"Бессонница" - читать интересную книгу автора (Крон Александр)

XXIII. Presto

А затем события, развивавшиеся до сих пор с провинциальной неторопливостью, обрели темп, обозначаемый в музыке "presto". Presto значит, быстро, на пределе физических возможностей исполнителя. Вряд ли композиторы избирают этот темп только для того, чтоб исполнитель мог продемонстрировать беглость пальцев. Виртуозность всегда увлекательна, и бесспорно в удовольствии, которое мы получаем от скрипичного, фортепианного или оркестрового presto, есть что-то родственное наслаждению от быстрой езды и воздушных полетов. Но главное, как мне кажется, не в этом, а в том, что presto уплотняет наши мысли и эмоции, заставляет нас прожить за единицу времени вдвое большую жизнь. Не потому ли захватывает дух от финального presto в Четвертой сонате Скрябина?

Все эти дилетантские рассуждения суть слабая попытка объяснить самому себе состояние, в котором я пребывал весь оставшийся день после того, как ведомый Вдовиным вездеход остановился на вытоптанной площадке перед столбом с выцветшей молнией и надписью "Не влезай, убьет!".

В странноприимном доме — тишина. И только подойдя вплотную к двери Беты, я слышу приглушенные, но оттого еще более мучительные рыдания. Так плачут только от свежей боли.

Дверь заперта. Вероятно, на такой же крючок из алюминиевой проволоки, на каком держалась наша репутация этой ночью. Поколебавшись, стучу. Дверь приоткрывается на ширину ладони, и я вижу в щель растерянное и от этого как будто сердитое лицо Оли-маленькой:

— Ой, погодите… Нельзя.

Она захлопывает дверь перед самым моим носом, но я все-таки успеваю разглядеть сидящую на койке Бету и уткнувшуюся ей в колени Галю Вдовину.

Что-то случилось. Что?

С этим неразрешенным вопросом я отправляюсь искать Алешку. Захожу в контору. Квадратная комната разгорожена жидким некрашеным барьером на две примерно равные части. За барьером желтый канцелярский стол с древней пишущей машинкой и обитая рыжим дерматином дверь в директорский кабинет. Ни души. Выхожу обратно в сенцы и обнаруживаю малозаметную дверцу с табличкой "Парткабинет". Заглядываю внутрь. Такой же канцелярский стол, за столом, поставив локти на столешницу и вцепившись пальцами в свои охряные космы, полулежит Алексей, а перед ним, выпрямившись на стуле, как вызванный для объяснений посетитель, со злым и упрямым лицом — Илья. Оба молчат. Если и был разговор, то он явно зашел в тупик. Алексей замечает меня не сразу, увидев, говорит со вздохом облегчения:

— А, очень хорошо. Заходи.

Вхожу, но еще раньше, чем я успеваю прикрыть за собой дверь, Илюша срывается со стула и, почти оттолкнув меня, выскакивает в коридор.

Вид у Алешки расстроенный, и я не спешу задавать вопросы. Разглядываю стены. Все как в любом парткабинете, есть и портреты вождей, и плакаты, и стенд с литературой. Но самое заметное — большая, до потолка, коллекция древесных грибов в плоских застекленных ящиках. Я сразу натыкаюсь глазами на экземпляр hepatica, ссохшийся, пожухший и как будто обглоданный.

— Знаешь, Леша, — говорю я, продолжая разглядывать ящики. — Спасибо за честь, но скажи Дусе, чтоб она не жарила сегодня твой гриб. Возьми его лучше себе в коллекцию. А я не такой уж любитель грибов.

В ответ слышу благодарное урчание. Затем звякание — Алешка наливает из графина воду. Пьет, хочет успокоиться. Успокоиться для Алешки означает вновь обрести способность смеяться.

— Лешка, аврал…

Я оборачиваюсь.

— Что случилось?

— Дуреха Галка увидела пьяного Илюшку и влепила ему пощечину. — Алешка скалит свои щербатые зубы, и, к стыду моему, до меня не сразу доходит серьезность происшедшего.

— При тебе?

— При мне и при Дуське. Я Илью не оправдываю, был он видом гнусен и отвратительно кривлялся. Надо сказать, хряснула она его не символически. Ядро Галочка толкает только на метр хуже всесоюзного рекорда.

— Ну и что Илья?

— Сразу протрезвел. Потрогал щеку, улыбнулся. Лешка, ты бы видел эту улыбку… Помолчал и говорит: "Последышем был, ставленником чьим-то был, но по морде еще не били…" Тут Галка очухалась, завопила "прости", кинулась к нему, а Илюшка от нее как от змеи: "Не подходи. Ты такое же дерьмо, как твой отец…" Галка сдуру снова завелась: "Как ты смеешь…" А Илья: "Ах так, не смею? Так вот знай: твой почтенный папаша из осколков моей кандидатской диссертации строит себе докторскую".

Трррррах!

— Ты думаешь, это правда? — спрашиваю я, холодея.

— Я болван, — сокрушенно говорит Алексей. — Я должен был догадаться раньше.

На минуту мы замолкаем. За эту минуту я успеваю очень многое. Суммировать все доселе мне известное и сделать вывод: Илья не соврал. На миг почувствовать облегчение: уж теперь-то Бета освободит меня от данного слова. Отвергнуть это облегчение как чувство пошлое и эгоистическое. И наконец, ощутить потребность в немедленном действии.

— Что делать, Леша? — говорю я.

Алеша фыркает.

— Если речь идет о принципале, тебе лучше знать. Я ведь не слышал, о чем вы договаривались.

— Теперь это уже не имеет значения. С человеком, способным на научный плагиат, я не хочу иметь никакого дела.

— Не иметь дела проще всего. А вот попробуй доказать. В наш век избыточной информации это становится все труднее. Это в начале века было принято ссылаться на всех своих предшественников, кто бы они ни были, печатать их фамилии латинскими буквами и склонять через апостроф. Теперь во всем мире это пройденный этап. Цитируются только авторитеты, а мелкую сошку раскавычивают без лишних церемоний. К чести покойного Паши, он никогда так не делал.

— Если вспомнишь, я тоже.

— Ты поступал не лучше. Раздаривал то, что у других вымогают.

— Есть некоторая разница?

— Есть. Результат тот же: новый вид интеллектуального паразитизма. Можешь быть уверен, наш общий друг настолько убежден в закономерности такого порядка, что не чувствует никакой вины перед Ильей. Да и к тебе не питает особой благодарности. Говорил он тебе нынче — век буду помнить, как ты мне помогал, ну и все прочее?

— Говорил.

— Можешь верить. Этого он тебе никогда не забудет.

Алешка ржет, и я терпеливо пережидаю приступ его веселья.

