"Сатанинские стихи" - читать интересную книгу автора (Рушди Ахмед Салман)

III.Элёэн Дэоэн

1

От радости схожу с ума: На берег вылезла Мума! Сердитая, надутая, Но все ж не утонутая. Детский фольклор

Я знаю, что такое призраки, тихо подтвердила старуха. Ее звали Роза Диамант;[655] ей было восемьдесят восемь лет от роду; и она жмурилась по-птичьи сквозь покрытые запекшейся солью окна своей спальни, глядя на полнолунное море. И чем они не могут быть — я знаю тоже, кивала она далее, это — не скарификация[656] или колеблющиеся простыни, всеэто фу и фи какая ахинея. Что такое — призрак? Незавершенные дела, вот что.

Эта старая леди шести футов ростом, стройная, с волосами, коротко стриженными, как у мужчины, с острыми уголками губ, недовольно опущенными, надувшимися в трагическую маску, — одернула синюю вязаную шаль, обернутую вокруг костлявых плеч, и закрыла на мгновение свои бессонные глаза, чтобы помолиться за возвращение ушедших. Пусть явятся Ваши норманнские корабли, попросила она: приходите, Билли-Нос.[657]

Девятьсот лет назад все это было под водой: этот размеченный берег, этот частный пляж, его галька, поднимающаяся круто к небольшому ряду облупившихся вилл с шелушащимися эллингами и плотно втиснутыми между ними шезлонгами; с пустыми картинными рамками; со старинными сундуками, набитыми стопками перетянутых ленточками писем, бальными мотыльковыми шелково-шнурочными дамскими платьицами, слезоточивым девичьим чтивом, палочками лакрицы,[658] альбомами для марок и всевозможными иными потаенными шкатулками воспоминаний и потерянного времени. Береговая линия изменилась, сместившись на милю или больше в море, оставляя первый норманнский сторожевой замок вдали от воды, окружив его ныне болотистыми землями, всевозможно сокрушавшими сыростью и болотной лихорадкой бедноту, проживающую там со своими немногочисленными пожитками. Она, старая леди, видела замок погибшей рыбой, преданной древним отливом; морским чудовищем, окаменевшим от времени.[659] Девятьсот лет! Девять столетий назад норманнский флот проплыл прямо сквозь дом этой английской леди. В ясные ночи, когда луна была полна, она ожидала возвращения своего сияющего призрака.

Лучшее место обзора: их приход, заверяла она себя — трибунное зрелище. Повторение стало комфортом ее старины; затасканные фразы, незавершенные дела, трибунные зрелища сделали ее чувства твердыми, неизменными, семпитернальными;[660] вместо творения трещин и пустоты она познавала собственное бытие.

— Когда встает полная луна, и тьма перед рассветом, тогда — их время. Вздымаются паруса, плещут весла, и сам Вильгельм-Завоеватель на носу флагмана,[661] плывущего по берегу между присоской деревянного волнореза и несколькими вздыбленными веслами.

— О, я многое повидала в свое время, всегда был мне дар, видение фантома.

— Завоеватель в своем остроносом металлическом шлеме проходит сквозь ее переднюю дверь, скользя между кулинарными шкафчиками и диванами с ажурными салфеточками, словно эхо, слабо звучащее в этом доме воспоминаний и тоски; затем — тишина; как в могиле.

— Однажды, девочка с Батального холма,[662] — любила повторять она, всегда в одних и тех же отполированных временем словах, — однажды, одинокий ребенок, я оказалась — совершенно внезапно и до странности бессмысленно — в самой гуще войны. Кистени, булавы, пики. Льняно-саксонские парни, зарезанные в своей сладкой юности. Гарольд Стрелоглазый[663] и Вильгельм с полным песка ртом. Да, вечный дар, призрачный образ.

