"Подземелья Лубянки" - читать интересную книгу автора (Хинштейн Александр Евсеевич)

ЗАКЛЮЧЕННАЯ № 30

Как это было на самом деле – не узнает уже никто. Словно морской прибой, время слизывает песочные следы человеческих судеб, трагедий, невзгод.

Давно уже перешли в мир иной все участники этой запутаннейшей, драматической истории.

Все, что осталось нам, – лишь пожелтевшие от времени документы. Что в них правда, что вымысел – можно только гадать.

Документы (как, впрочем, и история) пишутся людьми. И не всегда люди эти заинтересованы в правде. Тем паче, если речь идет об именах, которые известны всему миру…


Дзержинский. Трудно найти фамилию, более непривычную для русского уха. И в то же время она совершенно не режет слух.

В коммунистических «святцах» обедневшему шляхтичу Феликсу Дзержинскому было отведено совершенно особое место. Даже на фоне иных канонизированных вождей, «житие» Дзержинского выделялось какой-то особенной святостью и аскетизмом.

Ни один другой вождь не обладал таким сонмом официально утвержденных эпитетов. Разве скромный образ «всесоюзного дедушки» Калинина может сравниться с великолепием Дзержинского? «Железный Феликс», «рыцарь без страха и упрека», «пролетарский якобинец», «друг детей», «совесть партии» и прочая, прочая. Даже про Ленина, с его возведенной в постулат скромностью, не писали, что он спал прямо в кабинете, на жесткой кушетке, укрывшись солдатским одеялом.

В обязательном порядке чеканный профиль со шкиперской эспаньолкой висел в каждом милицейском или чекистском кабинете – на всех просторах необъятной страны.

Но удивительная вещь: когда десять лет назад историки бросились сдирать позолоту с недавних божков, когда вспомнили и раскопали о каждом столько, что прах их, наверное, вихрем завертелся в могилах у Кремлевской стены, даже тогда имя Дзержинского осталось стоять особняком.

Никто не в силах был опровергнуть ни его аскетизма, ни фанатичной преданности делу.

Конечно, Дзержинский, как и любой исторический персонаж, был фигурой противоречивой.

На одной чаше весов – и солдатское одеяло, и жесткая кушетка в кабинете, и комиссия по делам беспризорных.

На другой – красный террор, массовые расстрелы и первые концлагеря. Именно Дзержинский создал поразительную по своей мощи и профессиональности систему, равной которой не знала еще Россия. Создал в кратчайшие сроки. В условиях всеобщей разрухи и Гражданской войны. Не прибегая к услугам профессионалов: силами вчерашних рабочих и недоучившихся студентов.

Он ушел из жизни в 1926-м, не увидев ни кровавого молоха 1937-го, ни своих друзей и соратников, спущенных в подвалы Лубянки.

А дожил – увидел бы? Не отправился бы вслед за ними – теми, с кем создавал ВЧК? Кедровым[79], Петерсом[80], Манцевым[81]?

Дзержинский – польский шпион?!! Почему бы и нет? Время аскетов и романтиков кончилось еще в 20-х. Наступила эпоха бездумных исполнителей, винтиков гигантской машины, им самим же и созданной.

Машины, которая едва не расправилась с ним – уже мертвым, но предпочла ограничиться лишь его родней…


Сама жизнь преподносит иной раз такие удивительные совпадения, что ни один сочинитель не в силах до них додуматься. Кроме разве что неведомого нам небесного сочинителя, который будто бы смеется над родом человеческим…

…20 декабря – этот день бойцы невидимого фронта по-прежнему считают своим профессиональным праздником. С недавнего времени он отмечается официально – как День работника органов безопасности. Впрочем, между собой, на Лубянке именуют его постарому – Днем чекиста.

И названием этим, и датой рождения спецслужбы обязаны вполне конкретному человеку: Дзержинскому. Именно Дзержинский, выступая на заседании Совнаркома, предложил создать специальный орган по защите революции. Совнарком идею принял и согласился с предложенной Дзержинским структурой нового ведомства, которую – опять же по его инициативе – назвали ВЧК: Всероссийской чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Первым председателем ее стал, естественно, Дзержинский…

Пройдет совсем немного времени, и эта диковинная поначалу аббревиатура прогремит на всю страну. Да что на страну – на весь мир. И как бы потом ни переиначивали ее – ГПУ, ОГПУ, НКВД, НКГБ – новоязовское определение «чекисты» навсегда закрепится за соратниками и продолжателями дела Дзержинского, власть которых к середине 30-х станет поистине безграничной…

Чем сильнее раскручивался маховик репрессий, тем активнее официальная пропаганда раздувала культ «вооруженного отряда партии». В газетах публиковались статьи о героях-чекистах. Регулярно появлялись указы об их награждениях. Фильмы, книги, песни – это был, как сегодня выразились бы, мощнейший «пиар».

Своего апогея он достиг в 1937-м, когда День чекиста, бывший до этого скорее внутриведомственным праздником, впервые широко отметили, как общенациональное торжество. И не беда, что большинство из тех, кто съехался 20 декабря в Большой театр, – где еще, как не на главной площадке Союза должны было пройти торжества, – уже через год переедут из своих кабинетов в подвалы. Праздник продолжался. Новые герои приходили на смену старым, низверженным.

И в 38-м, и в 39-м – страна не уставала славить своих защитников и их железного карбонария – Феликса Эдмундовича Дзержинского.

По иронии судьбы, именно с этого знаменательного дня – 20 декабря 1939 года – и стали отсчитывать свой ход удивительные события, которые закончились арестами для двух людей, носящих фамилию «рыцаря революции», и едва не приведшие к расправе над самим Дзержинским. И неважно, что Феликс вот уже 13 лет как лежал на Красной площади. В спектаклях, которые ставили лубянские режиссеры, места хватало всем: и мертвым, и живым…

Впрочем, нет: 20 декабря начался лишь первый акт нашей истории, в которой, словно в плохом детективе, переплелись самые невероятные человеческие судьбы и страсти.

Были здесь и наследники Дзержинского (как родные, так и благоприобретенные). И профессиональные рецидивисты. И таинственные шпионы.

Один из самых знаменитых столичных грабителей и племянница «рыцаря революции» – сюжет, по своему драматизму мало чем уступающий «Ромео и Джульетте».

Но не будем забегать вперед, ведь по законам драматургии первому акту предшествует, как правило, хотя бы пятиминутный пролог.

Наш пролог, однако, растянулся на добрых два года…


Здание это – в самом начале Кузнецкого моста – хорошо известно москвичам. Оно существует и по сей день. Правда, теперь его украшают две громадные таблички, извещающие, что здесь, в доме 22, расположена приемная ФСБ, куда любой гражданин вправе – днем ли, ночью – прийти для сигнализирования.

А раньше никаких табличек тут не было. Только неприметный звонок возле двери, надавив на кнопку которого, человек словно попадал за ворота чистилища. Все равно, что игра в русскую рулетку: неизвестно еще, кого посадят – того, на кого ты доносишь, или тебя самого. А может, для массовости – и всех чохом.

Но, видно, нечего было бояться этой женщине, коли решилась она переступить порог такого мрачного дома. Звали ее просто и безыскусно: Елена Павлова. 38 лет, беспартийная, уроженка города Вильно[82], иждивенка племянника.

Из справки 8 отделения 8 отдела ГУГБ НВД СССР:

«3-го октября (1937 г. – Примеч. авт.) пришла в приемную Павлова Елена Николаевна, прожив. по адресу: 2-я Мещанская, уг. Напрудного пер., д.97, кв. 133, и заявила, что сестра Феликса Эдмундовича Дзержинского – Ядвига Эдмундовна, прожив. Чистые пруды, Лобковский пер., д. 2, кв. 48, всегда высказывается антисоветски, ждет войны и поражения большевиков. Всегда хорошо высказывается о Ягоде.

Ее дочь Лашкевич Ядвига Генриховна, а сейчас опять носит фамилию Дзержинская, рассказывала, что ее мать выпустила из-под ареста видного шпиона польского, за что Ф. Э. Дзержинский хотел ее расстрелять, но она, Лашкевич, упросила Ф. Э. не делать этого, на что он дал согласие, и выслал Ядвигу в Новороссийск в ссылку.

Ядвигу Эдмундовну постоянно посещают темные люди. Не дождется, когда она будет в Польше, где ей обещали за отпущенного шпиона поставить памятник. Сын ее – польский офицер, с ее слов, был правой рукой Пильсуцкого[83] (так в документе. – Примеч. авт.), фамилия его Кушелевский…»

Чекист внимательно посмотрел Павловой в глаза:

– Вы понимаете, что, если ваши сведения не подтвердятся, вам придется за это ответить?

Павлова взгляда не выдержала, уткнулась глазами в пол, принялась разглядывать носки ботинок:

– Мне нет смысла врать. Если кто враг нашей Родине, то мне неважно, кто он есть. Я и раньше хотела сообщить, еще в 33-м, но сказали, что нельзя трогать фамилию Дзержинского, потому что Ядвигу опекает Ягода и Ягода меня за это может выслать. Я тогда поверила, а теперь поняла, почему: Ягода был врагом.

Она оторвала взгляд от ботинок, посмотрела наверх – на портрет Дзержинского, который украшал стену:

– Ягода – враг. И семейка эта вражья, Ядвига еще до революции распутничала. Но если один враг покрывает других – значит, неспроста это. Так ведь?

Чекист, сидящий перед ней за столом, улыбнулся:

– Наверное, так.

И тут же, не меняя тона:

– Что еще вы можете сообщить об этих гражданах? Павлова заторопилась:

– Году в 1932-м или 1933-м мы с Ядвигой шли по улице и встретили каких-то мужчин, ее знакомых. Они по-немецки поговорили, о чем вот только – не поняла. Я потом спросила, та сказала, что это немецкие инженеры… Рассказывала мне, что была у Бухарина, что ее Ягода очень любит. Даже дал ей для выучки пианино. И комнату дал со всей обстановкой казенной, а она дочери отдала зеркальный шкаф взамен ее старого, простого, чтобы после смерти чекисты назад не забрали… Еще говорила, что за убийство такого хама, как Киров, страдает идейный Николаев и как хорошо было бы его спасти, потому что ГПУ – это застенок… Вместе с дочкой ждет – не дождется, когда война начнется, всякую мразь защищают. За деньги на все готова, но всегда именем брата прикрывается. Так обидно! – глаза Павловой бешено блеснули, а в голосе появились металлические нотки:

– Обидно, что жизнь отдаешь за нашу богатую Родину, за великого Сталина, для которого все равны, а вот меня, какую-то Павлову, никуда без пропуска не пустят, везде проверят, прощупают… А ей, змее, все открыто, все ей верят, потому что она Дзержинская, хотя ее фамилия, на самом деле, была Кушелевская, а дочери – Лашкевич, и никакие они не Дзержинские, а враги.

Чекист слушал без эмоций, не перебивал, только карандашом делал какие-то пометки.

– Хорошо, я вас понял, – он протянул Павловой лист бумаги: – Изложите письменно все, что вы сейчас рассказали. Желательно – поподробнее.

– Ага-ага, – женщина закивала головой, – на чье имя-то писать?

– Пишите просто: в НКВД Союза ССР».

Из доноса Е. Павловой:

«Дополнительно сообщаю, что адрес Ядвиги Генриховны Лашкевич, которая сейчас носит фамилию Дзержинской – Потаповский пер. д. № 9/11, кв. 21, где она проживает с двумя дочерями-близнецами 19 лет.

Сестра Ф. Э. Дзержинского – Ядвига Эдмундовна и ее дочь обе говорили, что Дзержинский был устранен Сталиным, что вместо тела Ленина в мавзолее лежит восковая кукла (последнее дочка говорила, а также, что ГПУ это застенок) и другие нелепые контрреволюционные высказывания. Они ненавидят коммунистов, а старуха мечтает уехать в Варшаву».

Он был красив, этот Борис Венгровер. Блестящие черные волосы, миндалевидные, с поволокой, глаза, чувственные, ярко очерченные губы.

Ей было достаточно одного только взгляда, чтобы понять это. Слава Богу, в мужской красоте и мужчинах вообще племянница «железного Феликса» разбиралась преотлично. Одних только официальных браков за спиной осталось у нее четыре штуки.

К своим 38-ми Ядвига не утратила еще женской привлекательности. Она знала, что по-прежнему нравится мужчинам – в особенности тем, кто моложе ее, – и никогда не упускала возможности лишний раз убедиться в этом.

Вот и теперь Ядвига отметила тот особый, оценивающий взгляд, который исподволь бросил на нее новый знакомый. Взгляд, который был ей так хорошо знаком.

Она ненароком, проходя мимо зеркала, взглянула на свое отражение, поправила прическу. Что ж, очень даже еще ничего. Улыбнулась сама себе и вошла в комнату, где в ожидании чая беседовала о чем-то молодая компания. Две ее дочери – Зося и Ядя. Их приятель Изя Дворецкий, студент-юрист. И ОН: земляк Изи по Иркутску, которого тот впервые привел в их дом. Борис.

– Не скучаете? – Ядвига постаралась произнести эту ничего не значащую фразу как можно формальнее, чтобы ничем не выдать охватившего ее волнения.

– Ну что вы, Ядвига Генриховна, – Изя немедленно вскочил, церемонно пододвинул к ней кресло. – Обсуждаем последние новинки кино. Только что вышел мировой фильм – «Волга-Волга». Не смотрели?

Она покачала головой:

– Нет, не смотрела. Возраст не тот – по кинематографам ходить.

Сказала – и украдкой бросила взгляд на Бориса. Тот ухмыльнулся, качнул головой, но промолчал. Вместо него пас принял галантный Изя:

– Как вам не стыдно, Ядвига Генриховна. Всем бы так выглядеть. Мы как раз об этом только что говорили. Правда, Борис?

– Правда, – Борис не мигая посмотрел ей в глаза. На какое-то мгновение их взгляды встретились, но тотчас она отвела взор в сторону, чувствуя, как становится ей жарко.

Пробормотала что-то несуразное, отшутилась и при первой же возможности метнулась в кухню.

«Нет, этого не должно быть, – говорила она себе. Серьезная, немолодая уже женщина. Племянница человека, которого знает весь мир. И какой-то мальчишка, ровесник ее дочерей. Что может у них быть общего?»

И в то же время воображение рисовало одну сцену ярче другой, и чувство стыда забивалось иным, казалось, давно уже забытым чувством, когда тягуче сосет под ложечкой, а сердце бьется так учащенно, что вотвот вылетит из груди.

Она так увлеклась своими мыслями, что не заметила, как ОН вошел на кухню:

– Знаете, Ядвига Генриховна, когда я смотрел на портреты вашего дяди, то всегда удивлялся: почему господь наделил мужчину такой красотой? Но сегодня увидел вас, и мне все стало ясно… Вы удивительно похожи на Феликса Эдмундовича.

– Да, мне многие об этом говорили, – она отвернулась куда-то в сторону, только чтобы не увидел он, как радостно блеснули глаза и вспыхнули багрянцем щеки.

Но он увидел…

Из показаний арестованного Израиля Дворецкого (26 марта 1940 года):

«В 1937 году мой знакомый по месту жительства Борис Высоцкий, ныне осужденный за хулиганство, познакомил меня с семьей племянницы Феликса Эдмундовича Дзержинского – Дзержинской Ядвиги Генриховны. Бывая в доме Дзержинских, я ухаживал за ее старшей дочерью Ядей.