— Скажешь, циник? Сейчас ты услышишь нечто еще более циничное. Тверд человек или просто жесток, умен или всего лишь хитер, принципиален или только послушен — по этим вопросам не всегда удается достигнуть общей точки зрения. Но когда человек залезает в чужой карман, это как-то всех объединяет. Вот тут-то и надо ловить момент и брать его голыми руками. Николая Митрофановича, положим, голыми руками не возьмешь, но против чепе и он не устоит… Короче говоря, я хочу, чтоб Илья подтвердил свои слова официально. Это позволит мне дать ход делу и выступить против нашего общего друга с открытым забралом. Задача совсем не простая, потому как Николай Митрофанович не пальцем делан и способен перейти в контрнаступление…

— Стоп! — прерываю я Алешку. — Ты уже говорил об этом с Ильей?

— За кого ты меня принимаешь? Не посоветовавшись с тобой и с Бетой — ни слова.

— Тогда рассмотрим варианты. Они могут помириться.

— Исключено.

— Когда человек любит, он прощает многое.

— Милые бранятся — только тешатся? Неужели и ты, Леша, до такой степени во власти расхожих истин? Потому и не простит, что любит. Для Ильи разрыв катастрофа во всех отношениях, но чем дольше я живу на свете, тем больше убеждаюсь, что гордость есть даже у собак и лошадей. А человеку свойственно из-за этого малоисследованного чувства в отдельных случаях презреть и материальный интерес, и любовную страсть, и даже инстинкт самосохранения. Что ты скалишься? — взвивается он, поймав мою улыбку. — Нехорошо смеяться над бедным бушменом.

Улыбаюсь я не потому, что Алешка говорит нечто для меня неожиданное. Наоборот, меня забавляет сходство с моими недавними мыслями.

— Прости, Лешенька, — говорю я. — Не обращай внимания. Ты абсолютно прав.

— К сожалению. А Илюшка такой же человек, как все. Энное количество оплеух он уже перенес. Эта — критическая.

— В таком случае предстоит борьба.

— Угу, — отзывается Алешка. Он встает, подходит к двери и выглядывает в сени. Перехватив мой удивленный взгляд, смеется. — Предосторожность никогда не лишняя. Николай Митрофанович, конечно, не унизится до стояния под дверью, но Серафима Семеновна — дама чрезвычайно любознательная. Я спокоен только тогда, когда слышу стук ее машинки… — В сенях никого нет, и Алексей возвращается. — Надо срочно поговорить с Бетой.

— Конечно, — говорю я. — Но мы с тобой уже не студенты и, прежде чем лезть в драку, должны взвесить шансы. Ты уверен, что Илья согласится?

— Уверен. Теперь у него нет другого выхода.

— Уверен на сто процентов?

— На девяносто девять. Один процент всегда надо держать в запасе в расчете на завихрения и сложность человеческой натуры.

— Ты уверен, что он сумеет доказать свои слова?

— Уверен. А ты ему поможешь.

— Каким образом?

— Не может быть, чтоб у тебя в лаборатории не осталось каких-то следов его погибшей диссертации.

Я задумываюсь.

— В лаборатории вряд ли. Скорее дома.

— Кстати, если очень припрет, ты сможешь доказать, что и кандидатская…

Но тут что-то во мне решительно восстает.

— Нет, — говорю я твердо. — На это не рассчитывай.

— Почему?

— Потому что я помогал ему по доброй воле. И еще потому, что к этому причастен Паша. Оставим в покое мертвых.

— Согласен. Tertio?

— Третье — надо поговорить с Бетой. Решающее слово за ней.

Алешка решительно поднимается, и мы вместе выходим на крыльцо. Искать Бету не приходится, она выходит из директорской квартиры.

— Пойдемте к реке, мальчики, — говорит Бета. Она берет нас за локти, и я понимаю, что ей хочется поскорее уйти отсюда.

Мы шагаем по истоптанной и размытой поляне. Сама река не видна, виден только дальний пологий берег с прерывистой сизой полоской леса на горизонте. Выходим на глинистую тропу, по обочинам еще цепляется за жизнь прошлогодняя трава, но ее уже забивает свежая весенняя зелень. Бета вырывается вперед, ходит она удивительно красиво, большими шагами, подставив лицо ветерку и нежаркому солнцу, зажатая в кулаке косынка полощется за ней как кормовой флаг. Во всем, что касается Беты, мои мысли необъективны, но, по-моему, Алексей тоже любуется ею. Так мы подходим к обрыву, отсюда начинается крутой спуск и видна река, неширокая и небыстрая, но с поймой, свидетельствующей об изменчивом нраве. Посреди реки я замечаю прозаическую баржу, а на ней громоздкое сооружение из цепей и железных лотков. Никаких признаков жизни, если не считать вывешенного для просушки бельишка. Несомненно это и есть та самая птица-драга, вгонявшая нас в дрожь прошедшей ночью. Бета оглядывается на меня, и я ловлю ее усмешку. Спускаемся к воде, тропа теряется в заросшем крупными сорняками сыром песке, в котором увязают наши ноги.

— Гляньте-ка, — говорит Алексей. — Это у нас зовется Пьяный бугор.

Смотрим и ахаем. Над узкой прибрежной полосой нависает крутой песчаный утес, а на нем с десяток рыжих сосенок, но не стройных, как в лесу, а причудливых раскоряк, застывших в залихватских плясовых позах. Как будто подвыпившая компания затеяла грубоватую игру: одни стараются спихнуть зазевавшихся с откоса, те сопротивляются и упрямо карабкаются наверх, третьи глазеют и покатываются со смеху.

Бета смотрит внимательно, щуря глаза.

— Они не пьяные, — говорит она наконец. — Они упрямые. Ты посмотри, Олег, какая жажда жизни, какая силища сопротивления… Ветер гнет и ломает, почва осыпается из-под ног… Сюда надо водить студентов для иллюстрации твоего излюбленного тезиса о жизни как негэнтропийном процессе. Ах, молодцы! Пойдемте к ним в гости…

Взбираемся на бугор. Присесть негде, но мы удобно устраиваемся, прислонившись к корявым шелушащимся стволам и подставив лица начинающему припекать весеннему солнцу. Я спрашиваю Бету, зачем она ходила к Вдовиным.

— Навестить Вассу. Лежит со спазмом после ночного скандала.

Васса — жена Вдовина. Помню ее по нашим институтским вечерам, где она всегда что-нибудь организовывала. Стройная женщина с правильным, но невыразительным лицом. Типичный "женотдел", только послевоенного образца.

— А почему скандал?

— Николаю Митрофановичу вчера донесли, что Васса ходит на какие-то молитвенные собрания. Ему как представителю эволюционного учения это, конечно, неприятно… Ты бы зашел к ней, Олег, все-таки ты больше понимаешь в терапии, чем я.

Активистка Васса и религия! Васса верит в бога? Я осторожно выражаю сомнение. Бета пожимает плечами.