История дня, когда перед маленькой Розой предстало видение битвы при Гастингсе,[664] стала для старухи одним из поворотных пунктов, определивших ее дальнейшую жизнь, хотя она рассказывалась так часто, что никто, даже сама рассказчица, не смог бы уверенно присягнуть, что в ней было правдой. Я жду их иногда с нетерпением, делилась Роза своими заветными мыслями. Les beaux jours[665] : прекрасные, мертвые дни. Она снова прикрыла свои углубившиеся в воспоминания глаза. А когда открыла их, то увидела внизу, у кромки воды, без всякого сомнения, начало некоего движения.

Вот что молвила она громко в своем волнении:

— Не могу поверить!

— Это неправда!

— Он не может быть здесь!

На дрожащих ногах, со сдавленной грудью пошла Роза за шляпой, плащом, клюкой. Пока, на зимнем морском берегу, Джибрил Фаришта пробуждался со ртом, полным — нет, не песка.

Снега.

* * *

Тьфу!

Джибрил сплюнул; подскочил, будто отброшенный отхарканной слизью; пожелал Чамче — как уже сообщалось — счастливого дня возрождения; и принялся выбивать снег из промокших фиолетовых рукавов.

— Боже, яар, — завопил он, прыгая с ноги на ногу, — неудивительно, что у этих людей сердца поросли проклятым льдом!

Вскоре, однако, чистое восхищение таким количеством снега вокруг легко преодолело его изначальный цинизм — ибо он был человеком тропиков, — и он поскакал, мрачный и мокрый, делать снежки и швырять их в своего хмурого компаньона, лепить снеговика и петь дикого, агрессивного исполнения песенку «Динь-динь-дон, динь-динь-дон, льется чудный звон».[666] Первый проблеск света появился в небе, и на этом уютном морском берегу танцевал Люцифер, утренняя звезда.[667]

Его дыхание — об этом следует упомянуть — неведомым образом утратило свой прежний запах…

— Пойдем, бэби, — орал неукротимый Джибрил, в чьем поведении читатель может не без оснований почувствовать безумные, выворачивающие эффекты его недавнего падения. — Проснись и пой![668] Возьмем это место штурмом.

Вернувшись снова в море, чтобы смыть плохие воспоминания и освободить место для дальнейших событий, жадный, как всегда, до новизны, он воткнул бы (будь у него хоть один) флаг, требуя названия для этой черт-знает-какой белой страны, его новооткрытой земли.

— Салли-вилли, — просил он, — шевелись, любезный, или ты — проклятый мертвец?

Произнесение этого привело говорившего в чувства (или, по крайней мере, приблизило его к ним). Он склонился над обессиленной фигурой второго, не смея прикоснуться.

— Не теперь, старина Чамч,[669] — взмолился он. — Не тогда, когда мы прибыли.

Саладин: не мертвый, но плачущий. Слезы потрясения замерзают у него на лице. И все тело его покрыто дивной ледяной коркой, гладкой, как стекло, будто сбылся его дурацкий сон. В миазмах[670] полубессознательного состояния, вызванного переохлаждением тела, им овладел кошмар растрескивания, видение собственной крови, пузырящейся из ледяных пробоин, собственной плоти, осыпающейся черепками. Он был полон вопросов: так все было именно так, я имею в виду, с вашим рукомашеством, и затем вода, Вы же не хотите сказать мне, что мы действительно, как в кино, где Чарлтон Хестон[671] простирал свой посох, что мы смогли, через пол-океана, этого никогда не было, не могло быть, но если не так, то как, или мы неким образом добирались под водой, сопровождаемые русалками, море проходило сквозь нас, будто мы были рыбами или призраками, что в этом правда, да или нет, я должен знать, чтобы… но когда глаза его открылись, вопросы приобрели неясность сновидений, так что он не мог более их схватывать, хвосты их щелкнули перед ним и исчезли, как плавник субмарины. Он посмотрел на небо и заметил, что оно было совершенно неправильного цвета: кроваво-оранжевое, испещренное зеленым, — а снег был синим, словно чернила. Он с трудом моргнул, но цвета отказались изменяться, создавая впечатление, что он упал с неба в некую неправильность, в некое другое место, не в Англию или, возможно, в не-Англию: в некую поддельную зону, гнилой городок, искаженную страну. Может быть, размышлял он кратко: Ад? Нет, нет, заверил он себя, ибо бессознательное состояние угрожало, этого не может быть, еще нет, ты все же не мертв; но это смерть.