В конце 1937 года или начале 1938 года из Иркутска в Москву приехал мой бывший преподаватель физкультуры по школе в Иркутске Борис Венгровер, которого я тогда познакомил с семьей Дзержинских, и он быстро вошел в доверие этой семьи, став в том доме своим человеком».

Гостеприимная квартира в Потаповском переулке всегда была открыта для молодых гостей. Сама Дзержинская шутливо, по образу и подобию Толстого, называла ее салоном, отведя себе скромную роль Анны Павловны Шерер.

Она не только не имела ничего против того, чтобы в их квартире собирались интеллигентная молодежь, но даже, напротив, всячески это приветствовала.

Обе дочери подросли, невесты на выданье, да и себя хоронить она еще не собиралась. Ребята все как на подбор были интересные, ершистые, яркие. В их кругу Ядвига словно сбрасывала груз прожитых лет.

Изя Дворецкий – ухажер Зоси – учился в юридическом институте прокуратуры. Витя Медведев и Абраша Эпштейн – в энергетическом.

А вот – Борис… Несмотря на то, что он стал частым гостем в их доме, понять его до конца Ядвига, сколь ни старалась, никак не могла. Вроде парень как парень: веселый, компанейский, неглупый, но нет-нет, да проскользнет в нем нечто такое, что разительно отличало его от остальных завсегдатаев «салона» – мальчиков из приличных московских семей.

Какая-то непонятная внутренняя сила таилась в нем, и иногда Ядвига в свои тридцать восемь чувствовала себя рядом с ним несмышленой девчонкой, хотя по возрасту он почти годился ей в сыновья: к моменту знакомства минуло Борису только лишь двадцать три.

С этим человеком была связана какая-то тайна – страшащая и притягательная одновременно. Сам он говорил, что работает учителем физкультуры – однако почему-то никогда не имел недостатка в деньгах. И песни под гитару пел какие-то странные, незнакомые: про молоденьких парнишек, оторванных от дома. Про тягостную неволю. Про «зеленого прокурора» – тайгу, которая всегда укроет лихих ребят от погони.

Ядвига как-то спросила его, где он научился этим песням, знакомым ей только по фильму «Путевка в жизнь», но Борис отшутился. И Яде, дочке ее, за которой ухаживал, тоже ничего не ответил, а вместо этого взял гитару и жалостливо спел про то, что в детстве носил «брюки клеш, соломенную шляпу, в кармане финский нож».

Впрочем, по наивности своей Ядвига относила эти песни на счет юношеской тяги к романтике и мальчишеского фрондерства. Ее вполне удовлетворили объяснения Изи Дворецкого – он-то знал Бориса много лет, еще по Иркутску, – что тот зарабатывает на хлеб какими-то комбинациями и коммерцией.

– Но за это ведь могут посадить! – ужаснулась Ядвига.

Изя улыбнулся – той же многозначительной улыбкой, что и Борис (вообще, она заметила, что остальные мальчики стараются подражать Борису и в манерах, и даже в интонациях, инстинктивно чувствуя в нем вожака). Сказал по-бендеровски:

– Не волнуйтесь, Ядвига Генриховна. Мы с Борисом чтим уголовный кодекс.

И Дзержинская успокоилась…


Все-таки интересно устроена жизнь. То, что вчера еще считалось позорным клеймом, сегодня, в одночасье, превратилось в достоинство…

Когда на перепутье веков – в 1900 году – Ядвига Гедройц появилась на свет, никаких преимуществ родство с Феликсом Дзержинским ни ей, ни тем более ее матери – Ядвиге-старшей – не сулило. Даже напротив: к этому моменту Дзержинский дважды уже арестовывался и дважды бежал, и имя его вкупе с приметами хорошо было известно полиции на всех просторах Российской империи.

Вряд ли, конечно, ощущала она на себе изъяны родства с государственным преступником и смутьяном – это потом соратники и наследники ее дяди станут рубить под корень «вражье семя», отправлять в лагеря целые родовые кланы, даже юридический термин специально придумают – «ЧСИР» – член семьи изменника родины. Но и особого удовольствия родство такое наверняка не доставляло.

Сомневаюсь, чтобы в предреволюционные годы родственники гордились бы Дзержинским. Все они – а в семье Дзержинского было семеро братьев и сестер – жили спокойной, размеренной жизнью, не помышляя ни о каких революциях.

Один брат – Станислав – мирно трудился чиновником в банке. Другой – Казимир – инженером в Люблине. Третий – Игнатий – учительствовал в Варшаве. Владислав был врачом. Сестры сидели замужем, воспитывали детей.

Как могли относиться они к фанатичному Феликсу, который то и дело бежал из очередной тюрьмы (из двадцати лет революционной деятельности одиннадцать он провел в неволе)? С сочувствием, не более того: это был их крест.

Раскиданные по разным городам, с братом общались они только тогда, когда в очередной раз оказывался он за решеткой. Широко известна переписка Феликса с его старшей сестрой Альдоной. И другая сестра, Ядвига, мать нашей героини, от брата никогда не отказывалась.

Впервые Ядвига-младшая увидела своего дядю в 1906 году. На один вечер, в промежутках между арестами, он заехал к ним в Вильно. Только попрощался, и тут же на квартиру нагрянули жандармы.

Ей было тогда всего шесть, толком и запомнить не смогла даже своего опального родственника. Вновь встретились лишь через десять лет, да и то – разве можно было назвать это встречей?

Весной 16-го мать взяла ее собой в Московскую судебную палату, на процесс. Дзержинского приговорили тогда к 6 годам каторги, но и года не прошло, как случилась Февральская революция. Восторженная толпа ворвалась в Бутырскую тюрьму: словно по Пушкину – «…и свобода вас встретит радостно у входа».

В чем был – в арестантской робе – прямо из камеры Дзержинский поехал на митинг. Оттуда к Ядвиге – единственно родному человеку в Москве, в тесную комнатенку, которую та снимала в Замоскворечье, в переулке с малопривлекательным названием – Кривой.

Первое время там, в Кривом переулке, он и жил. А потом наступил октябрь, и оказалось, что родственные узы с Феликсом Дзержинским таят в себе неслыханные блага: так бухгалтер из Пинска узнает, что в Америке помер его двоюродный дедушка, о существовании которого он раньше и не подозревал, – и за неимением иных наследников оставил ему миллион…

От рождения Ядвига-младшая получила фамилию Гедройц: каких уж трудов стоило матери записать ее так – одному Богу известно, ибо отца своего Ядвига в глаза никогда не видела. Знала лишь, что существовал такой Генрих Гедройц – вроде бы князь, – ради любви к которому мать бросила своего прежнего мужа – богатого польского помещика Кушелевского. Но в последний момент князь жениться раздумал и вообще исчез в неизвестном направлении.

Поначалу две Ядвиги – мать и дочь – жили в Вильно. С приходом войны, не дожидаясь немцев, бежали в Москву. Мать пошла заведовать прачечным цехом. Дочь поступила на курсы фельдшериц.

Как только Ядвиге-младшей исполнилось шестнадцать, мать немедленно обвенчала ее с очередным поляком – инженером Юзефом Лашкевичем, но уже через несколько недель та, сбежав от супруга, вернулась обратно.

Что сталось с ее первым мужем, Ядвига никогда больше не интересовалась. Это, впрочем, не помешало ей записать на Лашкевича двух дочек-близняшек, появившихся на свет в 19-м. Как признавалась она потом, их настоящим отцом был чекист (кто же еще!) – старший следователь ВЧК Ротенберг[84] – впоследствии председатель Крымского ГПУ.

К этому времени обе Ядвиги стараниями Дзержинского жили уже в отдельной квартире. Мать работала в канцелярии МЧК. Дочь – мелким клерком во ВЦИКе.

В 24-м году Ядвига-младшая во второй раз выходит замуж за простого шофера-армянина. И снова неудачно. Не прожив и года, «молодые» расходятся.

Не лучше складывается и личная жизнь матери. Арестовывают ее очередного мужа – сотрудника церковного отдела ВЧК Филиппова, но после ее заступничества – вот она, магическая сила фамилии – выпускают. Из ЧК Филиппов увольняется, основывает какое-то юридическое бюро, однако в 24-м его забирают опять, ссылают в Ярославль. Ядвига-старшая посылает Филиппову развод. Отныне – она снова носит девичью фамилию, которая действует лучше любого пропуска.

Через несколько лет наша героиня Ядвига Лашкевич (кроме досадных воспоминаний, от первого мужа ей в наследство осталась и его фамилия) тоже станет Дзержинской.

На дворе 31-й год. Уже пять лет, как она заведует делопроизводством в поликлинике Наркомата обороны. Военная форма ей к лицу.

На горизонте – новая любовь, чертежник-топограф Иванов. Тоже военный.

Иванов значительно младше Ядвиги, но разве это преграда для истинных чувств?

«Это произошло месяцев за 6 до оформления брака с Ивановым, – через 9 лет покажет она на допросе. – Стали обсуждать вопрос, почему я Лашкевич, говорила я об этом с матерью, но сначала ничего не решили. А потом вмешалась Елена Николаевна Павлова – тетка Иванова – и стала всячески доказывать, что мне обязательно надо взять фамилию Дзержинская».

Стоп-стоп-стоп!

Елена Николаевна Павлова? Уж не та ли это Павлова, что в 37-м пойдет доносить на мать и дочь Дзержинских?

Да, она самая. Впрочем, это произойдет гораздо позже, уже после развода с чертежником Ивановым. Пока же Павлова о таком повороте событий и не помышляет. Всеми правдами и неправдами она мечтает породниться с такой уважаемой семьей, потому-то и уговаривает Ядвигу взять знаменитую фамилию.

В самом деле: Ивановых в Союзе – пруд пруди. Дзержинских – раз, два и обчелся. Предприимчивая тетка даже пытается добиться, чтобы новый муж, при регистрации, взял фамилию жены, но Ядвига-старшая ревностно оберегает честь династии. Она звонит в ЗАГС и требует ни при каких обстоятельствах не присваивать мужу жениной фамилии. Разумеется, служащие не в силах ослушаться: одно упоминание «железного» имени действует на советских людей магнетически.

Но и этот брак тоже просуществует недолго. В 35-м Ядвига – уже уволившаяся по инвалидности: у нее нашли туберкулез – расстается с Ивановым и тут же выходит замуж за некоего безработного врача Старостина, с которым не проживет и трех месяцев. Она вновь пытается войти в ту же реку – возвращается к Иванову, но через год они расходятся. Теперь уже – навсегда.

Последним по счету, пятым ее супругом стал цыганский певец Савельев. И снова – тот же сценарий: пара месяцев совместной жизни и – сразу расставание.

…Я так подробно рассказываю о запутанных перипетиях женской судьбы Ядвиги Дзержинской, чтобы читатель по достоинству сумел оценить некий инфантилизм нашей героини.

При тех возможностях, которыми обладала она, любой другой смог бы без особого труда добиться завидного положения в обществе.

Это для таких, как она, делалась революция, и если вчерашние крестьяне становились академиками, то уж перед племянницей самого Дзержинского все дороги были открыты. Как в детской считалке: чего хочешь – выбирай.

Но нет, она предпочитает мерно плыть по течению. Ни учеба, ни служба – не прельщают Ядвигу. Ее вполне устраивает роль племянницы рыцаря революции, дающая гарантированно спокойную жизнь.

К чему пришла она к своим 39-ти? Чего добилась? Что осталось у нее за спиной? Пожалуй, ничего, кроме пяти неудачных браков и такой же неудавшейся личной жизни.

Так стоит ли удивляться, что, когда на пути ее оказался такой опытный и опасный человек, как Борис Венгровер, она поначалу не сумела, не смогла раскусить его, а потом, узнав всю правду, безропотно ему подчинилась, понимая даже, в какую историю ввязывается.

Ядвига думала, что была нужна Венгроверу как женщина. Оказалось же, что ему была нужна племянница самого Дзержинского, вдобавок обладающая отдельной квартирой с телефоном, что в предвоенной Москве являлось большой редкостью…


Весной 38-го Борис неожиданно исчез. Никто из ребят не знал, что с ним случилось, и Ядвига заподозрила недоброе. Мысли напрашивались сами собой.

Сколько уже знакомых ее, бывших сослуживцев по Наркомату обороны, да что сослуживцев – даже старых, заслуженных чекистов, соратников дяди – исчезли в одночасье. Открывая свежий номер газеты, никогда не знаешь, кто сегодня окажется новым «врагом народа». Людей забирали тысячами.

Брат Бориса тоже был арестован – на Родине, в Иркутске. Якобы он оказался шпионом. Забрали отца – старого политкаторжанина – у Изи Дворецкого. Может быть, и Борис сидит сейчас где-то на Лубянке в сыром и мрачном подвале?

Почти год Ядвига ничего не знала о его судьбе. Борис появился так же внезапно, как и исчез (таинственная неожиданность – это было вообще в его характере).

Раздался звонок в дверь. Открыла. На пороге он – ничуть не изменившийся, только в смоляной шевелюре появились седые волосы.

От удивления она даже потеряла дар речи. Застыла на пороге, точно соляной столп.

О том, где пропадал он этот год, чем был занят – Борис не говорил. Как обычно отшучиваясь, уходил от вопросов. Почему – она поймет потом.

Устроился на службу. Снова – учителем физкультуры в 309-ю школу – рядышком, на Кировской. Часто приходил с работы довольный, рассказывал о своих педагогических успехах. Дети его любили, и Ядвига понимала: человека с такой обескураживающей улыбкой невозможно не любить…

Стоп. На этом месте я, пожалуй, прервусь – может быть, даже чуть позднее, чем это следовало бы сделать. Настала пора кое-что объяснить.

Нет для историков эпохи более запутанной, чем тридцатилетнее сталинское правление. Казалось бы, с тех дней прошло совсем немного лет, а вот поди ж ты: и в революции, и даже во временах царствования Романовых – нам, сегодняшним, разобраться подчас куда как легче, чем со своим недавним прошлым. И вовсе не потому, что никаких документов и свидетельств эта эпоха после себя не оставила: наоборот, как раз всевозможных бумаг унаследовали мы с лихвой, только вот документов – в подлинном значении этого слова – нам почти не досталось.

Documentum – в переводе с латыни означает: доказательство, свидетельство. Но чему свидетельствуют дошедшие до нас документы? Доказательством чего они служат?

Ко всем своим многочисленным титулам и регалиям – лучший друг советских детей, великий кормчий, гениальный полководец и прочая, прочая – товарищ Сталин, несомненно, обладал еще одним: он был величайшим режиссером всех времен и народов.

Сталин поставил грандиознейший, беспрецедентный спектакль, где сценой служила одна шестая часть суши, а в ролях было занято все без исключения население Советского Союза.

По одному лишь мановению режиссерской руки менялись направления рек и судьбы целых народов. Уходили в небытие недавние герои и кумиры. В одночасье переписывалась история страны – не только вчерашняя, но и сегодняшняя.

Официальная пропаганда регулярно бичевала формалистов, но в действительности главным формалистом страны был товарищ Сталин, ибо, как и всякого тирана, сильнее всего его заботила внешняя форма режима. Его режима.

Он хотел прославить свое имя в веках, остаться в памяти вечно, потому-то и возводил помпезные высотки. Обкладывал мрамором станции метро. Пытался выстроить самое гигантское сооружение в мире – уходящий в небеса Дворец советов.

Сталин знал, сколь недолговечна человеческая память. Лагеря, репрессии, голод – все это забудется очень скоро, раньше даже, чем уйдет из жизни последний зэк, а колонны и памятники останутся на века. Именно по ним – по высоткам, по фильмам Пырьева[85] и Александрова[86], по романам Бубеннова[87] и Бабаевского[88] будут судить грядущие поколения о сталинской эпохе; и не низкорослым, рябым колчеруким грузином будет представать он перед потомками, а таким, как изобразил его на экране русский красавец-великан Алексей Дикий[89].