— Ни в какого бога она не верит. Бога не выбирают по месту жительства. А тут по соседству объявился проповедник какого-то замысловатого толка — и совратил. Будь поблизости другая секта, она угодила бы в нее. Все это от пустоты, от женской тоски… Васса из тех честных, но не очень думающих людей, которым необходимо верить и поклоняться. Они религиозны не по мировоззрению, а по складу характера. Было время, поклонялась мужу и принимала на веру все, что он говорит…

— Фундаментально! — орет Алешка. — Беттина, ты взглянула в самый корень…

— А ты что же — знал? — Бета смотрит на него с любопытством.

— Знал, конечно. Я и проповедника этого знаю. Мы уже сталкивались с ним на идеологической почве, и я разгромил его, как Гексли епископа Уилберфорса. И с Вассой тоже говорено-переговорено. Увлечение уже идет на убыль, и я ручаюсь, что к осени вся эта фантасмагория забудется как дурной сон. А если для Николая Митрофановича все это полная неожиданность, то пусть пеняет на себя. В обязанности парторга не входит докладывать мужьям, где бывают их жены.

— Зайди к ней, Олег, — повторяет Бета.

— Зайду. Ну а самого ты видела?

— Видела. И без обиняков спросила его… ну, ты знаешь, о чем.

— Ну и что он?

— Что он может сказать? "Мальчишка, пьян, озлоблен…" И вот тут я взбесилась. Знаешь, что меня взбесило? Ведь знает, что я ему не верю, но это его нимало не беспокоит, достаточно, чтоб я промолчала. Я поняла: меня обволакивают, и это только начало, если я промолчу сейчас… И я сказала, что у меня к нему единственная просьба — позвонить в обком, чтоб за нами прислали машину и забронировали места на скорый. Так что обратно мы с тобой поедем с комфортом.

Мы замолкаем, Бета стоит, опираясь плечом на изгиб ствола, греется на солнце, вид у нее отрешенный, но я чувствую, как она напряжена.

Нарушает молчание Алексей. Очень сдержанно, без привычного балагурства он излагает свой план: если мы с Бетой позаботимся о судьбе Ильи, он берется поднять Илью на открытый бунт и довести битву до победного конца.

Бета слушает не перебивая, лицо ее почти неподвижно, но я и так понимаю: что-то во всем этом ей тягостно, но она не считает себя вправе уклоняться.

— Хорошо, — говорит она, убедившись, что сказано все. — Но сперва я должна сама поговорить с Илюшей.

Обратно мы идем другим путем. Бета и Алексей заворачивают к домику, где живет Илья, а я захожу за своим несессером и отправляюсь к Вассе. Дверь вдовинской квартиры открыта настежь. Вхожу в просторные сенцы. Газовая плита с баллоном. На грубо сколоченном столе шаткая башня из эмалированных кастрюль и пузатые банки с соленьями, в углу железный умывальник и помойное ведро с плавающей в нем яичной скорлупой. Здесь же вход на застекленную веранду, отгороженную от кухни завесой из каких-то висюлек. Веранда мне кажется необитаемой, и я уже готов идти дальше, когда из-за висюлек доносится слабый голос: "Оля, Оленька…" Возвращаюсь, раздвигаю висюльки и вижу накрытый клеенкой обеденный стол, а за ним на низком топчане укрытую до подбородка одеялом; Вассу. Пока я мучительно вспоминаю, на "ты" мы или на "вы", она поворачивается ко мне:

— А, Олег! Ты все-таки соизволил нанести мне визит? — Бедняга пытается выжать из себя иронию.

— Рассматривай его как визит врача, — говорю я нарочно ворчливо и присаживаюсь на стоящий рядом табурет.

— Вот как? — Кривя губы, она разглядывает мой несессер. — Не рано ли? Ведь ты, кажется, патологоанатом?

— Патологоанатомы тоже врачи. И самые универсальные — они учатся на ошибках всех других врачей. Не морочь мне голову, мать, и дай смерить давление. Пикироваться будем потом.

Мой генеральский тон столь же вымучен, как ее ирония, но производит впечатление. Она выпрастывает из-под одеяла голую руку, и я надеваю манжету бароскопа. Давление как будто приличное, пульс немного частит. После некоторого сопротивления она позволяет прослушать тоны сердца.

— Что ты принимаешь? — спрашиваю я.

— Не помню. Давали что-то…

На столе лежит патрончик с таблетками. Нитроглицерин. Гляжу на лиловый штампик — срок годности давно истек. С таким же успехом она могла принимать соду.

— Вот что, Васса Ефимовна, — говорю я. — Я, конечно, могу сделать тебе укол. Но особой нужды в этом нет. Полежи.

— Ты тоже считаешь, что у меня никакого спазма не было?

Я прекрасно понимаю, что значит "тоже", но нарочно пропускаю мимо ушей.

— Наверно, был. Но сейчас тебе нужен покой и больше ничего.

— Покой? Может быть, ты заодно укажешь аптеку, где его взять?

Я уже готов огрызнуться, но вовремя замечаю — по щекам Вассы катятся крупные слезы. Мне стыдно.

— Полежи, полежи. За тобой кто-нибудь присматривает?

— Только Оля-маленькая. Чудная девочка. Разрывается между мной и Галиной.

— А что с Галей?

— Откуда я знаю? Мне ничего не говорят. Ни муж, ни дочь. Все как бешеные. А от меня бегают. Я никому не нужна.

Молчу. Вероятно, так оно и есть. Даже я знаю больше Вассы, и всякое утешительное слово, какое я смогу из себя выдавить, будет такой же фальшью, как мой вопрос о Гале.

Васса приподнимается на локтях, одеяло сползает, и я впервые замечаю то, о чем не думал, когда прослушивал топы сердца. Тело немолодой женщины. Бледность покровов. Лишний жир. А ведь она ровесница Беты. Боязливо оглянувшись, Васса шепчет:

— Слушай, Олег, ты что-нибудь знаешь? Почему все с ума посходили?

Мне жалко Вассу, но в этом доме мне надо вести себя политично, и я помалкиваю. Васса смотрит на меня просяще, настойчиво, и я не выдерживаю:

— Спроси кого-нибудь другого. Я здесь человек посторонний.

Убедившись, что от меня толку мало, Васса откидывается на подушки и прикрывает глаза.

— Я хуже, чем посторонняя, — вздыхает она. — Двадцать три года смотрела Николаю в рот. Куда он, туда и я следом, как Санчо Панчо какой…

— Что ж тут плохого…

— Я-то Панчо, да он-то не Дон Кихот.

— Кто же он?

— Не знаю, глупа, видно. Отец с дочерью все время цепляются. Заступлюсь за отца — молчи, не понимаешь; за дочь заступлюсь — опять не так сказала. Я всем не ко двору… Ладно, Олег, — говорит она устало. — Спасибо, что зашел. Храни тебя бог.

Выходя за калитку, слышу: окликают по имени-отчеству. Оглядываюсь и вижу Олю-маленькую. Она догоняет меня.