Хорошо; тогда: транзитный зал.

Его пробрала дрожь; вибрация стала настолько интенсивной, что ему пришло в голову, что он мог бы разбиться от напряжения, подобно, подобно… самолету.

Тогда не существовало бы ничего. Он находился бы в пустоте, и если бы ему суждено было выжить, ему пришлось бы строить все из ничего, пришлось бы изобретать землю под своими ногами прежде, чем он сможет сделать хоть шаг, но поскольку сейчас у него не было никакой потребности волноваться о таких вопросах, перед ним оказалось неизбежное: высокая, костлявая фигура Смерти в широкополой соломенной шляпе, с темным плащом, развевающемся на ветру. Смерть, опирающаяся на трость с серебряным набалдашником, носящая коричнево-зеленые веллингтоновские ботинки.[672]

— Что, спрашивается, вы здесь делаете? — хотела знать Смерть. — Это — частная собственность. Есть свидетельство, — произнес женский голос, немного дрожащий и более чем немного взволнованный.

Несколько мгновений спустя Смерть склонилась над ним — чтобы поцеловать меня, тихо запаниковал он. Выпить дыхание из моего тела. Он попытался дернуться в ничтожных, бессмысленных движениях протеста.

— Он вполне себе жив, — отметила Смерть обращаясь к — кому бы это — Джибрилу. — Но, мой дорогой. Его дыхание: что за ужас. Как давно он чистил зубы?

* * *

Дыхание одного человека было подслащено, тогда как дыхание другого — равной и противоположной мистерией — прогоркло. Чего они ожидали? Падение вроде этого с неба: они воображали, что не будет никаких побочных эффектов? Высшие Силы проявили заинтересованность — это должно быть очевидно — в них обоих, а у таких Сил (я, конечно, говорю непосредственно о себе) есть зловредное, почти детское пристрастие к экспериментами с упавшими мухами.[673] И еще, попытайтесь уяснить: великие падения изменяют людей. Вы думаете, они падали очень долго? Что касается падений, я не уступлю почетного места ни одному персонажу: хоть смертному, хоть бес-.[674] От облаков до пепла, вниз по дымоходу, можно сказать; от небесного света до адского пламени… В напряжении долгого погружения, я говорил, должны ожидаться мутации, не все из которых случайны. Неестественный отбор.[675] Небольшая плата за выживание, за возрождение, за становление нового, и это в их-то возрасте.

Что? Мне следует перечислить изменения?

Хорошее-дыхание-плохое-дыхание.[676]

И вокруг головы Джибрила Фаришты (ибо стоял он спиной к рассвету) Розе Диамант померещилось слабое, но отчетливо различимое золотистое сияние.

И что это за шишечки на висках Чамчи, под его промокшим и все еще на-своем-месте котелке боулера?

И, и, и.

* * *

Заметив причудливую, сатирическую фигуру Джибрила Фаришты, гарцующего и дионисствующего[677] в снегу, Роза Диамант не подумала назвать это ангелами. Обнаружив его из окна, сквозь солено-туманное стекло и замутненные возрастом глаза, она почувствовала биение сердца: удвоенное, такое глубокое, что она испугалась, как бы оно не остановилось; потому что в этой неясной фигуре она, казалось, различала воплощение самого потаенного желания своей души. Она забыла норманнских захватчиков, как будто их и никогда не было, и поспешила вниз по склону с предательской галькой: слишком быстро для безопасности своих не-очень-здоровых конечностей — чтобы притворно выругать невероятного незнакомца за злоупотребление принадлежащей ей земли.