Этот сталинский стиль проявлялся во всем: от передовиц «Правды» до уголовных дел, и наше дело, к сожалению, тоже не стало исключением.

Что в нем правда, что вымысел – сейчас понять уже практически невозможно. Слишком хорошо представляем мы, как составлялись дела на Лубянке, а посему, волей-неволей, нам приходится вторгаться в область исторических догадок, домысливать то, что осталось за кадром.

Конечно, не все. Некоторые обстоятельства никаких сомнений у нас не вызывают.

Хотя бы то, что Борис Венгровер, красавец и педагог, был совсем не тем человеком, за которого себя выдавал…


Маленький кабинет целиком был наполнен злобой. Она струилась в воздухе вместе с сизым табачным дымом, и, казалось, завесу эту можно было даже потрогать рукой…

Черт дернул Архипова завернуть в этот день на Пушкинскую. Главное, обидно – выйди он хотя бы минут на 10 раньше, ничего бы и не случилось. Сидел бы уже сейчас за столом, гулял, как все нормальные люди.

И вот на тебе – в свой профессиональный праздник, в День чекиста вынужден теперь валандаться с каким-то воришкой.

Как нарочно, в дверь то и дело заглядывали сослуживцы, зазывали к себе – в соседних кабинетах разливали уже, под нехитрую общепитовскую закуску, хрустящую, только с мороза водку – в этот день начальство смотрело на все сквозь пальцы. От желания скорей присоединиться к товарищам Архипов торопился, заполнял протокол неровно, будто китайские иероглифы, прыгали по странице кривые строчки…

У человека, который сидел напротив, настроение тоже было не лучше. Так славно начинался день. Он уже предвкушал, как пойдет вечером в ресторан, обмоет очередную свою удачу. Как из душного зала выйдет на свежий воздух, повелительным жестом остановит такси…

Он помнил, как все произошло буквально по минутам. Помнил даже, как запел ключ, когда повернул он его в замке, как легко, без натуги открылась входная дверь.

– Извиняюсь, вы к кому? – сухонький старикашка, чертов общественник, будь воля, раздавил бы как козявку, вырос точно из-под земли.

Произошло это так неожиданно, что Борис на какую-то секунду даже опешил:

– Я… Это… Племянник хозяйки.

Старикашка понятливо кивнул. И вдруг заверещал, заорал благим матом. Откуда прыть взялась – мухой кинулся в парадное, выскочил на улицу. И тут, как на грех – агент угрозыска. Когда в лоб тебе смотрит вороненый наган, особо не побегаешь…

Глупо, очень глупо все получилось… И главное, никому от этой встречи лучше не стало: ни сыщику, ни вору…

Из обвинительного заключения по делу № 41870:

«Днем 20 декабря 1939 года при покушении на совершение кражи из квартиры № 2 дома № 26 по ул. Пушкина был задержан неизвестный, назвавшийся Митляевым Борисом Андреевичем, при личном обыске у которого было отобрано:

связка различных ключей в количестве 20 штук, нож перочинный и отвертка.

По проверке неизвестный, назвавшийся Митляевым, в действительности оказался Венгровером Борисом Рувимовичем, 1916 г. рожд., урож. г. Иркутска, в прошлом неоднократно судившимся и приводившимся за кражи, разыскиваемый Темлагом НКВД за совершенный им побег из лагеря…»

Когда его вывели из камеры – это был совсем уже другой человек. За те сутки, что он провел во внутренней тюрьме на Петровке, Венгровер словно постарел лет на пять.

По паспорту ему было всего 24, но меньше 30 – по крайней мере сейчас – никто бы ему не дал. Зам. начальника 3-го отдела угро[90] лейтенант Кириллович на всякий случай даже опустил глаза в документы: не напутал ли чего. Нет, все верно – 16-го года рождения. Значит, вот-вот будет 25.

– Присаживайтесь, – Кириллович обращался с подследственными исключительно корректно, без особой нужды рукоприкладства и грубости себе не позволял.

– Ну-с, Борис Рувимович, – он сразу взял с места в карьер, – поговорим, или по-прежнему будем придуриваться?

Венгровер молчал, упершись глазами в пол, но следователю и не нужны были пока его ответы.

– Прежде, чем я начну заполнять протокол, попытаюсь кое-что объяснить. Первое: никакой нужды называться чужими именами вам нет, вашу личность мы установили без труда – вот выписка из картотеки и дактокарта. Второе: взяли вас с поличным, при свидетелях, так что проблем с судом тоже не возникнет. Третье: кроме кражи, на вас висит еще и побег. То есть две статьи вам уже обеспечены, и теперь только от вашего усердия будет зависеть ваш срок… Вопросы есть?

Венгровер помотал головой: вопросов нет. Все и без того понятно.

– Вот и отлично. Тогда приступим. Фамилия, имя отчество?

– Венгровер Борис Рувимович, – он уже почти смирился с судьбой, понял, что запираться бессмысленно. С такими ребятами надо действовать по-другому: изображать максимальную искренность, а там, глядишь, что-нибудь и придумается: главное вступить в бой – учил Наполеон – потом видно будет.

Следователь заполнил установочную часть анкеты, перешел к конкретике:

– Когда начали воровать?

– Лет с десяти, после того, как расстреляли отца.

– Расстреляли? – Кириллович удивился. – За политику?

– Какую, к черту, политику, – Венгровер развалился на стуле, затянулся предложенной сигаретой, стал рассказывать.

Родился он в Харбине. В 1919-м семья переехала в Иркутск. Отец, даром что еврей, был профессиональным уголовником. Поначалу промышлял квартирными кражами, потом – в разгар безвластия – переквалифицировался в грабителя. Поймали. В 26-м по приговору иркутского суда вывели в расход.

Борису было тогда всего десять, но, видно, воровской дар так же передается по наследству, как музыкальный слух или умение рисовать. Уже через пару лет его знала в лицо вся иркутская милиция. Много раз Венгровера ловили, но до тех пор, пока не исполнилось ему шестнадцать, сделать с ним ничего не могли: советские законы – самые гуманные законы в мире. Под суд он пошел одновременно со своим совершеннолетием. Через полгода, правда, «по молодости» освободили. Оказалось, ненадолго.

После второго суда Борис понял, что в Иркутске ему спокойного житья больше не будет: местный угрозыск не спустит теперь с него глаз. Впрочем, он не сильно этим тяготился: маленький, провинциальный городок был тесен его неуемной энергии.

В поисках счастья Венгровер отправляется кочевать по стране. Несколько лет по подложным документам работает пионервожатым в жаркой Северной Осетии: к детям у него был настоящий талант и, наверное, если бы жизнь сложилась по-другому, вполне мог бы стать знаменитым педагогом, не хуже Макаренко или Сухомлинского[91]. Но нет, – совсем иные лавры ждут его. Очередная поимка – теперь уже в славном городе Орджоникидзе. Из-под стражи скрылся, уехал в Ленинград, снова был пойман, осужден.

В 37-м Венгровер бежит из иркутской колонии, не просидев и года из положенных трех. На этот раз путь его лежит в столицу: в самый красивый город страны, почти превращенный стараниями великого вождя в коммунистический город будущего.

Здесь есть все, о чем может только мечтать еврейский юноша из Сибири: широкие проспекты, мраморный метрополитен, гостеприимные рестораны, стройные, отзывчивые барышни. Стоит только захотеть – и беззаботный веселый круговорот затянет тебя в себя, ослепит огнями и блеском столового хрусталя.

Правда, особых знакомств в Москве у Венгровера не было, но, пораскинув мозгами, он вспомнил своего земляка – Изю Дворецкого, которого знал еще по иркутской школе. Этого оказалось вполне достаточно.

Изя жил почти как царь – в отдельной комнате в Останкино. Только-только НКВД арестовал его отца, бывшего политкаторжанина, и появлению старого знакомого он искренне обрадовался: ему нужно было забыться, прогнать от себя прочь гнетущую тоску. Именно такой человек, как Борис – веселый, уверенный в себе – как никогда, требовался ему сейчас.

Полтора месяца они жили вместе. Изя учился в институте прокуратуры: мнил себя будущим Вышинским. Венгровер – «работал» по специальности: теперь-то он смог по-настоящему развернуться. Даже по сравнению с Ленинградом огромная Москва была настоящим «Клондайком», чего уж там говорить про захолустный Иркутск или знойный Орджоникидзе.

В 37-м его задерживают, однако, пропилив решетку, он бежит из отделения. Когда через пару месяцев его возьмут снова, только крупных краж из госучреждений на нем будет висеть без малого тридцать. Это за полгода!

Осенью 38-го он возвращается обратно в Сибирь: правда, на этот раз домой мчит его не пассажирский экспресс, где предупредительные проводники разносят чай на бумажных салфетках, а зарешеченный вагон, прозванный еще с дореформенных времен «столыпинским».

Темлаг – так сокращенно называлось место, где Венгроверу предстояло безрадостно провести ближайшие три года. Но вновь судьба улыбается ему. В марте 1939-го он совершает очередной побег. Возвращается в Москву.

Наверное, большинство на его месте постаралось бы забыть все пережитое, как страшный сон. Выправить документы на чужое имя, раствориться на бескрайних просторах страны.

В конце концов, он так молод – всего-то двадцать два, еще не поздно начать все сначала. Что он видел за свою короткую жизнь? Четыре суда. Четыре побега.

Но нет – мещанское бытье не по нему. Постоянный риск, ежесекундное хождение по лезвию ножа – без всего этого Венгровер уже не может: адреналин нужен ему, как инсулин – диабетику. Даже не деньги – денег он наворовал уже столько, что хватит на три жизни: именно адреналин.

Это еще Пушкин устами Емельки Пугачева сказал: лучше тридцать лет пить кровь, чем триста лет питаться падалью.

Из обвинительного заключения по делу № 41870:

«Будучи допрошен, Венгровер показал, что (…) 16/III 1939 г. бежал из лагеря и, прибыв после этого в Москву, возобновил свою преступную деятельность и организовал шайку воров, в которую входили знакомые его по городу Иркутску – Дворецкий, Медведев и другие, совместно с ними совершил в Москве около 60-ти домовых краж. Похищенные вещи сбывались его друзьями Филлером и Дукарским в разные скупочные пункты, а также их знакомым на дому».

В середине 1939-го по Москве поползли слухи о появлении в городе какой-то невиданной банды квартирных воров. Люди стали бояться оставлять свои дома без присмотра, но все равно каждую неделю, то на Петровке, то на Кировской случалась новая кража. Не помогали никакие, даже самые дорогие и хитроумные замки и засовы.

Сегодня, когда в одной только Москве ежедневно происходит несколько убийств, такое, возможно, покажется смешным, но в те годы все было иначе. Еще в 37-м советская власть официально объявила о том, что с профессиональной преступностью покончено. Последние «урки» проходят «перековку» на Беломоро-Балтийском канале, а если и случается где-то кража – то это родимые пятна капитализма дают о себе знать или враги народа пытаются омрачить жизнь советских людей.

Москва должна была стать примером для всей страны, городом социализма – наподобие того, что много веков назад описал наивный мечтатель Кампанелла, и не предполагавший, что «святая инквизиция» рядом с НКВД – просто кружок любителей хорового пения. Посему борьба с преступностью была возведена в Союзе в ранг государственной задачи первостепенной важности.

За 101-й километр выселили весь подозрительный элемент. Ввели уголовную ответственность за тунеядство. Разгромили практически все известные притоны и «хазы».

Трудно, очень трудно стало жить «фартовым» людям в советской Москве. Даже в ресторацию теперь не закатишься, с цыганами и девочками: всем известно, что добрая половина швейцаров и официантов – состоят на негласной службе в уголовке или в ЧК; будешь потом объясняться, откуда взял деньги на пропой души.

Но шайка Венгровера относилась к совершенно новой формации преступников. Она не признавала воровских законов, не соприкасалась с «блатарями», не посещала «малин».

Все, кто входил в нее, включая и Венгровера, для окружающих были самыми обычными молодыми людьми: отличниками учебы, комсомольцами (Изя Дворецкий даже готовился стать прокурором).

Они ходили в кино и на танцы, исправно платили взносы во всевозможные добровольные общества, посещали собрания и диспуты. Никому и в голову не могло прийти, что эти – со всех сторон положительные ребята – в действительности и есть та самая шайка, которая добрых девять месяцев наводила ужас на московских обывателей. Шайка, не имеющая себе равных, ибо за недолгое свое существование успела совершить рекордное количество краж – как минимум, шестьдесят две (больше доказать не удалось), на неслыханную по тем временам сумму – 385 тысяч рублей. (Для сравнения: средняя зарплата не превышала тогда тысячи, а десяти червонцев вполне хватало для лихого кутежа в ресторане.)

Собственно, по этой-то причине их так долго и не могли обезвредить: МУР был сориентирован на поиски профессиональных воров – вероятнее всего даже, заезжих гастролеров, – а злосчастные преступники тем временем мирно сдавали зачеты и экзамены. Если бы не роковая случайность – оплошность Венгровера, – кто знает, сколько краж успели бы они еще совершить.

В шайку входило восемь человек. Практически все они были одногодками, двадцатилетними недорослями. Венгровер, которому в начале столичной «карьеры» исполнилось уже двадцать два, наверное, казался им стариком. И не только в силу возраста.

Опытный, битый вор, наделенный вдобавок недюжинным педагогическим талантом, он без труда сумел втянуть своих старых и новых приятелей в преступный омут.

Действовали обычно по одному и тому же сценарию: сначала «выпасали» приличную квартиру в центре. Потом Венгровер – один или с двумя подручными – подбирал ключи, благо отмычкой владел виртуозно. Похищенные вещи сдавали в скупки, продавали через знакомых.

При обысках, кстати, большинство украденного МУРовцы сумели отыскать. Преступники особо и не запирались. Да и как запираться, если все они (кроме, понятно, Венгровера) никогда раньше с угрозыском не встречались.

Впрочем, и сам Венгровер, несмотря на весь свой тюремно-лагерный опыт, «поплыл» уже на второй день. Назвал поименно всех членов шайки, даже тех, кто лишь перепродавал украденное. А потом… Потом и вовсе сделал сенсационное – по-другому не назовешь – заявление.

Из показаний Бориса Венгровера в МУРе:

«Занимаясь кражами, я все краденые вещи приносил в квартиру к Дзержинским и хранил их здесь до сбыта. Дзержинская была в полном курсе дела. Я не скрывал от нее ничего. Она также хорошо знала, что вместе со мной занимался кражами и Дворецкий. Было два-три случая, что по моей просьбе Дзержинская сбывала краденые вещи, она продавала дамские вещи. Я отдавал ей третью часть вырученных от продажи денег».

– Вы понимаете, что вы говорите? – следователь Кириллович даже покраснел от напряжения, а в голове сами собой заметались дурные мысли: если в деле появляются такие имена, из обычной уголовщины оно сразу превращается в политическое. Не сегодня-завтра им заинтересуются «старшие товарищи», а с этой организацией шутки плохи. За дискредитацию святого имени Феликса по головке никого не погладят: ни бандитов, ни сыщиков. Будешь потом, сидя в подвале, доказывать, что это не иностранная разведка приказала тебе облить грязью идеалы революции.

