"Бессонница" - читать интересную книгу автора (Крон Александр)

XII. Башня из слоновой кости

Фразу насчет башни из слоновой кости обронил Успенский, насколько я понимаю, он вкладывал в нее лишь самый общий смысл: место для уединения, убежище от повседневной суеты. Почему именно из слоновой? Еще не было случая, чтоб Ольга забыла о поручении, но приготовленная ею справка либо затерялась в бумажных сугробах на столе у Паши, либо Паша забыл поделиться со мной полученными сведениями. Так что я до сих пор неясно представляю, кто, когда и зачем пустил в оборот этот дурацкий ярлык. Но это и несущественно. Существеннее другое — не прошло и нескольких недель, как я убедился, что, уединившись на своей вышке, я гораздо меньше защищен от бытовых хлопот и неурядиц, чем живя с Лидой, и что в каком-то смысле в башне из слоновой кости я жил именно тогда.

Итак, после долгих месяцев бесприютного существования я вместе со своими книгами, папками и картотечными ящиками взгромоздился к себе на восьмой этаж и оказался в положении худшем, чем Робинзон Крузо на необитаемом острове. По воле автора море выбросило вместе с ним много полезных в хозяйстве вещей, я же оказался выброшенным на грязный паркетный пол вместе с двумя десятками кое-как сколоченных ящиков, не содержавших в себе ничего, кроме информации. Однако выход нашелся и тут — на необитаемом острове деньги бесполезны, а в большом городе они еще продолжают быть всеобщим эквивалентом. К счастью, деньги были. Я выпросил у Алмазова институтский грузовичок, вдвоем с Виктором мы за полдня объехали несколько магазинов и разом решили все проблемы: были куплены два стола, полдюжины стульев, тахта, холодильник и отличная радиола. Молодежь из моей лаборатории устроила нечто вроде субботника, кандидаты наук вбивали гвозди и ввинчивали лампочки, юные лаборантки гремели на кухне новенькими кастрюлями. Закончился субботник балом и капустником в лучших традициях нашего Института, и я лишний раз ощутил, какими прочными, хотя и незримыми нитями я связан с бабой Варей, Виктором и всеми этими милыми людьми. Мне было весело и немножко грустно, тогда я не понимал почему, а теперь знаю. Недоставало самых близких мне людей: Алексея, Илюши, Ольги, Паши, Беты… Имени моей бывшей жены за весь вечер никто не произнес, но я ощущал всеобщее, быть может до конца неосознанное, торжество — ее не любили.

Первые несколько дней я наслаждался уединением и не замечал неустроенности своего быта. Во мне еще жило наивное убеждение, что материально обеспеченный холостяк с такими скромными потребностями, как у меня, может легко просуществовать без посторонней помощи. Мой благодетель Сергей Николаевич особенно напирал на то, что весь нижний этаж нашего дома занят магазинами и мастерскими, включая учреждение с многообещающим названием "Бюро добрых услуг".

Необходимость в добрых услугах возникла у меня очень скоро. После того как я в самом первом приближении разложил по стеллажам свои книги и папки, в квартире скопилось много пыли и мусора, и, естественно, я решил обратиться за помощью в бюро. Роскошную стеклянную вывеску этого учреждения я заприметил давно, подойдя к входу, я увидел еще две надписи — "Добро пожаловать" (над входом, славянской вязью, без восклицательного знака) и вторую, написанную от руки на большом куске картона: "Дверями не хлопать!!!" Три восклицательных знака — это был явный перебор, меньше всего я хотел хлопать дверями. Вдобавок это было и неосуществимо, дверь оказалась запертой изнутри, засовом служила ножка от стула. Кто-то надоумил меня зайти со двора, и через ничем не примечательную глухую дверцу я проник наконец в святилище сервиса.

Бюро оказалось просторной беленой комнатой, обставленной современной мебелью, на низеньком круглом столике лежали прошлогодние номера "Крокодила" и "Спутник агитатора", но в креслах никто не сидел и журналов никто не читал, все жаждущие добрых услуг стояли, прислонившись к беленой стене, и ждали очереди, чтоб просунуть голову в окошко, за которым скрывалась полная желтоволосая женщина с лицом Будды, одетая в зеленую вязаную кофту. Женщина выписывала квитанции, временами отвлекаясь, чтоб поднять телефонную трубку или для легкой перебранки с кем-то, находившимся в гулкой заоконной глубине.