— Я была с Галей и не слышала, как вы пришли. Можно, я вас провожу?

Провожать меня некуда, я иду в соседний дом, поэтому предлагаю присесть на скамейку против входа в контору. Девочка очень волнуется, и, чтоб помочь ей, начинаю я.

— Хотите поговорить?

— Да.

— О Вассе Ефимовне?

— Да. То есть нет. О ней тоже. Скажите, это не инфаркт?

— По-моему, нет. Просто сосудики среагировали на какой-то стресс. Нужен покой. Только не спрашивайте меня, где его взять. Я не знаю.

Мы сидим рядом. Вблизи еще виднее сходство с Ольгой. Мать лучше, но девочка, пожалуй, занятнее. Худенькая и даже чуточку сутулая, но это не делает ее неуклюжей, есть в ней какое-то угловатое изящество. Эпитет "какое-то" — свидетельство беспомощности пишущего, но я в самом деле не в силах определить, что в этой девчонке так привлекательно. Нервна, но умеет держать себя в руках.

— Это, наверное, нехорошо, что я начала не с Вассы Ефимовны. Но Гале тоже очень плохо, и она моя самая близкая подруга.

— Так, значит, вы хотели говорить о Гале?

— Да.

— Но ведь я ее совсем не знаю…

— Она очень хорошая. Правда, очень. Я знаю, она бывает жесткая, даже грубая, это у нее от… Я не люблю Николая Митрофановича, — признается она низким шепотом. — Но внутри Галька совсем другая, она горячая, справедливая и сама ужасно страдает от своего характера.

— Верю. Но чем я могу помочь?

— Олег Антонович! — Оля поворачивается ко мне, ее милое лицо выражает мольбу и пламенную веру. — Они должны помириться. Сделайте так, чтоб он ее простил.

— Но почему ты думаешь… — Я тут же поправляюсь: — Но почему вы думаете, что он меня послушает?

— Потому что вы умный и добрый, вас все уважают…

— Кто это вам сказал?

Вопрос ненужный, кокетливый, но сказанного не вернешь. Оля улыбается краешком рта.

— Не важно кто… Я сама знаю: если вы захотите, вы сможете.

— Милая девушка, — говорю я после короткого раздумья, — может быть, Илюша и простит когда-нибудь Галю, но не сегодня. И никто третий тут не поможет. Ни вы, ни я. Я-то меньше всех.

— Почему?

Оля вскидывает на меня глаза. Взгляд недетски твердый. И только убедившись, что я говорю правду, она их опускает. Разговор окончен, но она не уходит, а сидит, нахмурившись и беспомощно раскинув тонкие руки. Я тоже почему-то не ухожу. Прямо передо мной вход в контору и ехидная ухмылка лешего. Чтоб вытесать из дерева такого идола, нужна недетская сила. Оля ловит мой взгляд.

— Не нравится? — В тоне нет вызова. Только любопытство.

— Нравится. Но уж очень он ехидный.

— Такой он и есть, — шепчет Оля. — Я еще в лесу поняла: он страшная вредина. Я только чуть-чуть до него дотронулась, как из него это полезло… Я его сама боюсь. Нет, серьезно, нравится вам? По-честному?

— Честное слово, очень.

— Ну вот, а Николаю Митрофановичу — нисколечко. Говорит, формализм. И еще мистицизм. Глупости какие, какой же лес без лешего? И еще говорит: за это тебя и не приняли в училище. Не знаю. Не думаю. Просто мне мало лет и есть способнее меня. И рисунок у меня слабоват, это я сама знаю. Мама меня утешает: зря расстраиваешься, сдашь в будущем году, ты же девочка, тебя в армию не заберут. — Она вдруг заливается прелестным девчоночьим смехом. Верно, не заберут. А была бы война — взяли бы? Я бы сама пошла…

— Кем же?

— Не знаю. Только не медсестрой. Даже сиделка я плохая. Наверно, радисткой. Или разведчицей. Только вот… — Она прикусывает нижнюю губу и смотрит на меня исподлобья. — Пытки, понимаете? Выдержу или нет? Этого ведь никто не знает наперед. Но я живой бы и не далась. Есть такие ампулы. В случае чего — рраз! И — с приветом. — Вдруг страшно застеснявшись — то ли вульгарноватого словечка, то ли своей откровенности, — она вскакивает: — Я тут болтаю, а у меня… Извините. Бегу.

Оля скрывается в доме, чуть не столкнувшись в дверях с Вдовиным. Он замечает меня:

— Зайди, потолкуем.

Тон не повелительный и не просительный, так может говорить тот, кому есть что сказать. И я, решивший по примеру Беты уехать без дальнейших объяснений, молчаливо соглашаюсь. Мне не хочется идти к нему, но Вдовин к себе и не приглашает, а ведет в контору. Мы минуем барьерчик и стучащую на машинке пожилую секретаршу и проходим в кабинет. Все как у людей: полированная мебель, застекленный шкаф с девственно-свежими ледериновыми корешками сочинений основоположников научного материализма. Телефонных аппаратов только два, но в углу я вижу переносную рацию. Вдовин делает широкий жест, мне предлагается любое место вплоть до его собственного. Я сажусь поближе к двери, а Вдовин подходит к своему столу и не садясь заглядывает в перекидной календарь.

— Броня вам оставлена. Купе первой категории. Машина будет к девяти. Так что все обеспечено.

— Спасибо.

— Расстаемся без объяснений?

— А зачем? Я примерно знаю, что ты можешь сказать, "Мальчишка, пьян, озлоблен…"

— Для этого я не стал бы приглашать тебя сюда.

— Значит, Илья сказал правду?

— В какой-то степени — да.

— Правда не имеет степеней.

— Имеет, ты это знаешь не хуже меня. Можешь меня выслушать?

Убедившись в моем согласии, он не торопится начинать и с задумчивым видом прохаживается по кабинету. Все дальнейшее больше похоже на лекцию, чем на исповедь:

— Как ты знаешь, я выступал против Ильи. Выступал резко. Я и тогда не отрицал, что его работа талантлива. Но шла идейная борьба, и я рассуждал так: чем талантливее — тем вреднее.

Начало любопытное, но мне неохота спорить по существу. С человеком, укравшим серебряную ложку, не обсуждают химические свойства серебра. Поэтому реагирую вяло:

— Оставим концепции в покое. Ты не имел права выступать по неопубликованной диссертации. Мог потерпеть до защиты.

— Нет, не мог. Смысл сессии в том и заключался, чтоб нанести упреждающий удар. Откровенно говоря, я рассчитывал встретить большее сопротивление и потому соответственно подготовился. — Он ловит мою усмешку и сбавляет тон. — Я не горжусь своей победой. Но, так или иначе, я был длительное время погружен в тот же круг проблем, они как бы стали моими. Тогда мы с Ильей занимали во многом полярные позиции. Жизнь заставила пересмотреть мою, заставила меня вновь и вновь погружаться в материал, я сроднился с ним, он стал частью моей жизни… Можешь ты это понять?

