой, когда проезжал туда через Москву. Сталин боялся арестовывать этих известных и любимых военачальников в окружении их войск. Он также боялся оставить их в живых на лишнюю ночь. Согласно газетным сообщениям, восемь генералов были расстреляны немедленно после заседания военного трибунала. В иностранных газетах сообщалось, что в зале суда Тухачевский был ранен и его вынесли на носилках, но это, скорее всего, было выдумкой. Сомнительно вообще, что был какой-то суд. Сталин вряд ли бы рискнул представить свои жертвы перед их товарищами по оружию и приказать им вынести смертный приговор[3]. Я также рассказал своему молчавшему собеседнику о других обстоятельствах снятия Тухачевского. Его двенадцатилетней дочери ничего не сказали о судьбе отца. В день выхода официального сообщения она была встречена оскорблениями своих одноклассников: никто из них не хотел учиться в одном классе с дочерью «фашистского наймита и предателя». Девочка пришла домой и повесилась. Его мать, которую арестовали на следующий день, сошла с ума, и ее отправили за Урал в смирительной рубашке. Я поведал ему и о том, что только в одном Киевском военном округе было арестовано от шести до семи тысяч старших офицеров за связь с Якиром в годы Гражданской войны и в последующий период. Был арестован директор одного из киевских кинотеатров, пропустивший на экран киножурнал, в котором показывали Тухачевского. Руководители одной из радиостанций были арестованы за передачу похоронного марша, – возможно, по чистому совпадению – в день расстрела генералов. Я был знаком с женой Якира. Она была его верной спутницей в течение двадцати лет, делила с ним тяготы боевой жизни, заботы периода учебы и высокого должностного положения. Как мужественная и образованная женщина, она не раз давала ему полезные советы. В газетах было опубликовано ее письмо, в котором она заклеймила любимого мужа как «позорного предателя». Мне было совершенно ясно, что ее заставили подписать такой документ угрозами или убедили, что таким поступком она послужит высшим интересам партии. Газета «Известия» сообщала, что сестра маршала Тухачевского, Мария Николаевна, попросила разрешения сменить фамилию. Я объяснил своему собеседнику, что кровавая чистка затронула не только Наркомат обороны. Этот ураган пронесся и над Наркоминделом. Был арестован старый соратник Ленина заместитель наркома Крестинский. Десятки ведущих послов и заведующих отделами были отозваны и расстреляны. Чистку Наркоминдела проводил бывший сотрудник ОГПУ Корженко, назначенный новым начальником отдела кадр[4]. Почти никто из заведующих отделами не избежал репрессий. К. К. Юренев, М. И. Розенберг, Я. X. Давтян и другие послы таинственно исчезли со своих зарубежных постов. Та же трагедия разыгралась в Наркомвнешторге. Нарком А. П. Розенгольц и его два заместителя Ш. 3. Элиава и М. А. Логановский, с которыми я проработал несколько лет, исчезли и увлекли за собой во тьму всех, кто был связан с ними по работе или дружбе. Наконец, я рассказал своему помощнику, что наш прямой начальник в Наркоминделе Давид Штерн тоже арестован и подобно Крестинскому исчез. Штерн, занимавший пост заведующего отделом Германии и Балканских стран, был немецким писателем-коммунистом, который нашел в Советском Союзе свою новую Родину. Когда его арестовывали, жена и ребенок в слезах рванулись за ним на лестничную площадку, но были избиты милицией. На следующий день их вышвырнули из квартиры, располагавшейся в наркоминделовском доме. Я хорошо знал Штерна. Это был молодой, тридцатипяти лет, талантливый писатель и очень трудолюбивый человек, хотя из-за плохого здоровья он вынужден был проводить много времени в санаториях. Скрываясь из дипломатических соображений под псевдонимом Георг Борн, он написал несколько хорошо документированных и ярких романов антифашистского содержания. Наиболее известные из них: «Записки эсэсовца» и «На службе гестапо». Газета «Правда» высоко отзывалась об этих книгах, которые выходили крупными тиражами в издательстве ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». А теперь «Правда» поместила статью Заславского о немецком шпионе Георге Борне, «этом гнусном продукте гестапо, который наконец-то разоблачен и должным образом наказан». Заславский не указал настоящее имя Георга Борна, поэтому дипкорпус и журналисты так и не поняли, что эта статья объясняла неожиданное исчезновение видного советского дипломата. Тысячи людей, во всех правительственных учреждениях, стали жертвами безжалостных чисток. Многих из них я близко знал. Было просто невозможно поверить в те обвинения в измене, которые выдвигала пресса против этих преданных сотрудников. Все это выглядело кошмаром. Разговаривая со своим, похоже, сочувствующим собеседником, я чувствовал облегчение. Но когда я повернул к своему дому, меня охватило чувство тревоги. – Мой друг, – сказал я себе, – сегодня ты слишком много говорил. Это вряд ли останется без последствий… |
||
|