"Век просвещения" - читать интересную книгу автора (Карпентьер Алехо)

V

Виктор, как они его теперь называли, ежедневно приходил под вечер, и мало-помалу обнаружилось, что он знает толк в самых неожиданных вещах. То он запускал руки в квашню, и на столе появлялись чудесные рогалики, какие мог испечь лишь заправский пекарь, то вдруг приготовлял необыкновенные соусы, употребляя такие приправы, которые, казалось, и соединять-то вместе нельзя. Кусок холодного мяса он превращал в изысканное русское блюдо, используя для этого укроп и молотый перец; в каждое кушанье он неизменно добавлял всевозможные пряности и подогретое вино, и все его кулинарные опыты носили пышные названия, связанные с именами знаменитых поваров. Среди редких книг, присланных из Мадрида, Виктор отыскал сочинение маркиза де Вильена «Искусство разделывать дичь», и после этого в доме целую неделю ели кушанья, какие подавались к столу в средние века: самый обычный свиной филей вдруг приобретал вид изысканной дичи. Между делом он умудрился собрать и наладить самые сложные физические приборы – теперь они почти все были приведены в действие – и с их помощью подтверждал различные теории, изучал цвета спектра, получал необычайно яркие искры; он рассуждал обо всем этом на том красочном испанском языке, которому обучился во время своих путешествий по Мексиканскому заливу и к островам Карибского моря, – язык этот постоянно обогащался новыми словами и оборотами. Одновременно Виктор заставлял молодых людей упражняться во французском произношении: они читали вслух страницы из какого-нибудь романа или же комедию по ролям, точно в театре. София покатывалась со смеху, когда в сумерки, служившие для них рассветом, Эстебан декламировал с явственным южным выговором, которым он был обязан своему учителю, стихи из «Игрока»: [21]

Il est, parbleu, grand jour. Deja de leur ramageLes coqs ont eveille tout notre voisinage. [22]

Однажды в ненастную ночь Виктора пригласили остаться в доме до утра. А когда молодые люди поднялись на закате – в эту пору соседские петухи уже прятали голову под крыло, готовясь ко сну, они увидели странную картину: совершенно растерзанный, в изодранной рубахе, потный, как портовый грузчик-негр, француз с помощью Ремихио вытаскивал из ящиков и тюков, вещи, уже несколько месяцев остававшиеся нераспакованными, и по своему вкусу расставлял мебель, развешивал ковры, размещал вазы для цветов. Поначалу это произвело на всех тягостное и грустное впечатление: словно бы исчезли волшебные декорации. Но постепенно юные хозяева дома стали испытывать удовольствие от внезапного преображения их жилища: комнаты теперь казались просторнее, краски – ярче, так приятно было сидеть в глубоком и мягком кресле, смотреть на изысканную инкрустацию буфета, любоваться теплыми тонами тканей с Коромандельского берега [23]. София переходила из комнаты в комнату, не узнавая их, она смотрелась в новые зеркала, поставленные одно против другого, так что человека окружало множество его собственных изображений – от самых ярких до расплывшихся, как в тумане. В некоторых углах темнели пятна сырости, и Виктор, взобравшись на приставную лестницу, с таким старанием водил малярной кистью, что его брови и щеки были в известке. Внезапно молодых людей также охватило яростное желание навести порядок в доме, и они принялись вытаскивать то, что еще оставалось в ящиках, расстилать ковры, разворачивать портьеры, вынимать фарфор из опилок; при этом они швыряли сломанные предметы в патио и, казалось, сожалели, что негодных вещей так мало, – ведь до того приятно вдребезги разбить какую-нибудь тарелку о каменную стену! На заре в столовой состоялся торжественный обед, причем считалось, что он происходит в Вене, ибо София с некоторых пор зачитывалась статьями, где на все лады превозносили мрамор, хрусталь и стенную роспись этого самого музыкального города в мире, находившегося под покровительством святого Стефана, в честь которого и был наречен Эстебан, родившийся двадцать шестого декабря… Затем в гостиной, украшенной гранеными зеркалами, был дан «бал посланников»; раздались звуки флейты, на которой играл Карлос, – по случаю столь необычного торжества онрешил не обращать никакого внимания на то, что подумают соседи. На подносах стояли бокалы с пуншем, пена в них была припудрена корицей, а приготовил этот пунш «придворный советник»; Эстебан, изображавший в тот день угрюмого дофина со звездой на груди, заметил, что участники бала танцевали один хуже другого: Виктор раскачивался, как моряк на палубе, София по вине монахинь вообще не умела танцевать, а Карлос, кружившийся под собственную музыку, походил на заводную куклу, которая вертится вокруг своей оси.

