"Мор. (Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе)" - читать интересную книгу автора (Леви Ахто)4Они жили дружно, питались за «одним столом» и вполне сытно, ведь им полагался спецпаек, они же особые, люди риска, ювелиры войны. Им это льстило. Скиталец даже забыл, что наберется едва с десяток дней, как он на фронте, настолько все стало привычным – и стрельба, и ранение, и вид убитых, и рассказы, средоточием которых, как, впрочем, и в тюрьме, являлись женщины. Скиталец понемногу и от воспоминаний лагерных дел стал освобождаться, их заполняли дела войны. Он с удовольствием ощущал, что, несмотря на всевозможные избиения, он здоров и молод. Тяжесть войны осознавали везде, даже в тюрьме и, конечно же, на фронте. Но может быть именно здесь, где люди с нею, что называется, ежедневно обнимались, где бессмысленность войны была естественным содержанием быта, именно здесь они к ней относились наиболее терпеливо, и война, как таковая, несмотря на ее шумливость, грохот, казалась Скиту порою просто работой: он ощущал себя этаким разнорабочим, подай-принеси, и работа эта казалась обыкновенной в необыкновенной обстановке. Кого-то несут орущего, стонущего или навек замолкшего, – ну и что! Люди ходят, что-то делают в кровавых бинтах, – ну и что! Общаются не в манере изящной словесности, – ну и что! В лагерях тот же стиль. Штрафники… Но они ничем не отличаются от нештрафников в своей работе, внешне такие же солдаты, у всех общая привилегия – умирать, желательно героически. Вместо загробной жизни в райском блаженстве обещаны исключительно земные вознаграждения за везение остаться в живых – почет и уважение после войны и блага в первую очередь, во всяком случае без очереди; о них станут писать повести и поэмы и будет о чем рассказывать внукам. На фронтах началась новая жизнь, грохот войны все более перемещался в сторону противника и отодвигался от позиций красноармейцев. По всему фронту шли ожесточенные бои. Скиталец воевал. Кажущееся ощущение прогулочности постепенно миновало, но представление о ней, как о работе, сохранилось и даже возросло. На войне требуется выносливость, трудоспособность. Однажды один из батальонов, входивших в 13-ю армию, вырвался вперед и очутился в кольце немцев без связи с основными силами армии. Скит получил задание включиться во взвод прорыва к окруженному батальону, чтобы наладить связь. Дали ему подводу, на ней добрались до нужного места, откуда связисты намеревались начать прорыв. Наконец – ур-ра! – прорвались! Дружный рев сотен глоток усталых мужчин, отцов, женихов, братьев, сыновей одних ласковых матерей, убивавшие яростно сыновей, других таких же, ласковых матерей, – прорвались, остались на пути убитые отцы, женихи и братья из другого войска, другой веры, другой идеологии защитники. Как их много – идеологий, во имя который столько убивают во всем мире! Идеологии обеспечивают благополучие уймы народов на земном шаре, во всяком случае в любом государстве генералы, полковники, майоры и даже лейтенанты существуют за счет идеологии, которой во всевозможных потасовках обязаны обеспечить солдат. Окопы и траншеи в этой местности оказались проложены на окраине небольшой деревеньки, бойцы готовились сесть перекусить после трудов, обещали раздать спирт, но Скиталец захотел до этого освежиться, ему объяснили, где колодец, – недалеко за деревенским домиком, – туда он и направился. Настроение у него образовалось даже возвышенное, он радовался объединенности с другими солдатами, нечто похожее он испытал только в детстве на кладбище с ворами, какое-то первобытное чувство защищенности, ощущение своей среды, ощущение, которое кто-то определил, что это у него начинало зарождаться мировоззрение. Сняв гимнастерку, он с удовольствием умывался холодной водой. Мимо проехала кухня. И тут раздался оглушительный взрыв. Небытие Скит уже дважды испытал, и состояние, о котором принято говорить: «пришел в себя». А куда, собственно, он мог придти еще? В этот раз, когда он «пришел в