Уж как это делается, Кириллович, слава Богу, знал отлично: сам не первый год на следственной работе. Десятки сотрудников московской милиции – от рядовых оперов до начальников, которые вдруг оказались шпионами, прошли перед его глазами, хотя и он, да и большинство в управлении – до сих пор не могли в это поверить. Каким, к чертям собачьим, шпионом мог быть легендарный матрос с балтфлота Трепалов[92] – первый начальник МУРа, если он лично разогнал знаменитую Хитровку и сам ездил брать вооруженных бандитов. Или – честнейший начальник московской милиции Вуль[93], блестящий сыщик, которого взяли прямо во время командировки, а потом объявили, что он – то ли польский, то ли немецкий шпион.

Но Венгровера, похоже, такие мысли ничуть не заботили.

– Пишите, – с какой-то непонятной упертостью твердил он, – я за свои слова отвечаю. Пишите все…

Если бы арестанта Венгровера допрашивал не следователь МУРа, а человек с Лубянки, многие, очень многие вопросы были бы понятны нам без труда. Следствие в НКВД велось исключительно по правилам, самим же НКВД и устанавливаемым, и ни одно «высочайшее» имя, без особого на то желания, в протоколе допроса появиться не могло.

Но нет, все описываемое нами происходило на Петровке – в неприметном трехэтажном особняке, где помещалась тогда рабоче-крестьянская милиция Москвы, а это почти со стопроцентной гарантией означает, что показаний против Дзержинской у Венгровера никто не выбивал. Его могли «колоть» на чужие преступления, требовать, чтобы он повесил на себя нераскрытые кражи. Но вот племянница Дзержинского – МУРовцам точно была не нужна. Скорее, наоборот: они предпочли бы, чтобы ее имя в деле никогда не всплывало.

Однако Венгровер так подробно и детально описывал свою связь с Ядвигой, что проигнорировать эти показания сыщики просто не могли. Они оказались в пиковой ситуации, и любой выход из нее ничего хорошего им не сулил. Неизвестно, где найдешь, где потеряешь: то ли убирать Дзержинскую из дела, то ли, напротив, нагнетать вокруг нее страсти.

Путь официальный оставлял хоть какую-то надежду на благополучный исход. В противном случае, милиционерам архисложно было бы объяснить, что заставило их покрывать преступницу, тем более что не один только Венгровер, но и все члены шайки давали на Дзержинскую прямые показания.

«Мне хорошо известно, что вещи прямо с краж очень часто завозились на квартиру Ядвиги Генриховны, где они хранились до сбыта их», – это из протокола допроса в МУРе Израиля Дворецкого, того самого Дворецкого, ухажера Яди, который ввел когда-то Венгровера в семью Дзержинских. После побега Бориса из лагеря он совершил вместе с ним более десяти краж.

«Она, Ядвига Генриховна, конечно, прекрасно понимала, что кражами занимались я и Венгровер, а также Медведев и Эпштейн. И не только знала, а даже и поощряла их. Так, после первой кражи, в которой я участвовал и о которой рассказал ей, она восторженно хвалила меня, отзывалась обо мне, как о герое.

От Венгровера Ядвига Генриховна неоднократно получала порядочные суммы денег, при мне Венгровер часто давал ей рублей по 500».

«О том, что Ядвига Генриховна знала о преступной деятельности Бориса (Венгровера. – Примеч. авт.), Дворецкого, Медведева и меня, – показал другой завсегдатай «салона» Дзержинских, Абрам Эпштейн, на счету у которого было 13 совместных с Венгровером краж, – я заключаю из того, что я с Борисом несколько раз заезжали к ней с чемоданами с вещами; что она получала от Бориса деньги, как, например, в начале июня 1939 года при мне 500 рублей и т.д.».

Но больше всех, конечно, старался Венгровер. От недавней любви не осталось уже и следа.

Он не только обвинял Дзержинскую в том, что она хранила на квартире краденые вещи, сбывала их в скупочные магазины и получала от бандитов деньги. Ядвига Генриховна, утверждал Венгровер, знала, что он бежал из лагеря, но тем не менее поселила у себя дома и даже благословила на преступление, которое пахло уже не пошлой уголовщиной, а настоящей политикой.

Оказывается, вор-рецидивист Венгровер выдавал себя за… племянника Дзержинского. Именно под этой легендарной фамилией осенью 39-го он устроился работать физкультурником в 309-ю московскую школу, где быстро снискал себе популярность. Конечно, немалую роль в этом сыграл звездный отблеск фамилии, но не только он.

Борис Венгровер был в своем роде прообразом знаменитого Юрия Деточкина. Разница лишь в том, что Деточкин переводил ворованные деньги в детские дома. Венгровер же тратил их на школу.

Уже после, на следствии, выяснится, что за неполных три месяца работы лже-Дзержинский израсходовал на «благотворительные цели» почти пятнадцать тысяч рублей – сумма по тем временам неслыханная.

Он уверял, что деньги эти выделяет спортобщество «Буревестник», и дирекция вполне ему верила. В самом деле, кому могла прийти в голову бредовая мысль, что новый физкультурник покупает для всех классов абонементы в бассейн или заказывает на праздничные вечера оркестры за свой счет? Он даже доплачивал премии другим учителям и нанял школе пианистку, которая очень удивилась потом, когда в спортобществе «Буревестник» узнала, что печать, стоявшая на заключенном с ней трудовом договоре, похищена из общества пару месяцев назад…

Каким образом Венгровер сумел назваться августейшим именем, так и останется загадкой. Следствие на этот вопрос ответить не смогло. Впрочем, с его незаурядными авантюристскими способностями, можно было проделать и не такой трюк.

«В сентябре 1939 года, – показал на допросе в МУРе директор 309-й школы Панкратов, – из Куйбышевского РОНО мне позвонил по телефону зав. кадрами РОНО т. Филиппов и сказал мне, что в мое распоряжение на должность инструктора-преподавателя физкультуры направляется гр. Дзержинский Борис Андреевич, охарактеризовав его как молодого, хорошего преподавателя».

Что ж, не удивлюсь, если районный кадровик и слыхом об этом не слыхивал: спародировать голос по телефону – задача не из сложных. Куда сложнее было бы выправить поддельные документы, но директор их и не спрашивал. Одного звонка и упоминания громкой фамилии для всех оказалось вполне достаточно – в лучших традициях Хлестакова.

Каждый раз, когда молодого физкультурника просили представить паспорт, диплом – хотя бы даже написать автобиографию – он отговаривался занятостью и торжественно обещал принести все завтра. Но на следующий день история повторялась.

Только в декабре – через три месяца после его появления в школе, – когда приехавшая на педсовет начальница РОНО потребовала, чтобы Дзержинский-Венгровер явился к ней со всеми документами в руках, – талантливый физкультурник понял, что мистификация затянулась. Больше в школе его никто не видел…

Но зачем ему нужно было все это представление? Никакой пользы Венгроверу оно не давало, наоборот – одни только расходы (15 тысяч деньги немалые, не один месяц можно было гулять по ресторанам).

Вариантов несколько. Венгроверу наверняка доставляло удовольствие ощущать себя наследником Дзержинского. Человек тщеславный, авантюрист, он любил быть в центре внимания, ловить восторженные взгляды, выслушивать всякого рода просьбы и мольбы, – а уж в кровавом молохе 1939-го просьб таких, без сомнения, было немало.

Он словно мстил своей неудавшейся судьбе, пытаясь хоть на время забыть о лагерях и побегах, о расстрелянном за бандитизм отце, о матери-киоскерше. Он придумал себе новую, красивую, словно на экране «Ударника» жизнь и, зная даже, что рано или поздно вернется обратно на нары, жадно торопился насладиться ею, чтобы потом в промерзшем лагерном бараке снова и снова вспоминать минуты своего недолгого, но блистательного триумфа.

Да и педагогом он был действительно что называется от Бога. Единственное, может быть, что, на самом деле, радовало его, – это были дети, ведь недаром сказал главный детский писатель Гайдар: «Что такое счастье – каждый понимал по-своему».

Для одних счастьем была карьера. Для других – женщины или водка. Для Венгровера же – не было большего счастья, чем видеть восторг и почитание в детских глазах, и от этого ощущения собственной силы он будто заряжался энергией: так мифический богатырь Антей набирался мощи от Земли.

Потому-то не жалел он собственных денег, тратил налево и направо. Потому-то пропадал в школе целыми днями, даже по выходным приходил на работу.

Венгровер настолько умел влюбить в себя окружающих, что и после ареста администрация школы, зная уже о том, что он сидит за решеткой, продолжала отзываться о нем исключительно в превосходных тонах. Это в эпоху-то, когда дети отрекались от родителей, а родители – от детей!

«За время своей работы Дзержинский проявил себя, как очень хороший работник, а также и человек. Он поставил физкультурную работу в школе на небывалую высоту, втянув всех детей заниматься физкультурой». (из показаний завхоза 309-й школы И. Подольского).

«На всем протяжении своей работы в школе, проявил себя, как замечательный физкультурник, завоевав большой авторитет не только у самих детей, но и у преподавателей и родителей. В результате школа по физкультуре завоевала большие достижения: по волейболу, плаванию, велосипедному спорту и другим видам спорта школа заняла первые места». (Из показаний директора школы П. Панкратова).

Если не знать, что читаешь протоколы допроса, составленные в МУРе, не отличишь от праздничного адреса, словно речь идет не об арестованном уголовнике, а о каком-то ударнике педагогического фронта…

И – снова: вопросы, вопросы, вопросы… Что заставило Ядвигу Дзержинскую – племянницу вождя, интеллигентную, в сущности, женщину, мать двоих детей, связаться с ворами и уголовниками?

Венгровер объясняет это с легкостью. Цитата из допроса:

«Она заинтересована была в поддерживании близкого знакомства с молодыми, красивыми, веселыми и культурными ребятами, каковыми являлись мы. Материальная сторона вопроса – было явлением второстепенным».

И тут же:

«Короткое время в текущем (т.е. в 1939 – Примеч. авт.) году я состоял с Дзержинской в сожительстве. Кроме меня и Дворецкого, с нею сожительствовали также Эпштейн и Медведев».

Допрашивают Израиля Дворецкого. Он подтверждает:

«Лично я в конце 1939 г. краткое время сожительствовал с Ядвигой Генриховной, а впоследствии, как мне известно, в такой же связи с ней находились разное время Венгровер, Эпштейн, Медведев и Дукарский».

Число любовников Дзержинской растет в геометрической прогрессии. Только что их было четверо. Теперь уже пятеро: к этому славному ордену прибавился 20-летний Давид Дукарский, помощник мастера по ремонту счетных машин, через которого банда сбывала краденые вещи. Если учесть, что всего в шайке числилось восемь человек (по крайней мере, так решило милицейское следствие), через постель Дзержинской, оказывается, прошло больше даже половины. Ну да что мелочиться, чем масштабнее – тем лучше…

«Вообще о Ядвиге Генриховне я могу сказать, – добавляет Дворецкий, – что она женщина легкого поведения, склонна к половым извращениям и преступному авантюризму».

Бедная Ядвига Генриховна. Знала бы она заранее, с какой беззаботностью эти веселые, красивые мальчики, годящиеся ей в сыновья, станут перетряхивать ее постельное белье, может быть, вся судьба сложилась по-другому.

И в мыслях не держала она, что недавние ее молодые друзья предадут ее, ни секунды не колеблясь, даже для вида не попытаются изобразить благородство, и больше всех будет бесчинствовать тот, кто был особенно, по-настоящему дорог ей.

Видно, так уж было написано ей на роду: всю жизнь мужчины предавали и обманывали ее, и всякий раз она вновь вставала на прежние грабли…

Никакой нужды выдавать Ядвигу ни у Венгровера, ни у других арестантов не было. Ведь ни слова не сказал он о ней, когда его взяли в прошлый раз – в 38-м, хотя к тому времени почти год уже пользовался ее благосклонностью и даже жил в гостеприимной квартире на Потаповском. Почему же тогда молчал, а теперь – на второй же день ареста – принялся вываливать всю подноготную, даже женскую честь не пощадил?

Снова читаем протокол допроса:

«Я тогда не выдал своих соучастников и не назвал имени Дзержинской, укрывавшей меня (…), по двум соображениям: во-первых, я не хотел усложнять дело с привлечением новых лиц, а во-вторых, я думал о побеге из лагеря и рассчитывал вернуться в Москву прямо к Дзержинским».

Прямо скажем, объяснение нелогичное. В 38-м не хотел «привлекать новых лиц», а в 39-м выдал всех семерых подельников наутро после ареста. В 38-м «думал о побеге», а теперь – не думает, хотя за спиной таких побегов уже набралось четыре штуки? Что-то мало похоже на правду.

Нет, причина явно в ином. Скорее всего, Венгровер хотел укрыться под сенью знаменитой фамилии. Он надеялся, что «легавые» не посмеют засадить за решетку наследницу «совести революции», хотя бы потому, что им не позволят этого сделать их старшие товарищи по НКВД, для которых одно только имя Дзержинского – как граница СССР – священно и неприкосновенно.

Венгровер рассчитал все правильно: ни у него самого, ни у его подельников в Москве никаких связей нет. Просто так никто помогать им не станет. Но втягивая Ядвигу в эту историю, превращая ее в свою сообщницу, он таким образом приводит в действие могущественные рычаги, которые – несомненно – бросятся на защиту человека из клана Дзержинских, а одновременно – вынуждены будут спасать и его.

Невозможно вытащить из дела одного подсудимого, не трогая другого. Тем более если этот другой не намерен молчать и на суде – будьте уверены – скажет все начистоту, терять ему нечего.

Это был циничный, звериный расчет, но другого выхода спастись Венгровер для себя не видел. 62 кражи, организация банды, побег из лагеря: в общей сложности – срок набегает приличный…

Впрочем, нет, был и еще один путь. Как и подобает человеку расчетливому, Венгровер не привык складывать вся яйца в одну корзину…


Следователь Кириллович никогда не встречал еще таких удивительных людей. Обычно всякую мелочь, копеечную кражу арестованным приходится вбивать чуть ли не кулаком, а тут – человек сам, одну за другой, вешает на себя новые статьи.

Сначала приплел племянницу Дзержинского. Потом – сдал всех своих подельников. А теперь и вовсе подводит себя под расстрел.

Чудны дела твои, Господи! Может, он, этот Венгровер, того? С головой не все в порядке? Да нет – по разговору, по манерам – вполне нормален, никаких отклонений нет.

Рука Кирилловича уже затекла от многочасовой писанины, в такт ей после вчерашнего (День чекиста как-никак, грех не погулять) гудела голова, но Венгровер и не думал останавливаться. Наконец следователь не выдержал.

– Видите ли, то, что вы сейчас рассказываете, в большей степени заинтересует не нас, а госбезопасность, – как можно осторожнее сказал он. – Чтобы не возникло лишних вопросов, изложите эти обстоятельства собственноручно.

Собственноручно – так собственноручно. Венгровер взял протянутый лист бумаги, чернильницу. Криво вывел посреди страницы – «ЗОЯВЛЕНИЕ». Кириллович хмыкнул, увидев это – «зОявление», но вслух ничего не сказал. Не всем же быть академиками…

Это «зоявление» на имя начальника МУРа настолько красноречиво и увлекательно, что мы позволим себе привести его практически целиком, сохраняя орфографию и пунктуацию документа.