Я угрюмо молчу, и мое молчание действует ему на нервы. В споре он чувствует себя увереннее.

— Не надо упрощать, — говорит он резко, хотя, видит бог, я ничего не упрощаю. — Не во всем Илья был прав, и не вся моя критика была сплошным заушательством. И теперь, когда я заново без предубеждения взглянул на работу Ильи, то понял: мы нужны друг другу. Обстоятельства сложились так, что ему без меня этой темы не поднять. Мы стали работать вместе, и сегодня уже трудно разобрать, что кому принадлежит…

— Вероятно, не так уж трудно. Была бы охота.

Я рассчитываю этой репликой смутить Николая Митрофановича, но она его только раззадоривает.

— Прости меня, но ты живешь отсталыми представлениями о природе авторства. Как будто мы живем не в век научно-технической революции, а в давно прошедшие времена, когда ученых было мало, приборы они делали сами, а на карте науки были сплошные белые пятна. Тогда с авторством было просто: Колумб открыл Америку, Ньютон — земное тяготение, Дарвин — естественный отбор, жрецы раскланивались друг с дружкой лично, письменно и через века. Научных трудов выходило мало, ежели какой-нибудь немец вычитывал что-нибудь у другого, он непременно писал: "Как указал достопочтеннейший имярек". Да и вся наука гнездилась на пятачке, вокруг десятка старых университетов. Наших гениев и самородков никто в расчет не брал, потому что уже тогда автором оказывался не тот, кто первый сказал "э!", а тот, кто оказался ближе к практическому использованию. Пойми, Олег, сейчас все другое, мир задыхается под лавиной научной информации, идеи носятся в воздухе и приходят в голову почти одновременно десяткам людей в разных концах света. Попробуй тут установить приоритет. Наука становится такой же отраслью производства, как и всякая другая. Уже становится нормой, когда высокое начальство — не важно какое, наш советский министр или директор консорциума — дает задание научному институту синтезировать к такому-то сроку энное вещество с такими-то заданными свойствами. И мужи науки, благословясь, наваливаются всем гамузом, пробуют и так и этак и в конце концов синтезируют. Так кто, по-твоему, автор этого вещества? Все. И тот, кто заказывал, и тот, кто направил поиски… Не в меньшей степени, чем тот младший научный сотрудник, который после сотни неудачных опытов натолкнулся на верное решение. Если, по-твоему, автор он, то тогда надо признать, что открыл Америку не Колумб, а тот матрос на мачте, кто первый крикнул: "Земля!" Скажешь, парадокс?

— Скорее софизм.

Нет ничего нелепее ходовой фразы "парадоксально, но факт". Почему "но"? Парадокс — истина в неожиданном обличье. "Гений — парадоксов друг"… Кто это сказал? Кажется, Пушкин. От Николая Митрофановича я в жизни не слышал ни одного парадокса, если бы хоть один родился в его мозгу, он удушил бы его в самый момент рождения. Все, что высказывает вслух мой почтенный оппонент, до отвращения правдоподобно, и мне не раз приходилось с трудом стряхивать с себя обволакивающую магию его софизмов. Можно только поражаться незаурядной способности Николая Митрофановича создавать удобные концепции для оправдания любой ситуации и любого поступка, нет такой передержки, которую он не сумел бы оправдать высшей целесообразностью. Николай Митрофанович умеет признавать ошибки и даже поражения, но решительно неспособен делать из них нравственные выводы. Он ошибается, как электромагнитная мышь в знаменитом опыте Шеннона, — меняет тактику, но не меняется сам.

— Я готов признать, что в пылу полемики… — начинает он.

— О какой полемике ты говоришь, — взрываюсь я. — Не было никакой полемики. Было хладнокровное избиение мальчишки, который даже не смел по-настоящему защитить себя. А теперь этот постаревший мальчишка работает на тебя в качестве интеллектуального негра, и за это ты, быть может, впоследствии поможешь ему стать на ноги. Но времена изменились, ученый с его талантом может обойтись без твоего покровительства, а если он еще этого не понимает, то ему объяснят.

— Понятно, — говорит Вдовин. Изображать душевное волнение ему уже ни к чему, голос его звучит сухо и трезво. — Будешь поднимать дело?

— Меня ваши дела не касаются. Но если Илье понадобится моя помощь, чтоб восстановить его диссертацию в первоначальном виде, я ему не откажу. Я, как ты знаешь, педант, все храню и ничего не выбрасываю.

Кажется, я нащупал слабое место в непробиваемой броне, впервые я ловлю в глазах Николая Митрофановича тревожный блеск. Они впиваются в меня, пытаясь разведать, правду ли я говорю. Он еще раз пробует выдавить улыбку и доверительную интонацию:

— Послушай доброго совета, Олег. Не встревай в семейные дела. Завтра Галина и Илья помирятся, и ты останешься в дураках.

Я молчу.

— Ну что ж, — говорит Вдовин. Лицо его опять становится жестким и непроницаемым. — Дело твое. Но имей в виду: есть люди, которым, вероятно, не понравится, что двое ученых, вместо того чтоб объединиться для общего дела, разводят склоку и выносят сор из избы. На радость всяким шавкам…

— Вероятно, найдутся люди, — говорю я, — способные разобраться, кто из них прав.

— Безусловно. Только не все держатся твоих устарелых взглядов. Допустим, я готовлю доклад и мне помогал референт — так чей, по-твоему, это будет доклад — мой или его? Ладно, Олег. — Вид у Николая Митрофановича такой, как будто я его утомил своими пустыми разговорами. — Соображай сам. С броней и машиной все в порядке, но я еще лично проверю. Привет Елизавете Игнатьевне.

Я уже стою на пороге, когда он, не удержавшись, пускает вдогонку:

— Передай — на нее я не в обиде. Я все прекрасно понимаю.

Ни возвращаться, ни разговаривать при открытых дверях у меня нет охоты, поэтому я только пожимаю плечами и, миновав стучащую на машинке Серафиму Семеновну, выхожу в сенцы. Дверь в парткабинет приоткрыта, я забираюсь туда и, только разглядывая Алешкину коллекцию грибов, начинаю проникать в смысл последних слов Николая Митрофановича. Конечно, это намек, в котором закапсулирована угроза: вступая в борьбу, помни — может возникнуть совсем неожиданная версия, например… На несколько секунд мной овладевает слепое бешенство, я готов ворваться к Вдовину и потребовать объяснений. Чтоб успокоиться, присаживаюсь к Алешкиному рабочему столу и беру в руки напечатанное на машинке письмо. Шрифт латинский, мелкий, похожий на курсив. Не в моих правилах читать чужие письма, но, судя по всему, это письмо на сугубо специальную тему, и я не совершаю явной нескромности. Польского я не знаю, но моей лингвистической интуиции хватает на то, чтоб уловить суть. Пишет какой-то несомненно серьезный биолог, специалист по этим самым грибам, благодарит за сообщение и в свою очередь чем-то делится. Алешку он именует "шановный пан профессор". Поручусь, что Алешка не выдает себя за профессора, зарубежный собрат просто не догадывается, что его высокоуважаемый коллега рядовой сотрудник заповедника, не имеющий даже ученой степени. Я читаю эти польские любезности и думаю об Алешке со злостью и восхищением: проклятый халдей, чтоб до такой степени не знать себе цены… За этим занятием меня и застает Алексей.