Обычно она была непримирима в защите своего возлюбленного фрагмента побережья, и когда летние уик-эндеры забредали выше верхней линии прилива, она спускала на них, как на стадо — волков,[678] свою коронную фразу, объясняя и требуя: «Это — мой сад, взгляните». И если они оставались медными, — уходитьиззаэтогомычанияглупойстарухи, сэтогозеленогоберега, — она возвращалась домой, чтобы вытащить длинный зеленый садовый шланг и безжалостно направить его на их одеяла из шотландки[679] и пластиковые крикетные клюшки и бутылки с лосьоном для загара, она размывала их детские песочные замки и разбивала их бутерброды с печеночной колбасой, сладко улыбаясь все время: Вы не будете возражать, если я просто полью свои лужайки?.. О, она была Той, известной в деревне, они не могли запереть ее в каком-нибудь далеком доме престарелых, все ее семейство не смело даже попытаться отправить ее туда: никогда не заслоняйте моего порога, сказала она им, брошу вас всех без единого пенни — или оставьте меня в покое. Отныне в ее владениях, решила она, никаких посетителей за неделю до святочной недели, даже Доры Шаффльботам, свободно приходившей все эти годы; Дора пропустила прошлый сентябрь, она может отдыхать, и все же это удивительно в ее возрасте, как старая форель справляется, все эти ступеньки, она может быть маленькой пчелкой, но дьяволу придется отдать ей должное, есть что-то великое в ее кружевном одиночестве.

Джибрилу не досталось ни шланга, ни острого кончика ее языка. Роза произнесла символические слова выговора, поводила ноздрями при исследовании упавшего и с некоторых пор сернистого Саладина (так и не снявшего к этому времени свою боулерскую шляпу), после чего, с оттенком застенчивости (которую она приветствовала с ностальгическим удивлением), заикаясь, пригласила: ввам ллучше увести вашего ддруга с этой холоддрыги, — и зашагала по гальке ставить чайник, вознося хвалу жалящему зимнему воздуху, красящему ее щеки и спасающему, говоря старомодными словами утешения, ее румянец.

* * *

Юношей Саладин Чамча обладал лицом совершенно исключительной невинности: лицом, никогда, казалось, не встречавшимся с разочарованием или злом, с кожей, столь же мягкой и гладкой, как ладонь принцессы. Это сыграло хорошую роль в его делах с женщинами и, фактически, было одной из первых причин, по которой его будущая жена Памела Ловелас позволила себе влюбиться в него.

— Такой округлый херувимчик, — дивилась она, взяв его подбородок в ладони. — Будто воздушный шарик.

Он был оскорблен.

— У меня есть кости, — возразил он. — Костная структура.

— Где-нибудь там, — уступила она. — Как у каждого.

После этого его постоянно преследовало убеждение, что он напоминает невыразительную медузу, и в значительной степени должно было смягчить это чувство то, что он принялся воспитывать в себе тонкое, надменное поведение, сделавшееся теперь его второй натурой. Таким образом, это стало причиной неких последствий, в результате чего появились долгие сны, изводившие его чередой невыносимых сновидений, в которых главными были образы Зини Вакиль, превратившейся в русалку, поющую для него с айсберга голосом агонизирующей сладости, оплакивающую свою неспособность присоединиться к нему на твердой земле, зовущую его, зовущую;[680] но когда он шел к ней, она тут же запирала его в сердце своей ледяной горы, и ее песни менялись, сплетаясь воедино из триумфа и мести… Это было, скажу я вам, серьезной проблемой, когда Саладин Чамча, пробудившись, изучал зеркало, обрамленное сине-золотой лакированной japonaiserie,[681] и обнаруживал, что прежнее херувимское личико снова выглядывает из него; теперь же на своих висках наблюдал он изгиб жутко обесцвеченных опухолей (свидетельствующих, должно быть, о его страданиях на некотором отрезке недавних приключениях): парочка шишек, как от сильных ударов.