Из «заявления» Б. Венгровера на имя начальника МУРа:

«…по пребыте в лагер уминя бил вивех левий руку я был доставлен в ИТЛ там я обратил внимание на доктара которий комне очен хорошо относился и очен интересовался моэй автобиографие несколка раз он меня спрашивал о меня и омоэм отэс и братьи Первая время я думал, что он проста болен педоростией, но потом он миня устроел в КВЧ (Культурно-воспитательная часть. – Примеч. авт.) разносит книги он часто спрашивал хотел бы я сейчас бит на воле я часта говарил что я одал бы за это 20 лет жизни он спрашивал а куда бы я поехал я говорил что кроме Москвы я никуда бы не поехал И как то раз он мне сказал что я поеду на лесозаводской лекпунт и пожилал мне чесливой дороге Я ничего не понимал да тех пор пока миня нипосадили бесконвойную теплушку А там я доехал до станцие Потьма и бил насвободе На станции ко мне подошел незнакомый человек и стал ин тирисоваться куда я еду я сказал что я вивехнул руку и еду в Москву к тетку но уминя вытащили деньги он сказал что если я одам иму в Москве то он мне их даст Я очен обрадовался этиму но в Москве он сам от миня отстал сам низнал почему но я иму дал свой адрис на Дзержинскую Ядвигу Генриховну.

Как я приехал то я остановился у Дзержинской Яди так как бил болшим ихним приятель.

Через несколко времине к Яди позвонили и попросили миня я подошел к телефону со мной разговарива какойта низнакомой голос Я нимного испугался но он сказал что это тот которий одолжил мне денек и очен просил их одат иму Мы назначили и Кировских ворот я пошол туда сийчаже но комне подошол совсем другой человек он сказал что он миня очен хорошо знаит и что им надо сомнойпоговорить и сетова дня я стл работать позоданию этого человека который мне давал в игопоручение была несколко краж от ветственных лиц и установка была главное похизщять документы»[94].

Итак – в деле появляется новый неожиданный поворот. Венгровер не только главарь самой громкой столичной шайки. Не только любовник Ядвиги Дзержинской. Не только самозваный племянник «железного Феликса». Теперь он еще – и шпион, наймит вражеской разведки, ведь кому еще, кроме как шпионам, нужно похищать документы у «от ветственных лиц».

В тот же день – 21 декабря – на допросе Венгровер подробно описывает свою шпионскую одиссею, не щадя ни красок, ни себя самого.

Он говорит, что еще в вагоне поезда по пути из лагеря уверил своего таинственного спасителя, что доводится племянником самому Дзержинскому. Что связник, с которым встретился полутора неделями позже на Мясницкой, сразу же взял быка за рога и пригрозил: если не станешь оказывать нам кое-какие услуги, дело кончится плохо. Советская власть побегов из лагерей не прощает.

«Я интересовался, что от меня нужно. Он сказал, что надо будет лазить не в первую попавшуюся квартиру, а надо будет выбирать места для краж и что его интересуют документы (…) ответственных лиц и их личная переписка».

Дальше история в изложении Венгровера принимает совсем уж фантастический характер. Никаких адресов, где следует совершать кражи, связник почему-то ему не оставляет. Тем не менее Венгровер судорожно принимается воровать какие-то документы (непонятно у кого и непонятно для чего) – и при следующей встрече передает врагу «3 паспорта, разные справки и письма».

Тот, удовлетворившись добычей (шпионы, как известно, вообще неприхотливы и довольствуются всем, чем придется), дает Венгроверу новое задание: влезть в квартиру некоего инженера (надо думать, засекреченного) на Сретенском бульваре, вытащить все документы и устроить там беспорядок.

«Шпионский наймит» справляется и с этой задачей. Сверток с документами переходит в руки к врагу, а Венгровер получает очередной приказ: теперь ему надлежит жениться «для ведения нормальной жизни».

Как и положено в разведках, кандидатура жены выбрана уже заранее, Венгроверу остается лишь приехать в подмосковный Воскресенск, разыскать какогото Николая Казакова и спросить: продаются ли у вас щенки (хорошо еще, не славянский шкаф). Все остальное – сделает Николай.

И верно: тот незамедлительно знакомит Венгровера с секретарем воскресенского химзавода Конюшовой Клавдией, и по путевкам, подаренным заботливым шпионом, молодые отправляются на отдых в Крым, а вскоре официально оформляют свои отношения. Живут они в квартире ответственного работника Львовского – ясное дело, квартирку подобрал опять же шпион. И в 309-ю школу определил его работать тоже он, а заодно потребовал, чтобы Венгровер исправно делал фотографии учителей и ребят. Нетрудно догадаться, зачем: в этой школе учились дочь Сталина Светлана, дочь наркоминдела Литвинова. Об этом, правда, Венгровер в «зоявлении» благоразумно умалчивает (даже у безрассудства есть пределы), но для всевидящего НКВД тайн не существует…

Свою исповедь Венгровер завершил описанием примет связника:

«среднего роста, лет ему 30-36, брюнет, лицо средней полноты, без усов и бороды, говорит чисто, по-видимому русский, хотя он говорил, что является латышом. Одевался всегда хорошо. Носит – синий костюм, сорочка с галстуком, имеет черное демисезонное пальто, на голове – кепи».

Как тут не припомнить бессмертный диалог вдовы Грицацуевой и репортера Персицкого:

«– А может, вы вспомните, товарищ? В желтых ботинках.

– Я сам в желтых ботинках. В Мосвке еще двести тысяч человек в желтых ботинках ходят».

И еще одно художественное произведение предвоенной поры волей-неволей приходит не ум. По своей известности, конечно, оно не в силах тягаться с романом Ильфа и Петрова, однако Венгровер, без сомнения, был с ним знаком.

«Стою я раз на стреме, держуся за наган,И тут ко мне подходит не знакомый мне граждан…»

Далее эта популярнейшая в воровской среде песня повествует о том, как «незнакомый граждан» пытался совратить честного блатаря с истинного пути, всучивал деньги «и жемчуга стакан, чтоб я ему разведал советского завода план», но «советская малина врагу сказала нет» и сдала его «властям НКВД».

Не сей ли шедевр тюремной лирики и подтолкнул Венгровера к мысли изменить свое амплуа – «окраску», как говорят «деловые»? Перевоплотиться из обычного уголовника в шпиона, дабы, теперь уж наверняка – вручить свою судьбу вместе с судьбой Ядвиги Дзержинской – в руки госбезопасности?

Никакого иного объяснения, увы, неожиданным «признаниям» Венгровера найти мы не можем, ведь, как уже говорилось выше, меньше всех в «политическом» повороте дела были заинтересованы МУРовцы. А это значит, что решение «стать» шпионом наш герой принимал самостоятельно.

Наверное, это был первый и единственный за все сталинские годы случай, когда кто-либо захотел «переиграть» НКВД, добровольно бросаясь в лубянское пекло.

Любые «игры» с этим ведомством заканчивались печально – это понимала вся страна, – и только такой бесшабашный авантюрист, как Венгровер, смог отважиться на такую рискованную комбинацию…

Сов. Секретно

Спецсообщение

31 декабря 1939 г. № 604550 Разослать:

тов. Берия

тов. Меркулову

тов. Федотову[95]

В гор. Москве 20 декабря с. г. ликвидирована шайка воров-взломщиков в числе 8 человек, возглавляемая неоднократно судившимся и бежавшим из лагеря редидивистом Венгровер Борисом Рувимовичем, 1926 года рожд.

Шайкой совершено в Москве до 60 квалифицированных квартирных краж, преимущественно у ответственных работников. Обысками отобрано много носильных вещей и ценностей.

Члены воровской шайки поддерживали тесную связь с гр. Дзержинской Ядвигой Генриховной, 38 лет, б/п, пенсионеркой, являющейся племянницей тов. Феликса Эдмундовича Дзержинского, которая сожительствовала с 4-мя ворами, была осведомлена о их преступной деятельности, хранила и лично сбывала краденые вещи.

Расследование проводит ОУР УРКМ гор. Москвы Начальник ГУРКМ НКВД СССР майор Зуев[96]

31-го декабря – то есть спустя 11 дней после ареста Венгровера – на Петровке принимают решение об аресте Ядвиги Дзержинской.

С точки зрения закона, оснований для этого у следствия накопилось с избытком. С политической же – никакой критики действия МУРовцев не выдерживают.

Глупые сыскари! Привыкшие иметь дело с жуликами и бандитами, поднаторевшие в дебрях уголовного кодекса, они были совершенными детьми в вопросах тайной политики и дворцовых интриг.

Можно было быть хоть тысячу раз преступником, нарушить все без исключения статьи УК, но если ты относишься к касте неприкасаемых, входишь в обойму власть предержащих, все эти статьи и законы не стоят ни гроша, ибо не они определяют твою судьбу. Воля вождя, воля ареопага – сталинского Политбюро – вот главный закон страны, и до тех пор, пока император не повернет вниз большой палец, ты можешь ничего не опасаться. А повернет: никакой разницы нет – виноват или нет. Был бы человек, а статья найдется; обвинили ведь Пятакова[97] в том, что он тайно летал в Норвегию встречаться с иностранной разведкой, хотя ни один советский самолет в эти годы норвежскую границу не пересекал… Иностранцы, правда, подняли скандал, все буржуазные газеты поставили под сомнение суд и следствие – а толку? Расстреляли, как миленького, и фамилию не спросили…

Для того чтобы бросить в темницу племянницу Феликса, мало было доказать ее связь с бандой Венгровера. Куда важнее было получить на это санкцию, отмашку, а коли дело касалось такой фамилии, дать ее должен был, как минимум, сам нарком. Да и тот вряд ли решился бы брать на себя ответственность в одиночку: Чека – вооруженный отряд партии, это еще задолго до Берия придумали…

Напрасно корпел пом. начальника МУРа Никульшин над «стражным» постановлением, напрасно упражнялся в изяществе, выписывая постановление на арест. И хотя подмахнули его и начальник МУРа, и начальник всей московской рабоче-крестьянской милиции товарищ Романченко, главный автограф так и не был получен.

Верхний левый угол, где заглавными буквами крупно было набрано «САНКЦИОНИРУЮ», а ниже – чернели титулы того, кто одним своим росчерком пера карал и миловал – «Зам. наркома внутренних дел СССР, комиссар госбезопасности 3 ранга» – этот угол так и остался девственно чистым. Зам. наркома Меркулов документ этот – один из немногих; обычно подмахивал бумаги десятками, жизнь человека обесценилась до гроша – подписывать не стал.

Высочайшей милостью Ядвиге Дзержинской было даровано еще целых три месяца свободы…

Весть об аресте «мальчиков» оглушила Ядвигу. Первый день она вообще не выходила из дому, мучилась. Самые страшные картины возникали в ее воображении, и лишь на другое утро она взяла себя в руки.

Отныне все ее помыслы были с ними – «невинными» жертвами чьей-то преступной ошибки.

– Конечно же, это ошибка, – успокаивала она своих дочерей, а вместе с ними и саму себя. – Разберутся. Отпустят…

То ли по простоте душевной, то ли из-за вечной своей инфантильности Ядвига и представить себе не могла, какие тучи сгустились над ее головой, что занесен уже над ней карающий и обоюдоострый меч революции, выкованный когда-то ее железным дядей.

И уж тем более и в мыслях не держала она, что «несчастные мальчики», за которых она так переживает, наперебой соревнуются сейчас в злословии, стараясь как можно глубже утопить ее, утащить за собой в трясину… И в первую голову – тот самый Борис. Ее Борис…

А она – наивная – в это время не спала ночей, думала о нем. Гигантская, необъятная волна нежности и тоски накрывала Ядвигу с головой, и тогда она была готова на любое безрассудство, лишь бы хоть как-то уменьшить его страдания.

«Борик, если у тебя будет побег, будь очень осторожен – у тебя много врагов. Умоляю – берегись, – писала ему Ядвига в тюрьму. – Разве ты хочешь бежать до суда? По-моему, уж лучше после».

Эти записки Венгроверу носила его жена Клавдия – из простых, но женщина хорошая. В другое время Ядвига вряд ли стала бы с ней знаться, но теперь общее горе настолько объединило их, что о ревности никто и не помышлял: для ревности в их сердцах просто не осталось места.

И все равно, нет-нет да всколыхнется у Ядвиги где-то в глубине души холодок зависти. Кто она и кто эта девчонка-секретутка, не прожившая с Борисом и полугода?

У нее, Ядвиги, прав на Бориса – со всех сторон – неизмеримо больше, а у Клавдии нет ничего, кроме лилового штампа в паспорте, отметки о регистрации брака, однако штамп этот – чистая условность – дает ей то, о чем Ядвига не в силах и мечтать: не частые и оттого такие желанные свидания с ним.

Все, что остается Ядвиге, – убористым почерком писать записки, которые она вшивает в воротнички маек, помнящих еще мужской запах своего хозяина: эти майки Клавдия передает мужу при свиданиях…

Если бы Ядвига знала, что Борис одинаково беспощадно расправляется как с ней, так и с Клавдией – ее-то обвиняет только в соучастии и торговле краденым, а законную свою молодую жену и вовсе подводит под шпионаж, – может быть, тогда ей было бы легче; уж по крайней мере не ощущала бы она превосходства Клавдии…

Но нет, по-прежнему она убеждена в честности и чистоте того, кому поверила свою последнюю любовь. Ради кого продолжает рисковать собой, своими детьми, своим положением в обществе, наконец.

Хоть как-то, через куцые записочки – Ядвига пытается подбодрить Бориса, окрылить его, уверить, что на воле любят его и ждут; это единственное, что сейчас в ее силах. И невдомек ни ей, ни Клавдии, что их «нелегальный» канал связи с Венгровером с самого первого дня находится под колпаком МУРа и все их нежные послания – «малявы» – почти одновременно с Борисом читают «опера»: и не только милицейские…

Из тайных писем Ядвиги Дзержинской к Борису Венгроверу:

«Дорогой, растеряны, как случилось. В. (Очевидно, Виктор Медведев. – Примеч. авт.) пишет, что ему будет год – приписывают 60 дел.

Паника в районе. Меня здорово теребили телефоном. Приходили к маме, ее не было, говорили с соседями. Очень следят, поэтому не могу передачи. (…)

Если уйдешь – будь очень осторожен с телефоном в этом районе. Очень много всяких разговоров, больше, чем можно думать. Главное, ужасно то, что почти все знают и это дело обсуждают. Но ничего. Будь, дорогой, мужествен, не падай духом». (Письмо, переданное 7 февраля 1940 г.).

«У меня неприятности все время из-за того, что ты был под фамилией (Имеется в виду – выдавал себя за Дзержинского. – Примеч. авт.). Девочки имели неприятный разговор на работе, приходили к матери, о нас собирают со всех концов сведения. Следят не только за квартирой, но даже за телефонам.

Вообрази, какое настроение?! Главное, боюсь, чтобы девчата мои из-за этого не пострадали. И еще мне ужасно обидно за Изю (Дворецкого. – Примеч. авт.). Я всегда к нему хорошо относилась, а он на допросе меня впутывал. Потом еще узнала, что в свое время Изя говорил обо мне с подробностями, что я живу со всеми, что, дескать, чуть ли порядочным девушкам не место в моем доме. Это убеждает меня, что никто оценить по-настоящему хорошее отношение не умеет. Стыдно Изе. Ну бог с ним. Он теперь в беде, и мне хочется очень, чтобы все кончилось у всех скорее и как можно лучше.

Суд хотят сделать показательным. Ужасно волнуюсь за вас, дорогие. Боренька, выкручивайся, не бери на себя лишнее.

Боренька, я верю, что ты честный и что ты продаться никогда бы не мог! Все враки». (Письмо, переданное 15 марта 1940 г.).