— Розумиешь? — удивляется он. — Этот Новак — мировой мужик, но по нашему ни бум-бум, предлагает на выбор английский, французский и испанский… Ну, ладно, все это не суть важно. Докладываю: с Илюшкой был трудный разговор. Сейчас он заперся и строчит. Просил не беспокоить. Бета помогает Дуське по хозяйству, через полчаса обед, гриб мы отставили, но будет свежая убоина из юрзаевского совхоза, настоящая вырезка, какую вы черта с два получите в ваших фешенебельных ресторациях. Затем адмиральский час, заключительное совещание, и высокие гости отбывают на обкомовской "Волге" к скорому поезду, имеющему доставить их в столицу нашей родины, ордена Ленина город Москву. Теперь докладывай ты.

Я рассказываю о своем визите к Вассе и о разговоре с Вдовиным. Алешка слушает внимательно и сочувственно мычит.

— Мой босс все-таки здорово неглуп, — резюмирует он. — Главное дьявольски упорен. А вообще говоря, я ему не завидую.

— Почему?

— Одинокий человек. Хотя и со связями.

Итак, впереди обед, по-деревенски неторопливый, и даже послеобеденный сон, если, конечно, удастся заснуть. Никуда не надо спешить. Но все равно я живу в убыстренном темпе. Сердце у меня не стало биться чаще, изменился не ритм сердца, а ритм жизни.

Обедаем вчетвером, и надо отдать должное Дусе — очень вкусно. К концу обеда приходит Владимир Степанович. Он присаживается к столу, но ест мало и на расспросы дочери только деликатно отмахивается: "Ладно, потом…" Но Алексей берет его в оборот, и выясняется, что в жизни заповедника произошло еще одно событие — Вдовин вызвал к себе старого егеря и разговор закончился недвусмысленным предложением уйти на пенсию.

— Орал? — спрашивает Алешка.

— Ни-ни. На "вы" и по имени-отчеству. Вы, говорит, Владимир Степанович, не устаете ли? Возраст ваш почтенный. А я говорю: что это вы, Николай Митрофанович, за мое здоровье чересчур тревожитесь? Я еще на ногу легок, могу и за зверем следить и за водкой сбегать. Я еще молодой, меня некоторые по сию пору Володькой кличут. Стало быть, говорит, Владимир Степанович, вы меня не понимаете? Нет, говорю, Николай Митрофанович, извините, конечно, не вполне. Так я вам разъясню, говорит. После того как вы меня в присутствии авторитетных лиц в такое положение поставили, мы с вами вместе работать не можем. Одному из нас надо уходить. И смотрит пронзительно.

— Ну, ну, — говорит Алешка, стараясь не прыснуть. — А ты, батя?

— А я подумал и говорю: коли такой оборот, уходите вы, товарищ начальник. Вы у нас в лесу все равно не задержитесь, а я здесь нужнее…

— Так и сказал? — Алешка ржет, и мы все смеемся. Смеется и сам Владимир Степанович.

— И смех и грех, — говорит он. — А ведь не уйду — выгонит. И статью такую подберет…

— Ну и как ты решил?

— А это уж как ты скажешь, зятек. Мне тебя подводить тоже не расчет…

После обеда мы расходимся по своим клетушкам. Сверх всякого ожидания, мне удается заснуть. Просыпаюсь я оттого, что меня трясет за плечи Алешка. В комнате стоит полумрак, но даже в полумраке и спросонья по вытаращенным глазам и трясущимся губам Алексея догадываюсь: стряслось что-то неожиданное и вряд ли хорошее.

— Вставай, — шепчет Алексей. — Аврал. Сбежал Илюшка…

"Как сбежал?" — хочу я крикнуть, но Алексей зажимает мне рот. Понятно: рядом за перегородкой спит Бета. Я одеваюсь как по тревоге, и мы крадучись выбираемся на крыльцо. Уже темно. Одинокий фонарь на столбе с надписью "Не влезай…" освещает лежащую на боку коляску от мотоцикла.

— Понял? — шипит Алешка. Спросонья я не сразу понимаю, и он сердится. Туго соображаешь. У этого сукиного сына все рассчитано на десять ходов вперед. Он тютелька в тютельку попадает к пассажирскому, машину оставляет у Тони или Муси, догнать я его уже не могу, ибо не на чем, не просить же у босса вездеход. Ах проклятие!

Мы стоим в полной растерянности.

— Идем к нему, — говорю я. — Если он уехал, хозяин должен знать.

— Много он знает, этот пьяница…

Однако ничего другого придумать мы не можем и спешим к уже знакомой мне хибаре. Для скорости наперерез, по мокрой стерне. Алексей заходит внутрь и через несколько минут возвращается с конвертом. Это письмо, и мы бежим к фонарю, чтоб его прочитать. Адресовано оно Алексею, но по случаю осталось у меня, и я привожу его целиком:

"Милый мой дружок!

Ты единственный, перед кем я обязан отчетом в своих поступках, и хотя то, что я собираюсь сделать, наверно, огорчит тебя, я должен привести тебе свои резоны. Ты скажешь, что они дурацкие, но я все же не теряю надежды, что ты поймешь, а следовательно, и простишь меня, как прощал уже много раз. Я никогда не объяснялся тебе в любви и не лез с выражениями благодарности, но сегодня, расставаясь с тобой, и, может быть, надолго, я хочу сказать, что обязан тебе больше чем жизнью, благодаря тебе я не окончательно потерял веру в homo sapiens, хотя и не все представители этого вида достаточно далеко ушли от обезьян. Я бы мог сказать и больше, но у меня мало времени, а мне еще надо объяснить тебе мое бегство.