Очередь состояла из семи или восьми женщин и одного толстяка с бабьим лицом и, по моим расчетам, могла дойти до меня не ранее чем через полчаса. Полчаса для занятого человека тоже время, и я решил воспользоваться мягким креслом, чтобы просмотреть прихваченную с собой брошюрку. Предварительно я осведомился, "кто последний", замыкавший очередь надменный толстяк признал это с великой неохотой, очевидно, он считал себя крайним. А когда я устроился в кресле с брошюрой, вся цепочка воззрилась на меня с явным недоброжелательством, мое нежелание разделить скуку и неудобство стояния у стены было несомненно расценено как барский индивидуализм. Из упрямства я продолжал водить глазами по строчкам, но сосредоточиться мне так и не удалось, мое внимание было приковано к очереди и регистрировало малейшие изменения в ее продвижении к вожделенному окошку. Я всячески пытался принять свободную и удобную позу, но меня ни на минуту не оставляло изнуряющее мышечное напряжение, знакомое всем, кому приходилось стоять в очередях. В конце концов я не выдержал и занял свое место задолго до того, как пришел мой черед, и имел возможность наблюдать, как желто-зеленая женщина, заложив в квитанционную книжку истертые до предела листочки копировальной бумаги, мучительно долго что-то пишет, то и дело отрываясь, чтоб заглянуть в какие-то справочники, затем нервно щелкает костяшками счетов и, сделав зверское лицо, выдирает из корешка квитанцию с двумя копиями. Затем наступает расплата. Деньги, конечно, вперед. Сдачи у приемщицы нет, и она очень сердится за это на клиентку. Одна роется в пластмассовом блюдечке с мелочью, другая в засаленном кошелечке, я давно вижу несложную арифметическую комбинацию, которая позволила бы им мирно разойтись, но молчу, чтоб не рассердить желто-зеленую еще больше.

И вот приходит долгожданная секунда, когда вопросительный взгляд приемщицы падает на меня и я могу наконец высказать свои скромные пожелания.

— Скажите, пожалуйста, могу я вызвать… — сказал я самым сладким голосом. Но договорить мне не удалось.

— Вы грамотный?

Должен признаться, я несколько опешил. За последние тридцать лет, даже во время памятной антинеомальтузианской дискуссии конца сороковых годов, моя грамотность сомнению не подвергалась. Нетерпеливые соседи объяснили мне, что ответ на все интересующие меня вопросы я могу прочитать на стене, где рядом со скрижалью, озаглавленной "Моральный кодекс советского человека", вывешен для всеобщего обозрения подробнейший список добрых услуг, предоставляемых комбинатом. Я потерял очередь, но зато узнал, что комбинат не только производит уборку помещений, моет оконные стекла и натирает полы, но также реставрирует стильную мебель, чистит гобелены, расчесывает нейлоновые шубы и создает интерьер по эскизам художников. Это меня приободрило. Поскольку ни стильной мебели, ни гобеленов в моем интерьере не имеется, удовлетворить мои скромные притязания будет проще простого. Окрыленный, я возвратился к окошку. И вот тут-то оказалось, что характерный для нашего времени процесс узкой специализации охватил и сферу быта: полотера мне могут прислать сегодня же, мойщицу стекол послезавтра, убирать же квартиру некому, одна уборщица в декрете, другая уехала к родным в деревню; и сегодня и послезавтра мне предлагается не выходить из квартиры с девяти до половины пятого, в случае, если меня не окажется дома, вся ответственность падает на меня. Я попытался объяснить, что натирать полы, прежде чем будет убран мусор, не имеет смысла, а сидеть безвылазно два дня я просто не могу, и вызвал взрыв гнева. Мне было сказано, что комбинат, слава богу, стоит на пороге своего трехлетия и успешно борется за звание передового предприятия, сама она работает здесь с основания и еще не видывала такого капризного клиента. Я настаивал, и тогда мне было сказано, что я, как видно, воспитывался с мамками и няньками и если меня не устраивают советские порядки, то лучше бы мне переехать в какую-нибудь капиталистическую страну.