– Товарищ комиссар, по вашему приказанию… Федотов[98] оборвал вошедшего на полуслове, махнул рукой: не любил уставщины. НКВД, конечно, организация военная, только превращать Лубянку в казарму совсем ни к чему.

– Садись…

Канер, начальник 12 отделения[99], скромно примостился на краешек стула, приготовился внимать.

– Что там с делом Ядвиги Дзержинской? Выяснили? – Федотов снял очки, устало потер переносицу: этот его жест в контрразведке уже изучили. Он означал, что комиссар испытывает в крайней степени озабоченность.

– Выяснил, да, – Канер, словно чувствовал, зачем его вызывает начальник контрразведки, специально перед уходом еще раз просмотрел все документы.

– Значит, ситуация там такая. МУР разоблачил группу воров-студентов. На них – более 60-ти квартирных краж. Привлечено восемь человек, в том числе и главарь – некто Венгровер. Это опытный рецидивист, неоднократно судим, до ареста находился в розыске за побег из лагеря… На другой день после ареста он инициативно дал показания, что побег был организован неизвестными ему людьми, которые в дальнейшем использовали его для хищений документов и переписки, представляющих интерес с точки зрения шпионажа…

Лицо Федотова не выражало никаких эмоций. Со стороны могло показаться, что он вообще не слушает доклад, мысленно находится где-то далеко, но внешнее впечатление было обманчиво: на самом деле комиссар не пропускал ни единого слова…

– Одновременно Венгровер показал, что в ходе предыдущих арестов он скрывал свою связь с Ядвигой Генриховной Дзержинской. Это дочь Ядвиги Эдмундовны – родной сестры Феликса Эдмундовича, – на всякий случай уточнил Канер.

Федотов кивнул: родословную основателя ВЧК он знал отменно: когда зачисляли в органы, Феликс был еще жив. Правда, и помыслить тогда Федотов не смел, что пройдет совсем немного времени, и судьба клана Дзержинских окажется в его руках: 20 лет назад Дзержинский был для него, скромного сотрудника Грозненской ЧК, величиной недосягаемой, чем-то вроде наместника Божьего на земле.

– И в чем же заключалась эта связь Дзержинской с бандитами? – Федотов читал подробное спецсообщение, присланное начальником ГУРКМ, но любым бумажкам предпочитал живой рассказ. «Как только документы начинают заменять собой человеческую речь, – учил он подчиненных, – контрразведке приходит конец».

– Проще сказать, в чем она не заключалась, – Канер позволил себе улыбнуться. – Во-первых, она полностью была в курсе преступной деятельности Венгровера, знала, что он бежал из лагеря, но укрывала у себя. Во-вторых, – вслед за большим он загнул указательный палец, – квартира ее была превращена в форменный притон, после грабежей бандиты приносили туда украденные вещи. В-третьих, Дзержинская помогала им сбывать награбленное, получала от них деньги… Есть и обстоятельства, скажем так, пикантного свойства… – Канер осклабился: – Венгровер находился с ней в интимной связи. И не он один – всего она сожительствовала с пятью бандитами…

– Однако, – Федотов покачал головой. На столе перед ним лежала фотокарточка Ядвиги: немолодая уже женщина со смазанными, расплывшимися чертами лица. Что они в ней, интересно, нашли? Впрочем, о вкусах не спорят…

– Да. Кроме того, Венгровер по подложным документам устроился в 309-ю школу физкультурником, выдавая себя за племянника Дзержинского. Она прекрасно была об этом осведомлена. Уже после ареста МУР взял под контроль нелегальный канал переписки между задержанными и Дзержинской: в письмах она подстрекает их к обману следствия, уговаривает совершить побег…

– Ошибки здесь быть не может?.

– Товарищ комиссар… – Канер даже обиделся…

– Ну хорошо, хорошо… А что касается шпионского следа?

– Вот это как раз очень странно. Совместно с третьим отделом мы перепроверили показания Венгровера. Ни один факт не подтвердился… Адреса, в которых он якобы совершал кражи документов, тоже оказались «липой». Я передопросил Венгровера. Он был вынужден признать, что все это придумал с тем, чтобы его привлекли к розыску неизвестного шпиона и тогда бы он смог сбежать.

– Странный малый, – Федотов на секунду даже лишился обычной своей невозмутимости.

– Да, это авантюрист высшей пробы. Я не удивляюсь, что он сумел опутать Дзержинскую.

– Что-то еще у нас на нее есть?

– Есть кое-что, – Канер вновь мысленно оценил свою предусмотрительность. – Еще в 37-м году в приемную приходила одна гражданка – тетка ее бывшего мужа. Принесла заявление, что Дзержинская вместе со своей матерью ведет контрреволюционные беседы, клевещет на Советскую власть. Никаких мер тогда принято не было.

– А где эта тетка сегодня?

– Мы ее нашли, передопросили. Свое заявление она полностью подтвердила… Показала даже, будто у Ядвиги в Польше живет сводный брат. Офицер, правая рука Пилсудского…

Канер замолчал в ожидании новых вопросов, но Федотов, кажется, вполне удовлетворил уже свое любопытство. На мгновение в кабинете повисла тишина, и лишь из-за окна доносился уличный гул.

– Хорошо, – начальник контрразведки привстал, давая понять, что разговор окончен. – Все, о чем сейчас рассказали, изложите в рапорте на мое имя… Думаю, Дзержинскую нам придется «брать».

Из рапорта и. о. начальника 12 отделения 2 отдела ГУГБ лейтенанта Канера:

Сов. Секретно. 3 апреля 1940 года.

«По материалам дела и показаниям арестованных устанавливается, что до момента ареста Венгровера и др. дочери ее (Я. Г. Дзержинской. – Примеч. авт.) не знали о том, что они воры. Не знала об этом также и жена Венгровера – Конюшова Клавдия, член ВЛКСМ, с которой Венгровер познакомился и жил, как Б. А. Дзержинский.

Следственное дело закончено. Все арестованным предъявлено обвинение по ст. 162 УК РСФСР и объявлено об окончании следствия.

Я. Г. Дзержинская по делу не привлекалась и не допрашивалась, но в материалах дела фигурирует и полностью изобличается.

ОУР УРКМ гор. Москвы ожидает наших указаний о дальнейшем направлении этого дела (Выделено нами. – Примеч. авт.). Срок следствия продлен прокурором до 10-го апреля».

Весна в том году выдалась ранняя.

Уже вовсю галдели на бульварах грачи. Серые московские утки плавали вдоль Патриарших и Чистых прудов, крякали, выклянчивая хлеб, а бойкие цветочники торговали уже у метро первыми подмосковными тюльпанами.

Город просыпался от зимнего, тягостного сна…

Это была первая зима военного времени. И хотя бои шли еще за тысячу километров от столицы – в холодной, далекой Финляндии, – суровое дыхание войны доносилось уже до Москвы.

Москвичи впервые узнали, что такое затемнение.

С приходом вечера город погружался теперь во мрак, и лишь трамваи – маленькими светлячками – разреживали тревожную черноту.

Может быть, потому-то та весна – весна 40-го – была особенно желанна, и снятое с ее приходом затемнение словно извещало о том, что всем тревогам и страхам приходит конец. На смену зиме и войне приходила счастливая, мирная жизнь, и от осознания этого – от веры в непобедимость и непогрешимость своей отчизны – на душе становилось покойно и радостно и хотелось дышать полной грудью, вбирая в себе запах свежести и весеннего солнца.

Только не для всех эта весна была счастливой…

…Под вечер в квартиру постучали.

– Кто? – Ядвига только что вышла из ванной, обернула голову вафельным полотенцем.

– Телеграмма…

Поворот ключа – и в тесную прихожую бесцеремонно ворвались люди с краповыми петлицами, за их спинами смущенно топтался дворник.

– Дзержинская Ядвига Генриховна?

Она молча, не веря еще в происходящее, кивнула.

– НКВД. Вот ордер – на обыск и ваш арест. Кованые сапоги бесцеремонно застучали по паркету. На какое-то мгновение Ядвиге показалось, что это лишь сон, дурной кошмар. Она даже прикрыла глаза – так страусы в минуты опасности закапывают голову в песок. Но нет, ночной кошмар не исчез…

Девочки в ужасе прижались к ней. Ядвига успокаивала их как могла, а в голове между тем часовыми молоточками бились мысли – одна страшнее другой.

Даже при всей своей инфантильности она понимала: коли за ней пришли, «отмашка» получена на самом верху. Без дозволения свыше – забрать человека с ее фамилией никто не посмеет, но если уж забрали – все. В лучшем случае – лагерь. В худшем – расстрел…

Обыск закончили только под утро. Уже начинало светать, когда Ядвигу вывели из подъезда, посадили в «воронок».

Странное дело: она никогда не любила свой дом – конструктивистскую коробку, наследие пролетарского аскетизма эпохи 20-х, – но в эти минуты таким близким и родным показался он ей. И козырьки у подъездов. И антенны, частоколом торчащие на крыше. И постамент посреди двора, где собирались когда-то водрузить чей-то памятник, но ограничились в итоге обычной клумбой.

Неужели она видит это все в последний раз?

И эти доходные, роскошные дома – в Кривоколенном, в Банковском? И известный всей Москве чайный магазин, выстроенный в стиле буддистской пагоды бывшим его владельцем, фабрикантом Высоцким?

Она мысленно прощалась со всем, что видела сейчас из окна «воронка»…

Вот показалось уже и знаменитое здание желтого цвета – бывшее страховое общество «Якорь», о котором несознательные москвичи грустно шутили: на смену Госстраху пришел Госужас.

Давно, очень давно Ядвиге не доводилось бывать в этом доме. Последний раз – лет пятнадцать назад, а то и больше.

Вспомнился просторный кабинет на третьем этаже. Причудливый фонтан, который любила она разглядывать из окна…

Всего пятнадцать лет, а кажется, будто прошла целая эпоха. Из тех, кто работал здесь во времена ее дяди, в живых почти никого сейчас уже не осталось. В его кабинете заседает теперь невзрачный человек в зловещем пенсне.

Улица Дзержинского – прочитала она вывеску на углу и невольно – против желания даже – усмехнулась. Вот уж воистину: большей насмешки трудно было бы придумать…

И лишь, когда захлопнулись за спиной ворота, когда бесцеремонные руки принялись ощупывать ее, без стеснения шарить по всему телу, – только тогда окончательно поняла, осознала Ядвига: всей ее жизни наступил конец.

Липкая волна ужаса накрыла ее, и она, не стесняясь уже, зарыдала в голос…

Зам. нач. 1 спецотдела НКВД СССР

Капитану госуд. безопасности тов. Герцовскому

Направляем на хранение в фонде Ф. Э. Дзержинского следующие материалы:

1) Евангелие на польском языке (книга, которая была ему разрешена для чтения, в бытность его в московской тюрьме в 1916 г; с этой книгой он вышел из тюрьмы в феврале 1917 г.).

2) Копия его тюремного дневника на 83-х листах.

3) Пять портретов, исполненных карандашом.

4) Брошюра и журнал на польском языке.

5) Одна собственноручная записка на польском языке 1923 г.

6) 11 фотографий Ф. Э. Дзержинского

7) Мандат члена ВЦИК 1-го созыва 1917 года.

8) 19 фотографий отца, матери, братьев, сестры Ф. Э. Дзержинского и местностей, где он жил в детстве.

9) Кортик и кинжал с приклеенными записками.

Зам. нач. 2 отдела ГУГБ НКВД майор госуд. безопасности Илюшин и. о. нач. 12 отд.2 отдела ГУГБ НКВД лейтенант госуд. безопасности Канер

Теперь этих казематов больше не существует. Их перестроили еще в 1950-е, подчиняясь партийной воле.

Уже полвека здесь не слышно стонов и криков. Не звенят больше ключами надзиратели-цирики; не выводят арестованных на допросы.

Если бы стены могли говорить – сколько всего сумели они поведать. Тысячи людей – недавних наркомов, генералов, известных всей стране партийцев – прошли через страшный лубянский конвейер.

Но нет: молчат старинные, метровой толщины стены. А может быть, их просто не слышно. Может, их заглушает мерное звяканье тарелок и сковородок, аппетитное шипение борщей и похлебок, ведь на месте внутренней тюрьмы НКВД – страшного чистилища сталинских лет – находится теперь столовая для офицеров ФСБ. Более причудливую преемственность поколений трудно себе вообразить…

Из окон лубянского здания бывшая тюрьма – точнее, то, что от нее осталось, – видна, как на ладони. Окруженная каменным мешком Лубянки, даже сегодня она смотрится зловеще и жутко…

Именно сюда – во внутреннюю тюрьму НКВД – и была доставлена ранним утром 28 апреля бывшая пенсионерка союзного значения Ядвига Дзержинская, а ныне – заключенная № 30. Под таким шифром будет значиться она теперь в секретных бумагах НКВД. Этакая «Железная маска», ведь одно только упоминание фамилии новой «постоялицы» тюрьмы – само по себе попахивает антисоветчиной…

…На допрос ее вызвали в первый же день.

Следователей было двое. Один – немолод: Ядвига почему-то подумала, что он похож на чеховского доктора Астрова – умные глаза за очками в толстой оправе, старомодные усы. Второй – помоложе.

«Астров» (так она окрестила его для себя), по всему видно, был крупный чин. Тот, второй, держался с ним крайне предупредительно.

Он был в штатском, и ни звания, ни имени его Ядвига не знала. А узнай – наверняка удивилась бы: ведь допрашивал ее ни много ни мало – сам начальник советской контрразведки комиссар госбезопасности 3 ранга Федотов. Его подручным был лейтенант госбезопасности Канер.

С чего бы такая честь? Пусть даже Дзержинская и была связана с самой громкой бандой Москвы – этого все равно недостаточно для того, чтобы делом ее заинтересовалась фигура такого масштаба. А ведь Федотов одновременно возглавлял еще и секретно-политический отдел НКВД, сиречь отвечал за все тайные операции Лубянки!

Нет, причина явно заключалась не в этой злосчастной банде. Собственно госбезопасности не было до нее никакого дела. Контрразведке не пристало мараться с урками, грязную работу пускай выполняют «младшие братья» – доблестная рабоче-крестьянская милиция.

Впрочем, не будем забегать вперед. Кажется, мы знаем ответ на этот, да и на многие другие вопросы, но всему свое время…

Ласковое весеннее солнце заглядывало в мрачный кабинет, веселые зайчики прыгали по казенной желтого дерева мебели. За окном была весна – не для нее, для других – и от осознания этого было Ядвиге особенно тяжело.

Стрелка старинных напольных часов подошла к часу. Выходит, еще и суток не прошло с тех пор, как началась ее новая жизнь…

– Когда и где вы родились и как ваша настоящая фамилия? – первый вопрос задал молодой.

– Родилась в 1900 году, в городе Вильно, фамилия моя – Дзержинская.

«Астров» усмехнулся:

– И вы всегда носили эту фамилию?

– Нет, эта фамилия у меня с 31-го года.

– А раньше? – он вопросительно наклонил голову.

– Раньше – Лашкевич, по первому мужу. «Астров» не унимался:

– А по отцу как ваша фамилия?

– У меня нет отца, я дочь матери, – фраза эта прозвучала как-то напыщенно, Ядвига сама это поняла.

– Позвольте, – «Астров» говорил мягко, точно врач, увещевающий больного, – у всякого человека должен быть отец. Так как его звали?

– Генрих Гедройц, – выдавила Ядвига через силу.

– Он был князем? – это спросил уже молодой.