– На приступ! – завопил Эстебан и принялся кидать в них орехами и карамелью.

Однако забавы эти, как видно, не пошли на пользу дофину, ибо внезапно свистящее дыхание, вырвавшееся из его гортани, возвестило о начале приступа. За несколько минут лицо юноши покрылось морщинами, постарело и превратилось в страдальческую маску. На шее у него набухли жилы, он как можно шире раздвигал колени, выставлял локти вперед, судорожно приподнимал плечи, изо всех сил вдыхая воздух, которого ему не хватало даже в этой просторной комнате…

– Надо отвезти его в более прохладное место, – сказал Виктор.

Софии это никогда не приходило в голову. При жизни отца, отличавшегося суровым нравом, «никто из домочадцев не смел выходить на улицу после вечерней молитвы. Подняв астматика на Руки, Виктор снес его в экипаж, а Карлос тем временем снимал с крюка сбрую и хомут. И София впервые в жизни очутилась в столь поздний час на улице, среди зданий, которые ночью казались больше, ибо темнота увеличивала тени, удлиняла колонны, как бы растягивала вширь кровли, и карнизы домов тяжело нависали над решетками, украшенными лирой, сиреной или козлиными головами: они рельефно выступали на фоне железных прутьев возле какого-нибудь герба с изображением ключей, львов и раковин святого Иакова. Молодые люди выехали на широкую улицу, где еще горело несколько фонарей. Слабо освещенная, улица эта была пустынна, все лавки – заперты, аркады окутаны тьмой, фонтан бездействовал, и только вдали, за молом, на верхушках корабельных мачт, теснившихся, точно деревья в лесу, ярко светились огни. Над негромко плескавшейся водой, которая набегала на сваи пристани, плыл запах рыбы, оливкового масла и гниющих водорослей. В одном из уснувших домов закуковала кукушка на часах, ночной сторож нараспев объявил время, крик его возвестил, что небо безоблачно и ясно. Они трижды медленно проехали взад и вперед, и Эстебан знаком дал понять, что он не прочь продолжить прогулку. Экипаж покатил по направлению к корабельной верфи: недостроенные суда, каркасы которых вздымались над водою, походили на огромных ископаемых.

– Дальше ехать не надо, – сказала София, заметив, что мол, а вместе с ним и остовы кораблей остались уже позади и что навстречу экипажу то и дело попадаются люди с отталкивающими физиономиями.