Изучая в зеркало свое изменившееся лицо, Чамча попытался напоминать себе о себе. Я — реальный человек, сказал он зеркалу, с реальной историей и спланированным будущим. Я — человек, для которого важны определенные вещи: строгость, самодисциплина, резон, поиск которого благороден без обращения к этому старому костылю, Богу. Идеал красоты, возможность экзальтации,[682] разум. Я: женатый человек. Но несмотря на эту литанию,[683] порочные мысли настойчиво посещали его. Как, например: что не было мира, кроме этого пляжа здесь-и-сейчас; кроме этого дома. Если он будет неосторожен, если он последует за своими вопросами, его унесет за край, в облака. Вещи должны быть созданы. Или, опять же: что, если бы ему было нужно позвонить домой, прямо сейчас, как он там, если бы ему было нужно сообщить своей любящей жене, что он не мертв, не разорван ветрами в клочья, но действительно здесь, на твердой земле, — если бы ему было нужно сделать эту чрезвычайно разумную вещь, человек, подошедший к телефону, не вспомнил бы его имя. Или, в-третьих: что звук шагов, гремящих в его ушах — шагов отдаленных, но подступающих все ближе, — был не каким-то временным помутнением, вызванным падением, но шумом приближения неведомой погибели, начертающей все ближе, буква за буквой: элёэн, дэоэн, Лондон. Вот он я, в доме Бабушки. Ее большие глаза, руки, зубы.[684]

На его ночном столике лежал телефонный справочник. Ну же, убеждал он себя. Возьми его, позвони — и твое равновесие будет восстановлено. Всяческие бормотания: они непохожи на тебя, они недостойны тебя. Думай о ее печали; теперь позвони ей.

Это было ночью. Он не знал, сколько времени. В комнате не было часов, а его наручные исчезли где-то в пути. Или будь он не он?

Он набрал эти девять цифр. Мужской голос ответил на четвертом гудке.

— Какого черта? — Сонный, неопознаваемый, фамильярный.

— Извините, — сказал Саладин Чамча. — Простите, пожалуйста. Ошибся номером.

Уставившись на телефон, он вспомнил увиденный в Бомбее драматический спектакль, поставленный по английскому оригиналу — рассказу, он не мог попасть пальцем в имя, Теннисона?[685] Нет, нет. Сомерсета Моэма?[686] — Черт с ним. — В оригинальном, ныне анонимном тексте мужчина, долгое время числившийся мертвым, возвращается после многих лет отсутствия, подобно живому фантому, призраку себя прежнего. Он навещает свой прежний дом ночью, тайком, и смотрит в раскрытое окно. Он обнаруживает, что его жена, считая себя овдовевшей, вступила в повторный брак. На подоконнике он видит детскую игрушку. Некоторое время он проводит, стоя в темноте, борясь со своими чувствами; затем забирает игрушку с полки; и уезжает навсегда, не раскрывая своего присутствия. В индийской версии история отличалась довольно сильно. Жена вышла замуж за лучшего друга своего мужа. Возвратившийся муж достиг двери и вошел, ничего не ожидая. Видя свою жену и своего старого друга сидящими вместе, он не смог понять, что они женаты. Он поблагодарил друга за утешение своей жены; но теперь он был дома, поэтому теперь все хорошо. Женатая пара не знала, как сообщить ему правду; это сделал, в конце концов, слуга, прервавший игру. Муж, долго отсутствовавший, очевидно, из-за приступа амнезии, отреагировал на новость о браке, заявив, что он тоже, по всей видимости, женился повторно в некоторый момент своего длительного отсутствия дома; однако, к сожалению, теперь, когда память о прежней жизни вернулась к нему, он забыл случившееся с ним за все годы после своего исчезновения. Он ушел просить полицию отыскать его новую жену, несмотря на то, что не смог вспомнить о ней ничего: ни ее глаз, ни малейшего факта из ее жизни.

Занавес опустился.

Саладин Чамча, один в неизвестной спальне, в незнакомой красно-белой полосатой пижаме, уткнулся лицом в узкую постель и заплакал.