И вот тут я взорвался. Честное слово, я обиделся не за себя. Я обиделся за свою страну. Мне оскорбительно слышать, когда терпимость к недобросовестности и разгильдяйству возводится в патриотическую доблесть. Во всех этих выкриках, которые я слышу не в первый раз, заключена подспудно довольно ядовитая мыслишка, будто все эти пороки являются нашими национальными добродетелями. Недаром недовольных попрекают заграницей, в этом таится загримированное под враждебность преклонение перед недостижимой в своих прихотях хитроумной Европой. И вообще я не раз замечал — всякое априорное ощущение своего превосходства до удивительности плотно соприкасается с самым пошлым низкопоклонством.

Изложив в популярной форме свою точку зрения, я потребовал жалобную книгу. Это было равносильно объявлению войны. Мне приходилось не раз истребовать из специальных фондов публичной библиотеки редкие и даже уникальные издания. Получить жалобную книгу оказалось труднее. Сперва мне было сказано, что комбинат давно уже перешел на качественную работу без брака и рекламаций, жалобная книга отменена за ненужностью. Я не поверил и попросил вызвать заведующую. Заведующая долго не шла, наконец появилась. Тонкогубая, очень подтянутая, готовая к бою. Руки она почему-то держала за спиной. Книгу выдать отказалась, пока не узнает, что именно я собираюсь в ней написать, комбинат борется за какой-то вымпел, и она, директриса, не может допустить, чтоб неизвестные люди безответственно марали книгу, в которой уже год не писали ничего, кроме благодарностей. На это я со всей возможной кротостью возразил, что человек я не совсем неизвестный, подпишусь полным именем, с указанием домашнего и служебного адреса, и пусть вышестоящие организации рассудят, насколько основательны мои претензии. Встречено это было саркастической усмешкой: как видно, я притворяюсь наивным, если проверять всякую жалобу, у вышестоящих организаций вся работа станет, в обычное время я могу писать все что пожелаю, ей это, так сказать, до лампочки (новое выражение, этимология которого мне не вполне ясна), но в дни смотра комбинату может повредить всякая вздорная запись, и вообще здесь голос ее дрогнул:

— Совесть у вас есть?

Этот вопрос, поставленный прямо в лоб, меня несколько смутил. В такой обнаженной форме мне его давно никто не задавал. До сих пор я как-то не сомневался в том, что она у меня есть. Быть может, у меня не всегда хватало мужества прислушиваться к ее голосу, но временами она меня изрядно мучила, а может ли мучить то, чего нет? Занятый этими мыслями, я не отвечал, и мое молчание было истолковано самым превратным образом: убедившись в моей бессовестности, директриса тяжело вздохнула и протянула мне книгу. Я поблагодарил и уже примостился к журнальному столику в расчете сочинить что-нибудь изящно-ироническое, но в этот момент, изменив своей буддийской невозмутимости, громко расплакалась желто-зеленая женщина за окошечком. Она кричала, что не в состоянии выполнять материально-ответственную работу в то время, как на нее пишут заведомую клевету. И тогда произошло нечто совершенно непредвиденное — очередь, до сих пор не проявлявшая к желто-зеленой женщине особой симпатии и даже поругивавшая ее за медлительность, вдруг решительно перекинулась на ее сторону. Одни женщины кинулись утешать оскорбленное божество и умолять его возобновить свою общественно полезную деятельность, другие при поддержке толстяка с бабьим лицом, который почему-то не ушел, набросились на меня с яростью, заставлявшей предполагать нечто более глубокое, чем простое недовольство происшедшей по моей вине задержкой. Я наслушался всякого. Попробуйте составить сложно-соподчиненное предложение, когда над вашей головой хлопают крыльями полдюжины взбесившихся гарпий. Я старался не вникать в их выкрики, но насколько я мог уловить их общий смысл, речь шла о моем барстве, лени, лживости, зазнайстве, бесчувственности, причем говорилось об этих моих качествах так уверенно, как будто все знали меня с детства. Минуту или две я высокомерно отмалчивался, понимая, что для моих гонительниц нет ничего слаще открытой перепалки, и выдержка уже оставляла меня, когда опять-таки совершенно неожиданно подоспела подмога. "Гос-споди, да что ж это такое! раздался мощный женский голос. Не переходя в крик, он сразу перекрыл сорочье стрекотание. — Да оставьте вы человека в покое, он в своем праве". Я поднял глаза и увидел грузную женщину в темно-синей кофте навыпуск, она стояла, уперев руки в бока, глаза ее сверкали. Несмотря на расплывшееся тело и отсутствие многих зубов, я не решился бы назвать ее старухой, глаза, сверкавшие больше задором, чем гневом, были совсем молодые, полные губы, растянувшиеся в улыбке, — без единой морщинки. Но самым молодым в этой женщине был голос — сильный, звучный, полный жизни. "А ты, красавица, перестань сопли-то размазывать. — Это относилось уже к женщине за окошком. Взялась дело делать, так и делай". Восстановив таким образом нормальную работу комбината, она присела к столу, обмахиваясь платком, взглянула на меня и беззвучно засмеялась, причем на щеках у нее образовалось нечто вроде ямочек, лет тридцать — сорок назад они, вероятно, были прелестны. Я тоже улыбнулся.