Виктор, не обратив внимания на ее слова, слегка стегнул лошадь по крупу. Совсем близко замелькали огни, и, завернув за угол какого-то дома, они очутились на улице, где шумными ватагами бродили матросы; из открытых окон ночных кабачков вырывались звуки музыки и взрывы смеха. Под гром барабанов, под пение флейт и скрипок пары делали такие непристойные телодвижения, что у Софии вспыхнули щеки; онемев от возмущения, девушка, однако, не могла отвести глаз от людской толпы, запертой в четырех стенах и послушной пронзительным голосам кларнетов. Озорные мулатки вызывающе раскачивали бедрами, выставляли зад, дразня мужчин, а когда те с недвусмысленным жестом устремлялись за ними, поспешно ускользали от ими же распаленных партнеров. На небольшой эстраде негритянка, высоко подняв юбки, отбивала каблучками ритм старинного танца «гуарача», вновь и вновь повторяя припев: «Когда же, жизнь моя, когда?» Одна из женщин за стакан вина обнажала грудь, другая, повалившись на стол, подбрасывала свои башмаки к потолку и задирала юбку, показывая ляжки. Проходя в глубь таверн, мужчины различных профессий и рас норовили мимоходом ущипнуть женщин за ягодицы. Виктор, объезжавший пьяных с ловкостью заправского кучера, казалось, забавлялся при виде этого разгульного веселья, он узнавал североамериканцев по их раскачивающейся походке, англичан – по их песенкам, испанцев по тому, что они тащили на себе бурдюки и кувшины с вином. На пороге какого-то дощатого строения несколько гулящих женщин хватали за руки прохожих, позволяя им щупать, тискать и обшаривать себя; одну из них какой-то чернобородый гигант с такой стремительностью повалил на кровать, что женщина не успела даже захлопнуть дверь. Другая раздевала худенького юнгу, который был слишком пьян, чтобы сбросить с себя одежду. Софии хотелось кричать от гнева и отвращения, причем страдала она главным образом из-за того, что все происходило на глазах у Карлоса и Эстебана. Ей самой этот мир был глубоко чужд, и она смотрела на все, что творилось вокруг, как на видение ада, как на что-то стоящее за пределами обитаемого мира. У нее не могло быть ничего общего с этой портовой клоакой, которая кишела людьми без стыда и совести. Но на лицах братьев девушка заметила какое-то смутное, непривычное, выжидательное, чтобы не сказать заинтересованное, выражение, и оно приводило ее в отчаяние. Казалось, все окружающее не отвращало их, как отвращало ее; казалось, между их чувствами и низменными страстями этих существ из чуждого мира могло даже возникнуть взаимопонимание. Девушка вдруг представила себе Эстебана и Карлоса в ночном кабачке, потом в логове проституток, – братья валялись на отвратительном ложе, их мальчишеский пот смешивался с остро пахнущим потом всех этих самок… Выпрямившись, она выхватила хлыст из рук Виктора и так стегнула лошадь, что та рванула вперед и понеслась галопом, опрокинув на скаку миски и тележку торговки требухой. На землю посыпались мелкая рыбешка, булки, пироги с мясом и ливером, шипя, полилось кипящее масло, и вслед за этим раздался громкий визг ошпаренной собаки: несчастный пес стал кататься в пыли, но тотчас же с воем вскочил, поранившись об осколки стекла и колючие рыбьи хребты. На улице поднялся невообразимый шум. В темноте за экипажем погнались какие-то негритянки с палками, ножами и пустыми бутылками; женщины швыряли камни, которые залетали на крыши и падали вниз вместе с отбитыми кусками черепицы. Когда же преследователи увидели, что им не догнать экипаж, они разразились такими ругательствами, что преследуемые с трудом удержались от смеха, настолько брань показалась им дерзкой, бесстыжей, но и неповторимой.

– И все это должна выслушивать благовоспитанная девица, – сокрушенно проговорил Карлос, когда экипаж, сделав немалый крюк, снова покатил по широкой улице.

Дома София, даже не зажигая света и ни с кем не простившись, удалилась к себе.

Под вечер, как обычно, появился Виктор. После короткой передышки Эстебан снова почувствовал себя плохо, приступ продолжался весь день и все усиливался; несчастный юноша задыхался, у него начались судороги, и родные уже собирались послать за доктором, – принять такое решение домашним было не просто, так как больной уже не раз на своем горьком опыте убеждался, что если лекарства и оказывают какое-нибудь действие, то в конечном счете они только ухудшают его состояние. Вцепившись в решетку окна, выходившего в патио, юноша в тщетной попытке найти облегчение сбросил с себя всю одежду. Его ребра и ключицы так выпирали, что казалось, они вот-вот прорвут кожу; при взгляде на него в памяти вставали мертвецы из испанских гробниц – обтянутые кожей скелеты без внутренностей. Обессилев от безнадежных попыток вздохнуть всей грудью, Эстебан тяжело рухнул на пол и привалился спиной к стене; лицо его приобрело синюшный оттенок, ногти почернели, он смотрел на окружающих угасшим взглядом. Кровь бешено стучала у него в висках. Больной покрылся испариной, во рту у него пересохло, язык был судорожно прижат к побелевшим деснам, зубы лязгали.