себя», все было иначе, чем в предыдущий раз, когда, открыв глаза, он видел своих мучителей. Теперь, открыв глаза, он ничего не видел, но слышал, как кто-то произнес: – Смотрите, еще живой. Другой голос ответил: – Такие не умирают. Посмотрите, где у него ранение. Его спросили, жив ли он. Едва слышно он прошептал, что не знает, что ничего не видно, очень темно. Наконец, его понесли. Вдогонку кто-то кричал: – Будешь живой! Обязательно напиши. Он не знал, кому принадлежали эти слова. Он не видел больше войны, но еще слышал. По мере удаления от фронта, слышал все слабее. Звуки войны постепенно принимали новое содержание, изменился их характер, формулировка, становясь все тише, покойнее, мирнее. Сначала звуки в операционной с голосами людей, малоприятная медицинская терминология, какие-то ощущения от прикосновения к нему, когда обрабатывали голову, но боль не давала возможности вникать в суть времени и пространства. Миновала вечность, если вечность – измерение безграничное, одновременно и малое и большое, и кто-то около него произнес: – Пусть хранит их, два осколка. – Передам, – ответил другой голос. Когда он в очередной раз пришел в себя, проще говоря, – проснулся, молоденькая медсестра показала ему малюсенькие кусочки металла на его тумбочке и сказала, чтобы взял их на память и хранил, как талисман. Затем пришел врач и поинтересовался, не больно ли его глазам от дневного света, и только теперь Скит осознал, что опять стал видеть. Врач объяснил, что первым самолетом его и одного офицера отправят в тыл. Так и произошло: на носилках его доставили к маленькому самолету, дожидавшемуся на небольшом летном поле, здесь медсестра развлекала раненых, читая им вслух из старого журнала о том, что в капиталистическом мире якобы существует общество милосердия, защищающее бездомных собак и кошек. Вот живут буржуи! Но он, конечно, не поверил, что такое в действительности может быть: тут людям порою приходится хуже, чем собакам, и хотелось бы, чтобы свое, родное общество хотя бы сочувствовало, так нет же, кроме побоев, тебе только помирать позволительно и то не в очень благообразном качестве – штрафника. С аэродрома, куда самолет приземлился с ранеными, Скита и других на грузовике доставили на станцию Белёв, где стоял большой состав для эвакуации раненых. Не скоро этот процесс начался. Кругом стоны, ругательства, успокаивающие голоса сестер. Он обратил внимание на офицеров, проходивших мимо, один из них обернулся к майору, распоряжавшемуся погрузкой: – Давайте наших вперед. Скиту вспомнилась декларация политрука о его перспективах, когда он, Скиталец, закончит войну, – грудь в крестах, но вот вместо крестов под подушкой в пакетике с сопровождающими документами у него два металлических осколка, но он… не «наш». И он крикнул удаляющимся офицерам: – Господа офицеры! – в таком тоне к офицерам, наверное, редко обращались. Они удивленно остановились, повернулись. – Можно вас на минуточку? – позвал Скит. Офицеры подошли к его носилкам. Он со злобой спросил, почему он меньше «наш», чем другие раненые. У него спросили, с какого участка фронта его доставили и какое у него ранение. Один из офицеров, нагнувшись, вытащил из-под его головы пакет с осколками и медицинским заключением, прочитав, показал осколки другим и, обратившись к майору, распорядился: – Этого немедленно в офицерский вагон. Состав направлялся к Москве – судьба Скитальца набирала скорость. В офицерском вагоне он себя не чувствовал уютно, вроде находился не в своей тарелке. Вероятно, это настроение образовалось у него от некоторых попутчиков в купе – двух вполне здоровых, на его взгляд, офицеров. Особенно один вызывал его презрение: необычайно довольный собой фрукт с круглой красной физиономией, сытый, не похожий на тяжелораненого. Вначале он всю дорогу стонал, этот красномордый с перевязанной рукой, стонал и… пил водку. Ее ему приносил приятель из другого купе (или палаты); красномордый лежал на верхней полке напротив Скита и Скиту мерзко было наблюдать