— Так что? Не надо писать?

— Это дело ваше, — сказала она серьезно. И повторила: — Ваше дело. Она не осуждала и не одобряла, а, как я понял, просто не видела в том, что я делаю, большого смысла. — Ладно, обождите-ка… — Она постучалась в дверцу, вызвала директрису, пошушукавшись с ней, вернулась и зашептала: — Давайте, быстренько, только без сдачи. Завтра с самого утрия придет полотер — она девка хорошая, вы ее уважьте, и она вам все, чего надо, исделает. А вы человек ученый (она сказала "вученый"), вам тут делать нечего, и идите себе, и пишите, чего вам надо…

Я пошел было к выходу, но остановился.

— Надо же дать адрес…

— Дала я адрес, дала. И квиток она вам, не беспокойтесь, сама принесет. Она девка очень хорошая.

Ушел я в некотором недоумении. Откуда эта женщина знает, где я живу и чем занимаюсь?

Хорошая девка действительно явилась и оказалась не только хорошей, но даже хорошенькой. Звали ее Нина. Первым делом она отправилась в ванную и вышла оттуда в черном в обтяжку тренировочном костюме из бумажного трико, похожая на бесенка из какой-нибудь театральной феерии, сходство еще довершалось двумя коротенькими, похожими на рожки косичками. За два часа этот симпатичный эльф вымыл и выскреб мое жилище, протер до алмазного блеска окно и, наведя чистоту, заплясал по паркету. Потом мы завтракали, и я узнал, что Нина учится в кредитно-финансовом техникуме, влюблена в Марчелло Мастроянни, а любит Андрея, который служит срочную на Курилах, ждать осталось год и восемь месяцев.