— Будь прокляты все индийцы, — кричал он в заглушающее рыдания одеяло, молотя кулаками купленные в Harrods[687] вычурно-кружавчиковые наволочки из Буэнос-Айреса столь отчаянно, что пятидесятилетняя ткань была разорвана в клочья. — Какого черта. Эта вульгарность, эта пидорская-пидорская[688] неделикатность. Какого черта. Этот ублюдок, эти ублюдки, их ублюдочная нехватка вкуса.

Именно в этот момент полиция прибыла, чтобы арестовать его.

* * *

Ночью после появления этих двоих на берегу Роза Диамант снова стояла у ночного окна в старушечьей бессоннице, вглядываясь в девятивековое море. Зловонный спал с тех пор, как они уложили его в постель, плотно обложив грелками; это самое лучшее для него, пусть набирается сил. Она разместила их наверху: Чамчу в свободной комнате, а Джибрила — в старом кабинете ее последнего мужа, — и, созерцая безбрежную светлую равнину моря, она могла слышать его, прохаживающегося там, среди орнитологических вестников и утиных манков прежнего Генри Диаманта, его бола[689] и хлыстов и аэрофотоснимков эстансии[690] Лос-Аламос, далеко и давно; а слушая мужские шаги в той комнате, она почувствовала себя ободренной. Фаришта блуждал вверх и вниз, избегая сна по своим собственным причинам. И под его поступью Роза, взглянув на потолок, призывала шепотом долго-невысказанное имя. Мартин, произнесла она. Его второе имя — название смертоносной змеи с его родины: гадюка, vipera. Вибора,[691] де ла Круз.[692]

В тот же миг увидела она силуэты, движущиеся к берегу, словно запретное имя вызвало мертвых. Не опять, подумала она и отправилась за своим оперным лорнетом. Вернувшись, она нашла пляж полным тенями и на сей раз испугалась, принимая во внимание, что, если норманнский флот, когда это случилось, явился по морю гордо и открыто и бесхитростно, то эти тени были пронырливы, они испускали подавленные проклятья и тревожно, приглушенно тявкали и лаяли, они казались безголовыми, приседающими, их руки и ноги свисали, как у гигантских бронированных крабов. Бегущие, сгорбленные; тяжелые ботинки хрустят по гальке. Их множество. Она видела, как они добрались до ее эллинга, на котором выцветшее изображение одноглазого пирата ухмылялось и размахивало тесаком, и это было слишком, Будь я не я, решила она и, спотыкаясь, спустилась за теплой одеждой и приготовила избранное оружие своего возмездия: длинную катушку зеленого садового шланга. В своей передней двери она заявила ясным голосом:

— Вижу вас как наяву.[693] Выходите, выходите, кто бы вы ни были.

Они включили семь солнц и ослепили ее, и тогда она запаниковала, освещенная семью сине-белыми прожекторами, среди которых, подобных светлячкам или лунам, мельтешило множество огней поменьше: фонари факелы сигареты. Ее голова кружилась, и на мгновение она потеряла способность различать между тогда и теперь; в оцепенении она принялась твердить: Уберите этот свет, дайте затемнение, или с вами будет то же, что с фрицами,[694] если вы будете так продолжать. «Я брежу», — поняла она с отвращением и стукнула наконечником своей трости по половичку. После чего, как по волшебству, полицейские материализовались в великолепном круге света.