Откуда они знают об этом? Значит, давно приглядывали, «пасли», но кто, кто донес? Кто-то из своих, больше некому; о семейных преданиях посторонним она не рассказывала…

(О «княжеском происхождении» донесла тетка ее бывшего мужа – гражданка Павлова. Догадалась ли Ядвига об этом? Если и догадалась – вряд ли это стало бы для нее ударом: ее предавали все, со всех сторон…)

Ответ она попыталась сформулировать, как можно более уклончиво:

– Я не знала его никогда, может быть, был князем. Я жила с матерью.

Кажется, любопытство чекистов удовлетворено. От тайны рождения они переходят к вещам более прозаическим: просят перечислять всех бывших мужей. Затем переходят к главному (хотя к главному ли?).

– Кто в 39-м году были постоянными посетителями вашей квартиры?

– Была компания молодежи.

– Была, – «Астров» ехидно усмехается. – А теперь, где эта компания?

– Села… Арестована МУРом.

– За что?

– Не знаю, – Ядвига опускает глаза в пол, потом скороговоркой выпаливает, точно оправдывается: – Они были хорошие молодые люди, приходили в гости к дочерям… Студенты…

– Вы говорите неправду, – в голосе «Астрова» появляются металлические нотки, и весь он меняется прямо на глазах. Куда делся добрый, провинциальный доктор. Жестокий, бессердечный человек с холодными пустыми глазами сидит сейчас перед ней.

– Вы были в преступной связи с этой группой арестованных?

– Нет! – она почти кричит.

– А нелегальные записочки? Вы их разве в тюрьму не передавали? Разве не подстрекали арестованных сопротивляться следствию, не советовали бежать…

– Вы не так понимаете мои фразы в этих записках… Ничего преступного я не делала.

С портрета на стене смотрит Феликс. Она подымает глаза. Эх, будь он сейчас жив… «Дядя, посмотри, что они делают со мной! Дядя, ведь это твои ученики!»

Но молчит, презрительно искривив уголки губ, «рыцарь революции». Уже четырнадцать лет, как лежит он в могиле у Кремлевской стены – там, где хоронят лучших сынов отчизны…

Федотов перехватывает ее взгляд. В лице у него появляется что-то садистское:

– С кем из этой шайки вы сожительствовали?

– Ни с кем, это они меня впутали, – от волнения дыхание у нее перехватывает.

– Что ж, – комиссар встает из-за стола, подходит к окну, – если вы сами не хотите говорить правду – вы будете изобличаться фактами, документами и очными ставками.

И, не глядя на нее, отрывисто и сухо приказывает:

– Увести…

Потянулась мучительная тюремная жизнь. Почти через день Дзержинскую вызывали на допросы.

Работал с ней теперь один только лейтенант госбезопасности[100] Канер, Федотова-«Астрова» никогда более Ядвига не видела.

Было в нем что-то странное – в этом лейтенанте Канере. Нечто вроде отклонения на сексуальной почве. С особым сладострастием Канер распрашивал Ядвигу о ее многочисленных мужьях и любовниках, требовал деталей и подробностей, превращая протоколы допросов в этакое эротическое чтиво.

«Ночью пришел ко мне, заявил мне: „не думай, что я мальчик“. Я отпора не дала» (Это о Борисе Высоцком – том, что привел в их дом Венгровера.)

«Дворецкий обнял меня. Я пыталась спорить, но боялась шуметь, а Дворецкий был сильный парень, и я уступила».

«Я приняла ванну и в халате вошла в комнату и села на диван, где сидел Ибрагим (Эпштейн – один из членов шайки. – Примеч. авт.). Он сделал попытку сблизиться со мной, но я не допустила».

Сложно представить, чтобы по собственной воле почтенная 40-летняя женщина решилась на подобные откровения. Чувствуется опытная рука следователя, обладающего завидным воображением.

Поначалу Дзержинская продолжала утверждать, что о преступных делах Венгровера и компании ничего не ведала. Лишь на третьем допросе она вынуждена признаться, что на самом деле знала, что Борис бежал из лагеря, но тем не менее прятала его у себя.

«Что руководило мной – не выдать их сразу – я до сих пор не могу дать себе в этом отчета. Прибыли от их дела я почти не видала, кроме иногда более вкусной еды, а любовь моя к Борису Венгроверу не была настолько сильной. Но он был очень волевой человек и обладал большим умением подчинять себе волю человека».

Казалось бы, на этом можно ставить точку. Если Лубянку заботило доброе имя ее создателя, то теперь все сомнения рассеялись. Чекисты самолично убедились, что клеветой здесь и не пахнет.

Но отдавать материалы своим младшим братьям они почему-то не спешат…


В архивном деле протоколы допросов Дзержинской занимают более сотни листов. Они тщательно, без помарок отпечатаны на машинке, и лишь известные на всю страну фамилии вписаны в них от руки.

Строжайшая конспирация существовала даже внутри самого лубянского ведомства. Машинистка, которая перепечатывала протоколы набело, не должна была знать, что за имена фигурируют в деле. Их вписывали позже – в специально оставленные пробелы, ведь бумаги эти докладывались самому высокому руководству. И, возможно, не одному только наркому Берия…

Великий вождь народов, лучший друг советских детей и физкультурников всегда славился тем, что любил лично вникать в каждый мало-мальски значимый вопрос.

До всего ему было дело. Всякий снятый фильм в обязательном порядке – еще до широкого показа – проходил через его кинозал. Все книжные новинки ложились ему на стол, а порой он не брезговал даже править передовицы в «правдинской» верстке.

И ход следствия по наиболее громким, масштабным делам самолично контролировал тоже он. В обязательном порядке нарком – сначала Ягода, потом Ежов, а теперь Берия – докладывал ему протоколы допросов вчерашних его соратников, многих из которых арестовывали по его же прямым указаниям. Полноту доказательств определял тоже он.

Могло ли дело Дзержинской пройти мимо его внимания? Сомневаемся, ибо дело это было гораздо глубже, нежели может показаться на первый взгляд.

Не спутавшаяся с грабителями племянница нужна была чекистам. Совсем другой человек – тот, чью фамилию носила «заключенная № 30».

Конечно, прямых доказательств нашей версии в архивах практически не осталось, да и не могло остаться. Сценарии подобных процессов никогда не перекладывались на бумагу: вождь держал их в голове.

У него были свои, не всегда понятные нам резоны. Далеко не все из тех, на кого собирали «компру» доблестные чекисты, оказывались потом за решеткой.

Так было, например, с маршалом Жуковым. После войны госбезопасность арестовала ряд близких ему генералов – в частности, генерала Крюкова[101], мужа певицы Руслановой (саму Русланову взяли тоже). Из них выбивали показания на Жукова, дома у маршала установили даже подслушивающую аппаратуру. По всему было видно, что власть готовит показательный процесс, благо в материалах нужды не было: в выражениях Жуков не стеснялся и своей обиды на вождя не скрывал (он считал, что власть не оценила его заслуг).

Процесс, однако, не состоялся. Жуков единственно был понижен в должности – до командующего Одесским округом, а все дискредитирующие его показания из дел изъяли и уничтожили…

Да, никаких прямых подтверждений нашей версии архивы не сохранили. Но их донесла до нас человеческая память…


На эти воспоминания, озаглавленные бесхитростно и просто – «Записки чекиста» – мы наткнулись совершенно случайно. Наткнулись и обомлели: они заставляли совершенно по-иному взглянуть на нашу историю.

Записки эти, без преувеличения, можно назвать уникальными. Их оставил после себя человек неправдоподобной судьбы. Едва ли не единственный из крупных чинов НКВД, кому посчастливилось выжить, пройдя через ад сталинских лагерей.

Несколько слов об авторе: Михаил Шрейдер, кадровый чекист. Службу в органах начал еще в Гражданскую, работал под началом Дзержинского.

В 1938-м, в должности зам. наркома НКВД Казахстана, был арестован по прямому указанию Ежова. Этапирован в Иваново.

Местные чекисты не жалеют сил, чтобы выбить из него признания. После очередного допроса «с пристрастием» еле живой Шрейдер бросает в лицо своему мучителю – начальнику следственной части Ивановского УНКВД Рязанцеву: «А вы знаете, что в старые времена Дзержинский расстреливал следователей, которые избивали арестованных?».

Но в ответ Шрейдер слышит невероятное…

«– А знаете, что нам известно, Михаил Павлович? – цинично усмехнувшись, заявил Рязанцев. – Ведь вы состояли в ПОВ (Польская организация Войскова), а агентами ПОВ были Уншлихт[102] и Медведь[103]. А кроме того, мы располагаем данными, что к организации ПОВ приложил руку и ваш Дзержинский. Вот почему он расстреливал честных следователей, которые били врагов.

Кровь бросилась мне в голову.

– О ком вы говорите, Рязанцев? Ведь Ленин и Сталин называли Феликса Эдмундовича рыцарем революции. Это же святая святых партии, в которой вы состоите.

– А как вы думаете? – укоризненно покачал головой Рязанцев. – Случайно ли получилось, что Дзержинского, когда он находился в Варшавской цитадели, не казнили? И наконец, Ленин и Сталин были им обмануты. (…)

В это время в кабинет вошел [начальник Ивановского УНКВД] Блинов[104].

– Товарищ капитан, – обратился Рязанцев к Блинову, – мы с Михаилом Павловичем ведем теоретическую беседу. Мы с ним дошли уже до ПОВ. И представьте себе, он не верит, что Дзержинский, Уншлихт, Медведь и другие были агентами польской разведки.

– Да, Михаил Павлович, еще год тому назад и я бы не поверил, – с важностью предельно осведомленного начальника заявил Блинов. – Но сейчас мы уже в этом убедились. Я лично слыхал об этом из уст Берии, и да будет вам известно, что вся родня Дзержинского арестована и все они уже дали показания».

Начальник Ивановского управления ошибался: массовых арестов «всей родни» не было. Забрали одну только Ядвигу.

Или пока одну лишь Ядвигу?

Майор госбезопасности Блинов даром что сидел на отшибе – в Иваново, – осведомлен был о многих деликатнейших операциях Лубянки. В подковерной борьбе, которая предшествовала воцарению Берия, он принимал самое непосредственное участие…

В ноябре 1938-го его друг и соратник – тогдашний начальник Ивановского управления Журавлев[105] – написал Сталину, что нарком Ежов покрывает врагов народа.

Одному Богу известно – был ли этот донос личной инициативой Журавлева или же он действовал по какому-то разработанному в верхах сценарию, – это, как в народной сказке: мышка за кошку, вытащили репку – но Ежова с должности сняли. Сталин даже разослал во все крайкомы и обкомы письмо, в котором сообщал о мужественном поступке ивановского чекиста, сорвавшего маску с оскаленной пасти Ежова.

Тут же, незамедлительно, Журавлев становится начальником УНКВД по Московской области, его – случай беспрецедентный – избирают кандидатом в члены «сталинского» ЦК.

Именно по протекции Журавлева – «победителя» Ежова – и поставили Блинова (они сдружились еще по совместной работе в Красноярске) на Ивановское управление (люди в те времена росли быстро: вакансии освобождались ежемесячно. Самый красноречивый пример – Николай Киселев[106]. За полтора года от рядового сотрудника архива НКВД этот вчерашний продавец сельпо дорос до начальника Саратовского управления: было ему тогда 26 лет.)

Мог ли блефовать Блинов, передавая Шрейдеру слова Берия? Вряд ли. Откровенность же его можно объяснить весьма просто: он разговаривал с потенциальным трупом, с врагом народа, которого – без сомнений – через месяц-другой должны расстрелять. Так чего стесняться? Мертвые молчат…

Впрочем, гораздо сильнее нас заботит другое. Этот приснопамятный разговор произошел весной 39-го. За год до ареста Дзержинской.

Не пойман еще Венгровер – только-только он бежит из лагеря. Нет еще показаний о связи Ядвиги с бандой, да и банды, собственно говоря, тоже нет. А «дело Дзержинской» уже существует…

Выходит, вся эта уголовная история – не более чем предлог?

В 1959-м, уже после освобождения, в жалобе, адресованной генпрокурору, Ядвига напишет:

«При первом допросе в тюрьме, следователь мне показал ордер на мой арест, написанный в 1937 году. На мой удивленный взгляд, он с улыбкой сказал: „Ну вот, если не в 37-м году, то в 40-м, а мы с вами встретились“.

Конечно, нет занятия более неблагодарного, чем домысливать, додумывать тайны ушедшей в небытие эпохи. И все же…

Ордер, выписанный в 37-м…

Откровения ивановца Блинова…

Присутствие начальника контрразведки на первом допросе…

В конце концов, участие Лубянки в чисто милицейском, уголовном деле…

Не слишком ли много странных, удивительных даже совпадений?

Подождите, но и это еще не все…


Снова и снова Ядвигу вызывают на допросы. Но удивительное дело: никто больше не спрашивает ее о банде или Венгровере. Главная причина ее ареста, словно невзначай, сама собой забылась, отошла на второй план.

Следствие интересует теперь совсем другое. Главным образом – мать Дзержинской, персональная пенсионерка союзного значения Ядвига Эдмундовна. И не беда, что сестре Феликса минуло уже 69: возраст делу не помеха…

Эти протоколы невозможно читать без омерзения. Такое ощущение, будто ты присутствуешь на сеансе душевного стриптиза.

Собственно, и протоколами-то назвать их крайне сложно. Скорее, это больше похоже на сводку сплетен и слухов, которые соглядатаи НКВД собирали по базарам и в очередях, дабы знать, чем в реальности живет народ.

А впрочем, чему удивляться. В стране, где доносительство было возведено в ранг национальной доблести и даже дети шпионили за собственными родителями, подобное было в норме вещей. Новая, коммунистическая мораль пришла на смену морали буржуазной, прогнившей, и в этой новой морали не было места сантиментам и слюнявой пошлости…

От Ядвиги требуют показаний против собственной матери. Требуют, очевидно, с такой настойчивостью, что она не в силах устоять.

Поначалу, впрочем, откровения ее носят довольно невинный характер. Дзержинская рассказывает, что еще до революции ее мать состояла в некоей секте «марьявитов», где не признавали святых, ходили в особых одеждах, ждали рождения истинного Христа и где царил «половой разврат».

Что ж, для дебюта это, конечно, неплохо, но только для дебюта. Уже на следующем допросе лейтенант Канер берет быка за рога.

Первый его вопрос:

– Где сейчас находится Ваш брат по матери Юрек Кушелевский?

– Не знаю ничего о нем, – отвечает Ядвига.

Может, и вправду она ничего не знает об этом мифическом «Юреке»? Может, все это – выдумка тетки бывшего ее мужа, ведь, как мы помним, именно она, Елена Павлова, и донесла НКВД о существовании сводного брата Ядвиги – полковника, белополяка, «правой руки» Юзефа Пилсудского.

Однако Канер не унимается:

– Ваша мать не раз высказывала намерение уехать из СССР в Польшу. Почему Вы это скрываете?

И снова Ядвига уходит от ответа:

– Таких заявлений от матери я не слыхала.

– А какие антисоветские разговоры вела при Вас мать?

– При мне не было антисоветских разговоров.

Довольно странные вопросы, не правда ли? Особенно если учесть, что касаются они родной сестры Феликса Дзержинского.

Образ самого «рыцаря революции», впрочем, тоже присутствует на страницах протокола. Оказывается, Ядвига Эдмундовна, «пользуясь именем сестры Дзержинского, часто пыталась вмешиваться в дела. К нам в дом было целое паломничество всяких родственников арестованных контрреволюционеров, мать их принимала и начинала ходатайствовать. Когда об этом узнавал Ф. Э., он очень ругал ее за это и требовал не лезть не в свое дело».