– Надо что-то делать! – крикнула София. – Надо что-то делать!…

Виктор, который несколько минут сохранял внешнее бесстрастие, встрепенулся, будто приняв наконец трудное решение, попросил заложить экипаж и объявил, что поедет к одному человеку, который с помощью сверхъестественных сил сумеет побороть недуг Эстебана. Через полчаса он возвратился в сопровождении плотного мулата, одетого с подчеркнутой Элегантностью; Виктор представил его как доктора Оже, прославленного медика и известного филантропа, с которым он знаком по Порт-о-Пренсу. София слегка поклонилась вновь прибывшему, но руки не подала. Ее не обманула относительно светлая кожа врача: казалось, эту кожу наложили на темное лицо, на котором выделялся приплюснутый нос с широкими ноздрями; над лбом чернели густые курчавые волосы. В представлении девушки негр или цветной мог быть только слугою, грузчиком, кучером или бродячим музыкантом. Заметив недовольный взгляд Софии, Виктор пояснил, что доктор Оже принадлежит к зажиточному семейству в Сен-Доменге, что он получил образование в Париже, где ему и выдали диплом ученого медика. Одно было бесспорно – речь врача отличалась изысканностью, говоря по-французски, он употреблял старомодные, уже почти вышедшие из употребления обороты, а переходя на испанский язык, старательно выговаривал слова на кастильский лад; у него были учтивые манеры хорошо воспитанного человека.

– Но ведь это… негр! – прошипела София в самое ухо Виктора.

– Все люди рождаются равными, – ответил тот, легонько отстраняя ее.

Слова его только усилили скрытое недоброжелательство девушки. Разумеется, умозрительно она соглашалась с этим положением, но ее нельзя было убедить, что негр может быть опытным и знающим врачом и что позволительно доверить здоровье близкого родственника человеку с темной кожей. Никто не поручил бы негру строить дворец, защищать обвиняемого, вести теологический спор, управлять страной… Но в эту минуту послышался хрип Эстебана и такой отчаянный стон, что все бросились к нему в комнату.

– Предоставьте действовать врачу, – решительно потребовал Виктор. – Надо во что бы то ни стало прекратить приступ.

Мулат даже не взглянул на больного; не осмотрев и не выслушав его, он стоял, не шевелясь, и только с каким-то странным видом втягивал ноздрями воздух.

– Ведь это у него не первый приступ, – сказал он минуту спустя.

С этими словами врач поднял глаза к небольшому круглому оконцу, пробитому в толще стены под самым потолком, между двумя балками. Потом он спросил, что находится за этой стеною. Карлос вспомнил, что там расположен задний дворик, очень узкий и сырой, нечто вроде крытого прохода, где складывали старую мебель и ненужную утварь; от улицы его отделяла каменная ограда, покрытая вьющимися растениями, через него уже много лет никто не ходил. Оже настоял, чтобы его туда проводили. Они направились кружным путем, через комнату Ремихио, которого перед тем послали на поиски какого-то лекарства; открыв скрипучую дверь, выкрашенную голубой краской, врач и его спутники очутились во дворике. Глазам их предстала неожиданная картина: на двух длинных параллельных грядках росли петрушка и шильник, крапива, мимоза и какая-то лесная трава, а посредине пышно распустилась резеда. В нише, точно в алтаре, высился бюст Сократа, который София в детстве как будто видела в кабинете отца; вокруг бюста лежали странные приношения, похожие на те, какими пользуются во время заклинаний колдуны и знахари: тут были чашки с маисом, куски серы, раковины, железные опилки.

– C'est ca, [24] – проговорил Оже, внимательно осматривая крохотный садик, словно придавал ему большое значение.