Оказывается, некто сообщил о подозрительной личности на пляже, вспомнили, что обычно на рыбацких лодках туда прибывают нелегалы,[695] и благодаря этому единственному анонимному телефонному звонку было сейчас пятьдесят семь прочесывающих берег констеблей в униформе, их фонари безумно раскачивались в темноте; констебли из столь далеких Гастингса Истборна[696] Бексхилла-у-Моря,[697] даже депутация из Брайтона,[698] поскольку никто не желал пропускать забаву, остроту погони. Пятьдесят семь берегочесальщиков сопровождались тринадцатью собаками, непрестанно тянущими носом морской воздух и возбужденно вздымающимися на дыбы. Укрывшись в доме подальше от полчища людей и собак, Роза Диамант пристально разглядывала тех пятерых констеблей, что стерегли выходы — переднюю дверь, окна первого этажа, дверь судомойни — на случай, если предполагаемый злодей осуществит попытку вероятного бегства; и тех троих в обыкновенных одеждах, в обыкновенных пальто и обыкновенных шляпах, при соответствующих лицах; и перед этой компанией — не смеющего взглянуть ей в глаза молодого инспектора Лайма, переминающегося с ноги на ногу и потирающего нос и выглядящего при этом старше и более налитым кровью, чем полагалось бы в его сорок лет. Она ткнула ему в грудь кончиком своей трости, посреди ночи, Фрэнк, что это значит, но он не собирался позволять ей командовать собой на виду у всех: не в эту ночь, не с людьми из иммиграции, следящими за каждым его ходом, — поэтому он вытянулся в струнку и вздернул подбородок.

— Пардон, миссис Д. — некоторое заявление, — информация, полученная нами, — основания верить, — предварительное расследование, — необходимо провести у Вас обыск, — ордер имеется.

— Не будьте абсурдны, дорогой Фрэнк, — начала было Роза, но именно в этот момент те трое с обыкновенными лицами вытянулись и, казалось, напружинились, одновременно приподняв одну ногу, словно выполняющие стойку пойнтеры;[699] первый начал испускать странное шипение, в котором звучало удовольствие, тогда как мягкий стон сорвался с губ второго, а третий закатил глаза необычайно удовлетворенным образом. Затем они вместе направились, миновав Розу Диамант, в ее затопленную светом прихожую, где господин Саладин Чамча стоял, придерживая левой рукой пижаму, ибо пуговица оборвалась, когда он бросался на свою постель. Правой рукой он протирал глаза.

— Бинго,[700] — произнес шипящий человек, тогда как нытик обхватил ладонями свой подбородок в знак того, что его молитвы были услышаны, а глазовращатель взял на себя оставшуюся позади Розу Диамант, не настаивая на соблюдении церемоний; разве что бормоча: «Пардон, мадам».

Потом было наводнение, и Розу зашвырнуло в угол собственной гостиной этим штормящим морем полицейских шлемов так, что она более не могла видеть Саладина Чамчу или слышать то, что он говорил. Она так и не разобрала, что он рассказывал о взрыве Бостана: это ошибка, кричал он, я не один из ваших лодочных вселенцев, не один из ваших угандо-кенийцев,[701] я. Полицейские начали усмехаться, я вижу, сэр, с тридцати тысяч футов, и затем Вы плыли к берегу. Вы имеете право сохранять молчание, хохотнули они, но очень скоро взорвались в шумном ржаче, у нас здесь есть права, что уж там говорить! Однако Роза не могла расслышать протесты Саладина, брошенные смеющимся полицейским: Вы должны мне поверить, я британец, твердил он, с правом проживания, к тому же, но когда он не смог предъявить паспорт или какой другой идентифицирующий документ, они заплакали от радости, слезы заструились вниз по гладко выбритым лицам людей в штатском из иммиграционной службы. Вы, разумеется, не хотите сказать, хихикали они, что они выпали из вашего жакета во время ваших кувырканий или русалки обчистили ваши карманы в море? Роза не могла ни различить в этом смехотрясении скачущих людей и собак, что руки униформистов могли совершать с руками Чамчи, или их кулаки с его животом, или ботинки с его голенями; ни даже быть уверенной, слышала ли она его вскрики или только вой собак. Но под конец она слышала повышение его голоса в последнем, отчаянном крике:

— Вы же все смотрите ТВ? Разве Вы не видите? Я — Максимильян. Максимильян Чужак.

— Так вот ты кто, — отвечал пучеглазый офицер. — Тогда я — Лягушонок Кермит.