С Ниной мы отлично столковались без всякого комбината, она приходила ко мне два раза в неделю, убирала и готовила, а я, кроме платы, консультировал ее по математике. Но продолжалось это только до экзаменов, Нина исчезла, и на смену ей, опять-таки на короткое время, появилась безумная Тоська. Безумной я ее называю исключительно по причине ее бурного темперамента, толкавшего ее иногда на самые неожиданные поступки, вообще же Тося была не только умна, но и оригинальна, в отличие от прохладно-рассудительной и чуточку пресноватой Нины Тося все время кипела; любила посмеяться, но могла и всплакнуть, искреннее дружелюбие уживалось в ней с грубостью, обидчивость с юмором. Меня она с первых дней стала величать барином. При этом лукаво посмеивалась. Это была игра и одновременно самозащита, предупреждение, что барственного тона она не потерпит. Отношения у нас сложились самые дружеские, и через неделю я знал все ее нехитрые тайны. Тося была родом с Орловщины, мать ее, знатная доярка, рассчитывала передать свою профессию дочери, но имела неосторожность дать ей законченное среднее образование. Окончив районную десятилетку, Тося поехала на побывку в Москву и не вернулась. Так началась ее полная приключений жизнь рефюжье, в Москве ее не прописывали как не работающую, а на работу не брали как не прописанную. Тося нашла где-то в области старушку, согласившуюся прописать ее — временно, конечно, — на своей площади, за прописку надо было платить. Жить было негде, и она ночевала где попало, а иногда и с кем попало. Некоторые жительницы нашего двора называли ее потаскушкой, и, по-моему, несправедливо: конечно, бродячая жизнь не могла не наложить на Тосю какого-то отпечатка, да и по характеру своему она вряд ли способна была, подобно Нине, хранить верность и строгое целомудрие, я подразумеваю верность физическую, ибо людей вернее и бескорыстнее Тоськи я встречал не так уж много. Возникла она в нашем доме зимой — нанялась сгребать снег во дворе, а затем Фрол Трофеев устроил ее подсобницей в наш продмаг, в просторечии именуемый "шалашом" по имени своего директора Шалашова, близкого дружка вышеупомянутого Фрола. В "шалаше" она проработала несколько месяцев и уволилась по собственному настойчивому желанию, хотя Шалашов всячески удерживал ее и даже обещал московскую прописку. Тося все-таки ушла, оставшись разом и без работы и без пристанища, в этот критический момент ее и прибило к моему берегу. Евгения Ильинична, с которой мы в то время были уже знакомы и, встречаясь, здоровались, отрекомендовала мне ее так: "Девка она малость непутевая, но хорошая, очень хорошая" — и на вопрос "брать?" ответила: "Смотрите, дело ваше". У меня не было выхода, у Тоси тоже, и мы поладили. Ладить с ней было не всегда легко, она могла и напиться и удрать к очередному кавалеру, оставив на газовой конфорке выкипевший до дна чайник, иногда она впадала в меланхолию и тогда не то чтоб грубила, но фыркала и огрызалась, обычно же была весела и забавно разговорчива, причем я заметил любопытную особенность: Тося охотно отвечала на любые вопросы, кроме начинающихся со слова "почему". Когда я попытался выяснить у нее, почему она не захотела быть дояркой, Тося сперва отмалчивалась, а затем закричала со слезами в голосе: "Да ну вас, барин, в самом-то деле… Вы видали хучь раз, как доярки вкалывают? Цельный день по колено в дерьме, в десять вечера напоследок подой, а в три опять подымайся да километр до фермы по грязи, отмыться толком некогда. Незачем тогда было со мной "Мадам Бовари" проходить…" Я посмотрел на крепко сбитую, с деревенским румянцем на лице Тосю и засмеялся, она тоже, и с этого дня за нами окончательно закрепились прозвища: Тося с комической серьезностью докладывала: "Барин, я ванну вымыла, налить?" — а я отвечал: "Мадам Бовари, идите, ваш Родольф и так заждался". Другой раз я спросил Тосю, почему она ушла из магазина. Тося не ответила. Я повторил вопрос. Помолчав, она буркнула: "Воровать неохота". "Разве это обязательно — воровать?" — спросил я. Тося попыталась отмолчаться, но не выдержала и фыркнула: "Не знаю, как в других местах, а у нас в шалаше обязательно".

Тося запоем читала книги, но обращалась с ними ужасно, засыпала с раскрытым томиком Есенина под боком и забывала Ремарка на газовой плите. Писала она почти грамотно, но говорила "ложить" вместо "класть" и еще что-то в таком же роде. Я несколько раз мягко поправлял ее, но успеха не имел, когда же, забыв, как Тосе ненавистны всякие "почему", спросил ее, почему она упрямится, эффект был самый неожиданный. Тося вскипела и раскричалась: "Почему, почему! А потому, барин, что мне жить с людьми, которые ложат. Для вас одного переучиваться не стану". Я благоразумно промолчал.