частые преобразования в его настроении: то стонал, то забывал стонать, а когда выпивал, напевал оперетту. Чем ближе подъезжали к Москве, тем меньше сей раненый стонал, чем дальше от фронта, заключил для себя Скит, тем мужественнее вел себя этот командир. А уже по приближении к городу он, можно сказать, почти выздоровел – вот какова истинно героическая натура, способная на чудеса перед лицом столицы родной. Герой уже примерял свой мундир с капитанскими погонами… Он даже запел, правда, несколько игриво-тоскливо о том, что «вот она, столица моя, где дом мой и красивая жена». Скиталец, конечно же, стрелял в людей, во всяком случае в сторону противника, он даже видел, как после его выстрела упал человек. Он стрелял в людей в серой форме вражеской армии, но вражды к этому упавшему не испытывал. Стрелял потому, что так было положено. Однако этого серого солдата вовсе не ненавидел так, как возненавидел теперь красномордого капитана, своего командира, защитника родины – не из штрафников, куда уж там! Скиталец тоже жаждал повидаться с милой своей женой и никаких орденов или иных наград, кроме этой встречи, ему не надо было за то, что дал продырявить свою башку во имя узаконенного убийства. Но как ему осуществить эту мечту? Он, первым делом, стал себя проверять, пытаясь приподниматься, чтобы понять, есть ли у него силы для задуманного, сможет ли устоять на ногах без посторонней помощи. И убедился вскоре, что в одиночку это делать рискованно. Ведь он лежал наверху. Внизу занимали позиции два командира, сильно контуженные, совсем безжизненные: эти двое даже не ели ничего, только просили пить. Скиталец попросил санитара помочь ему спуститься в туалет. – Вам не только вставать – шевелиться нельзя, – санитар сунул ему под одеяло утку. Сколько не твердил Скит, что надоела ему утка, сколько не орал-умолял, санитар его не слушал. В Москве состав поставили где-то на окружной дороге, поговаривали, что будет стоять здесь суток трое, снимут раненых, которых примут московские госпитали, остальных повезут в освобожденный Ленинград; Скиталец уловил из разговоров московских врачей, осматривающих прибывших раненых, что его здесь не оставят, что черепников Москва не принимает из-за нехватки места, и он решил, что должен торопиться. Улучив момент, он приподнялся – перед глазами темно, искры, зашумело в голове. Отдохнув, стал спускаться, помог проходивший офицер; в проходе опять отдохнул на откидном сидении; набравшись мужества, побрел дальше, держась за стенку; появился санитар – помог добраться до туалета; здесь взглянул в зеркало – и испугался собственному отражению, слабость не позволила освежить лицо. Санитар помог обратно добраться до места. Валяясь на своей полке, Скит разрабатывал в уме варианты, как выбраться из поезда: он решил во что бы то ни стало украсть обмундирование «тяжелораненого» капитана, который так рвался к своей сдобной жене; Скит считал, что у него больше прав увидеться со своей единственной любовью, своей Диной Дурбин. Он не сомневался, что в одиночку будет принят в любом госпитале. После первой попытки встать, ему захотелось для верности попробовать снова. Когда не было близко санитаров, успешно присел и стал спускаться. Да, он передвигался самостоятельно, но… не ходил, до туалета не дошел. Очнувшись, понял, что лежит на своей полке. Уткнувшись в подушку, он заплакал. Было обидно наблюдать, как эта сука, этот бравый капитан, на его глазах облачился вечером в заветный мундир, побрызгал себя одеколоном и ушел. Тогда пришла мысль: письмо! Подозвал санитара и продиктовал полстранички о том, что умирает совсем рядом с ней, Варей, от тоски. Санитар обещал тут же отправить письмо. Поезд простоял на окружной дороге даже дольше, чем предполагалось. Затем состав пошел, а на следующие сутки был уже в Ленинграде. Скит поступил в эвакуационный госпиталь. Его сразу же отвезли в операционную для перевязки, затем определили в «тяжелую» палату. После укола морфия он, наконец-то, крепко заснул. |
|
|