Что Саладин Чамча так и не сказал, даже тогда, когда стало ясно, что все пошло ужасно неправильно: «Вот мой лондонский телефон, — забыл сообщить он арестующим его полицейским. — На другом конце линии вы найдете готовую поручиться за меня, за то, что я говорю правду, мою прекрасную, белую, английскую жену».

Нет, сэр. Какого черта.

Роза Диамант собралась с духом.

— Всего один момент, Фрэнк Лайм, — пропела она. — Взгляните сюда, — но три обыкновенных человека повторили свою причудливую программу шипения стона очезакатывания снова, и во внезапно наступившей в комнате тишине очезакатывающий направил дрожащий палец на Чамчу и произнес:

— Леди, если это Ваше главное доказательство, Вы не смогли бы предоставить лучшего, чем это.

Саладин Чамча, проследив за линией указующего перста Пучеглазика, воздел свои руки ко лбу и лишь тогда понял, что пробудил свой ужаснейший из кошмаров: кошмар, который только начинался, ибо оттуда, из висков, росла парочка уже достаточно длинных и достаточно острых, чтобы порезать до крови, новоиспеченных, козлиных, несомненных рожек.

* * *

Прежде, чем армия полицейских увела Саладина Чамчу к его новой жизни, случилось еще одно неожиданное явление. Джибрил Фаришта, видя пламя огней и слыша безумный смех правоохранительных чиновников, спустился вниз в мароновом[702] смокинге и джемпере, выбранных из гардероба Генри Диаманта. Источая тонкий запах нафталина, он расположился на лестничном пролете и наблюдал составление протоколов без комментариев. Он простоял там незамеченным для Чамчи, пока того заковывали в наручники и тащили к «черному воронку»;[703] босой, все еще запахивающийся в пижаму, Саладин, наконец, поймал взгляд своего товарища и воскликнул:

— Джибрил, ради Бога, объясните им, что к чему!

Шипучка Нытик Пучеглазик нетерпеливо обратился к Джибрилу.

— И кто бы это мог быть? — поинтересовался инспектор Лайм. — Еще один небесный ныряльщик?

Но слова умерли на его устах, ибо в этот миг прожектора были выключены, закон свершился надеванием на Чамчу наручников и зачитыванием обвинения, и после того, как эти семь солнц угасли, всем и каждому стало ясно, что тусклое золотистое сияние исходило со стороны мужчины в смокинге, воистину струилось мягко наружу из точки непосредственно за его головой. Инспектор Лайм никогда не ссылался на это сияние после, и если бы его спросили об этом, отрицал бы, что видел когда-либо нечто подобное, нимб, в конце двадцатого века, не вешайте лапши.[704]

Однако, когда Джибрил спросил: «Чего хотят эти люди?», каждый присутствующий там был охвачен желанием ответить на его вопрос в литерале,[705] детальными терминами, раскрыть все свои секреты, будто бы он был, будто бы, но нет, смешно, будут они качать головами много недель после этого, пока не убедят себя все, что поступили как поступили по совершенно логичным причинам, он был старым другом миссис Диамант, они вместе обнаружили полуутонувшего жулика Чамчу на берегу и приютили его из соображений гуманизма, никто не вызвался побеспокоить Розу или господина Фаришту в дальнейшем, столь солидно выглядящего джентльмена невозможно пожелать увидеть снова, с его смокингом и его, его… в общем, эксцентричность никогда не была преступлением, по крайней мере.

— Джибрил, — взмолился Саладин Чамча, — помогите.

Но взор Джибрила был пленен Розой Диамант. Он смотрел на нее и не мог смотреть дальше. Затем он кивнул и вернулся наверх. Никто не попытался его остановить.

Когда Чамчу бросали в «воронок», он видел предателя, Джибрила Фаришту, взирающего на него сверху вниз с небольшого наружного балкона хозяйской спальни, и не было никакого света, сияющего вкруг головы ублюдка.