Я честно старался выжать из себя обещанные тридцать строк и вдруг понял, что не смогу, этому противится все мое естество. Не думай, что мною овладело что-нибудь вроде страха или жалости, я ничего не боюсь и, будь ситуация несколько иной, был бы беспощаден. Я не чувствую к своему шефу никакой благодарности и прекрасно понимаю, что наш симбиоз был, по существу, нечистоплотной сделкой. Я волен был на нее не идти, волен разорвать, но использовать изменившуюся ситуацию для того, чтобы взять своего партнера за горло, это значило бы стать с ним на один уровень, а может быть, и ниже. К тому же этот человек до недавнего времени находился со мной в некотором свойстве (ударение на последнем слоге), и мне отвратительна мысль, что кто-то может увидеть в моих поступках что-либо похожее на месть. Мстить, даже косвенно, я не хочу. Ты назовешь это чистоплюйством и, пожалуй, будешь прав, но уж позволь мне такую роскошь, актерство не оставляет меня, я давно ни во что не играл, имею я право поиграть в великодушие? Короче говоря, я отрясаю прах со своих ног и удираю. У тебя хватит ума и такта не искать меня, к тому же я сам не знаю, куда направлю свои хромые стопы. Страна велика, и люди с головой, а я имею нахальство причислять себя к этой категории, нужны везде. Не бойся — я не пропаду. Ты не только был мне жизненной опорой, но и кой-чему научил. Я теперь мужчина самостоятельный. Как сложится моя жизнь — не загадываю и никаких гарантий не даю, единственное, что я тебе твердо обещаю, — не пить. Ну, может быть, хвачу когда в получку, чтоб не отрываться от широких масс. Но в одиночку никогда. И сейчас, когда я пишу эти строки, я совершенно трезв. Даже чересчур.

Обнимаю тебя, дорогой мой человек. Мой неизбывный оптимизм подсказывает мне, что мы еще увидимся с тобой на этой слабо оборудованной для веселья, но милой моему сердцу планете. Передай мой привет Дусе, Владимиру Степановичу и особо — Елизавете Игнатьевне и Олегу. С Олегом я был груб и, наверно, не вполне справедлив, скажи, что я прошу у него прощения, и пусть он сам решит, какую часть сказанных мной слов я должен взять обратно. Человек он хороший, но слишком благополучный".

Закорючка, похожая на букву "И". Бумага серая, почерк как у левши. Фонарь слегка покачивается, отчего рябит в глазах. Дочитав до конца, мы продолжаем стоять под фонарем, тупо уставившись друг в друга. Первым приходит в себя Алексей.

— Чертов болван! — выпаливает он. Интонация смешанная: сквозь злость просвечивает восхищение. Несколько секунд он размышляет, запустив пятерню в свои патлы. — Ладно, Леша, здесь мы с тобой все равно ничего не решим. Нужна бабская консультация. Они нашего брата тоньше понимают.

Мы возвращаемся в дом. Бета уже одета по-дорожному и сидит у Дуси. Вид у обеих женщин встревоженный. Они заставляют Алексея прочитать письмо вслух. Затем мы совещаемся. Спорить, собственно, не о чем: разыскивать Илью бесполезно, действовать против его воли — невозможно. Расходимся мы только в одном — надо ли показать письмо Гале? Мы с Алексеем считаем: надо; Дуся колеблется.

— Не надо, — решительно говорит Бета. — В письме о ней ни слова, женщине это трудно перенести.

И мы подчиняемся, хотя она в явном меньшинстве.

Алексей вносит в комнату кипящий самовар, сразу становится уютно, мы пьем чай по видимости неторопливо, но в ощущении боевой готовности. В разгар чаепития деликатно крякает клаксон, в окошке мелькает луч автомобильной фары, Дуся выбегает и возвращается с пожилым степенным водителем. Зная здешние дороги, шофер приехал с большим запасом времени, и мы собираемся не спеша. Выходим на крыльцо. Темно и прохладно. В конторе и во вдовинской квартире не светится ни одно оконце, дом кажется покинутым. Нас ждет уже несколько старомодный, но просторный ЗИС, и только когда мы, расцеловавшись с Алексеем и Дусей, залезаем в его приятно пахнущее кожей нутро и шофер включает мотор, мы видим в луче вспыхнувшей фары стремительно бегущую к нам девичью фигурку. Я скорое угадываю, чем узнаю Олю-маленькую. Бета выходит из машины, и минуты две они шепчутся. Затем дверца вновь открывается, Бета проскальзывает на свое место, и при свете приборной доски я ловлю Олину милую улыбку и прощальный взмах руки.

Едем мы без всяких происшествий. Старенький ЗИС мужественно борется с ухабами и колдобинами, наконец выскакивает на шоссейную дорогу, и стрелка на приборной доске сразу прыгает на стокилометровую отметку. Я радуюсь скорости, и Бета, как мне кажется, тоже. Быстрота снимает напряжение, в каком мы прожили весь этот день.

Я не видел ни города, ни вокзала. Шофер подвез нас не к главному подъезду, а к какому-то служебному входу. Пришлось долго звонить. Наконец за застекленной дверцей вспыхнул слабый свет и на пороге показалась суровая женщина в форменной тужурке и тапочках. После недолгого препирательства наши интересы представлял степенный водитель — мы были допущены в просторную и совершенно пустую комнату, обставленную с унылым великолепием подмосковного санатория — тяжелые плюшевые драпировки, кадки и жардиньерки с жестколистными растениями, аквариум с рыбками, неподъемной тяжести кресла и круглый стол с аккуратно разложенными журнальчиками. Шофер желает нам счастливого пути, суровая женщина запирает за ним дверь на засов и после некоторого колебания прибавляет света в люстре. Мы остаемся одни. Я подхожу к окну и разглядываю квадратный циферблат вокзальных часов и влажный асфальт пустого перрона, до поезда еще около часа, и на платформы не пускают. У нас есть полная возможность поговорить, но почему-то не хочется. Зал неуютный, гулкий. Бета лениво листает какой-то профсоюзный журнальчик, но явно думает про свое. Я изучаю по висящей на стене диаграмме динамику роста производственных мощностей республики и одновременно пытаюсь вспомнить и связать между собой основные события дня. По дороге на вокзал только присутствие третьего человека удерживало меня от соблазна напомнить Бете, как прав был я, говоря о невозможности любого альянса с Вдовиным, и как наивна была она, надеясь на его нравственное возрождение. Теперь мы одни, но я молчу, понимая, что это было бы невеликодушно, а главное, бесцельно, в своем неприятии Вдовина мы сегодня едины. Я даже приблизительно не догадываюсь, что ждет нас в Москве, но почему-то уверен: Бета не откажется от борьбы и, следовательно, ей по-прежнему нужна моя помощь.