И вдруг он стал быстрыми движениями вырывать с корнем резеду и бросать ее в кучу между грядками. Затем отправился на кухню и тут же возвратился, неся совок с горящими углями; подпалив груду резеды, он начал швырять в огонь все растения, какие росли в узком дворике.

– Возможно, мы разгадали причину болезни, – снова заговорил врач, пускаясь в объяснения, которые показались Софии чем-то вроде лекции по черной магии.

По словам Оже, некоторые недуги таинственным образом связаны с тем, что по соседству произрастает какая-нибудь трава, цветок или дерево. У каждого человеческого существа есть «двойник» в растительном царстве. И нередко случается, что «двойник» этот безжалостно отнимает у связанного с ним человека жизненные силы: в то время как растение цветет или плодоносит, человек тяжко болеет.

– Ne souriez pas, Mademoiselle, [25] – прибавил врач.

И он стал рассказывать, что ему много раз приходилось убеждаться в этом: в Сен-Доменге астма жестоко терзала детей и взрослых, и они нередко умирали от удушья или упадка сил. Но порою достаточно было бросить в огонь растение, которое цвело поблизости от больного – либо в его доме, либо по соседству, – и страдальцы чудесным образом исцелялись…

– Колдовство, – пробормотала София. – Как и следовало ожидать.

В эту минуту появился Ремихио; увидев, что происходит, он внезапно пришел в ярость. Потеряв самообладание и забыв о привычном почтении к хозяевам, слуга швырнул наземь свою шляпу и принялся громко жаловаться на то, что сожгли его цветы и травы; что он выращивает их с незапамятных времен для продажи на рынке, ибо они – целебные; что не пощадили даже каисимон, который с таким трудом принялся в этом климате, а ведь с его помощью можно излечить все болезни причинного места у мужчин: для этого надо только приложить листья кайсимона и прочесть молитву святому Эрменехильду, которого безжалостно лишили мужской силы по велению султана сарацинского; а ко всему еще, прибавил Ремихио, погубив растения, жестоко оскорбили повелителя лесов, того самого, чей.«портрет» с жидкою бородкой, какой ни у кого больше не встретишь, – при этом он указал на бюст Сократа, – освящает это место, куда никто из домочадцев никогда и не заглядывал. После этой речи Ремихио разрыдался, а затем, все еще всхлипывая, заявил, что если бы покойный хозяин хоть немного верил в его целебные травы, – а ведь он, Ремихио, настойчиво предлагал их ему, заметив, что тот пошел по дурной дорожке и стал водить женщин в дом, когда Карлос отправлялся в имение, София уезжала в монастырь, а Эстебан бывал тяжко болен и ничего не замечал, – то он бы не умер такой смертью, потому как умер хозяин, взобравшись на бабу, да и вообще он слишком часто предавался утехам, которые не по силам старику.

– Завтра же убирайся вон из дому! – крикнула София, желая быстрее покончить с этой отвратительной сценой.

Она была подавлена и глубоко задета, хотя не могла еще до конца осознать ужасную новость, на многое проливавшую свет… Все возвратились в комнату Эстебана; Карлос, который, судя по всему, еще не вполне уяснил себе смысл откровений Ремихио, огорчался, что так много времени потрачено на пустяки. Между тем с больным происходило нечто необъяснимое. Мучительные, свистящие хрипы, которые словно разрывали его гортань, стали раздаваться все реже и реже, передышка продолжалась иногда несколько секунд. Казалось, Эстебан каждый раз пьет воздух короткими глотками и это приносит ему явное облегчение, потому что его ребра и ключицы все больше опадали, занимая свое обычное место.

– Подобно тому как некоторые люди погибают от тлетворного влияния фламбойана или волчеца, расцветающего в страстную пятницу, – сказал Оже, – так и этот юноша медленно умирал из-за желтых цветов, питавшихся его жизненными соками.