Вообще же у Тоси был прелестный характер и совсем несложные требования к жизни. Она хотела устроиться на производство и выйти замуж. Но ей не везло. Кавалеры были, а жениха все не подворачивалось. Тося была щедра и доверчива, ее грубо обманывали. Наивные попытки "охомутать" очередного обожателя разбивались об ее собственную беспечность, ни хитрить, ни дипломатничать она была неспособна. На производство Тося в конце концов устроилась, но не туда, куда хотела, а на железную дорогу. Я ее не удерживал, и у меня хватило ума не спрашивать ее, почему она предпочитает тяжелую, особенно для женщины, работу по укладке шпал не слишком обременительной службе у такого покладистого барина, как я. Тося не боялась никакой работы, но ей нужна была перспектива, нужна профессия. Профессия домработницы у нас вымирает, а общественный сервис, по существу, еще не народился. "Служить бы рад, прислуживаться тошно" — написано на украшенном небольшими бачками красивом лице продавца из мясного отдела. Он еще согласен выполнять план, но настойчивость, с какой старушка пытается выбрать себе кусок помягче, его оскорбляет. "Я велел отнести свои чемоданы в номер; войдя, они потребовали по рюмке водки; мы приказали разбудить себя не позже девяти" — все эти формулы, почерпнутые из русской классической литературы начала века, нынче уже плюсквамперфектум. Требовать и приказывать может только начальство, потребитель просит. Это было бы, пожалуй, неплохо, если бы просьбы выполнялись. Не хочу сказать, что я не сталкивался с хорошим обслуживанием, но природа его была принципиально другая, чем у вымуштрованных парижских гарсонов и продавщиц, оно было замешано на чувстве симпатии, на старинном духе гостеприимства, меня не обслуживали, а опекали, не угождали, а угощали, со мной были не корректны, а ласковы. Вероятно, это и есть главный путь. Но до сих пор мне чаще встречался другой тип — люди, всей своей повадкой говорившие: мы доверенные лица государства, а вы частное лицо, мы здесь для того, чтоб выполнять свой долг, а не ваши прихоти, вы здесь не пользуетесь никакой властью, жаловаться на нас бессмысленно, ибо наше начальство гораздо больше заинтересовано в нас, чем в вас, вы ничего не добьетесь, а мы в любой момент можем испортить вам настроение.

Как ни трудно мне приходилось с Тосей, без нее стало совсем скверно. Так называемая простая и здоровая пища в большом городе обходится гораздо дороже гастрономии — в этом я убедился на собственном опыте. Но деньги — это еще куда ни шло, для меня гораздо ценнее время и рабочее настроение. Когда я был фронтовым хирургом и во время моего недолгого генеральства я успел избаловаться, мне искреннейшим образом казалось, что человеку, занятому общественно полезным трудом, нет ничего проще, чем получить приличный обед и чистую рубаху, я легко уговорил себя, что в нашем послевоенном быту никто не берет ни взяток, ни чаевых, нигде не грубят и не обманывают, я отвык стоять в очередях, ездить в тесноте, часами ожидать приема, ждали обычно меня, и я очень нравился себе за то, что никого не заставлял ждать слишком долго, задерживаясь, просил извинения, был доступен и редко отказывал. Вокруг меня всегда были люди, которым можно было перепоручить всякие мелкие и, как мне казалось, не представляющие никакой трудности дела, если я не занимаюсь ими сам, то только потому, что мое время слишком ценно, чтоб растрачивать его на эти пустяки. Теперь пустяки обрушились на меня как лавина, и я испытал на себе, каким могуществом обладает вздор.

Мое столкновение с бытом прошло через три стадии. Первая — и самая постыдная — я скандалил и кипятился. Из меня еще не выветрился двойной апломб — я скандалил, как хирург во время операции, и кипятился, как генерал, которого не приветствовал курсант.

В нашем продмаге наглядная агитация поставлена еще выше, чем в бюро добрых услуг. В молочном отделе полстены занимает огромный щит. Накладными буквами на растушеванном под мрамор фоне начертано: "Сыр — вкусный и высококалорийный продукт" — сообщение, содержащее столько же полезной информации, сколько утверждение, что лифт создает удобства. По отношению к хорошему сыру оно банально. По отношению к плохому — ложно. Время от времени забота о покупателе принимает особо изощренные формы. Например, проводятся бесплатные консультации "как сервировать праздничный стол". В винно-соковом отделе (там просторнее) ставится накрытый по-банкетному кувертов на двенадцать большой обеденный стол. Стол заставлен всякими деликатесами от холодных закусок до котлет де-воляй по-киевски с бумажным кружевом вокруг косточки. В керамических вазах — живые цветы. Около стола дежурят здоровяк в поварском колпаке и сутуловатая, но изящная пожилая женщина в дымчатых очках — это консультанты. Повар сияет, у женщины на лице страдание, ей стыдно, что к ней никто не обращается, а шуточки завсегдатаев винного отдела ее коробят. Стол стоит два дня, после чего вместе со скатертью-самобранкой и слегка пожухшими яствами исчезает. Все эти ухищрения зеркально отражают стремление товарища Шалашова работать еще лучше, вместо того чтоб работать просто хорошо.