Нетрудно представить, что это были за «контрреволюционеры», если даже отца космонавтики Циолковского – и того упекли в кутузку доблестные чекисты.

Власть ЧК была в те годы абсолютной. Люди Дзержинского сами арестовывали, сами вели следствие, сами выносили приговор. Даже расстреливали сами.

Куда, к кому могли обратиться родные арестованных? Где искать управу на беззаконие «чеки», когда людей расстреливают пачками и никому нет дела до рядовых судеб?

Добрая, сердобольная Ядвига Эдмундовна. Если и принимала она несчастных жен или матерей тех, кого безжалостно уничтожал ее брат, то исключительно из одного лишь сострадания. Только милосердие это через 20 лет обернулось ей боком.

На одном из следующих допросов Ядвига уже детально расскажет, как ее мать вмешивалась в дела ВЧК. Что якобы Дзержинский отдал даже специальное распоряжение, «запрещающее работникам ЧК принимать во внимание ходатайства матери», а когда и это не помогло, то в Кремле прошло будто бы заседание, «на котором обсуждался вопрос с Ядвигой Эдмундовной в связи с ее ролью в незаконных освобождениях крупных контрреволюционеров, и ставился вопрос о необходимости серьезных репрессий против матери, говорили чуть ли не о расстреле ее».

Чем больше времени проходит с момента ареста, тем все меньше стесняется Дзержинская в выражениях. О своей матери она говорит уже, как о враге народа, ее поведение прямо называет «преступным».

«Мать иногда прямо противодействовала и срывала важные операции, проводимые ВЧК. (…)

ВЧК проводила операцию по изъятию большого количества алюминия. Дом на Успенской (ведомственный дом ВЧК, где жила тогда Ядвига Эдмундовна с дочерью – Примеч. авт.) был объявлен как скупочный пункт, куда этот алюминий должны были свозить-продавать, а на самом деле этих свозчиков здесь арестовать должны были.

И вот мать заявила, что она такого обмана не допустит, и когда возы с алюминием подъезжали, мать из окна стали кричать возчикам, что здесь не купцы, а чекисты, что все отберут и их заберут».

Уже одного этого факта вполне достаточно, чтобы Ядвига-старшая последовала за своей дочерью: на Лубянку. Однако здесь не привыкли работать по мелочам. Если действовать – так с размахом.

Все новые и новые показания выводит на бумаге следователь:

«Мать как-то рассказывала мне, что один из освобожденных ее стараниями из-под ареста ВЧК поляков в порыве благодарности заявил ей, что „за ее участие поляки ей в Варшаве поставят памятник».

Узнаете? Ну конечно же, все это мы уже читали – правда, не в протоколах допросов, а в доносе приснопамятной гражданки Павловой. И о сводном брате – польском полковнике Кушелевском, существование которого Ядвига, в конце концов, вынуждена-таки была подтвердить. И о «нелепых контрреволюционных высказываниях».

«Мать действительно распространяла контрреволюционную клевету. Так, несколько лет назад (…) мать вдруг мне заявляет: „Вот видишь, Яденька, как бывает. А когда Ленин был жив, он ведь писал, что Сталину нельзя доверять такой большой работы, а когда Ленин умер, все-таки доверили“. Я спросила мать, что она за ересь говорит, а она мне в ответ: „Не спорь, когда я сама собственными глазами читала это у Ленина“ (и она назвала мне какую-то газету, но не помню какую, где об этом было якобы написано).

Я признаю, что скрыла и никому не сообщила о такой клевете, распространяемой матерью, хотя обязана была это сделать тогда же».

Вот так – ни больше ни меньше. Обязана была донести на родную мать, но не донесла. Впрочем, это никогда не поздно…

Так в протоколах допроса появляются подробности, которых не знала и не могла знать стукачка Павлова.

О том, например, что Ядвига-старшая «была любовницей» некоего ксендза-немца, арестованного потом за шпионаж.

(«Мать всеми силами пыталась его выручить, но ничего из ее хлопот не получилось и его не то расстреляли, не то другой приговор был».)

Или о том, что на одном торжестве по случаю октябрин ее выбрали в президиум, как сестру Дзержинского, но «она выступила с речью против октябрин и стала доказывать правильность обряда крещения».

Или о том, что в конце 20-х Ядвига Эдмундовна привезла из Новороссийска заявление от католической общины, которая протестовала против закрытия костела, и даже ходила с ним в польское посольство.

Впоследствии в обвинительном заключении против племянницы Феликса показания эти будут подытожены даже без всяких дополнительных проверок, к чему обременять себя лишними хлопотами – следующим образом:

«Ее мать, соединявшая в себе фанатическую религиозность и моральную распущенность, случайно оказавшаяся после революции вблизи Ф. Э. Дзержинского, в антисоветских целях содействовала незаконным освобождениям и бегству арестованных контрреволюционеров, в том числе польских шпионов, и вступала в сношения с польским посольством в Москве».

Убийственность формулировок не оставляет, кажется, для Ядвиги-старшей никакой надежды на спасение. Люди исчезают в лагерях куда как по менее серьезному поводу. Здесь же – целый набор прегрешений, каждое из которых тянет на высшую меру революционной защиты: и организация побегов, и связи со шпионами, и сношения с вражеским польским посольством.

Однако Ядвигу Эдмундовну почему-то не трогают. Почему? Ведь в обвинительном заключении против ее дочери одним из семи пунктов обвинения черным по белому значится:

«Скрывала от Советской власти известные ей факты антисоветских действий и контрреволюционной клеветы со стороны ее матери».

Как же так? Дочка идет под суд за то, что не донесла на изменницу-мать, а мать – остается на воле? Где логика?

Можно только догадываться, какими уж мотивами руководствовался Сталин в своем решении не трогать сестру бывшего соратника. Очевидно, что-то изменилось в том сценарии, который изначально был выработан на Лубянке и в Кремле, ведь сами по себе ни Ядвига-старшая, ни Ядвига-младшая никакого интереса для вождя представлять не могли.

Какой ему прок от того, что 69-летняя старуха отправится куда-нибудь на Колыму или в солнечный Магадан? Скорее, наоборот: это приведет только к ущербу лубянской репутации – столь старательно лелеемой. Грязное пятно неминуемо падет на светлый образ Феликса, сиречь на знамя чекистов.

Очередной алогизм.

Не беремся претендовать на истину в последней инстанции. Наши догадки – не более чем версия, и как у всякой версии, есть здесь и свои плюсы, и свои минусы…

К 1940 году на свободе не осталось практически никого из тех, кто создавал когда-то ЧК. Сгинул в лагерях Яков Петерс – тот, что после июльского мятежа 18-го заменил на несколько месяцев Дзержинского.

Увели на рассвете легендарного начальника контрразведки Артузова[107], под водительством которого Лубянка провела первые блестящие контршпионские операции.

Кедров, Бокий[108], Манцев, Лацис[109], Беленький[110] – эти некогда звучавшие на всю страну фамилии отныне никто не называл больше вслух. А если и называл – то исключительно с оговоркой: враг народа.

Двадцать две тысячи чекистов были репрессированы в 1937-40-х голах. Преимущественно те, кто работал еще с Дзержинским. В живых не осталось никого из членов первых коллегий ВЧК.

Но если все окружение Феликса поголовно оказалось шпионским, если все, кого привлек он для работы, были хорошо замаскированными врагами и диверсантами, кем же, выходит, был тогда сам Дзержинский?

Хорошо, коли это обычная близорукость? А если – злой умысел? Да и кто, как не он, должен нести ответственность за своих друзей и подчиненных?

Сталину не нужны были старые чекистские кадры. Эти люди не годились на роль безмолвных исполнителей в той кровавой каше, которую заварил вождь. Слишком умны, слишком опытны были они, чтобы с самого начала не разобраться в сути происходящего.

Их уничтожали с особой жестокостью, ибо корень сомнения следовало вырвать прежде, чем сомнения эти успеют заразить остальных: тех, кто пришел в органы по партийному набору, свято веря в то, что признание обвиняемого – есть царица доказательств, а основной инструмент чекиста – это резиновая палка.

Но, расправляясь с этими людьми, невозможно было обойти стороной фигуру их бывшего начальника. Каждое уголовное дело, так или иначе, все равно упиралось в Дзержинского. И, наверное, в какой-то момент Сталину показалось, что разрубить этот гордиев узел и навсегда покончить со старой чекистской гвардией можно лишь одним способом: развенчав «рыцаря революции».

Но как? После десяти лет восхвалений и здравниц? После того, как придуманный им же культ «пролетарского якобинца» по своему масштабу почти придвинулся к культу самого Сталина?

Конечно, легче всего было выбить показания из бывших его соратников. Заставить того же Артузова или Петерса оговорить покойного председателя, признаться, например, что именно он привлек их к шпионской и вредительской деятельности.

Но большевики не ищут легких путей. Недостаточно просто развенчать Дзержинского, превратить его в шпиона и предателя. Куда эффективней опорочить его посредством родных. Чем больше грязного белья будет вытащено наружу, тем надежней окажется результат. Нет ничего сильнее низменных инстинктов толпы…

Не две пенсионерки нужны были Лубянке: тот, чью фамилию носили они. Не случайно в письме на имя генпрокурора, составленном уже после освобождения, Ядвига-младшая упоминает о странной оговорке следователя, который «сказал, что он ездил в Литву к моей тете Альдоне Эдмундовне. Передал от нее сердечный привет».

Зачем Канер ездил к старшей сестре Дзержинского? Уж наверняка не для собственного удовольствия. Сценарий продолжал раскручиваться, и лишь какие-то неведомые нам обстоятельства спутали все карты. Спектакля не состоялось…

Если принять эту версию за основу, многие из тех загадок, над которыми мы ломали головы, становятся понятны.

Впрочем, оговоримся вновь – это не более, чем версия…


26 октября 1940 года особое совещание при наркоме внутренних дел приговорило Ядвигу Дзержинскую, как «социально-опасный элемент» к восьми годам лагерей.

На волю она вышла в 46-м, не досидев до полного срока двух лет. Лагерная комиссия освободила ее по инвалидности: сказался застарелый туберкулез.

В Москву въезд Ядвиге был закрыт. Она осела в Александрове, перебивалась поденщиной. Одно время работала надомницей в швейной артели с характерным названием «Освобождение».

Наверное, там, в Александрове и закончилась бы ее безрадостная жизнь, кабы не смерть Сталина и не начавшаяся «оттепель».

В 55-м году с нее снимают судимость. В 59-м – реабилитируют «за отсутствием состава преступления». Реабилитации шли тогда потоком, в детали каждого конкретного дела никто особо не вдавался: восстанавливали в правах чохом, точно так же, как за два десятка лет до того – чохом же и отправляли в лагеря…

Время от времени она получала весточки от завсегдатаев своего ушедшего в историю «салона», и тогда волна забытых уже воспоминаний вновь наваливалась на нее.

Все они тоже прошли через тюрьмы и лагеря. Подобно ей, старались не вспоминать о своей прошлой жизни. Ибрагим Эпштейн осел в Тбилиси – инженером на каких-то приисках. Стал инженером и Виктор Медведев, начал даже выезжать за границу. Жил в Москве Додик Дукарский.

И лишь об одном человеке она не имела никаких известий. О том, кому она была так предана и кто так безжалостно предал ее. О Борисе Венгровере.

Ядвиге казалось, что этот человек давно уже вычеркнут из ее памяти, но иногда лицо его вставало у нее перед глазами. Она слышала его голос, мягкие, бархатные интонации, и тогда все пережитое: и тюрьмы, и лагерь, и барак в Александрове, будто бы отходило на второй план. Снова играла музыка, и снова видела она, как он входит в ее квартиру на Большом Комсомольском: молодой, веселый, красивый…

Конечно, Ядвига понимала, что в реальности этот человек не имеет ничего общего с тем образом, который придумала себе она, только образ этот был неразрывно связан с ее молодостью. С днями, когда она была счастлива и беззаботна, и хотя бы только поэтому она любила такие минуты…

Иногда ей хотелось даже разыскать Бориса, увидеть, каким стал он, но она гнала эти мысли от себя прочь. Слишком велика была обида, да и не хотелось разочаровываться…

Ядвига не знала, что после освобождения Борис Венгровер стал одним из самых знаменитых в Союзе воров. О его «подвигах» ходили легенды, ибо отличался он неслыханной дерзостью и находчивостью.

Как-то, в конце 40-х, вместе с подельником он забрался в одну квартиру, принадлежащую крупному милицейскому чину, но был застигнут хозяином врасплох. Любой другой на его месте попытался бы бежать. Любой другой, только не Венгровер.

– К стене, – командным, не терпящим возражений тоном приказал он обалдевшему хозяину, – Мы из МГБ.

Когда милиционер сообразил, что к чему, грабителей и след простыл.

Бесстрашие Венгровера граничило с сумасшествием. Мало кто осмеливался проделывать то, что позволял себе он. Кто еще, например, мог обчистить начальника московской милиции комиссара Полукарова?

Полукаров переезжал на новую квартиру. Заранее собрал, упаковал вещи – все, что нажил за свою долгую комиссарскую жизнь. Когда в квартиру позвонили люди в милицейской форме, он и в мыслях даже не мог заподозрить подвоха.

Люди аккуратно снесли все тюки и чемоданы на улицу, погрузили в грузовик…

А через 15 минут к дому Полукарова подъехала еще одна машина с милиционерами, перевоплотившимися на время переезда в грузчиков, и долго соседи с удивлением вслушивались в матерные рулады взбешенного комиссара: своих вещей он не видел больше никогда…

Борис Венгровер прожил долгую, полную риска и опасностей жизнь. А закончил ее… в доме престарелых.

Он не намного пережил Ядвигу Дзержинскую, которая перед смертью успела еще написать небольшие воспоминания о дяде. Они назывались «Это навсегда осталось в памяти». Правда, о том, что по-настоящему осталось в ее памяти, Ядвига не обмолвилась и словом…


Есть что-то сверхъестественное в истории семьи Дзержинских. Словно какое-то проклятие, некий злой рок тяготел (а может быть, тяготеет до сих пор) над этой фамилией.

Четверо из восьмерых детей мелкопоместного шляхтича Эдмона-Руфина Дзержинского умерли насильственной смертью.

В 1892-м – при таинственных обстоятельствах погибла Ванда Дзержинская, 14-летняя сестра будущего рыцаря революции. Кто-то из детей, играя с ружьем, случайно застрелил ее: по одной версии, это был сам Феликс, по другой – наиболее правдоподобной – его младший брат Станислав.

Весной 17-го возмездие настигла предполагаемого убийцу: грабители ворвались в родовое имение Дзержиново, где Станислав жил в одиночестве. Он пытался обороняться, отстреливался, но силы были слишком неравны…

В 42-м в Польше фашисты расстреляли второго брата – профессора медицины Владислава Дзержинского.

В 43-м – пришел черед третьего – 68-летнего Казимира. Его вместе с женой казнили за связь с партизанами.

В том же 1943-м немцы сожгли и родовое имение Дзержиново: от него остались лишь черные остовы домов…

Можно сказать, что Ядвиге Дзержинской еще повезло: она хотя бы осталась жива…

Наверное, это закономерно: за все в этой жизни надо платить. Быть может, злой рок семьи Дзержинских – это тоже расплата за все, содеянное первым чекистом страны и его наследниками.

«И посеявший ветер пожнет бурю», – сказано в Писании. За грехи отцов расплачиваются дети. Те, кто виноват лишь в том, что носили ту же самую, такую трудную для русского уха, но такую ставшую нам привычной фамилию – Дзержинский…