Минут через двадцать суровая женщина впускает маленького, но очень важного человека в идеально отглаженном коверкотовом плаще и мягкой шляпе. По случаю его появления зажигаются стенные бра. Человек отпускает шофера, внесшего его чемоданчик, неодобрительно оглядывает заправленные в сапоги брюки Беты и мою видавшую виды лыжную куртку, садится в угол, вынимает из кармана газету и замыкается в гордом молчании. Его присутствие нас окончательно замораживает, и мы искренне радуемся, когда в чисто вымытых стеклах зала замелькали огни подошедшего поезда. Празднично освещенный спальный вагон останавливается прямо против наших окон, и через минуту мы в двухместном купе, среди зеркал, красного дерева и по-корабельному надраенной меди. Вагон довоенной постройки, из тех уже несколько старомодных, но уютных "международных", в каких ездили еще горьковские хлебные воротилы и бунинские прогоревшие аристократы. Верхняя полка под прямым углом к нижней, под ней удобное кресло и настольная лампа со сборчатым на манер китайского фонарика абажуром, льющая молочный, слегка подкрашенный теплым оранжевым тоном свет. Здесь же дверца во встроенный между двумя купе умывальник. Бета хочет переодеться, я выхожу в коридор и через толстое оконное стекло наблюдаю за заполнившей перрон толпой пассажиров. Привычно, как на эскалаторе метро, отмечаю генотип, биологический возраст. Постепенно перрон пустеет, поезд мягко трогается, и, уже отвернувшись от окна, я боковым зрением вижу две стремительно обгоняющие нас легкие фигуры. Вероятно, им удалось вскочить в свой вагон на ходу, потому что больше я их не вижу.

Вернувшись в купе, я не застаю Беты и на секунду пугаюсь. Затем слышу шум льющейся воды и успокаиваюсь — Бета в умывальнике. Проводник, такой же немолодой и вежливый, как привезший нас шофер, приносит крепкий чай в тонкостенных, вымытых до блеска стаканах. Как всегда, с отходом поезда предотъездное напряжение спадает, мешает моему кейфу только одна неоформленная, но от этого еще более беспокойная мысль — в том, как уверенно, но слегка припадая на одну ногу, бежала первая девушка, что-то показалось мне знакомым. Возвращается Бета, посвежевшая после умывания, и мы с наслаждением пьем горячий чай.

— Знаешь, — говорю я, глупо посмеиваясь, — у меня такое впечатление, что с нами в одном поезде едут Галя и Оля.

— Впечатление? Ты их видел?

— Мне показалось, что они промелькнули в окне.

— Ты что же, не веришь своим глазам?

— Привык верить. Но ведь это невозможно?

— Почему? Вездеход на лесных дорогах даже лучше ЗИСа.

Бета улыбается, и я вспыхиваю.

— Ты знала?

— Нет. Но очень ясно представляю себе, что произошло. Галка поругалась с отцом, вывела из гаража вездеход и рванула вдогонку за Илюшей. Она девица с характером.

— Ну а Оля?

— Что Оля? Оля — верная подруга.

— Прелестная девочка, — говорю я.

— Мне тоже нравится, — отзывается Бета с неожиданной иронией. — Да, кстати… — Она вынимает из сумки и протягивает мне нечто завернутое в бумагу. — Это тебе.

Разворачиваю и вижу гладко отполированный ветвистый сучок какого-то твердого, как самшит, дерева. И только приглядевшись, понимаю, что это статуэтка — фантастический тонконогий звереныш, не то жирафенок, не то олененок с наивным и веселым оскалом.

— Велено отдать в Москве, — бесстрастно поясняет Бета, — но раз уж пришлось к слову…

Других комментариев мне не требуется. Я и так понимаю, что это и от кого.

Некоторое время мы обсуждаем, какие шансы у Гали отыскать Илью. И сходимся на том, что шансы невелики. Не объявлять же всесоюзный розыск. Но Галя не отступится, и Оля ее не оставит.

— Прелестная девочка, — повторяю я. — И похожа на Ольгу. Ольга Александровна?

— Да. Почему-то большинство мифических отцов — Александры. Уезжают непременно на Дальний Восток и там бесследно исчезают.

— Смешно, что человеку нужно отчество, даже если у него нет отца. Пережиток патриархата. Разве плохо — Ольга Ольговна?

— Еще лучше — Олеговна.

Что-то в интонации заставляет меня поднять глаза на Бету и встретить ее взгляд. Взгляд даже ласковый, но от него я немею. То, что со мной происходит, вероятно, сопутствует открытиям любого масштаба — от закона Архимеда до неверности любимой. Беспорядочное скопление случайных наблюдений и частных догадок, совпадений, противоречий и прочего строительного материала мгновенно выстраивается в целостную гипотезу, убеждающую уже своей стройностью. Так рождается "возможно". Затем гипотеза проходит испытание на прочность, срочно мобилизуются любые возражения, но они отскакивают от гипотезы как от полированного гранита, и тогда приходит самое ошеломляющее: "Как я мог не видеть этого раньше?"

Я молчу, потрясенный…

— А еще считаешь себя физиономистом, — с жестоким смешком говорит Бета. — Даже манера вскидывать голову твоя. — Выдержав паузу, она добавляет: — Не знаю, как сложится Галкина судьба, а вот у тебя есть прекрасный шанс разом устроить счастье нескольких людей. Пока не поздно.

Я по-прежнему не могу выдавить из себя ни слова. Бета это видит и смягчается.

— Вижу — тебе надо все это переварить. Пойди-ка проветрись, а я тем временем буду укладываться. Завтра у меня тяжелейший день.

Я выхожу в пустой коридор, опускаю тугую оконную раму и подставляю лицо холодному ветру. За окном ночная чернота, в которой с трудом различаются мелькающие стволы деревьев. В такт этому мельканию несутся мои мысли. Думаю об Ольге. Ольга, конечно, замечательная женщина. Я всегда это знал, но только сейчас способен полностью оценить ее бескорыстие и силу духа. Меня гложет чувство вины, и я понимаю: разум и долг повелевают мне поступить так, как подсказывает Бета. Я готов повиноваться разуму и долгу во всем, кроме того, что от меня не зависит. Да и пойдет ли на это Ольга, если поймет, что мною движут именно разум и долг? В искренности Беты также не может быть сомнений, но мне почему-то показалось, что в ее дружеском совете проскользнула — наверняка неосознанная — тень недовольства, и эта тень меня греет. Нет, нынче мне не осилить всего нового, что навалилось на меня за одни только последние сутки. А впрочем, только ли за сутки? За неделю я прожил год. Этот год меня не состарил и если не омолодил, то, во всяком случае, основательно встряхнул. Я еще не знаю себя завтрашнего, но сегодня я уже не тот, что был вчера, моя башня из слоновой кости трещит по всем швам, и когда придет время принимать решения, я не буду прятаться…

Поезд слегка замедляет ход, и в окне пролетает знакомая деревянная платформа без навеса. Где-то ты сейчас, Илья? Катишь в Москву, или уже сошел на первой узловой станции и изучаешь по схеме железнодорожную сеть страны, или едешь в общем вагоне куда-то на край света и занимаешь разговором случайных попутчиков, а они угощают тебя копченой треской и печеными яйцами.

Когда я возвращаюсь в купе, Бета уже спит. При голубоватом свете ночного плафона ее измученное лицо прекрасно и молодо. Я вынимаю из стаканов ложечки, чтоб они не звякали, тихонько забираюсь к себе наверх и включаю лампочку для чтения. Наверно, мне предстоит еще одна бессонная ночь.

Еще не одна…

1977