Вежливы только консультанты. Продавщицы и кассирши настроены сурово. Как знать, может быть, на их месте я вел бы себя не лучше. Надо все время считать. Современная мода почему-то требует, чтобы большая часть товаров располагалась не на прилавках, а на полках за спиной продавщицы. Цены оттиснуты на специальных ярлычках при помощи резинового штемпеля, чтоб эти бледные сиреневые цифры было еще труднее разглядеть, ярлычок обернут в блестящий целлофан. Не у всех покупателей такое зрение, как у меня, они спрашивают о цене, и это служит неиссякаемым источником взаимного раздражения.

После нескольких визитов в "шалаш" я пришел к убеждению: здесь обсчитывают. Немного, но регулярно. Заметить это и даже уловить во всем этом некую систему мне помогли мои математические способности, я легко произвожу в уме простейшие арифметические действия, стоя в очередях, я развлекался тем, что складывал и умножал. Накопив достаточный статистический материал, я вывел некоторые общие закономерности. Например, я точно установил, что обсчет за редкими исключениями носит сознательный характер и может быть выражен в процентах. Размер этого процента колеблется в зависимости от количества покупок и личности покупателя. Можно было с большой степенью вероятности предсказать, что слегка подвыпивший гражданин в модной курточке, расплачивающийся за коньяк, вермут, шоколад и фрукты, будет обложен максимальной данью, в то время как горбатенькая пенсионерка, покупающая пачку творога и бутылку ряженки, получит всю свою сдачу до копейки. На этой неписаной шкале я занимал промежуточное место и терпел до случая, когда меня обсчитали уж очень бесцеремонно. Я заставил пересчитать, и молодая кассирша, вместо того чтоб повиниться, швырнула мне мои деньги с такой злостью, как будто не она пыталась меня обмануть, а я предательски нарушил какое-то неписаное соглашение. Наученный горьким опытом, я не стал требовать жалобную книгу, а решил зайти к директору и, отталкиваясь от данного частного случая, поговорить о замеченных мной непорядках.

За большим письменным столом сидел молодой, плотного сложения мужчина и писал. На нем была сверкающая нейлоновая рубашка с ярким галстуком из какого-то жесткого синтетического материала и серебристого оттенка пиджак. Мне показалось, что волосы на склоненной над бумагами директорской голове уложены у парикмахера. Товарищ Шалашов завивался.

Мне приходилось бывать на приеме у министров. Если исключить военное время, когда спешка и усталость приводили к некоторому упрощению этикета, все они выходили из-за стола, чтоб поздороваться, и предлагали сесть. Хотя о моем приходе было доложено, товарищ Шалашов не поднял на меня глаз, и, постояв с минуту, я сел без приглашения, правда не к столу, а на один из стоявших вдоль стены мягких стульев. Таким образом, я получил возможность наблюдать.

Стол товарища Шалашова был, пожалуй, чуть поменьше, чем у Сергея Николаевича, но поражал богатством и разнообразием реквизита. Чернильный прибор в виде орла с распростертыми крыльями весил, вероятно, около пуда, перекидной календарь на мраморной доске был изготовлен из какой-то особой, с разводами, плотной голубоватой бумаги, похожей на денежные знаки. За спиной товарища Шалашова висели дипломы в деревянных рамках и мохнатые вымпелы. Товарищ Шалашов продолжал писать. Я залюбовался им. Все — цвет кожи, блеск волос, каждое движение — свидетельствовало об идеальной работе всего физиологического аппарата. Так прошло минуты две. Я уже начал закипать и, наверно, наговорил бы резкостей, но в это время в кабинет заглянул наш управляющий Фрол Трофеев. И бросился ко мне.

— Знакомься, Шалашов, — сказал он, тряся мою руку. — Это, брат Шалашов, большой человек, профессор, автор трудов. Ты не смотри, что он в гражданском (я был в курточке и в брюках из чертовой кожи), они — генерал, кавалер орденов. Ты его уважь как следует, а он тебе свой труд преподнесет… — При этом он тянул меня за рукав, вероятно для того, чтоб мы с товарищем Шалашовым закрепили наше знакомство, но я заупрямился.