Врач сидел теперь против больного, сжимая своими коленями колени юноши, пристально и властно глядя ему в глаза, и медленно, осторожно проводил пальцами по вискам Эстебана, будто хотел ослабить действие невидимого тока. На лице страдальца проступало выражение невероятного удивления и благодарности, кровь уже отхлынула от щек, но на лбу и шее все еще видны были набухшие синие жилы. Теперь доктор Оже изменил методу массажа: круговыми движениями больших пальцев обеих рук он проводил по надбровным дугам Эстебана. Потом вдруг отнял руки, отвел их немного назад, сплел пальцы и некоторое время держал кисти на уровне собственных щек, как будто заканчивал этим какой-то обряд. Больной между тем повалился на бок, – внезапное оцепенение охватило его, он лежал на плетеной кушетке, не шевелясь, и пот выступал из всех пор его тела. София прикрыла раздетого юношу одеялом.

– Когда он проснется, дайте ему настой ипекакуаны и листьев арники, – сказал доктор Оже, подходя к зеркалу, чтобы поправить слегка измявшийся костюм.

В зеркале отразился вопрошающий взгляд Софии, не сводившей глаз с медика. В его театральных жестах было что-то от колдуна и шарлатана. И тем не менее он только что совершил чудо.

– Мой друг принадлежит к «Обществу гармонии» в Кап-Франсэ, – пояснил Карлосу Виктор, откупоривая бутылку португальского вина.

– Что это, музыкальное общество? – спросила София.

Оже и Виктор посмотрели друг на друга и дружно рассмеялись. Этот непонятный взрыв веселости рассердил девушку, она повернулась и ушла в комнату Эстебана. Больной крепко спал, теперь он дышал размеренно, а ногти его постепенно приобретали обычный цвет. Виктор ждал Софию на пороге гостиной.

– Врачу надо уплатить за визит, – чуть слышно сказал он. Устыдившись собственной забывчивости, девушка поспешила

принести из своей комнаты конверт, который она тут же протянула Оже.

– Oh! Jamais de la vie!… [26] – воскликнул мулат, с негодованием отталкивая ее руку.

И он быстро заговорил о современной медицине, которая в последние годы вынуждена признать, что некие пока еще мало изученные силы могут воздействовать на здоровье человека. София бросила разгневанный взгляд на Виктора. Однако ей не удалось встретиться с ним глазами: француз неотрывно смотрел на мулатку Росауру, которая проходила через патио, раскачивая бедрами, обтянутыми прозрачным голубым платьем в цветах.

– Подумайте, как интересно! – пробормотала девушка, делая вид, что внимательно прислушивается к словам Оже.

– Plait-il? [27] – переспросил он.

Пальмовый лист с треском оторвался от дерева и упал посреди патио. Ветер доносил запах моря, такого близкого, что казалось, будто оно разлилось по улицам города.

– В этом году нам не избежать циклона, – проговорил Карлос, останавливаясь перед термометром Великого Альберта и стараясь перевести градусы со шкалы Фаренгейта на шкалу Реомюра.

Всеми владела какая-то неловкость. Слова, произносимые вслух, не отвечали истинным мыслям. Казалось, язык и губы не подчиняются, словно они принадлежат кому-то другому. Карлоса совсем не занимал термометр Великого Альберта; Оже понимал, что его не слушают; София никак не могла избавиться от смутного чувства неприязни и раздражения против Ремихио – ведь это он так неуклюже предал гласности то, о чем она уже давно догадывалась, то, что наполняло ее презрением к жалкому поведению мужчин, которые не способны спокойно и с достоинством сносить одиночество, налагаемое холостяцким положением или вдовством. И гнев, вызванный нескромностью слуги, все сильнее жег душу Софии, она чувствовала, что неосторожные слова негра заставили ее признаться самой себе, что она никогда не любила отца: поцелуи, неотделимые от запаха лакрицы и табака, которые он небрежно запечатлевал на лбу и щеках дочери, отвозя ее в монастырь после унылых воскресных завтраков дома, были ей противны с того самого дня, когда она из девочки превратилась в барышню.