Вряд ли данная Фролом аттестация произвела на Шалашова сильное впечатление, но он все-таки поднял на меня глаза. Глаза были блестящие, выпуклые. Шалашов слегка кивнул, кивок мало походил на приветствие, скорее на подтверждение: видел, понял. Он протянул руку к перекидному календарю и вырвал голубой листочек. Задумался над ним и устремил на меня невидящий взгляд.

— Воблу брать будете?

Я не сразу понял вопрос. Уразумев, поспешил разъяснить цель своего прихода. Шалашов слушал не перебивая, поигрывая паркеровской ручкой с большим, похожим на ноготь золотым пером. На лице его не отражалось решительно ничего. Оно не было ни сочувственным, ни враждебным.

— Критику вашу учтем, — сказал он наконец. — Вы что — социолог?

— Нет, физиолог.

— Жаль. Мне бы социолога. Пора наши вопросы по-научному ставить… Так не хотите воблы? Ладно, я вам крабов положу.

Я опять повторил, что мне ничего не нужно. Шалашов не слушал, он писал. Затем позвонил. Явившейся на звонок пышной блондинке он передал голубой листочек.

— Делай, Ларисушка. На высшем уровне, в коробочку.

Я ушел взбешенный. Коробочка все-таки меня настигла. Ее принес Фрол. Он заплатил свои деньги, и мне было некуда податься. В коробочке были аккуратно уложены завернутые в пергаментную бумагу балык и красная икра, банки с крабами и растворимым кофе, с десяток апельсинов — все то, чего не было на прилавках. И я понял, что Шалашова мне не сломить.

Перечитывая сегодня эти прошлогодние записи, я задаю себе вопрос: не слишком ли много внимания к тому, что в нашей литературной критике принято называть "задворками жизни"? Откровенно говоря, этот термин никогда не казался мне удачным. Я физиолог и привык считать, что в любом организме все соподчинено и нет никаких задворков. Моя попытка залезть в башню из слоновой кости разбилась именно о быт. И я нисколько не жалею, что полгода назад потратил ночные часы на эти беглые и как будто не имеющие осознанной цели зарисовки. Сегодня я отчетливо различаю их связь с тем, что отбиралось и накапливалось моим сознанием все последнее время. Нельзя постигнуть все причины старения, не изучая быта. Слово это чисто человеческое, применительно к животным мы говорим "условия обитания". Увлеченные производственными проблемами, мы только-только подходим к изучению быта. Не следует понимать под этим словом исключительно сферу потребления. Самая высокая любовь неотделима от быта и нередко о него разбивается.

За несколько месяцев мое отношение к быту претерпело сложную эволюцию. Теперь я понимаю, что в моем поведении и впрямь было нечто барское. Барственным было не мое недовольство — вполне обоснованное, — а мое удивление. Несколько лет привилегированного положения полностью вышибли у меня из памяти ядовитые трудности быта. Вернувшись от Шалашова, я дал себе клятву не кипятиться по пустякам. Мое время стоит дороже, от состояния моей нервной системы зависит моя работоспособность, а потому я буду всячески откупаться от любых помех. Смешно беситься, когда наш телефон-автомат попусту заглатывает монету, надо иметь запасную и пройти двести метров до соседней будки; нелепо добиваться обмена бракованной книги или скандалить в приемном пункте прачечной по поводу вдребезги разбитых или расплавленных пуговиц на твоей лучшей выходной рубашке, если можешь купить другую книгу и другую рубашку.

Потребовалось некоторое время, чтоб я понял: моя новая позиция ничем не лучше старой и также построена на ощущении своей исключительности. Откупаясь от жизненных неустройств, я совсем забывал, что этой возможностью обладают далеко не все. Несомненно, существует какой-то третий и более достойный ученого подход к возникшим передо мной проблемам. Первое условие — не рассматривать их как свои, узколичные, а присмотреться к быту и судьбам других людей. И я надеюсь, что мой гипотетический читатель не посетует на меня, если я возьму на себя смелость несколько подробнее познакомить его с Евгенией Ильиничной, избавившей меня от бытовых хлопот и одновременно открывшей всем ветрам мою и без того непрочную башню.